Книга: Обладатель великой нелепости
Назад: Глава 6 Топ-топ… 3а порогом все возможно
Дальше: Глава в главе

Глава 7
Лозинский

Вечером во вторник 28 сентября Лозинский вошел в свою квартиру и хлопнул дверью так, что на пол посыпалась штукатурка. Настроение было препаскуднейшим, как никогда за все годы, что он работал в городской больнице № Х.
Не снимая обуви, врач прошел в единственную комнату; по паркету потянулись мокрые грязные следы. На улице уже неделю бушевала непогода, мрачные низкие тучи нависали надо Львовом, словно притягиваемые волшебным магнитом со всех концов земли.
Лозинский остановился посреди комнаты, одной рукой нервно теребя щетинистый подбородок, другой — все еще сжимая капающий на пол сложенный зонт. Наконец он заметил, что продолжает держать скомканный мокрый зонт, и с силой зашвырнул его в коридор. Немного отлегло на душе, когда зонт глухо врезался в вешалку и полетел вниз, сбивая с крючков дешевый пластиковый набор обувных ложек, сыпанувших на пол с каким-то неистовым рвением.
Да, теперь стало немного лучше…
Лозинский присел на край дивана с неубранной постелью и медленно начал разуваться. По дороге из больницы он пару раз оступался в глубокие лужи, носки выглядели теперь так, будто на них вообще не надевалось обуви.
Лозинский мрачно выругался, сменил носки, наскоро ополоснув ноги под краном в ванной, и отнес раскисшие ботинки сушиться на отопительную батарею, с сожалением думая, что старым ботинкам, к которым он привык за последние восемь лет, вскоре придется подать в отставку. А жаль, эти офицерские ботинки — паршивая, но такая родная казенщина — были получены им еще на службе, всего за полгода до того, как комиссариат списал его по «состоянию здоровья» статья такая-то пункт такой-то.
Те самые полгода из пятнадцати лет службы военным хирургом.
Жаль, хорошие были ботинки…
Лозинский был высоким сорокапятилетним мужчиной, рано поседевшим и осунувшимся, с худым смуглым лицом, которое бороздили глубокие каналы морщин, отчего он лет на десять-пятнадцать выглядел старше. Над правой бровью светлой нитью тянулся длинный бледно-розовый шрам, как «памятник» шести годам проведенным полевым хирургом в стране, где среди знойных гор и ущелий бродят сердитые бородатые люди с оружием, говорящие на чужом гортанном языке — годам, о которых он часто вспоминал с ужасом и болью… но в то же время с какой-то ностальгической печалью. «Памятников» о том времени у него немало сохранилось и под рубашкой. Еще больше — там, где никому не дано увидеть глазами.
Казарменную обстановку квартиры Лозинского составляла лишь самая необходимая мебель: старый продавленный диван, небольшой письменный стол, пара стульев, тумбочка да массивный трехстворчатый шкаф. На полу в углу комнаты две книжные полки, стоящие одна на другой, забитые детективами в мягких обложках и подшивками журналов. У окна — черно-белый телевизор «Электрон» выпуска 73 года, на четырех тонких ножках.
После развода с женой в прошлом декабре, квартира первые нескольких месяцев казалась ему пустой и молчаливой, как город, покинутый жителями. Теперь он с трудом представлял возвращение к той жизни. Он привык быть один, привык неожиданно быстро и, кажется, навсегда. За последние два месяца он ни разу не вспомнил о женщине, с которой прожил более двадцати лет. Сейчас она вышла замуж за отставного генерала и переехала в Москву, там же теперь жил и сын, заочно учась в мединституте.
Лозинский подкурил от конфорки плиты — правой передней, всегда включенной — «Приму» без фильтра и занялся приготовлением нехитрого ужина.
Уволившись из армии, он остался не у дел. Не раз обращался в штаб с просьбой найти ему «достойное место для применения знаний и опыта военного врача» — как часто указывалось в его письменных прошениях. И неизменно натыкался на отказы — иронично-презрительные, иногда даже грубые. В армии поголовное сокращение, кому нужен списанный по ранению вояка, пускай и медик. Просился в военный госпиталь округа — не брали. Но обещали обязательно сообщить, если у них возникнет необходимость… суки! Он хорошо знал цену этим заверениям. Ему было тогда под сорок, а жизнь, казалось, уходила из-под ног. Затем несколько лет пустой гнетущей жизни, слегка разбавленной книгами, телевизором и случайными беседами в пивбаре — не жизни вообще-то, а самого паскудного существования.
В конце концов, летом 95-го он решился обратиться в одну из городских больниц. Это, конечно, не госпиталь, однако получать ничтожную пенсию, провожать по утрам жену на работу, а вечером встречать, словно не муж, который на два года ее младше, а старый больной отец, представлялось куда более страшным бедствием, чем работать с гражданскими.
Он знал наперед, что трения в отношениях с новыми коллегами ему гарантированы. Знал, даже предвидел существование гребаных слизняков, вроде Маркевича и ему подобных, с их самодовольной болтовней, цинизмом и хитрожопием. Его заведомо тошнило от их присутствия — всех этих засраных лицемеров, рассуждающих о всеобщем благе, дающим штампованные клички своим женам, будто домашним животным…
Но все равно пошел.
Он претендовал на вакансию хирурга, его послужной список был блестящим.
Его взяли.
И это было главное…
* * *
…для мальчишки, который когда-то очень давно твердо решил связать свою жизнь с армией, но чего хочет по-настоящему — понял только много позже, в четырнадцать лет.
Когда произошел тот самый Случай, что придал окончательную форму его мечте. Как обычно это и бывает — внезапно и светло. Когда лишь один миг способен решить дальнейшее будущее, миг, когда выбор мальчика, случайный или нет, навсегда определяет путь взрослого мужчины.
Это произошло в школе. Во время длинной двадцатиминутной перемены, когда можно было сходить в школьную столовую, чтобы купить сдобную булочку с маком и стакан яблочного компота или списать домашнее задание; обсудить вчерашний фильм или просто отправиться с закадычными друзьями подальше от глаз преподавателей на задний двор школы выкурить по сигарете.
В тот день сигареты принес Гарик — целую пачку. Они, четырнадцатилетний Феликс Лозинский, его одноклассники Гарик и толстый парень с редкостным, почти экзотическим именем Арнольд, да двое ребят из параллельного класса, часто проводившие время в одной компании, отправились на задний двор школы. Место было удобным: сюда выходили окна всего двух или трех классных кабинетов.
Ребята уселись прямо на траву, росшую вокруг прямоугольной заасфальтированной площадки, раскурили по сигарете, наслаждаясь теплым, пронизанным майским солнцем воздухом. По ярко-голубому небу скользили легкие перистые облака, похожие на распушенные кусочки ваты, а игривый порывистый ветер гонял по площадке двора мелкий мусор. Близилось окончание учебного года, и как-то само собой разговор зашел, кто куда пойдет учиться после окончания средней школы или восьмилетки.
Парни из параллельного класса сказали, что собираются окончить полный курс средней школы и пойти в армию, а там будет видно. Толстый, похожий на борова, Арнольд думал после десятилетки поступать в университет. Гарик уже через год видел себя в ремесленном училище (Арнольд хмыкнул, но не сказал ничего), чтобы еще через два года попасть на керамический завод в бригаду к старшему брату. Феликс Лозинский промолчал — все и так знали — он будет военным, может быть, даже начнет с суворовского училища, хотя школа ему еще не настолько осточертела.
Все, кроме Гарика, закурили по второй сигарете подряд. Он заглянул в «расстрелянную» пачку «Ленинграда», засунул ее в карман пиджака и сказал:
— Слушайте потрясный анекдот, вчера брат рассказал.
Двое ребят из параллельного класса критически отмахнулись:
— Да ну, всегда треплешь какое-нибудь старье, — сказал один из них. Впрочем, остальные тоже не слышали от Гарика ни одного анекдота моложе его девяностодвухлетнего прадеда. Все, к тому же, знали, что и рассказчиком он был никаким.
— Нет! — запротестовал Гарик. — Совсем новый… и про жидов.
— Опять как Хайм с Сарой лежат в постели, и Хайм говорит… — начал Феликс, безнадежно махая рукой.
— Ну нет же! — почти обиделся Гарик. — Я же говорю: ПРО ЖИДОВ!
Ребята засмеялись. Все невольно стрельнули глазами в сторону толстого Арнольда — тот, хотя и не был евреем (все знали, что его отец немец, а мать полячка), но, стоило упомянуть жидов, как почему-то у всех тут же возникала ассоциация с Арнольдом.
— А мы думали, что Хайм и Сара китайцы, — прыснул он, чувствуя смущение от этих скользящих по нему взглядов, его полные щеки начали покрываться ярким румянцем. Чтобы знать об этих взглядах, необязательно их было видеть.
Вся компания засмеялась.
— Ладно, рассказывай… только не тяни резину, как ты любишь, — добавил Арнольд, краска уже начала сходить с его лица. Он привык, что мальчишки в его компании всегда шлепают его по мясистому заду и смеются, когда кто-то шутит о евреях, но он также знал, что они умеют быстро переключаться.
— Значит… встречаются два жида, — начал Гарик.
— Где? — спросил Феликс и спрятал улыбку.
— Черт! Ну какая разница?! — фыркнул Гарик, обвел взглядом четверку ребят, кашлянул и начал снова: — Так… э-э-э… да! Встречаются два жида, и один у другого спрашивает…
Арнольд вскинул голову, приподнялся с травы, направляя указательный палец вверх у лица, принявшего крайне сосредоточенное выражение… и оглушительно пукнул. Потом с превосходством оглядел всю четверку. Ребята ответили одобрительными смешками.
Кроме Гарика.
— Ну, вы будете слушать меня или этого пердуна? — он бросил раздраженный взгляд на Арнольда.
— Значит… встречаются два жида, — опять начал Гарик. — И один у другого спрашивает: «Слушай, откуда у тебя такие клевые часы?» А тот ему отвечает…
— Тетя Мойва прислала из Китая? — встрял парень из параллельного класса.
— Что? Какая еще мойва? Да нет! Чего лезешь? — Гарик отвесил ему подзатыльник. — Дай рассказать!
— Ладно, дай ему рассказать, — поддержали остальные.
— Так вот, — продолжил Гарик. — Значит, встречаются два жида…
— Черт! — сказал Феликс. — А ты можешь быстрее, это уже было.
Гарик закатил глаза:
— Кто-нибудь может не перебивать! Я снова сбился.
— Ладно-ладно, — успокаивающе произнес Арнольд. — Давай дальше, только, ради бога, быстрее.
— Ага… на чем я остановился? Да, вот! Встречаются два жида…
Ребята начали давиться со смеху, но уже никто не рисковал перебить Гарика, а тот, наверное, пытался не замечать скуксившиеся физиономии друзей, знавших, что если они опять собьют такого блестящего рассказчика, как Гарик, им придется выслушивать все с самого начала.
— Да, в общем, два жида. И один у другого спрашивает: «Слушай, откуда у тебя такие клевые часы?» А тот ему отвечает, — Гарик сделал паузу и оглядел компанию; сторонний наблюдатель решил бы, что он старается для вящего эффекта, но тот просто хотел убедиться, что его никто не собирается перебить в этот раз. Лица ребят были напряженными, но почти серьезными.
Он продолжил:
— А тот, значит, ему отвечает…
— Дядя Шлема подарил на восьмое марта? — не выдержал Арнольд.
Багровея, Гарик окинул компанию бешеными глазами. Четверка с хохотом покатилась по траве. Гарик развернулся, в сердцах отшвырнул недокуренную сигарету и решительно направился к выходу со двора.
— Да пошли вы!.. Козлы! — в его голосе звучала такая обида, словно он готов был вот-вот расплакаться. Впрочем, так и было. Отойдя на десяток шагов, он повернулся, слезы катились по щекам: — Мудаки вонючие! Придурки! Свис… Свистоплясы ебаные!
Последняя фраза заставила вою компанию забиться уже в настоящих конвульсиях, словно на площадку забрела команда эпилептиков, сраженных общим припадком.
Гарик отвернулся с выражением отвращения и обиды и быстро потопал прочь.
— Так… так что же он ему ответил? — задыхаясь от смеха, бросил ему вдогонку Феликс Лозинский. Тот не обернулся, только ускорил шаг.
— Классный анекдот, чувак! Давно… не слышал ничего подобного! Просто обоссаться!.. — прохрипел Арнольд, держась двумя руками за огромный живот. Казалось, под легкий свитер у него засунут глобус из кабинета географии. — Я сейчас уссусь!.. Прямо тут!
— Что он ему ответил?! — гаркнул Феликс из последних сил.
Гарик уже скрылся за углом главного корпуса школы, но оттуда едва слышно донеслось: «Что-что… папа перед смертью продал…»
Компания оборвала смех, ребята несколько секунд молча смотрели друг на друга, переваривая концовку анекдота… и снова плюхнулись на спины. В сравнении с новым взрывом хохота, все предыдущее было хихиканьем старых дев в светском обществе. Когда через две минуты до них донесся звонок на урок, никто по-прежнему не мог подняться с земли. Слезы ручьями катились по лицам, похожим на переспелые томаты; кто-то уже начал просто задыхаться, с трудом, как рыба на берегу, хватая жадные глотки воздуха между спазмами. Это переходило в настоящее сумасшествие. И всем четверым одновременно пришла в голову одна и та же шелудивая мысль: подобное закончится добром просто неможет.
Наконец, через пять минут после звонка, первым стал приходить в себя Феликс. Еще судорожно всхлипывая, он медленно поднялся на ноги и склонился над остальными.
— Л-л-ладно, хватит… пора идти… н-нам влетит от… хим-м-мички…
— Да… ч-черт!.. а нам от… ха-ха-ха!.. — простонал парень из параллельного класса, ударяя рукой по земле. Феликс хотел помочь ему подняться, но свалился рядом на траву. Однако дышать стало уже чуть-чуть легче, нездоровые спазмы смеха понемногу отступали.
Арнольд, который продолжал валяться на земле, хватаясь руками за свой огромный живот, снова так «бабахнул», что Феликс невольно глянул на туго обтягивающие его задницу штаны, словно ожидал увидеть там образовавшуюся дырку.
Он подполз к Арнольду и заглянул ему в лицо — багровое рыло маленького хохочущего гиппопотама, в глубине которого судорожно дергался розовый язык. Казалось, его губы по краям рта вот-вот начнут рваться, как истонченное полотно.
— Ну… все, хватит!.. Включай тормоза! — Феликс толкнул дергающегося толстяка в бок и хрюкнул, сам не в силах остановиться полностью.
Другие пока даже не пытались подняться.
— Ну хватит! — Феликс мотнул головой в сторону здания школы. — А то за нами пришлют кого-нибудь из учителей.
Он безуспешно подождал полминуты и снова пихнул Арнольда носком кеды в мягкий податливый бок:
— Давай, поросенок!
Тот попытался что-то сказать, но из его глотки вырвались лишь несвязные хлюпающие звуки. Продолжая смеяться, правда, уже без надрыва как другие, Феликс наклонился к самому лицу Арнольда:
— Что?.. — и вдруг понял, что тот уже давно не смеется, а вопит от какой-то ужасной боли.
— Ох… ох!.. не могу… свистоплясы… папа… перед смертью… — гундосил кто-то сзади, катаясь по траве. — Я больше… не м-могу!..
А Феликс всматривался почти сомнамбулическим взглядом в лицо товарища и испытывал странную, еще неизведанную смесь чувств — его тело продолжали сотрясать нелепые смешки, но откуда-то из глубины постепенно наползал липкий страх, как черная огромная тень, заслоняющее солнце. А он все смотрел…
— Ох!.. Не могу!.. — доносилось сзади. Почти как рыдание.
Арнольд умоляюще смотрел на Феликса, но не мог произнести ни слова, потому что… потому что его рот просто не закрывался. Он был неестественно широко раскрыт, одна сторона перекосилась вниз, а в районе виска, там, где дужка нижней челюсти входит в паз рядом с ухом, что-то резко выпирало и быстро набрякало, отчего кожа в том месте выглядела лоснящейся, как на зреющем нарыве. Арнольд несколько раз попробовал заговорить, но из его глаз только катились слезы боли и страха, стекая к вискам. Подбородок мелко трясся, и было видно, как даже невольное это движение причиняет ему сильное страдание.
— Мать твою… — испуганно выдохнул Феликс, затем легонько коснулся нижней челюсти парня в районе подбородка. Тот взвыл (скорее, от испуга), издав широкое «Уоооу!», словно из бочки.
Из-за спины Феликса донесся ответный вой.
— ДА ЗАТКНИТЕСЬ ВЫ! — рявкнул он на остальных. — У нас тут… неприятности. Кажется, у Арнольда выскочила челюсть… от смеха… — и сам едва удержался, чтобы не прыснуть.
Трагикомичное заявление заставило всех сначала заткнуться, но затем рассмешило не меньше, чем история с гариковым анекдотом. Правда, уже не надолго.
Через минуту, все еще хихикая, парни из параллельного класса присоединились к Феликсу, с растерянным интересом разглядывая бешено вращающего глазами Арнольда. Тот продолжал лежать на спине и не решался пошевелиться, его рот был широко разинут, как на приеме у дантиста, но его неестественная кривизна выглядела пугающе.
— Черт! Что будем с ним делать? — нерешительно спросил один из мальчишек.
Смеяться больше никому не хотелось.
— Может, вызвать «скорую»? — предложил второй.
Феликс пожал плечами и снова нагнулся к Арнольду:
— Сильно болит? Подняться сможешь? — он говорил спокойным поставленным тоном — тоном опытного врача, привыкшего к общению с тяжело страдающими пациентами.
Арнольд скорчил такое выражение, будто о том, чтобы пошевелить даже пальцем ноги, не могло быть и речи.
— Да он просто боится, — прокомментировал один из мальчишек. Толстяк моментально перевел на него настороженный взгляд и что-то промычал.
— Эй! Что у вас там? — донеслось до них от угла школьного корпуса.
Все повернули головы (даже Арнольд чуть-чуть искривил шею): в их сторону медленно направлялся Гарик. Уже с обсохшим лицом, но в глазах еще корчилась обида.
— Почему ты не пошел на урок? — спросил Феликс.
Гарик отмахнулся:
— Вас идиотов ждал у главного входа, — его взгляд остановился на лежащем Арнольде. — А что тут у вас…
— У Арнольда челюсть вылетела, — просто ответил Феликс и снова нагнулся к пострадавшему.
— Какая еще челюсть? — буркнул Гарик, но, собираясь сказать что-то еще, быстро захлопнул рот, как только подошел ближе и рассмотрел Арнольда с нелепо разинутым бормотальником.
Некоторое время висела задумчивая пауза, которую иногда нарушали хлюпающие звуки из пересохшего горла Арнольда, когда тот пытался сглотнуть.
— Вот что, — наконец сказал Феликс, оглядываясь на остальных. — Вы двое, — он указал на оболтусов из параллельного класса, — топайте к себе на урок. А ты, Гарик, если хочешь, можешь остаться. Я попробую сам…
И добавил через секунду:
— Никому ни слова. А то получите.
Все это он произнес так, словно привык быть среди них командиром, хотя никому из ребят еще никогда не доводилось слышать от него чего-нибудь в таком тоне.
Но они приняли этот тон, подчинившись без возражений и протестов.
Через минуту на заднем дворе школы остались лишь трое мальчишек: Феликс, Гарик и несчастный Арнольд.
— Послушай, — спокойно (во всяком случае, стараясь выглядеть спокойно) сказал Феликс, глядя в воспаленные кроличьи глаза Арнольда. — Сейчас я кое-что собираюсь сделать. Возможно, тебе будет немного больно, но я думаю… если ты не станешь мне мешать, только одну секунду… или две. Понял?
Мысленно Феликс при этом сжимал губы Гарика, чтобы тот не начал задавать вслух ему какие-нибудь дурацкие вопросы. Но Гарик молчал.
Пока все шло хорошо.
Однако главное было еще впереди.
— Понял?
Арнольд слабо дернул головой. На его лбу выступили крупные капли — то ли от боли, то ли из-за переживаний о том, что задумал Феликс, а, скорее, и от того, и от другого вместе. Парень, понятное дело, чертовски боялся.
— Ладно? — потом Феликс глянул на Гарика: — Придержи его голову. Только крепко. А то у меня может не получиться, и я только зря сделаю ему больно.
Он сказал это внятно, однако надеялся, что толстяк не слишком-то станет обращать внимание на слова, обращенные не к нему лично, потому что всецело занят своей челюстью.
Когда Гарик выполнил свою часть работы — приподнял голову Арнольда над землей, подставив под нее одно колено, и крепко обхватил ее руками с обеих сторон чуть повыше висков — Феликс взялся правой рукой за нижнюю челюсть толстяка. Стараясь делать это как можно аккуратнее, чтобы не причинить лишней боли, и в то же время четко зафиксировать большой и указательный пальцы, между которыми втиснулся мясистый подбородок Арнольда. Он словно удерживал хрупкую деталь некоего анатомического конструктора, которую нужно было вставить в соответствующий паз одним плавным, но точным и быстрым движением. Ладонью левой руки Феликс осторожно ощупывал место, где выскочила «дужка» челюсти, пытаясь определить, насколько сильно натянуты связки. К тому же, его очень беспокоила мысль, не выскочит ли челюсть с другой стороны.
— Скоро ты? — одними губами спросил Гарик, за лицом которого «раненый» не мог следить, как за лицом Феликса.
Феликс сжал чуть сильнее нижнюю челюсть толстяка, стараясь не обращать внимания на его предостерегающие возгласы. Руки уже начинали предательски трястись от волнения, со лба стекал обильный пот… и неожиданно Феликс понял, что действительно сможет!
Он СМОЖЕТ.
Он еще не знал, как именно, но обрел вдруг абсолютную уверенность, что об этом знают его руки.
— Может… лучше «скорую»? — подал голос Гарик, но он даже не посмотрел в его сторону.
Феликс отпустил руки, дав им полную свободу.
Секунда…
…клад! клац! — раздался двойной щелчок… означавший, что челюсть встала на место!
Даже спустя много лет Лозинский, будучи уже опытных хирургом, так и не смог понять, как ему — четырнадцатилетнему мальчишке — удалось сделать это без специальной подготовки и знаний. Сотни раз прокручивая в памяти эти несколько минут — без сомнений, самых напряженных и страшных в его жизни — он так и не смог отыскать ответ, почему он тогда вдруг почувствовал себя настолько уверенным, и как он вообще мог на это решиться!
После двойного (казалось, невероятно звонкого) щелчка Феликс выпустил челюсть Арнольда и невольно отпрянул назад, ожидая криков боли своего первого в жизни пациента, — он уже почти их услышал… когда глаза толстяка испуганно округлились (клац! клац!), а его рот захлопнулся, словно где-то там у него вылетела какая-то пружинка.
Однако он всего лишь несколько раз мигнул… и вдруг улыбнулся одними губами.
— Щерт! — радостно произнес он, не разжимая зубов. — Щерт! Мне шавшем не было больно… Щерт!
Феликс и Гарик облегченно переглянулись.
— Ну ты даешь, Феля! — воскликнул Гарик, с восторгом глядя на товарища. — Это же класс! Ты просто… гений!
Феликс вытер тыльной стороной рукава рубашки пот со лба и тяжело рассмеялся.
Через секунду к нему присоединился Гарик.
А еще через мгновение довольно замычал толстый, как бочонок, Арнольд, держась обеими руками за свою драгоценную нижнюю челюсть, словно теперь боялся ее потерять. Из глаз его все еще катились слезы.

 

В течение трех недель Арнольд носил специальный бандаж, охватывающий нижнюю половину лица и крепившийся на голове, делая его похожим на хоккейного вратаря поросячьей сборной; с ним же сдавал годовые экзамены. В тот год он получал чуть завышенные оценки. А потом целое лето всем рассказывал о случившемся. Правда, по просьбе Феликса он не упоминал всех подробностей. Пока врачи разрешали Арнольду употреблять только бульоны, молоко и компот, он похудел на восемь килограммов, став похожим уже не на толстяка, а просто на упитанного мальчика. Однако к сентябрю успел наверстать потерю веса с лихвой, уже окончательно превратившись в огромного жирного борова. Он даже выглядел года на четыре старше всех своих одногодок.
Спустя многие годы Феликс Лозинский узнал, что Арнольд умер в возрасте тридцати двух лет от ожирения сердца.
После окончания средней школы Лозинский его так ни разу и не видел, однако веселый добрый толстяк сыграл важную роль в его жизни, в тот далекий майский день 1967 года, в те полчаса, проведенные на заднем дворе школы…
До того случая мальчик Феликс мечтал стать военным.
Конечно, еще раньше ему очень нравилось смотреть фильмы, в которых главными героями были врачи. Любил чистить картошку, выбирая специально ту, что имела побольше глазков, и представлять, как он — хирург медсанбата времен Второй мировой войны — удаляет из какого-нибудь поврежденного органа раненого солдата — желудка или печени — осколки вражеской гранаты; или вырезает раковую опухоль, когда попадалось черное пятно, уходящее вглубь картофелины. Но он никогда не находил этому дальнейшего развития в своих фантазиях.
После памятного случая с Арнольдом решение стать не просто военным, а военным врачом, хирургом — пришло как-то легко и естественно. Если бы его спросили через год: сколько лет он думает о своей будущей профессии, то он, не задумываясь, ответил бы — всю жизнь.
Он уже видел себя в продуваемой насквозь брезентовой палатке далекой санитарной части под бомбежкой или артиллерийским огнем. Как полевые хирурги Второй мировой…
Только иногда ему стали сниться странные сны. Даже пугающие. Словно на экране телевизора перед ним появлялся маленький пухленький доктор в аккуратном белом халате, очень похожий на Айболита с обложки детской книжки, которую он однажды видел на витрине книжного магазина. Но почему-то Феликс сразу понимал, что на самом деле этого доктора зовут Ай-Болит, и что он страшно плохой. Какое-то время он всматривался в Феликса, будто изучал его и советовался о чем-то со своими мыслями в маленькой голове с белыми пучками волос, обрамляющей розовую лысину, а затем клал одну пухленькую ручку в карман белоснежного халата и спрашивал:
«Ведь ты хочешь стать доктором, Феликс?»
Голос у Ай-Болита был мягким, доверительным и даже приятным, — именно такой голос должен быть у настоящих врачей, думал Феликс. Но его глаза оставались холодными и безжизненно-равнодушными — стеклянными глазами мертвой куклы, лежавшей одиноко в темном сыром подвале какого-нибудь заброшенного дома на окраине города или похороненной в одном гробу со зверски убитой маленькой девочкой. Глубоко под землей…
«Правда ведь, хочешь?»
Спрашивает Ай-Болит и понимающе улыбается одними лишь уголками губ:
«Это хорошо, это очень хорошо».
Мальчик согласно кивает, но не может улыбнуться в ответ. Потому что еле дышит от страха.
«Да, ты действительно это можешь. Это прекрасно…»
Ай-Болит немного подается вперед, словно хочет шепнуть ему что-то очень важное, но так, чтобы этого не смог подслушать кто-нибудь посторонний. Его лицо очень близко, однако кажется, что его от мальчика отделяет невидимый барьер, который он не может переступить, или выжидает, пока ему не позволят это сделать.
«Но я открою тебе один маленький секрет…»
Шепчет пухленький розовый доктор. Мальчик слышит, как что-то совсем близко посвистывает, когда врач дышит, будто у него в каждую ноздрю вставлено по маленькой свистульке, очень глубоко, так, что невозможно увидеть, но зато, если приблизится почти вплотную, можно отчетливо расслышать, — такой же свистящий звук вылетает из ноздрей отца мальчика, когда тот выпьет спиртного больше обычного и завалится на постель. И еще… Теперь совсем близко блестят стеклянные глазки маленького доктора, иногда в них можно поймать свое отражение, но оно какое-то странное… Кажется, будто с ним что-то происходит внутри… там, в глубине этих глаз, и оно слишком миниатюрное, чтобы разглядеть за те две-три секунды, пока доктор, похожий на Айболита, вновь не пошевельнет головой.
«Очень важный секрет, — шепчет доктор. — Ты можешь стать не просто врачом, хирургом… ты можешь стать Большим Доктором!»
«Я не знаю… — отвечает мальчик. — Как это?»
«О-о-о! — многообещающе подымает розовый пальчик Ай-Болит. — Это здорово! Ты не можешь себе представить! У тебя всегда будет много пациентов, очень много… Но главное…»
Он приближает свое лицо со стеклянными глазами уже совсем вплотную к лицу мальчика, их разделяют каких-нибудь два сантиметра невидимого барьера.
«Главное, ты сможешь делать с ними все, что захочешь… ВСЕ! АБСОЛЮТНО ВСЕ! И никто не будет тебе мешать… твоим исследованиям… самым смелым экспериментам… Только ты сам начнешь решать, что для них хорошо, а что…»
Взгляд маленького доктора иступленный, он принадлежит сумасшедшему, Ай-Болит хихикает, как маленькая девочка.
«…А что еще лучше! У-у-у! Ты можешь себе это представить?»
Феликс с ужасом смотрит в глаза Ай-Болита, но не в силах сказать ни слова, он боится, очень боится этого маленького доктора с пухленьким личиком, на котором эти глаза блестят как стеклянные пуговицы… и что-то происходит там с его отражением. Но что именно — невозможно уловить.
«Да, я знаю, — улыбаясь, шепчет доктор, и все время что-то теребит в кармане своего белоснежного халата. — Ты, наверное, хочешь подумать, правда? А, Феликс? Разве тебе не хочется стать таким Доктором? Я навещаю многих мальчиков и девочек, которые собираются стать докторами, когда вырастут. И даже некоторых — уже взрослых, настоящих врачей… Ну, ты уже решил? Когда я смогу…»
«Нет! — кричит мальчик, он по-прежнему шепчет, но теперь — это крик. — Нет, уходи!»
Он неожиданно вспоминает, что Ай-Болит приходит к нему уже не в первый раз.
«Уходи! Уходи, пожалуйста! Я не хочу… Я тебе уже много раз говорил… я не хочу…»
Добрый Доктор отскакивает от него, словно мальчик швырнул в него камнем.
«Глупый дерьмовый мальчишка! Глупый… дерьмовый… мальчишка!..»
Он выхватывает из кармана халата неожиданно огромный скальпель, его лицо перекошено от ярости, а глаза, наконец, оживают, но их жизнь — это всепоглощающая ненависть и разочарование.
Мальчик уже знает, что произойдет дальше.
И с ужасом наблюдает, потому что не может отвернуться.
Доктор визжит и начинает кромсать себя огромным скальпелем: полосовать лицо, втыкать в грудь, строгать свои пальцы, словно карандаши… Во все стороны летят куски мяса, ярко-красная кровь ручьями заливает белоснежный халат доктора, который похож теперь на халат мясника или живодера.
«…Глупый!» — удар в шею…
«…Дерьмовый!» — опять удар…
Скальпель рассекает верхнюю губу, та падает вниз, открывая ровный ряд верхних зубов… «…Мальчишка!» — и в сторону летит кончик носа…
ГЛУПЫЙ… ДЕРЬМОВЫЙ… МАЛЬЧИШКА…
Что-то в памяти мальчика подсказывает: когда Ай-Болит вернется снова, на нем не будет видно ни единого шрама… а может, больше уже не вернется… и этот кошмар случается последний раз? — вспыхивает робкая надежда.
Но маленький розовый доктор, похожий на Айболита из детской книжки, будет приходить к нему во сне еще много раз и много лет, пока мальчик окончательно не вырастет. Но даже тогда он еще неоднократно напомнит о себе.
Когда доктор прямо через халат распарывает себе с сочным рвущимся звуком живот, выворачивает наружу кишки и начинает их наматывать через локоть себе на руку, как бельевую веревку, продолжая взвизгивать: «глупый!.. дерьмовый!.. мальчишка!..» — Феликс начинает плакать и просыпается…
Часто простыня под ним оказывается мокрой, насквозь пропитанная холодным липким потом, и не всегда только им.
Но несмотря ни на какие сны, он все равно очень хочет стать доктором — хорошим, настоящим доктором.
И это главное — было и остается…
* * *
…для подполковника медицинской службы в отставке Феликса Лозинского, стоявшего у плиты в кухне своей квартиры поздним вечером 28 сентября 1999 года.
Разбив о край сковородки первое яйцо вдребезги, Лозинский выругался шпилевидным небоскребом, коим дословно не рискнула бы украсить свой выпуск ни одна бульварная газета в нижнем углу последней страницы самым мелким шрифтом.
Нервы…
На работе снова были неприятности. Кое-кому, видишь ли, пришлось не по нраву его отсутствие на похоронах Маркевича, которого он и при жизни на дух не переносил. Этого червя, слизняка! Лозинский снова выругался вслух — на сей раз в адрес покойного. Таких, как этот, в энском полку…
Похороны Маркевича состоялись в субботу 25 сентября, на них собралась почти вся больница, включая родственников с обеих сторон четы Маркевичей, некоторых соседей и просто любителей бесплатной дармовщины — рыцарей стакана и закуски.
Появиться среди этих Лозинский посчитал для себя равносильным окунанию с головой в выгребную яму. К тому же, практически всем было известно о его отношениях с покойным Маркевичем. Он даже не представлял себя пришедшим «отметиться» на кладбище, так сказать, отдать последний долг — перед таким, как эта крыса, у него никогда не было и не могло быть никаких долгов!
С другой стороны… разве он не мог плюнуть на все это дерьмо и прийти, хотя бы на кладбище? Не ради их вонючих рож и дохляка в деревянном ящике, а ради себя, ради собственного спокойствия, разве он не понимал, что дает отличный повод тем, кто готов с радостью вышвырнуть его вон из больницы? И что все это наверняка не пройдет ему даром?
Конечно, все так.
Но это было именно тем, что его отец называл «чугунным хребтом» — человеком, не умеющим идти на компромисс, близоруким поклонником Принципа, прущим напролом… и расшибающим лоб. «Такие не меняются, сынок, — вздыхал отец, особенно часто, когда Лозинскому исполнилось шестнадцать. — Не меняются… либо они сломают общество, либо общество раздавит их. Но, к сожалению, всегда случается только второе… а может быть, и к счастью».
Самым тяжелым было постоянно ощущать этот «чугунный хребет», знать о нем, таскать, словно мул, за собой эту неудобную поклажу. Но Лозинский никогда не пытался от нее избавиться или хотя бы снять часть этой ноши, чтоб обрести хотя бы долю гибкости.
Потому что очень быстро привык к своему негнущемуся «хребту», даже сроднился с ним. Приспособился (если подобное слово вообще когда-либо было уместно ставить рядом с именем Феликса Лозинского с какой-нибудь стороны) к специфическим отношениям в обществе, в которое попадал. Как черное и белое — его либо целиком принимали, либо абсолютно отвергали, пытаясь исторгнуть за пределы орбиты, как инородный объект.
Развод с женой, ранняя отставка, его часто натянутые отношения с людьми и прочее — причина всему одна и та же. Иногда он думал, что уже давным-давно мог бы дослужиться до полковника, остаться в армии (невзирая ни на какие ранения и все остальное) и сейчас спокойно заведовать отделением госпиталя или вести кафедру, удержать падающую башню семьи…
Впрочем, на то и чугунный хребет
Пока готовилась яичница, Лозинский сходил в комнату за новой пачкой «Примы», подкурил от конфорки, чувствуя, как нарастает боль в голове.
На фоне постоянного пережевывания его «солдафонских замашек», последние высказывания о «дезертире, расшатывающем сплоченные ряды…» — или, тьфу! как там у них? — «выскочке, ставящем себя вне коллектива!» — ясное дело, ему указывали на дверь. Ибо в случае с Маркевичем он «зашел слишком далеко, перешагнул некое святое табу!» и так далее в том же духе. В результате что-то там у кого-то лопнуло.
И весь этот бред пришлось выслушивать больше часа в кабинете завотделением, вот так — стоять и выслушивать, словно он нашкодивший мальчишка! Да еще после сумасшедшего дежурства, проведения двух экстренных операций. Казалось, полгорода попало в одну огромную аварию и захлебывается в крови…
В такие дни ему хотелось сделать что-то с кем-нибудь из пациентов. Например, изыскав возможность остаться наедине с пострадавшим в автомобильной катастрофе… пройтись без анестезии тупым скальпелем по открытым переломам, а затем щедро полить это кровавое месиво из раздробленных костей, трепещущих кусков плоти и сухожилий прямо из банки с йодом. Или кислотой. Может, кипятком? А потом…
(…ты сможешь делать с ними все, что захочешь… ВСЕ! АБСОЛЮТНО ВСЕ!)
…посмотреть, что из этого получится. Или вкачать через анус с помощью большой клизмы концентрированный раствор хлора, которым уборщицы пользуются для дезинфекции туалетов. Или использовать точно так же разбавленную в воде негашеную известь и затем поднести к выходу прямой кишки зажженную спичку…
В такие моменты он вдруг ловил себя на том, что даже о самом принципе действия он рассуждает совсем не как врач, а как некий сумасшедший экспериментатор… в этом было даже что-то детское, по-зверски детское… и какое-то патологически однообразное. Но он практически никогда не связывал это напрямую с ушедшими в далекое прошлое мальчишескими снами о маленьком пухлом докторе… кажется, его звали Ай-Болит — впрочем, тот никогда не представлялся, и знание возникло как-то само собой.
Испытывать подобные желания было мучительно. Обычно, Лозинский пытался чем-нибудь отвлечься, иногда, неожиданно покидал даже палату реанимации, чтобы привести мысли в порядок, успокоиться, не видя никого вокруг, и выкурить две, а то и три сигареты подряд.
Он иногда подозревал, что страдает каким-то слабовыраженным психическим расстройством (не профессиональным ли?), причиной которого запросто могли послужить шесть лет проведенных полевым хирургом в Афганистане. Но что бы там ни было, он надеялся, что никогда не позволит себе ничего подобного. Никогда. А если однажды он начнет понимать, что оно сильнее…
Хотя, возможно, именно здесь и таилась главная опасность — когда он это поймет, может оказаться уже слишком поздно.
Такие вот дела, дорогие друзья и коллеги.

 

Когда желтки целиком прожарились, Лозинский переложил яичницу со сковородки на тарелку и приступил к ужину. Пакет молока нагревался рядом у плиты. Хирург порезал содержимое тарелки на примерно равные части, затем полил густым слоем кетчупа «Чумак» с чесноком — с приправой, как иногда шутил сам Лозинский, он был готов сожрать даже кусок старого собачьего дерьма.
Одной рукой, в которой находилась вилка, он подцепил одну дольку яичницы, другой снова потер висок с левой стороны: головная боль усиливалась, возможно, уже из-за погоды.
Ну и плевать! В конце концов, на их больнице свет клином не сходится, и Земля не изменит орбиту, если он уйдет сам. Еще не известно, кто от кого избавится — они от него или он от них!
Приняв окончательное решение, Лозинский удовлетворенно подул на раскачивающуюся дольку яичницы и поднес ко рту…
Когда из единственной комнаты донесся приглушенный звук упавшего на пол предмета.
Лозинский вытаращился на кусочек яичницы, болтавшийся перед носом, словно стрелка импровизированного метронома, и, тупо пронаблюдав секунды три за его колебаниями, вернул в яичный батальон, дислоцировавшийся на поверхности тарелки.
Хирург медленно поднялся из-за стола, головная боль исчезла моментально.
Прислушался.
Это могла быть книга, свалившаяся на пол, которую он читал перед уходом на дежурство в больницу и оставил на краю тумбочки. Сборник детективов…
Лозинский вошел в комнату, стараясь удерживать в поле зрения все ее пространство.
«Ты в курсе, — спросил он себя, глядя на сборник детективов, лежащий рядом с тумбочкой, — что некоторые предметы имеют обыкновение валится на пол, если их бросить, как попало? Слышал о законе всемирного тяготения?»
Только… откуда у него это странное ощущение чужого присутствия?
Лозинский нагнулся за книгой и вдруг замер, уже не сомневаясь в постороннем присутствии.
Что это было? Движение? Или, может быть…
Одно теперь он знал наверняка — на его территорию вторгся неизвестный враг.
Лозинский схватил с тумбочки длинную отвертку, повернулся вокруг своей оси и занял позицию спиной к стене.
Вся комната была перед ним как на ладони — спрятаться было попросту невозможно.
Однако, поворачиваясь, он боковым зрением успел заметить метнувшееся в сторону гибкое и стремительное нечто. Настолько стремительное, что инерционность зрения не позволила определить направление движения этого… кого?
Вот именно.
Лозинский продолжал осматриваться по сторонам. Казалось, той чертовой хреновине, проникшей в его квартиру, спрятаться просто негде. Негде, черт возьми! Но он все равно не мог это увидеть. Происходящее было совершенно ирреальным. Нелепым.
С другой стороны, он не привык не доверять своим ощущениям. И что бы там ни пробралось к нему в дом, он собирается достать это.
Достать и хорошенько вздрючить!
— Ладно! — произнес он вслух, обращаясь неизвестно к кому, но, по его убеждению, явно находившемуся в комнате, и, выставив немного вперед свое импровизированное оружие, медленно, шаг за шагом, пересек комнату по диагонали. — Хватит морочить мне… голову, черт возьми! Такие фокусы со мной не пройдут, ясно?
Никакой реакции на это грозное заявление…
Сосредоточившись, Лозинский продолжал двигаться по комнате, решив выждать, когда неведомый противник обнаружит себя сам. Вопросы типа «кто» и «зачем» его сейчас не интересовали. Всему свое время.
Он почувствовал, как воздух за спиной колыхнулся… Лозинский сделал резкий крутой разворот, и отвертка со свистом рассекла…
…Пустоту.
Врач выругался.
А через секунду кто-то вновь оказался за его спиной. Лозинский решил на этот раз не торопиться — замер на месте… и вдруг услышал:
— Никудышная реакция, док! Вы слишком медлительны…
(словно у вас чугунный хребет…)
— Удивительно, как вы вообще сумели выжить до сегодняшнего дня в этом мире… х-х-хххх!!! Хх-ххрр-х!!!
Это было произнесено невообразимо режущим голосом, полоснувшим словно бритва по барабанным перепонкам.
И что это за «хххррр»? Будто какой-то огромный рот собирается смачно харкнуть, только этот звук все равно казался намного резче и суше — пронзительнее, как…
Лозинский болезненно поморщился.
Он больше не двигался, однако попытался определить расстояние до обладателя это самого мерзкого голоса, который он когда-либо слышал в жизни. Сколько? Если до стены за его спиной (беря во внимание шкаф перед ним, как точку отсчета) около полутора метров…
Итак, левее или правее?
— Я выбрасываю это, — сказал Лозинский, медленно отводя руку с отверткой в сторону и разжимая пальцы.
Когда та звякнула о паркет, хирург быстро развернулся к гостю, одновременно начиная переносить вес тела на левую ногу, а правую слегка сгибать в колене, чтобы нанести удар внешней стороной стопы…
Но когда нога распрямилась и по идее должна была попасть в цель — она просто мотнулась, не встретив никакой преграды на своем пути, и Лозинский, потеряв равновесие, грянулся об пол.
Падение оглушило его, как удар по голове средней силы.
Тоже нашелся Уокер Техасский Рейнджер!.. — фыркнул он про себя.
Впрочем, что-то говорило ему, что основная причина этого досадного промаха совсем не в нем, хотя, конечно, он постарел, еще как. Падая, Лозинский успел заметить некое серо-желтое, гибкое и стремительное, невероятно худое существо, похожее на человека, но скорее напоминающее гигантского двуногого паука, двигавшееся с непостижимой быстротой и даже какой-то сюрреалистической грацией. Он увидел все это на какую-то долю секунды. И будь на его месте хоть сам Чак Норрис в пике своей спортивной формы, исход этого момента…
Неизвестная тварь двигалась слишком уж реактивно.
Лозинский прохрипел ругательство и потянулся за отверткой, лежавшей в метре от него. И в то же мгновение на его руку, расплющивая пальцы, опустился странный жесткий предмет, который отдаленно ассоциировался с человеческой ногой. Затем вновь раздался тот самый режущий ухо звук, словно скребли тупым гвоздем по стеклу или огромный пересохший рот собирает несуществующую слюну…
…Ххх-хххх-ррррхх!!!
Лозинский невольно прижал ладонь свободной руки к уху.
— Все, достаточно. Я… — он собирался произвести нечто, чего еще ни разу в жизни ему не приходилось говорить. — Я… сдаюсь… СДАЮСЬ! — Гаркнул он через силу. — Слово офицера… больше никаких штучек… я хочу подняться.
Он секунду смотрел на гротескную ступню, придавившую его руку; к шелушащейся желтоватой коже прилипли кусочки влажной земли, засохшая травинка…
Наконец ступня отпустила его кисть.
Лозинский машинально помассировал руку несколькими быстрыми движениями и стал подниматься, испытывая все время неловкое желание смотреть в пол. В конце концов, наступил момент, когда ему пришлось прямо взглянуть на гостя.
В трех шагах перед ним стояло нечто, одновременно напоминающее и человеческую мумию, и эфемерного двуногого паука, и дерево с какой-то далекой планеты — бродячий ужас из кошмаров полоумного ребенка.
— Я пришел тебя убить, Добрый Доктор!
* * *
Прячась в густой листве, Герман провел на дереве около двух часов, наблюдая за окнами квартиры Лозинского. Старый раскидистый каштан, служивший ему наблюдательным пунктом, рос в тридцати шагах от дома хирурга.
Было уже примерно половина первого ночи, но, несмотря на столь позднее время, тот не появлялся. Возможно, его задерживали связанные с работой дела, дежурство в отделении больницы, например, предположил Герман.
Снаружи моросил противный дождь, создавая серо-серебристую мряку, колеблемую, как влажная шаль под порывами сырого промозглого ветра. Временами он усиливался до ливня.
Однако Герман не ощущал ни капель дождя, ни холода ветра — ничего. Впрочем, отсутствия этих ощущений он тоже не замечал. Просочившаяся сквозь крону каштана вода лилась тонкими струйками на его тело и, минуя изгибы, беспрепятственно падала вниз, словно Герман являлся лишь еще одной ветвью дерева или странным наростом на его стволе, обладающим собственным разумом.
Он неотрывно следил за окнами хирурга Лозинского. Придет ли тот сам или кого-то приведет? Судя по всему, врач был одинок, возможно, в разводе. Даже с такого расстояния Герман видел, насколько грязны окна его квартиры, как небрежно задвинуты мятые шторы… Окна одинокого мужчины. Окна, которые так неуловимо похожи на его собственные — не внешне…
Подъездная площадка дома располагалась с другой стороны, и поскольку Герман не представлял, как выглядит Лозинский, при выборе места наблюдения остановился на огромном каштане, откуда хорошо просматривались окна его квартиры. Ее месторасположение Герман сумел вычислить снаружи — когда-то он сам жил несколько лет с родителями в таком же доме. Форточка комнатного окна была открыта. Именно таким путем он рассчитывал оказаться в квартире хирурга, когда придет время и сложатся благоприятные обстоятельства. Возможно, это произойдет как раз сегодня. То, что жилище Лозинского располагалось на верхнем, третьем, этаже, его нисколько не смущало. Теперь без особых затруднений Герман способен был подняться до третьего этажа, цепляясь за оконные рамы и узкие просветы между кирпичами, без лишнего шума. За считанные секунды. Его самого это уже нисколько не удивляло. Как и то, что он узнает о приходе Лозинского, даже если тот не станет включать свет, — он просто увидит за шторами блуждающий по квартире огонек размытой человеческой фигуры, похожей на некую разновидность радиоактивного призрака.

 

После третьего приступа Герман пролежал без сознания до полудня 25 сентября, то есть около десяти часов. Открыв глаза, он увидел прямо перед собой собачью голову с открытыми, затянутыми мутной пленкой глазами и вывалившимся языком. Вокруг все было густо заляпано запекшимися сгустками крови — паркет, нижняя часть стены и даже журнальный столик.
Герман, не понимая, что произошло, несколько минут смотрел на голову мертвой собаки, затем кое-что в памяти начало проясняться. Он более или менее помнил разговор с отцом, адскую боль, когда начался приступ, но что касалось собаки, вернее, ее головы…
Здесь возникало впечатление, будто воспоминания, связанные с ней, принадлежали кому-то другому, — настолько смутно и удивительным образом отстранено мозг воспроизводил отдельные части этих воспоминаний. Это походило на фильм, виденный десять лет назад, точнее, отрывки этого фильма, и даже его название вытерлось из памяти. В его же случае это был один единственный «кадр»: бездомная дворняга, привязанная к скамейке за заднюю лапу куском бельевой веревки, вероятно, детьми ради забавы. Собаку либо забыли отвязать, когда расходились домой, либо оставили там намеренно. Когда Герман к ней приблизился, холка и шерсть на спине собаки встали дыбом, однако она не издала ни единого звука — кажется, она пыталась заскулить, но… не посмела? Не смогла? О том, что произошло дальше, Герман мог только гадать.
Он отвернулся от неприятного зрелища в углу гостиной, стараясь привести мысли в порядок. Недавний приступ не оставил после себя боли, однако в ощущениях Германа появилось что-то новое.
Внезапно в голове Германа заговорил всегда узнаваемый голос Независимого Эксперта:
«Знаешь, что все это означает? Временами ты полностью теряешь над собой контроль… Твое превращение еще не закончилось — оно продолжается, и ты уже ничего не можешь с этим поделать. Он не остановится, пока не получит над тобой абсолютную власть. Но ты должен хотя бы попытаться противостоять ему… Потому что в следующий раз на месте собаки может оказаться…»
Тирада Эксперта, прошла мимо сознания Германа. Его внимание целиком было обращено к странному звуку, заполнявшему все окружающее пространство. Этот звук был подобен тому, что витает над оседающей пеной — шипящий и немного трескучий, — что-то похожее он слышал в детстве, когда подносил ухо к стакану только что взбитого миксером молочного коктейля. В первый момент Герман подумал, что причиной этого звука был дневной свет, проникающий в комнату сквозь задвинутые шторы (и эта мысль почему-то не показалась ему странной); вроде бы это трескучее шипение исходило именно со стороны окна.
Но потом Герман обнаружил, что источник этого странного звука — его тело.
Оно ощутимо, раза в два, уменьшилось в объемах, словно усохло. Пожелтевшая кожа съежилась, как поверхность воздушного шара; местами она свисала огромными пластинчатыми струпьями. Когда Герман начал подниматься, струпья посыпались с него как старая штукатурка, — от них и исходил тот негромкий шипящий звук, что издает оседающая пена. На полу остался след, повторяющий очертания его тела — будто на противне, где пережарилась рыба.
Затем Герман обнаружил у себя прогрессирующую способность двигаться с непостижимой скоростью. А в последующие три дня, когда процесс нового преображения завершился, он невольно стал напоминать себе нечто промежуточное между гигантским двуногим пауком и воскресшей мумией.
Его кожа превратилась в подобие брони, обтягивающей тело как панцирь, сохраняя некоторую эластичность лишь в районе подвижных частей — на сгибах локтей, коленей, пальцев и так далее.
Иногда до его внутреннего слуха доносился панический голос Независимого Эксперта (но все реже и слабее), который пытался докричаться из своего нового местопребывания — убогой кельи в самом темном и необитаемом краю сознания. Он вещал зловещие пророчества, одно мрачнее другого…
Впрочем, кого интересовали эти глупые вопли?
Теперь Герман чувствовал себя необычайно сильным и быстрым — лучше, чем когда-либо. Его больше не интересовало, сколько еще протянет организм, лишенный пищи и воды. И совершенно не заботило будущее.

 

Поздним вечером 28 сентября он покинул Убежище.
До района, где жил хирург Лозинский, Герман добрался в несколько раз быстрее, чем рассчитывал, составляя по карте будущий маршрут. Затем отыскал его улицу, дом, окна и, укрывшись в желтеющей кроне большого каштана, застыл в ожидании.
Герман не особо задумывался, способен ли он прикончить врача вместе с женой. Или заодно с кем-нибудь другим, кто мог оказаться рядом с ним. Он рассматривал ситуацию с хладнокровной рациональностью паука, который торопится к жертве на другом конце паутины.
Хотя временами он ощущал раздвоенность и какое-то необъяснимое беспокойство. Обе половины его «Я» выступали за смерть Лозинского, но их мотивация была различна.
Тогда как первое, естественное, «Я» Германа требовало лишь слепого возмездия, второе — приобретенное, а может, высвобожденное из каких-то глубин его разума — настаивало на смерти врача, используя мотив первого, не более чем повод. Оно открыто стремилось убивать — требовало жертвоприношений, как отвратительное крошечное божество, поселившееся в его голове. И чем дальше, тем все больше этот кровавый божок занимал места в его сознании. А временами, как уже выяснилось, мог целиком взять его под свой контроль.
Первое «Я» с каждым днем слабело, уменьшалось, без сопротивления отступая перед Пришельцем (или Освобожденным), который был подобен механическому чудовищу, для которого человеческие представления хорошего и плохого, добра и зла — абсолютно бессмысленны.
Назад: Глава 6 Топ-топ… 3а порогом все возможно
Дальше: Глава в главе