II. Сентябрь
1
Пламя пустили по ветру. Вначале дымно занялись костры на снегу под деревьями – все разом, все одинаково, будто в глазах множилось одно и то же. Кто-то командовал, от костра к костру метались раскоряченные тени. Мертвый лес не хотел гореть. В огонь плеснули нефтью, и первый длинный язык кинулся и облизал ствол до самой макушки. Вспыхнуло еще одно дерево. Я и не заметил, откуда взялась автоцистерна. Кто-то нелепо упал, споткнувшись о шланг. Встал, стряхнул снег, стал молча пялиться на ползущий под ногами резиновый хобот. Струя жидкого пламени ударила в голые кроны, и толпа попятилась. Взревела. Кто-то весь в белом, кроме символа Солнца на впалой груди, выбросил вверх тонкие голые руки. Что кричал, было не понять. Крутящийся дым относило в лес. Горел снег, пропитанный нефтью. Горела уже целая полоса на краю леса, пожар напористо шел вглубь, набирая силу. Последними остатками смолы плакали сосны. С пугающим треском взрывались горящие стволы. Тонкие ветви, схваченные огнем, извивались шипящими гадами. Корчились кроны. Невидимо и неслышно сгорали мертвые личинки в мертвой коре.
Половина шестого утра!
Полиция потеснила толпу с фланга. Это было уже кое-что. Я видел, как здоровенные ребята в сверкающих касках с забралами, сбив щиты в прозрачную шевелящуюся стену, повели наступление фалангой по всем античным правилам; как очень скоро из плотной шеренги, спрессовавшей перед собой человеческую массу до опасного предела, выхлестнул, врезавшись в самую гущу толпы, короткий острый клин и пошел, пошел профессионально-методично резать толпу на части. Отсечь – рассеять, отсечь – рассеять! И еще. И еще раз. Шеренга отвоевывала пространство. Размеренно взлетали и опускались дубинки, появлялись и исчезали пойманные камерой в толпе орущие рожи с отблеском огня в вытаращенных рыбьих глазах. Кто-то падал, визжа смертным визгом. Кого-то топтали, не замечая. Кому-то удалось выхватить полицейского из шеренги…
А потом я увидел самое страшное. Камера рывком, не по-профессиональному отвернулась от толпы, куда только что бесследно, как в трясину, канул полицейский, метнулась к горящему лесу, проехала было дальше, но тотчас вернулась назад и уткнулась в самое пламя. И тогда я увидел.
В пятидесяти метрах от края леса к деревьям были привязаны люди.
Их было немного, может быть, полдесятка, но они были. Теперь, когда пламя подступило к ним совсем близко, они стали видны отчетливо. Очевидно, они стали отчетливо видны и толпе, потому что толпа опять взревела. Колыхнулся воздух. «Смерть им! Смерть! – завопили в толпе. Голос подхватывали. – Смерть адаптантам! Очистим!.. Согрей нас, Ярило, прими жертву детей твоих!..» Утоптанный снег возле ног привязанных темнел и плавился от жара. Ближайшие деревья были охвачены огнем. Привязанные извивались. Привязанные грызли веревки. В огне их лица, подкрашенные багровым, расплывались в бессмысленные колышущиеся маски.
– Знак! Знак! Подай знак детям твоим… Знак!..
На миг толпа почему-то смолкла. Только на один миг. Но этого короткого, не предусмотренного никем мига хватило, чтобы услышать, как оттуда, из-за подступающего огненного барьера, кто-то тонко и отчаянно кричит: «…не адаптант! Не надо… А-а-аа-а-А-А-А!.. Развяжите меня, я же вам все сейчас объясню…»
– А-а-а-чис-ти-и-им!..
Человек кричал. Человек звал на помощь. Раскаленный воздух дрожал и метался. С вулканическим фейерверком рушились горящие сучья. Какие-то неясные движущиеся фигуры на мгновение показались очень далеко в лесу, задрожали в раскаленном ветре и исчезли. Наверно, к моменту появления цистерны не все поджигатели успели выбраться из леса, и теперь отставшие и забытые спешили как можно скорее уйти от пожара. Я подумал о том, что они сейчас должны проваливаться в снег по пояс. Могут и не успеть уйти, вон как пошло вглубь…
– А-а-а… детей твоих… А-аа-а-а…
Камеру толкнули. И еще. Кажется, начиналась свалка: не то толпа все же прорвала шеренгу, не то полиция решилась-таки применить газ. Толпа завыла. Какие-то люди выбегали из черноты, скользили, падали, бестолково и невидяще метались перед камерой, прежде чем сгинуть прочь. Хрипели ямами ртов. Чадно и словно нехотя вспыхнула разлитая нефть – толпа, топча задавленных, отпрянула. С неба падали тяжелые хлопья. Еще, еще бежали люди, как же их много… Вот опять один упал… нет, успел подняться. Бессмысленные, бессмысленные глаза. Оператора сбили с ног, и на экране пошло-поехало: бегущие и кричащие люди, растоптанный снег, огонь, черный дым, розовый дым, бледный рассвет на востоке… Толпа разбегалась. Потом с бывшей опушки раскатисто бухнуло, полыхнуло диким огнем – цистерна таки не выдержала. Я еще успел заметить, как двое полицейских подобрали на снегу шамана в белом и, торопясь, поволокли его подальше от жара, а потом передача прервалась. И тотчас же зажужжал вызов.
Звонил, конечно, Гарька. В окошечке на экране возникло его лицо, слабо освещенное ночником, и темные голые плечи под бретельками майки. На стене за Гарькой маячила всклокоченная тень и из тени в свет ползла жужелица. Было слышно, как где-то неподалеку плачет ребенок – наверно, бодрствовал Гарькин младший.
– Ты видел? – спросил Гарька.
– Видел.
– Все видел?
– Иди к… – злобно сказал я. – Дай отдышаться.
– Ск-коты! – сказал он. Плечи его тряслись вместе с белыми бретельками, и губы дрожали не то от плача, не то от бешенства. – Это как, а? Видел это? Да их же давить надо, псов, не люди они, их всех давить надо!..
– Согласен, – сказал я. – Прямо сейчас и пойдем?
– Куда пойдем?
– Давить, конечно. Каток возьми, не забудь.
– Это ведь как? – ничуть не прореагировал Гарька. – Это значит, они начали, понимаешь! Ты такое когда-нибудь видел? Ты об этом думал? Не мы, а дубоцефалы начали! Они! Теперь нам, по-моему, крышка, ты как считаешь?
– Это почему?
– А ты не понял? Да просто потому, что мы не возглавили! Потому что в рамки не ввели! Упустили момент, теперь жди, что они и до нас доберутся, до всех и каждого, и до нас с тобой тоже…
Сердце колотило как пулемет, с отдачей. Я торопливо дал отбой, глотнул воды из стакана на столике и некоторое время лежал неподвижно. Слава богу, Дарья не проснулась, только пошевелилась и промычала что-то невнятное. Пулемет у меня в груди потарахтел еще немного, потом там начали экономить боеприпасы, звук стрельбы ушел куда-то вглубь и пропал совсем, тогда я услышал ровное дыхание Дарьи, да еще в прихожей на коврике подскулил во сне Зулус, а в окне, в узком просвете не сошедшихся до конца штор все сильнее и сильнее – на полнеба – разгоралось зарево, и даже отсюда чувствовался, давил сверху тяжелый дым с черными хлопьями.
Все-таки уму непостижимо, что творится. В чей это спинной мозг забралась мысль согреть кусок планеты лесным пожаром? Лесопарк сожгли, сволочи… Людей сожгли…
Не спалось. Я лежал под одеялом и думал о том, что в городе становится непозволительно много дубоцефалов, откуда только берутся? Всегда были? Ладно, были, но не в таких же пропорциях! Притом это уже что-то совершенно новенькое, Бойль сказал, что частью они переходная форма от людей к адаптантам с геномом последних и психологией и привычками пока еще первых, частью – шлак эволюции, со всей очевидностью обреченный на вымирание в ближайшей исторической перспективе. Хорошенькое дело! По-моему, вымирать они как-то не очень собираются, а если судить по тому, как резво они взялись за адаптантов, не собираются вовсе. Солнцепоклонники, чтоб их… Ярилопоклонники. Гарька-то прав, один из сжигаемых заживо явно не был адаптантом, а вот кем он был? Дубоцефалом? Человеком без отклонений? Чушь какая-то. Чем вообще отличается человек без отклонений от дубоцефала, кроме степени умственного развития? Тем, что у одного душа, а у другого только потемки? Очень хорошо. Выньте из меня душу, измерьте ее и взвесьте, тогда я пойму, о чем идет речь. Ладно, чем еще? Правильным соотношением между высшей и низшей нервной деятельностью? Браво. У меня оно неправильное, это соотношение, признаю и не каюсь, а вы можете развивать эту тему дальше, я найду в себе силы не зевнуть при этом. Что хотите со мной делайте, но я не верю, что тот шаман в хламиде всего лишь обыкновенный придурок, не верю, и все тут. Так не бывает. Возможно, именно в том заключается отличительный признак человека, что он может быть предводителем толпы дубоцефалов, а дубоцефал – нет…
Противно.
Дарья шевельнулась, и я пошептал ей на ухо: «Спи, спи, хорошая». Потом осторожно откинул одеяло, пошарил по полу ногой, чтобы не наступить на свина Пашку, встал и поежился. В комнате было холодно. На окнах прочно намерзли абстрактные узоры, сейчас на них играли и искрились красные отблески далекого пожара и надо было полагать, что по соседству с ним все еще кипела драка, а небо постепенно бледнело, и солнце давало понять, что вот-вот высунется из-за горизонта. Я надел брюки, попутным шлепком лишил будильник права голоса, сходил умылся и кое-как соскоблил с себя крем для бритья. Вот интересно, подумал я, почему никому не приходит в голову создать крем для битья? До битья и после битья. А что, это имело бы сбыт.
На кухне я зажарил себе консервированную яичницу и сварил кофе на одного. Дарья ровно дышала. Пожалуй, раньше чем через час будить ее не стоило, даже если учесть время, необходимое каждой женщине для распределения по лицу косметики, а потом я зажарю еще одну яичницу и сварю еще кофе, уже на двоих. Я разложил свой фриштык на журнальном столике, пал в кресло и стал есть. Уже совсем рассвело. Воздух стал прозрачен, наружный термометр мигнул и показал минус двадцать девять вместо минус тридцати. Звезды давно исчезли, зато дым от лесопарка стал виден лучше некуда – тянулся низко и не рассеивался, словно не желал загрязнять такое утро. В каньоне между соседним домом и углекислотным заводом истаивала ущербная доходяга-луна, и на проспекте за квартал отсюда хором выли на доходягу снегоеды. Один, особенно шумный, напустив полную улицу пара, с урчаньем прополз прямо по пешеходной дорожке под окнами, и я решил, что Дарья уж точно проснется, но она не проснулась, только всхлипнула во сне и перевернулась на другой бок. Я вдруг заметил, что не дышу, и обозвал себя по-нехорошему. Что, испугался? Нет? Врешь, не хочешь ты, чтобы она проснулась, боишься ты этого, трус…
А ведь и верно, боюсь. И не хочу. Совсем.
Тут я вспомнил, что ей сегодня не нужно идти в гимназию, и обрадовался. Пусть спит. Пусть не проснется до моего ухода, а я уйду тихо и оставлю на столике записку о том, что постараюсь вернуться пораньше, насколько это от меня зависит, так рано, как только смогу. Но вот когда я смогу заставить себя вернуться?..
Я не знаю.
А может, заночевать сегодня у себя? Бойль не помеха…
Я устыдился этих мыслей. Лучше всего было поработать, все же хоть какой-то паллиатив. Пока еще есть время. Я утопил посуду в мойке, тихонько достал спрятанный подальше от Дарьи клавир и подсел к экрану, вырубив к чертям всякий звук. Так… на чем мы в прошлый раз остановились? Энергоэлементы. Черт, не моя это область, ничего я в этом не понимаю… Точнее даже так: распределенные аккумулирующие энерготепловые элементы, и если я в прошлый раз нигде не напорол, то этакий плоский блин получается, хоть собирай его на месте, хоть привози и раскатывай, а сверху присыпь субстратом и пускай травка растет, а вспомогательный реактор, конечно, вовне… Травка… Да там бананы вырастут. Можно, естественно, и не блином, а длинной такой лентой, вроде бычьего цепня, так даже лучше… Ерунда, детали. А ведь неплохо получается, ей-ей неплохо, даже изящно, и вовсе это не чужая область, если я это первый застолбил. Вот вам всем доцент задрипанный! Нравится? Вот вам клерк патентной службы… Н-да. Эка хватил… Ладно, тепловики, будем считать, посрамлены навечно, и поделом: человек не паровоз, чтобы все время по рельсам за горизонт, человек – он волк, он рыскать любит. Идея-то, братцы-волки, реализуемая… Сожрут они меня, как пить дать, кричи потом, что не гений, а просто повезло: пришла в голову мысль, первая в этом году… Э, а это что такое? Предположим, здесь степень пять третьих, а не квадрат, тогда что получается? Бред получается. Какая-то сугубая лажа, не может здесь быть ни пяти третьих, ни квадрата, а скорее всего это величина переменная от режима к режиму… Ладно, дадим кому-нибудь потом это вывести, все равно ясно, что КПД у этой штуки не лучше, чем у Сизифа с его камнем, одно тепло, что и требуется, а сейчас, братцы-волки, мы с вами смоделируем картину поля вот в этих зазорах, очень уж она занимательная, эта картина…
Дело двигалось. Я рассчитал картину поля на холостом ходу, предварительно загадав, какой она получится, и проиграл себе месячный оклад. Потом я рассчитал поле в холодной плазме и проиграл себе будущую премию. В третий раз, чтобы не рисковать пенсией, я поставил на кон добермана и выиграл. Вот так всегда. Ладно, кому не везет в игре…
Я оглянулся и вздрогнул. Надо мной стояла Дарья. Я и не заметил, когда она проснулась, но, наверное, не только что, потому что халат на ней был. Судя по всему, она успела и умыться.
– Доброе утро, малыш.
– Это что показывают? – спросила она.
– Вот это? – с фальшивой бодростью сказал я. – Это м-м… новая передача, математический телеконкурс такой, знаешь, для ума. Развивает. Погоди, сейчас сделаю нам что-нибудь другое.
Оставалось по-быстрому скинуть в память все, что я успел насчитать, и убрать с глаз клавир, пока Дарья не заметила. Пробежав по всем программам, я нашел мультфильмы и пододвинул кресло:
– Садись. Здесь тебе будет удобно. А я сейчас.
– Ты куда? – спросила она.
– Сделаю завтрак.
– А я уже позавтракала, – сказала Дарья, – пока ты занимался. И нечего меня за дурочку держать, конкурс какой-то выдумал… Думаешь, я поверила? Кстати, откуда в мойке тарелка? Это ты завтракал?
– Да, солнышко. Конечно, я.
– А-а. А я думала…
Она поправила волосы, и на лбу у нее вдруг вспыхнуло и засияло размазанное глянцевое пятно. К пятну боком прилип локон.
– Дарья! – заорал я не своим голосом. – Что с тобой?!
Она растерянно провела рукой по лбу и посмотрела на одну ладонь, потом на другую. Вид у нее был отстраненный. Я сорвался с места.
– Где? Стой, говорю! Да нет, не на лице! Стой, не дергайся! Руку покажи! Не ту! Ч-черт, бинт у тебя есть? Бинт давай! Перекись давай, промыть надо… быстрее, на пол капает… Да нет же, в ванную! Шевелись, шевелись живее!.. Это ты ножом?
Я потащил ее в ванную, ругаясь на чем свет стоит. Порез на ладони был глубокий, с пугающими рваными краями. Когда я стал промывать его перекисью водорода, Дарья почувствовала боль и попыталась выдернуть руку. Я не дал.
– Как маленькая девочка… Сколько раз тебе говорить, чтобы не хватала нож! Каждый день тебе говорить?
– Это не ножом, – сказала Дарья.
– А чем?!
– В мойке была чашка, – сказала Дарья. – Я еще подумала: откуда там чашка? Вчера не было, правда?
– Ну и что?
– А она вдруг как лопнет…
Набычившись и сопя, я бинтовал ей руку. Очень хотелось одеться и куда-нибудь уйти. Подальше. Туда, где не разламывают руками фарфоровые чашки. Туда, где не молчат часами, уставясь в одну точку, и надо почитать за благо, когда молчат. Очень хотелось остаться одному. Трудно было отделаться от мысли, что к вечеру она припасет что-нибудь еще, какой-нибудь новый фортель, и я опять, в который раз буду к нему не готов. Впрочем, это процесс вероятностный. Дарья… Родной ты мой, глупенький, пошлый, тупеющий с каждым днем, невыносимый и очень нужный мне человек, зачем ты так? За что тебе такое? Знал же, знал, что это случается с другими, нечасто, правда, но все же случается, – и пусть бы это случалось с другими! Не с нами. Не с тобой.
Дарья молчала, изредка всхлипывая. Ей было плохо. Мало-помалу я взял себя в руки.
– Самойло, – сказала она.
– Да, малыш?
– Самойло, я дура, да? – Она всхлипнула.
– Ну что ты, – сказал я. – Глупости. С кем не бывает. Пошевели-ка пальцами – не больно?
– Больно. Ты знаешь, мне иногда кажется, что я уже совсем дура. А иногда не кажется, я даже немножко боюсь, когда не кажется. Сколько времени?
– Семь двадцать.
– У-у. Мне пора.
– Куда тебе пора? – спросил я.
– Ты что, совсем уже? В гимназию. А я еще не накрашена.
Она оттеснила меня и прошла в комнату. Я вымыл раковину, не очень соображая, что делаю, потом взял тряпку и вытер на полу везде, где была кровь. Доберман проснулся и гавкнул, приветствуя утро, поискал глазами, нет ли в поле зрения жужелиц, а потом заскакал перед дверью на лестничную площадку. Ему не терпелось. Я замахнулся на него тряпкой, но не получил в ответ ничего, кроме порции оголтелого лая. Для добермана я не авторитет.
– Перестань собаку мучить, – немедленно отреагировала Дарья. – Фьють, Зулус! Зулуська… Зулусинька…
Она сидела перед зеркалом и подмазывалась, одновременно успевая краем глаза смотреть мультфильм. На экране веселый боров Ксенофонт, бодро похрюкивая, бил по голове каким-то кайлом злого медведя Пахома, и злой Пахом с кирпичным грохотом распадался на куски. Я запер пса в прихожей, осторожно подошел к Дарье сзади и положил руки ей на плечи.
– Солнышко мое… Как бы это тебе сказать…
– М-м?
– Видишь ли, тебе не нужно сегодня идти в гимназию. Такое вот дело.
– Почему?
– Так, – сказал я, мучительно пытаясь что-то придумать. – Не нужно и все. Ты мне поверь, малыш, я знаю.
Она посмотрела на меня пустым взглядом и кивнула. Если я говорю, что что-то знаю, то так оно и есть. Она мне верит.
Тем временем на экране разбросанные кирпичи, кроме нескольких, которые хитроумный Ксенофонт успел покидать в речку, пришли в движение и вновь сформировали злого Пахома, но уже без обеих задних ног, как видно, по недостатку стройматериала. Безногий Пахом покачался на заду, как неваляшка, и почему-то залаял.
– Во! – в восторге закричала Дарья. – Смотри, смотри – ног нету!
Я подошел к экрану и убавил звук.
– Малыш, ты меня поняла? Тебе не нужно сегодня в гимназию. Не нужно тебе туда. Совсем не нужно. Не ходи.
В ее глазах что-то появилось на миг и исчезло. Что-то похожее на сомнение или, может быть, на ускользающее воспоминание. Скорее всего, на воспоминание. Она пыталась вспомнить.
– Мне нужно. Ведь не выходной… Или выходной сегодня? Нет? Тогда нужно. Я все время туда хожу. Каждый день.
– А сегодня не нужно.
Она не понимала.
– Как так не нужно… Зачем? Меня что, уволили?
– Не говори ерунды, – сказал я, кусая губы. – Вовсе не уволили, а только временно отстранили от преподавания. Это совсем другое дело. Ты не беспокойся, они так и сказали, что – временно. На время. Просто тебе нужно немного отдохнуть, прийти в себя. Ведь ничего страшного нет, ты просто устала, ты побудешь несколько дней дома, отдохнешь, и все у нас с тобой будет нормально, так ведь?
– Да, – сказала она.
– Ну вот и хорошо… А сейчас ты уберешь со стола свою косметику и будешь хорошей девочкой, ладно?
– Угм. Ладно.
На экране продолжалось все то же: боров Ксенофонт принялся отвинчивать у инвалида Пахома последние конечности. Потом со щелчком, как кнопки, вдавил медведю глаза – Пахом от этого громко пукнул, – отвинтил ему голову и закопал.
– Классно, да? – сказала Дарья.
– Что? А, да, конечно.
С чего же все это началось, подумал я с тихим отчаянием. Не знаю. Может быть, с того, что она перестала читать книги? Нет, это стало заметно гораздо позже… Последнее время она все читала детективы в ярчайших обложках дешевого пластика, она просто впивалась в действие и вскрикивала, сопереживая героям, а когда я, заглянув как-то раз под яркую обложку и морща нос, заявил, что если бы меня днем и ночью окружала такая же публика, как в этих романах, я бы, пожалуй, выпрыгнул из окна к адаптантам, вспылила, и вышла у нас такая ссора с визгом, что просто тошно вспомнить… Теперь она ничего не читает. Я даже не испугался, когда три… нет, уже четыре недели назад впервые это заметил, я почти обрадовался, когда обнаружил, что едкий, острый Дарьин ум уже не довлеет надо мной, как прежде, уже не имеет той силы, что позволяла довлеть, не имеет той остроты и едкости, – и я расслабился, я даже был доволен ею и где-то глубоко внутри, пряча это от себя, предвкушал еще большее довольство: мир в душе и спокойную радость хозяина от обладания ценной вещью… тем более что в постели у нас по-прежнему все получалось прекрасно и даже лучше, чем раньше… Я пинал и гнал от себя мысль о том, что то страшное, что иногда случается с людьми, случилось с нею, и это неизлечимо, как въедливая разрушающая болезнь, хуже, чем болезнь. И как быстро, как безжалостно-неотвратимо идет процесс, нельзя ни остановить, ни замедлить, можно только быть рядом и смотреть, считая дни, которые уже прошли, и дни, которые еще остались… Можно еще вытащить со дна надежду, что все обойдется и процесс не то чтобы повернет вспять – такого не бывает, – но хотя бы замрет, приостановится сам собой – изредка это случается, – и пустить вплавь эту надежду, и на этой надежде держаться.
Самое время было сейчас собраться и уехать, я и так уже опаздывал, но медлил, неизвестно зачем. Дарья смотрела в экран, одновременно напевая что-то не в рифму и не в размер про горбатого, который может ходить по пустыне, как верблюд, но не ценит своих возможностей, потому что глупый. Допев, она рассмеялась, очень довольная.
– М?
– Смешно.
– Что смешно? – спросил я.
– Смешно, что глупый. Хорошо, что мы с тобой оба нормальные, да? Я бы не смогла быть дубоцефалкой. Правда, правда. Я тогда лучше повешусь.
– Дарья, – сказал я, – слушай меня внимательно. Постарайся понять, девочка, это очень важно. Сейчас для нас с тобой это важнее всего. Вспомни: тебя когда-нибудь генотестировали?
– Что? Да, конечно. Ты что, совсем уже? Когда в гимназию устраивалась, тогда и гено… Длинное какое слово, да? Зачем такое? Ге-но-тес-ти-ро-ва-ли, – она загибала пальцы. – Ужас.
– Стандартным генотестом?
– А? Не знаю. Кажется, давали лизнуть какую-то стекляшку. Какое мне дело?
– А по форме «А-плюс» – никогда?
– Да не знаю я… Самойло, отойди от экрана, загораживаешь. Ты почему такой нудный? Я тебе уже надоела, да? Ну скажи – надоела?
– Нет, что ты.
– Тогда иди ко мне. – Она вдруг рывком распахнула халат – веером разлетелись пуговицы, заскакали по полу. – Иди, слышишь! Ну иди. Ты смотри, как у меня… – Она всунула свои груди мне в ладони. Груди были горячие. – Помнишь, ты рассказывал мне, что был какой-то художник, который рассчитал, что оси симм… симметрии грудей должны сойтись на каком-то позвонке? И тогда это идеальная грудь. Помнишь?
– Помню, малыш.
– Где, по-твоему, сходятся эти оси у большинства женщин? – спросила она и предвкушающе облизнулась.
– Высоко над головой, – механически повторил я свою старую плоскую хохму, еще надеясь, что все обойдется, – и все же наклонился и поцеловал тянущиеся ко мне влажные губы. Потом осторожно освободился.
– Прости. Мне пора.
– Что? Нет, нет… Ты уже уходишь? Я знаю, зачем ты уходишь: ты больше не вернешься, да? Скажи хоть раз правду: не вернешься? И уходи! – вдруг неожиданно и яростно закричала она. – Сама знаю, что я тебе никто! Найдешь другую! Исчезни отсюда вон, дрянь, ну! Йи-и-и…
Я успел схватить ее за руки, когда она бросилась на меня с визгом дикой кошки. Лицо удалось уберечь, но по коленной чашечке мне досталось чувствительно. Я с трудом удержался, чтобы не взвыть.
– Дарья… Что ты, малыш, успокойся. Все будет хорошо… Все уже хорошо, верно?
Она смотрела куда угодно, только не на меня. Она смотрела сквозь. В ее глазах не было гнева, как перед этим не было желания. Они были блестящи и пусты, ее глаза, пусты, как черные впадины, прикрытые пленкой. Как вычерпанные до дна угольные ямы. Кричащий рот перекосила судорога.
– Вернусь как обычно, – сказал я, осторожно отпуская ее руки и напрягаясь. – Не открывай чужим и займись чем-нибудь. Постарайся не скучать.
– Сволочь!..
Я пожал плечами. В прихожей оглушительно залаял Зулус, требуя выгула. Где-то под диваном, невидимый, часто-часто зачихал простуженный морской свин – а может быть, вовсе не зачихал, а зафыркал, не одобряя происходящего. Я повернулся к двери.
– Самойло! – крикнула Дарья. – Ты не уходи, ты постой еще немного… Самойло, что со мной, а?..