Глава шестая
Единственный писатель Россошек Николай Пучеглазов прославился в начале девяностых годов, когда в районной газете «Заветы Ильича» в течение месяца опубликовал две большие статьи. Первая была посвящена тяжелому сталинскому наследию и рассказывала о судьбах россошчан в застенках НКВД. Жертв сталинизма было две — бухгалтер колхоза «Надежда» Иван Иванович Бур-лаченко, арестованный за крупную для того сурового времени растрату, и колхозный пастух Федор Жмаченко, осужденный за антисоветскую агитацию. Среди кого он вел эту агитацию, установлено не было даже умелым следствием тех лет, но в приговоре отмечалось резкое снижение удоев в стаде, выпас которого осуществлял Жмаченко. Статья Пучеглазова изобиловала ссылками на А.Н. Яковлева, историка Роя Медведева, Авторханова и других светочей демократического движения. Но надо сказать, что время было беспокойное, шестая статья Конституции еще действовала, да и статья семидесятая Уголовного кодекса Федерации представляла определенную опасность, поэтому Пучеглазов решил подстраховаться и через неделю опубликовал в той же газете статью «Выше знамя ленинизма», в которой призвал россошчан сплотиться в борьбе за построение светлого коммунистического будущего и социализма с человеческим лицом. Районная газета к областному руководству попадала лишь в виде отдельных вырезок. Поэтому демократическая заметка попала к демократически настроенным лидерам, а прокоммунистическая — к их идейным противникам. И у тех, и у других творчество Пучеглазова заслужило положительную оценку, поэтому, когда Николай решил выпустить свою первую книгу стихов под названием «Сыромять», ему не препятствовали и даже оказали благосклонную помощь как демократы, так и коммунистические ретрограды. Псевдоним Пучеглазов избрал себе красивый и звучный — Никола Воскресенский.
В дальнейшем Пучеглазов-Воскресенский искусно лавировал в политическом лабиринте, в зависимости от обстоятельств и того, кто в тот или иной период находился у власти, выпускал то сугубо демократический сборник «Приватизируя околицу», то выдержанную в стиле тридцатых годов коммунистическую поэму «Плач по советским колхозам». Довольно быстро он стал областным лауреатом, примкнул к деревенщикам, но там ряды были довольно тесными, и Пучеглазов, помыкавшись среди урбанистов, начал писать так называемую строевую прозу. После того как он дважды ошибся в уставных положениях, из строевой секции его вежливо попросили, и Пучеглазов снова вернулся на вскормившую его стезю поэзии. Одна за другой вышли его книги стихов «Посконь», «Лю-бава» и «Зари божественный закат», Николая избрали ответственным секретарем царицынского отделения Союза писателей, но тут наступило время рыночных отношений, и оказалось, что стихи можно печатать только в многотиражках или за собственный счет.
После долгих и голодных раздумий Николай Пучеглазов вернулся к документалистике.
Причиной тому стал вышедший на экраны фильм Тен-гиза Абуладзе «Покаяние». Озарение пришло внезапно. Так бывает, когда на голову тебе сваливается кусок шифера с недостроенного коровника. Да, это была вечная тема!
Вначале он призывал к покаянию нерадивых строителей из лиц кавказской национальности. Николай призывал их честно рассказать народу, сколько денег они передали взятками председателю и куда продавали материалы, похищенные при строительстве. Кавказцы фильм своего земляка Абуладзе не смотрели и на призывы правдолюба отреагировали крайне агрессивно. Выписавшись из больницы, Пучеглазов решил не искушать судьбу и ударился в политику. На страницах районной многотиражки он призвал к покаянию местных коммунистов, особенно за ихние репрессии и зверства. Местным коммунистам в годы репрессий было по пять-шесть лет, и каяться за чужие грехи они не хотели. Но демократически настроенным кругам идея Пучеглазова понравилась, и он снова замелькал на страницах центральной прессы, а один раз сидел даже рядом с известным писателем Тучкиным на телевизионной конференции, демонстрировавшейся по ОРТ.
Но тут Пучеглазов допустил роковую ошибку. Уверовав в свою значимость, он призвал к покаянию приватизаторов, которых в то время возглавлял известный всей России человек, чье имя старались лишний раз не называть, чтобы не вызывать никому не нужного народного раздражения. Главный приватизатор поморщился. Этого легкого раздражения было достаточно, чтобы Пучеглазова схватили за шиворот и бросили в Россошки, словно слепого котенка в помойное ведро.
В Россошках Николай прозябал. Нет, он регулярно печатал в местной газете свои стихи и заметки, причем делал это настолько часто, что газету в народе прозвали «Пучеглазовкой», хотя официальное название, которое дали газете районные власти, было «Воскресение».
И тут наконец произошло событие, заставившее Пучеглазова встрепенуться, словно коня при звуке боевой трубы. В сообщении по радио он услышал клик времени и понял, что именно ради этого он появился на свет.
Страх, который в первые мгновения вскипел в нем пенной волной, уступил место холодному и расчетливому азарту.
Утром следующего за Небесным сообщением дня газета «Воскресение» вышла с развернутой статьей Николая Пучеглазова. Статья называлась «Прости нас, Господи!» и была переполнена патетикой и выпадами писателя Пучеглазова против его личных врагов. По сути, статья была не чем иным, как доносом, посредством которого Николай рассчитывал все-таки достать своих противников, начиная с московских политических деятелей и кончая конюхом Вишняковым, который в пьяном виде разбил Пучеглазову стекло на веранде.
«В то время, — писал в заключение Пучеглазов, — когда Держащий семь звезд в деснице своей, ходящий посреди семи золотых светильников, узнал дела мои, и труд мой, и терпение мое, и то, что я не могу сносить развратное, и испытал тех, которые называют себя демократами и коммунистами, а они не таковы, и нашел, что они лжецы, в трудный для нашей Родины час, в час суровых и бескомпромиссных испытаний, находятся все-таки люди, которые радеют за собственное благополучие более, нежели за общественное.
Бог видит дела их и воздаст им по грехам их, и все гонители и хулители доброго гореть будут в геенне огненной, а все поддерживающие доброе пребудут в райских блаженствах.
Покайтесь! Покайтесь, люди, и просите прощения у обиженных вами. Кому прощено будет, тому Небесами прощено будет дважды, а кто прощения не найдет, тому занять страшное место рядом с Иудою, быть ему во дни Суда оплеванным и оскорбленным. Придите и прощенными будете!
Обнимемся, братья и сестры! Обнимемся и расплачемся радостно, и вознесем молитвы во славу Отца Нашего, воздадим должное Ему и пророкам Его!»
— Во брехун! — восхитился Кононыкин, прочитав статью. — Однозначно Азеф! Во провокатор! Азеф — хрено-тень, поп Гапон — вот кто ваш Никола. Это ж додуматься надо, всех своих врагов в газетке обгадил. Как полагается, печатно, через интервалы и с абзацами. Молодец! Как его? — Он развернул газетку. — Воскресенский! Ну, блин! Это настоящая фамилия или псевдоним?
— Пучеглазов ему фамилия будет, — удрученно сказал Степанов.
А с чего ему радоваться было, если в статье Пучеглазов его фамилию использовал трижды в прямом смысле, дважды в нарицательном и однажды в собирательном. Отец Николай ободряюще потрепал его по плечу и прогудел:
— Ты не расстраивайся, брат. Сказано у Аввакума:
«Горе тому, кто жаждет неправедных приобретений для дома своего, чтоб устроить гнездо свое на высоте и тем обезопасить себя от руки несчастия!»
Ворожейкин мягко улыбнулся.
— Вот такие, с позволения сказать, интеллигенты и закладывали своих собратьев по ремеслу в приснопамятном тридцать седьмом. Но вы, Степанов, не волнуйтесь. Бог — не трибунал, он разберется в хитросплетении любых сплетен. Сказано же, все записано на Небесных скрижалях!
— Вашими устами да мед бы пить, — сказал Степанов. — Хорошо, если они там свои документы искать будут, скрижали эти самые. А если слова Пучеглазова на веру возьмут?
— Не должны, — после недолгого размышления, но без особой уверенности сказал Ворожейкин. — Сказано же, что воздается каждому по делам его.
— Не знаю, не знаю, — продолжал сомневаться Степанов. — Любое дело можно по-разному расценить. Вон, в тридцать седьмом у меня двое дядек на царицынской фабрике фуфаек работали. Один директором, а другой главным инженером. И что же? Одному за перевыполнение плана орден Трудового Красного Знамени дали, а второго обвинили в умышленном затоваривании складов фуфайками и осудили на десять лет.
— Диалектика, брат, — усмехнулся отец Николай. — Закон, понимаешь, единства и борьбы противоположностей. Тут уж ничего не попишешь.
Они сидели и беседовали на «пятачке», где обычно россошчане играли по вечерам в карты и домино. Торопиться было некуда, уфологией в последний день заниматься тоже не тянуло, а по домам никто из уфологов не торопился. Кто их там ждал, дома-то?
— А ведь живут же такие червяки, — с досадой сказал Степанов. — Вот посмотрите, завтра он подле Господа сшиваться будет, запишется в какие-нибудь небесные средства массовой информации и будет Страшный Суд освещать. Или спичрайтером к какому-нибудь Архангелу устроится.
— Это вряд ли, — покачал головой отец Николай и кашлянул. — Воздадут ему должное. Не зря же говорится, по мощам и елей! Гореть ему, суке, в геенне огненной!
Степанов покачал головой.
— Вы Пучеглазова не знаете. Этот и в геенне пристроится. У него это запросто. «С большим подъемом труженики Ада восприняли последнюю речь Вельзевула, — похоже передразнил он. — Работают они с огоньком, постоянно повышают и без того высокие показатели по кипячению грешников. «Молодцы, черти! — усмехается Сатанаил. — С такими мастерами нам и техники не надо, на голом энтузиазме райских высот достигнем!»
— Фуфло, — сказал со знанием дела Кононыкин. — До подлинных акул пера ему еще расти и расти. В завтрашней очереди ваш Пучеглазов будет в самом конце. Уж я-то знаю, не один год по редакциям хожу.
За домами послышался дробный топот, и на «пятачок» выскочил взмыленный Пучеглазов. Сейчас он свою фамилию оправдывал.
— Вы сегодняшнее «Воскресение» брали? — не здороваясь, спросил он собравшихся. Тут он узнал Степанова и i кинулся к нему с извинениями: — Шура, прости! Честное благородное, редактор подлец, он исказил мою гражданскую позицию, веришь? Я же всегда тебя уважал как человека, ценил как специалиста, любил как односельчанина! Ты ж мне в детстве заместо брата был! — Видно было, что, позволь ему Степанов, Пучеглазов не раздумывая и к ручке приложился бы, и в щеки троекратно облобызал. Но Степанов только отчужденно сторонился и смущенно молчал.
Схватив со стола газету, Пучеглазов принялся с остервенением рвать ее. Бросив обрывки в урну, Николай повернулся к собравшимся с просветленной улыбкой.
— Еще шесть штук осталось, — сообщил он. — Почти весь тираж собрал, всего шесть штук еще найти надо.
По-спринтерски взмахивая руками, он устремился вдоль улицы дробным галопом. Сидящие за столом проводили его неодобрительными взглядами.
— Совесть проснулась, — удивленно покачал головой Степанов. — Гляньте, мужики, даже на человека стал похож!
Отец Николай гулко кашлянул. Похоже было, что где-то его накануне сквозняком протянуло.
— Что говорить, — бухнул он. — Истинно сказал Иов
«Блажен человек, которого вразумляет Бог».
— Осознал, значит, — закивал Ворожейкин, — Я так скажу: в любом человеке живет и светлое, и темненькое. А совесть — она как регулятор. Вот проснулась она у Пу-чеглазова и в светлую сторону обратила!
Кононыкин фыркнул:
— Размечтались! Совесть, светлая сторона… Вы из этого Пучеглазова джеддая не делайте. Все гораздо проще, он вчера обращение не дослушал, а сегодня узнал, что за брехню больше дадут.
Они посидели, помолчали. День был обычным — солнечным и без ветра. В синеве небес наблюдалось слабое серебристое шевеление — словно паутину трепало.
— Пойду, — сказал Степанов. — Вам хорошо, вы приезжие, забот у вас никаких.
— Какие теперь заботы, — сказал Кононыкин. — Подумаешь, куры недоены останутся, свиньи нестрижены. Потерпят до завтра. А там всех досыта накормят!
Степанов рассудительно покачал головой:
— Чудак ты. Я курей да поросят еще вчера распустил на все четыре стороны. Нас карать будут, с людей спросится! Что ж им-то мучиться, когда нас заберут?
— А куда ж ты тогда торопишься? — удивился Кононыкин. — Какие у тебя заботы? Посуда не мыта? Белье не стирано?
Степанов встал.
— Окно докрасить хочу, — просто объяснил он. — Половину выкрасил, а другую не успел. Может, оно теперь и ни к чему, но все-таки душа красоты хочет. Домишко кукленочком смотрится, а окно вот не крашено. Прям как бельмо.
Кононыкин поднялся.
— Тогда и я почапаю, — громко объявил он. — Юрок, наверное, из города уже приехал. Узнаю, как там и что!
— У Исаи было сказано, — вдруг вроде совсем не к месту ожил отец Николай, — «Многочисленные домы эти будут пусты, большие и красивые — без жителей…».
И заплакал.
Но утешать его было уже некому, Ворожейкин подумал и с шустростью, совсем не подходящей для пожилого человека, побежал за Степановым.
— Саша, подождите, — сказал он. — Можно мне с вами? А то от этого безделья мысли такие — хоть в петлю…
Глава седьмая
Завскладом Ухватченко словно обезумел. Пришел к участковому, сопя, выставил несколько четвертей с закатанными в них купюрами да золотыми изделиями, сел и, заискивающе глядя участковому в глаза, сказал:
— Сажай меня, Иван Николаевич. Изнемогся я уже.
— А у меня на тебя заявлениев нету, — ответил участковый Храбрых.
Был он из сибиряков, отец его защищал Царицын да после ранения осел в Россошках, женился, детей настрогал. Ванька Храбрых в семье девятым был и самым хулиганистым. Потому и в милицию пошел. Три года в городе проработал, а там домой потянуло. Тут как раз старый участковый Дуличенко Владимир на пенсию вышел, и Храбрых его место занял. Царских указов Храбрых никогда не читал, но сметливым умом своим сам дошел, что народ напрасно обижать не надо, лишнего брать нельзя, без указаний не действовать и поперек батьки в пекло не лезть. Потому и прослужил тридцать лет, хоть и в малом капитанском чине.
— Каких еще заявлениев? — возмутился Ухватченко. — Я сам себе заявление. А вот это все, — он обвел рукой банки, — вещественные доказательства. Давай доставай свои наручники, мне в камеру уже пора!
— А не буду я на тебя наручники надевать, — уперся участковый. — Нет у меня, понимаешь, данных, чего ты и где украл.
— А я тебе расскажу! — уверил милиционера Ухватченко. — Садись, Ваня, записывай.
— И доказательств нету! — отбивался по инерции участковый, но в глазах его уже стал виден беспощадный охотничий блеск.
— Будут, будут тебе доказательства, — горячо зашептал Ухватченко и ловко пододвинул Храбрых одну из банок, — и свидетели будут, и накладные… А это тебе, Ваня, за труды. В протокол ее можешь и не вписывать.
— Сам чистым хочешь быть, — раздул ноздри Храбрых, — а мне, значит, взятку предлагаешь?
Ухватченко смутился. Глазки на сытом выбритом лице забегали растерянно. Губы в смущенной улыбке скривились.
— Да какая это взятка! — замахал он обеими руками. — Так, детишкам на молочишко!
— Забери, — хмуро посоветовал участковый. — Там откупаться будешь.
— Злой ты, Ваня, — горько сказал Ухватченко. — Я ведь от чистого сердца. Сказано ж в Писании: не согрешишь, не покаешься.
— Иди, иди! — Участковый уже принял решение, это было видно по его медальному лицу. — Не нужно нам… этого…
— Эх, Ваня! — укоризненно простонал завскладом, укладывая свои сокровища в широкий и объемистый картофельный мешок. — Раньше ты другой был. И маслицем с медком не брезговал, и семя подсолнечное мешками брал. Брал ведь, Ваня?
— За то и отвечу, — играя желваками, сказал участковый. — Иди, Аркадий Андреич, Господь с тобой!
Ухватченко собрал банки в мешок, аккуратно его завязал и, сгорбившись, вышел на крыльцо дома поселковой администрации.
Из окна кабинета главы администрации слышался спор.
— Ты ж, паразит, весь поселок замутил! — кричал глава. — Всех перебаламутил, всех перессорил! Все у тебя непорядочные, один ты чистый. А вот тебе! Не будет тебе, Аким, положительной характеристики! На чужом горбу захотел в Рай въехать? Иди отсюда, иди! Я лучше Ваньке Непомнящему положительную характеристику напишу, чем тебе!
— Не губи, — ныл Поликратов. — Христом Богом прошу, не губи! Не бери грех на душу, Степаныч!
— Иди, иди, — напутствовал Поликратова глава Рос-сошек. — Господь подаст!
Ухватченко злобно плюнул, подхватил мешок и двинулся к дому.
Из колонки рядом с домом набирали воду в ведра две его соседки. Оторвавшись от своего занятия, они молча смотрели на заведующего складом.
— Чего уставились, мокрощелки? — не выдержал Ухватченко. — Вылупили зенки! Думаете, вам там сладко будет? Все, все вам там припомнят! Всех мужиков посчитают!
Бойкая и разбитная лахудра Оксана Махоткина весело засмеялась, подбоченилась гордо:
— Нашел чем пугать. Я так думаю, что и среди Ангелов мужики попадаются. Отмолимся совместно. Это ты, Аркадий, все добро наживал. А наши грехи небольшие да сладкие, вон они около дома бегают.
— Ишь, невинные, — криво усмехнулся Аркадий Ухватченко и плюнул.
Войдя во двор, Ухватченко увидел жену. Алевтина Николаевна, расставив полные, но не потерявшие стройности ноги, стояла рядом с костром и швыряла в него пуховые да шерстяные платки, что вязала всю зиму для продажи в Царицыне.
— Ты что ж это, мать? — спросил Ухватченко. — Совсем обезумела?
— Молчи! — Алевтина Николаевна подбросила в огонь еще сверточек. — Не хочу, чтобы после меня кто-то всего этого касался! Сам-то куда ходил?
— К Храбрых я ходил, — нехотя признался Ухватченко. — Сдаваться ходил. Только он мне отказал.
— И-ии, — сказала жена. — Дурак ты старый. Нашел время! Кому она сейчас, твоя вина, нужна?
— Я ж ему все отнес, — не слушая жены, продолжал Аркадий. — Все банки повыкопал. А он мне сказал, там, мол, откупаться будешь! Ну, не подлый народ, Аля? Ну взял бы да и оформил. Ему все равно, а мне, глядишь, завтра заступничеством обернулось бы!
Он прошел к летней кухне, поставил звякнувший мешок на стол.
— Ты не очень рассиживайся-то! — прикрикнула Алевтина. — Огурцы не политы, из погреба кадушку вынесть надо!
— Кто их есть будет, огурцы твои! — буркнул Ухватченко. — Ты еще яблоки незрелые меня собирать заставь! Самое время!
Он скрылся в кухне и появился вновь, держа в руке зеленую тяжелую бутылку из-под шампанского. Судя по цвету, в бутылку было налито нечто покрепче. Наполнив стакан всклянь, Ухватченко медленно выцедил его и некоторое время стоял с зажмуренными крепко глазами, нюхая согнутый в суставе указательный палец.
Алевтина легкими шагами подбежала к столу, схватила бутылку.
— Огурцы полить ему некогда! — гневно раздувая ноздри, закричала она. Глаза у нее стали темными от злости, на полных щеках загулял румянец. — А водку жрать без закуси — самое время!
— Замолчи! — сдавленно сказал Ухватченко. — Замолчи, дура! Через тебя все!
Он открыл глаза и зашарил взглядом по столу, но ничего подходящего, кроме вялого кривого огурца, не обнаружил. Надкусив его, Аркадий сморщился от горечи.
— Давай! — сказала жена. — Всегда я в твоих неприятностях виноватая. У-у, храпоидол, залил с утра зенки!
Ухватченко злобно швырнул в нее огурцом и — попал. Алевтина взвизгнула, блеснула злым глазом, но побоялась мужа.
Поставив бутылку на стол, она упала на скамейку у стола, спрятала лицо в ладони и горько, навзрыд заплакала, голося и подвывая. Ухватченко знал жену хорошо, не один год ведь жили и не один пуд соли съели. Знал он, когда Алевтина притворяется, разжалобить хочет, но сейчас она рыдала горько и искренне. «Да что это я? — с тоской подумал Аркадий. — Зачем зверя в себе бужу?
Сколько нам еще той жизни осталось?»
Он шагнул к Алевтине, обнимая ладонями ее вздрагивающие плечи, вдохнул запах ее волос и неожиданно для себя тоже заплакал, неслышно и горько, как плачут обычно мужики, когда устают от напастей да неприятностей. Жена не отстранилась, не отодвинулась, только всхлипывать тише стала и уткнулась мокрым носом в его ладони.
— Ничего, Аля, ничего, — вздохнул Аркадий, вздраги-вающе втягивая саднящим горлом воздух. — Не плачь.
Может, оно все еще и обойдется…
А в небесах над Россошками плыло темное марево, напоминающее дым из паровозной трубы. Чуть ниже сновали, словно играя в салки, разноцветные шары, сталкивались, рассыпая при столкновении многочисленные искры, и тогда раскатывался дребезжащий трепетный грохот, как после удара молнии в грозовой туче. Грохот этот потревожил ворон, что селились в лесополосе вдоль дороги на Вертячий, вороны поднялись в небо, хриплым многоголосым карканьем своим пугая собак и кошек в близлежащих дворах.
На работу никто не пошел, поэтому люди по-соседски собирались на скамеечках у дворов, живо обсуждали происходящее, делились сомнениями и тревогами. Занятий в школе не было, и детвора, которая оказалась предоставленной сама себе, проводила занятия в соответствии со своими представлениями об отдыхе. В детстве не верится в смерть, поэтому детвора воспринимала завтрашний конец света как обязательное и скучное мероприятие. Многие купались в пруду, некоторые ловили рыбу, а над поселком, заглушая карканье ворон и лай собак, раскатывались звуки маршей, которые крутили в администрации.
Апраксин и еще несколько стариков из ветеранов последней войны, надев пиджаки со звенящими на груди медалями да орденами, торжественной и надменной стайкой ходили по дворам, где их охотно угощали. И неудивительно — самому-то пить было совестно, да и жены не приветствовали дневную пьянку, а тут вроде и повод каждому был соответствующий, позволяющий для бодрости и присутствия духа пропустить стопку-другую, да и разговор под угощение более откровенный и искренний.
Степанов с Ворожейкиным шли по поселковой улице, чуть отстав от них, шагал Кононыкин, задумчиво загребая кроссовками дорожную пыль. Степанов с Ворожейкиным приостановились и подождали отставшего.
— Дима, — сказал Ворожейкин, — может, и вы с нами? Саша предлагает пойти к нему.
— А чего мы у него делать будем? — буркнул Кононыкин.
— Н-ну, — с легким сомнением протянул Ворожейкин, — Посидим, поговорим. Вы нам о журналистах расскажете, о путешествиях ваших…
— Знаю я эти посиделки, — солидно возразил Дмитрий. — Дядя Саша за «томатовкой» полезет, к вечеру наберемся по самые ноздри, потом к Магометову пойдем, махан кушать будем. А утром, естественно, встать не сможем. Будем ждать, когда нас ангелы на руках понесут. Нет, мужики, не хочется!
— Молодой еще, — вздохнул Ворожейкин. — Вот кровь в вас, Дима, и играет.
— А вот интересно, — сказал Степанов, пристраиваясь к семенящему шагу Ворожейкина. — Что сейчас американцы делают? Тоже небось ведь знают про завтра.
— Чего они могут делать, — хмуро сказал Кононыкин. — Тоже, наверное, пьют. Или молятся.
— Нет, Дима, не скажите, — возразил Ворожейкин. — Все-таки развитая страна. Я бы сказал даже — высокоразвитая.
— Ага, — сказал Кононыкин. — Саранчу дефолиантами Потравить, живых мертвецов в крематориях пожечь, чтобы костями по ночам не гремели, а ангелов из зенитного комплекса «Патриот» ракетами посшибать.
— Это в вас неверие в человеческое могущество говорит, — сказал Ворожейкин. — И вообще, вся беда России заключается в том, что мы в душе своей атеисты. Нету в нас искренней веры.
— Поэтому я и сказал, что они там скорее всего молятся, — хмыкнул Кононыкин. — Не думаете же вы, Ни-канор Гервасьевич, что они попытаются сопротивляться неизбежному? Это больше нашим подходит, американцы народ богобоязненный, они каяться станут.
— Нет, все-таки это несправедливо, — вздохнул Ворожейкин. — Если Он наделил нас свободой воли, то по какому праву судит теперь?
— Вот, — подхватил Дмитрий. — Это в вас российский демократ проснулся. По какому праву? Кто виноват? Давайте по совести разберемся! Не пылите, Николай Гервасьевич. Он будет судить нас по праву сильного. По какому праву русские в Афган лезли? По какому праву американцы да НАТО разборки с Ираком и Сербией устраивали? Да ни по какому. Просто сильнее были. И нам на возражения пуштун да афганцев большой прибор положить было. Не так? А НАТО вообще прямо заявило: кого хотим, того и будем бомбить. А теперь, когда за нас самих взялись, взвыли — по какому праву, за что? Да за грехи наши! По праву создателя!
— Да какие у нас грехи, — вздохнул мрачный Степанов. С опущенной вниз головой своей он сейчас напоминал начавший подсыхать подсолнух. — Ну, я понимаю, Березовский там, Клинтон, наш Боря, они, может, и облажались. Убийцы там, наркоманы… Не нравятся они тебе, кто ж против — возьми и почисть человечество. Люди тебе еще и благодарны будут, если общество от убийц да гомосеков почистят, ворье и наркоманов поизведут. Человечество-то при чем? Не мы же их выращивали! У нас в Россошках сроду своих воров, окромя Ухватченко да прорабов с милицией, не было, да и те людям в тягость никогда не были, наркотиками никто не баловался, изнасилование последний раз тридцать лет назад заявляли, да и то еще надо посмотреть, кто там да кого снасиловал! У нас дома сроду на замки не запирались, не от кого было! За что ж нас-то? Мы ведь ни в чем не виноваты!
— Так в чем вопрос? — удивился Кононыкин. — Сидите да ждите, пустят вас всем скопом в Царствие Небесное, будете, блин, на жемчугах есть на берегу чистой реки. Жить будете в стенах из ясписа, ходить будете, как Ленин предсказывал, в сортиры из чистого золота. Вам-то тогда чего суетиться?
— Просто у вас, Дмитрий, получается, — вздохнул Ворожейкин. — Вас послушать, в Россошках сейчас праздник сплошной должен быть.
— Да чему ж тут радоваться, когда из привычной жизни вырывают? — удивился Кононыкин. — Еще у китайцев проклятие такое было: чтоб ты жил в эпоху перемен!
— Нет, вы, ребята, все-таки чокнутые, — покачал головой Степанов. — Какие перемены? Вы о чем? Нас всех судить завтра будут! Причем неизвестно еще, по каким законам!
Кононыкин невесело хихикнул:
— Как это неизвестно по каким? Открывайте Библию да читайте. Там все сказано. По делам, Александр Петрович, по делам нашим нас судить будут! По делам и помыслам!
Глава восьмая
Рядом с Лукиными жила осевшая на земле цыганская семья.
Сейчас в цыганском доме царила суматоха и двери были распахнуты настежь. Около двора стояло несколько разноцветных «жигулей», вокруг которых галдяще суетились женщины и детвора. Сам хозяин Челеб Николаевич Оглы стоял у ворот в синем жарком костюме, брюки заправлены в хромовые сапоги. Оглы был невысок, коренаст, смугл и носил окладистую бороду, в смоляную густоту которой уже вплелись серебряные пряди седины.
— Здорово, Челеб, — сказал Степанов. — Далеко ли собрался?
Оглы крепко пожал руку Степанову, бережно — Ворожейкину, кивком поздоровался с Кононыкиным.
— Кочевать будем, — просто объяснил он.
— Поздно собрался, — заметил Степанов. — Далеко ли за сутки укочуешь? Цыган махнул рукой:
— Какая разница? Положено так. Деды кочевали, отцы кочевали, мы тоже поедем. Цыган смерть в дороге встречать должен. — Он неожиданно подмигнул Степанову. — Или в драке. Выедем, найдем место у речки, поставим табор. Я шатер не выбрасывал, так и лежит он на чердаке. Вот, понадобился…
Маленький черноглазый цыганенок нес вслед за матерью пуховую подушку. Подушка была большая, она мешала мальчишке поспешать за женщиной, но цыганенок старался не отставать и для того водрузил подушку себе на голову, семеня за матерью мелкими путающимися шажками. Мальчуган смотрелся уморительно, и от этого горький комок вставал в горле и щемило в груди.
— Ладно, — отворачиваясь, сказал Дима Кононыкин. Сейчас он выглядел совсем по-мальчишески — взъерошенный, лопоухий и в мелких веснушках, он смотрел на происходящее вокруг растерянно и обиженно. — Пойду я…
— Детей жалко, — сказал цыган Челеб у него за спиной. — Ну, нас бы судил. Мы-то вроде привыкли! Их-то зачем?
Дверь в дом, где жили Лукины, была открыта, и из коридора слышался спокойный баритон Юрия:
— …Съехали с моста, тут видим — вторая волна идет. Такая туча! На полнеба. Водитель по газам, а около моста через канал она нас догнала. Мы и опомниться не успели, а все вокруг саранча усеяла. Как снег с неба посыпалась. Лесополоса стеной стала, только зеленая и шевелится, словно живая. Бетонку забило так, что как по воде едешь. И хруст стоит. Представляешь, Котенок? Почти до поселка по саранче ехали. Думали, что и в Россошках такое. Доезжаем до пруда, а там чисто. Ни одного насекомого нет. И деревья в зелени стоят. Представляешь?
— Можно? — спросил Кононыкин и постучался в притолоку.
— Входите, — сказала из комнаты Катя. Дмитрий вошел. Катя сидела на тахте, а ее муж присел на краешек стола и смотрел на Кононыкина тревожными серыми глазами.
— Привет, Юра. Ты когда приехал? — спросил Дмитрий.
— Утром сегодня, — сказал Лукин. — С первым автобусом. Сергей Синякин
— А они еще ходят? — удивился Кононыкин. — Я думал, что в городе вообще никто на работу не вышел!
— Да нет, — сказал Юра. — С утра-то все пошли. Хотя бы для того, чтобы новости узнать.
— Кстати, — оживился Кононыкин, — а какие новости?
— Плохие. — Юра Лукин слез со стола и прошелся по комнате, держа руки в карманах брюк. — Никто ничего не знает, во всех церквах столпотворение настоящее. Бизнесмены по попам с портфелями денег бегают, а кому они сейчас, эти деньги, нужны? — Он помолчал. — Говорят, вода в Волге черная и густая, как деготь. Сам я не видел, но сосед отца рассказывал… Всю минералку в киосках скупили. Давка страшная, кое-где даже драки случались. В магазинах и библиотеках всю религиозную литературу разобрали, только поздновато, наверное, ее изучать. Раньше надо было!
— А отец обо всем этом что думает?
— У него своя теория, — усмехнулся Лукин. — Он в конец света не верит. Он мне говорит: «Юркин! Не верь, это нас накалывают, заразы, готовность нашу проверяют. Вот и устроили учебную тревогу!»
— Кто устроил-то? — недоуменно спросил Кононыкин. — Наши, что ли?
— Скажешь тоже, — фыркнул Лукин. — Куда им! Там, — он ткнул пальцем вверх, — там кому-то такая идея в голову пришла!
— Выходит, и там специалисты по гражданской обороне имеются? — усмехнулся Кононыкин.
— Нет, здравое зерно в словах отца есть, — задумчиво сказал Лукин. — Перед концом света Христос должен был явиться. Но ведь не было пришествия!
— Это ты так думаешь, — сказал Кононыкин. — А многие считали, что уже было. Когда отец Виссарион явился и поселок счастливых стал в Сибири строить. Читал в газетах?
— Читать-то я читал, — сказал Лукин. — Только не верю я в его святость. Он же бывший милиционер, а от куда у них святость? Даже у лучших ничего, кроме неверия, нет. Они же с грязью дело имеют, а когда с грязью возишься, обязательно испачкаешься или чистое вокруг видеть перестанешь.
— Что же, выходит, нас просто на вшивость проверяют? — спросил Дмитрий. — Смотрят, будем ли мы друг на друга стучать? Если станем, то, значит, хана нам всем, испортились мы окончательно и исправлению не подлежим. А если не станем друг друга закладывать, то на небесах нам еще один шанс дадут. Так, да?
— Да нет, — сказал Юрий и сел на тахту рядом с женой, обнимая ее за плечи. — Есть одно объяснение, но ты, Дима, его не поймешь, наверное. Ты же неверующий, а им объяснения нужны такие, которые в научной плоскости лежат.
— Да уж какая тут наука, — проворчал Кононыкин. — Не войну ведь, Страшный Суд объявили!
— Бог установил закон нравственности, — сказал Лукин. — Ну, там, не возгордись, не сотвори себе кумира, не убий… Одним словом, нормы поведения, ведущие к совершенствованию добрых начал. И дал людям развиваться. Но для того чтобы идти к добру, надо было уверовать в его обязательность и необходимость. А мы не уверовали. Это не суд, Дима. Это проверка людей на зрелость. Сказано же, что по делам и плодам его человека узнать можно. Это своего рода экзамен, Дима.
— Точно, — сказал Кононыкин, садясь на стол верхом. — А нам, как студентам, времени на подготовку не хватило. Надо было за Библией сидеть, а мы, дураки, пивком пробавлялись да девочек по кафе водили.
— Видишь, — мягко сказал Лукин. — Я же говорил, что ты не поймешь.
— А ты объясни тупому, — рассердился Кононыкин. — Ну, не уверовали, ну, дураки, что ж нас за это — с лица Земли стирать?
— Я, наверное, неправильно выразился, — сказал Лу-кин. — Экзаменом это не назовешь, ты прав. Бог не профессор, у которого можно получить проходной балл. Мы все просто яйца, но нельзя быть яйцом вечно. Мы должны вылупиться, превратившись в невероятную птицу, либо протухнуть. Пришло время, и дурное будет отброшено им, а истинное приближено.
— Как у Стругацких, — усмехнулся Кононыкин. — Есть у тебя нужный зубец — пойдешь в людены, нет — прозябай на Земле в простых и бескрылых людишках.
— Нет, ты никак не поймешь. — Лукин подошел к окну. — А скорее всего это я не могу объяснить так, как нужно.
Форточка была открыта, и слышно было, как отъезжают от цыганского дома машины. Что-то кричал Челеб, но понять из-за шума машин его было трудно.
— Впрочем, все это не важно, — сказал хозяин дома. — Давайте чай пить. Все наши рассуждения уже ни к чему, мы не в силах чего-то исправить.
— Юра, а тебе не страшно? — спросил Кононыкин.
— Нет, — спокойно сказал Лукин.
В спокойствии его отсутствовал наигрыш, и Кононыкин поверил. А как ему было не поверить, если он и сам не испытывал страха. Волнение — да, тревога не отпускала его, словно завтра предстоял прыжок с парашютом. Пусть ты даже вызубрил теорию, все равно душа живет беспокойно — где набраться решимости, чтобы броситься в бездну, еще не зная совершенно, каким будет приземление и состоится ли оно вообще?
В молчании они пили горячий и ароматный чай, когда под окном послышались торопливые шаги, и в дом без стука влетел Степанов. Рубашка на нем была расстегнута до пупа, открывая голубую майку. Лицо у Степанова было растерянным.
— Чай пьете? — с порога обрушился он. — Иди, учитель, посмотри, что творится. — Он заметил Кононыкина. — Ты еще здесь, уфолог? Иди тоже глянь, то тебе похлеще всяких тарелочек будет! Пошли выйдем, может, кто из вас объяснит, что там такое!
Они вышли из дома. Жители домов уже высыпали на улицу, и лица их были обращены в сторону невидимого из-за расстояния Царицына. Небо было чистым, если не считать нескольких туманных тучек куда-то стремящейся саранчи. Сначала Кононыкину показалось, что над невидимым городом вращается огромный, лишенный формы смерч, но уже через несколько секунд стала видна огромная темная фигура в балахоне. Казалось, что фигура касается острым капюшоном тонких серебристых облачных нитей в небе. В руках у этого странного и жуткого существа была исполинская коса, которой оно взмахивало с упрямой размеренностью автомата. Из-за расстояния шума разрушений не было слышно. Вокруг существа клубилась, свиваясь в черные смерчики, пыль, которая и придавала его фигуре аморфность. Кононыкин представил, как под ударами косы пожухлой прошлогодней травой рушатся многоэтажные здания, дыбится и гранатно разрывается на смоляные осколки асфальт, крошатся в пыль железобетонные плиты, выпадает из разрушенных домов мебель и тряпье, еще недавно бывшее модными вещами, и зажмурился. «Вот так, — билась в виски одна и та же мысль. — Вот так, Димка! Вот так!»
Кононыкин обернулся. Лица у Лукина и его жены были спокойными и печальными, как вода в донских омутах. Губы одинаково шевелились, словно они молились про себя одной и той же молитвой.
— Ну? — нетерпеливо спрашивал рядом Степанов. — Кто мне скажет, что это? Или кто?
Дмитрий посмотрел ему в глаза, полные страха и любопытства.
— А ты не понял? — спросил он. — Это Косарь.
Он снова повернулся к Лукину, который, казалось, сейчас не замечал ничего вокруг, а только не моргая смотрел на клубящийся над городом Ад. По лицу жены Лукина текли слезы.
— Что-то не похоже на учебную, тревогу, — сказал Ко-ноныкин и, только сказав, сообразил, какую непроходимую и непрощаемую глупость сморозил. «Как же я не сообразил, дурак? У них же родители в городе, — подумал он. — Как же я не сообразил?!»
Глава девятая
Все-таки верно говорят, что Земля круглая. И на всей этой Земле имеется лишь один-разъединственный поселок — Россошки. Иначе чем объяснить, что все трое уфологов разошлись с утра в разные стороны, а встретились после обеда у сильного и смелого человека Магомета Ма-гометова? Джигиты уже сделали свое дело, освежевали барашков, аккуратно развесили сушиться шкурки и ждали, когда женщины сварят махан.
— Садись, — сказал Кононыкину великодушный Магомет и рукой показал на одеяла у разостланного прямо на полу стола.
На импровизированном дастархане в круглых железных чашках краснели соленые помидоры, зеленели соленые огурцы, извивались длинные стручки горького перца, дымилась только что сваренная картошка и белел горский сыр, при одном взгляде на который уже становилось солоно во рту. На отдельной тарелке стопкой громоздились тонкие лаваши, рядом дымились румяные своей спелой желтизной чебуреки.
— Садись, дорогой! Гостем будешь!
Рядом с Магометом сидели по старшинству его сыновья, тут же, неуклюже скрестив под собой ноги, покачивался уже изрядно хлебнувший с утра Апраксин. Дружков его не было видно, похоже, что стойкостью и закалкой они намного уступали именитому фронтовику. Апраксин сидел молча и только время от времени трогал то усы, то ордена на груди — все ли на месте, не потерял ли какую награду по дороге к Магомету?
С левой стороны за столом заправским мусульманином восседал отец Николай. Видно было, что ему не привыкать сидеть со скрещенными ногами. Ряса нелепо смотрелась за праздничным столом мусульманского дома, но сам отец Николай с его черной окладистой бородой был вполне на месте. Рядом, привалившись к товарищу, лежал Ворожей-кин, деликатно поджав под себя ноги в серых носках. С другой стороны сидели Степанов с Коняхиным, а между ними Моисей Абрамович Коган, с обвязанной полотенцем головой, отчего он, если бы не ярко выраженные семитские черты, мог бы сойти за муллу или индийского раджу.
Кононыкин подумал и опустился рядом с Ворожейкиным.
Магомет Магометов осторожно наполнил стопки «то-матовкой», подождал, пока все разберут их, и поднял свою.
— Друзья! — звучно произнес он. — За столом людей собирают несчастья и радости. Нас с вами, к сожалению, собрало несчастье. Завтра род людской сгинет с лица земли и не будет нас. Не будет ни вайнахов, ни русских, ни украинцев, ни евреев. Ни немцев, ни американцев… ни евреев. Вообще никого не будет! Тридцать лет я прожил здесь, и если бы Аллах дал мне того, прожил бы еще триста тридцать! Во имя Аллаха милостивого и милосердного! Наш срок настал и Он видит рабов своих! Завтра выйдут люди толпами, чтобы им показаны были их деяния; и кто сделал на вес пылинки добра, увидит его, и кто сделал на вес пылинки зла, увидит его. Пусть увидит Аллах, что живущее в вас и в детях ваших добро безмерно велико и что живущее в вас зло крохотно и безопасно.
Все выпили. Сыновья повторяли каждый жест Маго- мета, даже зажмуривались и выдыхали воздух так, как это делал он. Хлеб ломали по-отцовски уверенно.
Серые незаметные женщины, пряча лица в платки, вне-» ели большие тарелки с крупными розовато-серыми дымящимися кусками мяса. Густой мясной дух разошелся по комнате, и Кононыкин почувствовал, что он весь день ничего не ел. Чай, пусть даже со сдобным печеньем, был не'в счет.
— Ты где был? — спросил отец Николай.
— У Лукиных сидел. — Кононыкин закружил рукой над блюдом, выбирая кусок попостнее.
— А мы думали, ты в Царицын подался. — Отец Николай щепотью взял горький перец, откусил, принялся жевать. — Что, браток, окончен акт пиесы? Знаешь, что уже и летающие тарелочки объявились? В одиннадцать часов их над Двуречьем целая армада кружилась. И цилиндры, и конуса, и тарелочки… Прямо как у Сола Шуль-мана в книге.
— Ты знаешь, Коля, — сказал Кононыкин. — Мне сегодня в голову одна жуткая мысль пришла. Никакой это не Страшный Суд. Это вообще к Богу отношения не имеет.
— Да? — Отец Николай внимательно поднял бровь, одновременно выбирая кусок соленого сыра. — Что ж тогда это, по-твоему?
— Вторжение инопланетное, — сказал Кононыкин. — Помните, Никанор Гервасьевич, мы накануне об американцах говорили? Ну, что они Ангелов из своих «Пэтриотов» сбивать попробуют? Так вот, все, что происходит, — это простая маскировка. Зря они, что ли, несколько десятилетий над планетой летали? Они нас изучали, очень внимательно изучали и нашли уязвимое место. День Страшного Суда. Не будут же верующие своего Бога ракетными и лазерными залпами встречать? Тем более что идет он судить по справедливости. Вот и использовали для вторжения религиозный антураж. Ну, ты сам посуди, не может же Бог нас всех призывать стучать друг на друга. Зачем Ему это? Он же и без того все знает. Зачем Ему Косаря на Царицын насылать? Зачем вообще город разрушать? Это не для Бога, это может сделать лишь обычное разумное существо с комплексами.
— Много ты знаешь о делах и помыслах Господних, — проворчал отец Николай. — Сказано у Иоанна: «…и произошли молнии и голоса, и громы и землетрясение и великий град».
— Погодите, Николай, — вдруг сказал Ворожейкин. На бледном лице его читался живой интерес. — А ведь в его словах есть определенный резон.
— Какая разница? — отозвался священник. — Даже если наш молодой друг прав, для нас это сейчас не имеет никакого значения. Умирать придется в любом случае. Что мы можем противопоставить тому, кто способен обрушить саранчу на землю, призвать Косаря для разрушения миллионного города, оживить мертвых и лишить все человечество средств коммуникации? Для нас они тот же Господь, только, как вы говорите, вид сбоку. Я предпочитаю оставаться в вере, Никанор Гервасьевич. Так спокойнее. И душа меньше болит.
— Завидую я тебе, Магомет, — вдруг ожил сидящий рядом с ними Апраксин. — Ежели бы многоженство нашим кодексом разрешалось, я бы сам мусульманином стал. Наши-то бабы вредные — скажешь ей: «сготовь закусочки, с друзьями посидеть хочу», она тебе такого наговорит, «томатовка» в горло не полезет.
— Постой, постой, — сказал Ворожейкин, стараясь не обращать внимание на пьяного старика. — Выходит, все это сделано с одной целью: лишить человечество способности к сопротивлению?
— Точно, — кивнул Кононыкин. — Вот говорят тебе:
Я твой Бог и пришел судить тебя по делам твоим. А ты знаешь, что такая возможность однажды уже была предсказана. Что ж ты, на своего создателя с топором кидаться станешь?
Он потянулся за сыром и вдруг увидел блестящие и внимательные глаза Когана.
— Что, Моисей Абрамович, — спросил Кононыкин, — страшно? Раньше бояться надо было. В тридцать третьем году от Рождества Христова.
Коган покачал обвязанной полотенцем головой:
— Ох, Дмитрий, вам все высмеять хочется, над всем поиздеваться. А мне сон вчера снился, Дима. Жуткий сон. Снилась мне дорога, по ней толпы людей идут, усталые все, измученные, а среди них и наша семья. Эсфирь ноет, Лизонька плачет. Жара стоит неимоверная, впереди поднимается алое зарево, словно там гигантскую печь растопили, а вдоль дороги Ангелы с херувимами на поводках стоят. Плач стоит на дороге, крики жуткие. А Ангелы смеются. И херувимы тоже смеются… Только их смех на лай больше похож…
— Эй, казак иерусалимский, — с веселостью человека, слегка перебравшего, окликнул Когана Магометов. — Чего грустный такой? Джигит веселым должен быть, радостным. Не каждый ведь день с Аллахом встречается!
Он снова высоко поднял стопку.
— Уныние правоверного — радость для лукавого. Ликуйте правоверные, чтобы впал в уныние лукавый, «Терпи же и прославляй хвалой твоего Господа до восхода солнца и до захода, и во времена ночи прославляй Его и среди дня — может быть, ты будешь доволен».
Выпили за сказанное.
— Да, — снова ожил Апраксин. — Знаменитое, так сказать, восточное гостеприимство. Помню, перед Тегеранской конференцией нас в Иран отправили. Ну, туда-сюда, пообжились немного, по-персицки малость нахватались, пошли в самоволку. Ну и, значит, прямиком в публичный дом. А там англичане уже в очереди стоят. Мы, ясно дело, поддамши, но-в меру. По бутылочке приняли, а больше ни-ни. А хмель все одно в голову лупит. Ясное дело, что нам очередь, особенно англичанская. Они, желторотики, еще войны не нюхали, а уже на баб лезть собрались. Вот. Понятное дело, англичане сплошь молоденькие, заедать стало, что оттесняем их. Ну, они, конешно, в драку. Да-аа! — Апраксин задумчиво тронул зазвеневшие медали и ордена, заулыбался давним, но приятным воспоминаниям. — Тут нам не до баб стало, кровь-то играет, душа выхода требует. Верите, тремя патрулями забирали! Заарестовали, конешно. Утром проснулись, вспоминать боязно. Союзникам морды понабили. Да за это нам точно порт Ванино светил всем разом. А обошлось. Сталину доложили, тот улыбку в усы спрятал и спрашивает: «Кому больше досталось?» Генерал английский ему под козырек: дескать, на наших вояк глядеть без плача нельзя. Тогда Сталин и говорит: нет, говорит, таких солдат, что в рукопашной схватке русских одолели бы. И Берии командует: наградить и на германский фронт отправить, определить всех в разведку… Так нас перед отъездом в том публичном доме два дня на халяву кормили-поили, а уж как бабы к нам относились! — Апраксин хлопнул стопку, торопливо закусил и, выдохнув воздух, загадочно заключил: — Так вот оно бывает, целишь в задницу, а попадаешь в лоб!
— Бывает, — неопределенно сказал Ворожейкин, сооружая себе огромный бутерброд. — Мы во Вьетнаме однажды…
Что у Ворожейкина было во Вьетнаме, осталось неизвестным, потому что где-то вдали вдруг послышался гул, казалось, будто дрожь настигла небеса и заколебалась земля под ногами, зазвенели стекла в окнах, затрепетали мелкой дрожью стены дома. Медленно волнения воздуха и земли успокаивались, а когда все уже стихло, примчался С востока дышащий жаром поток воздуха и ворвался в комнату, потно облизывая лица сидящих за столом.
— Что это? — исцутанно спросил Степанов, обводя взглядом сидящих за столом.
— Кажется, что кто-то усомнился в происходящем, — сказал Кононыкин. — Или силы вторжения показали свое могущество. Больше всего это похоже на далекий ядерный взрыв.
— Кто может бросить вызов могуществу самого Аллаха? — спросил Магометов и сам себе ответил: — Никто. Ведь воинства небес и земли принадлежат Ему и никому более.
— Но Ему ли принадлежат воинства подземелий? — шепотом сказал Кононыкин и толкнул в бок Ворожейкина. — Ему ли принадлежат воинства чужих звезд?
— Воевать — дело неблагодарное, — возразил Магомет. — Одни мучения для людей. Я недавно в Грозный ездил, до сих пор развалины стоят. Разве так можно? Разрушить разрушили, а построить опять забыли.
— Ты, Магометка, не дело говоришь, — покачиваясь, сказал Апраксин. — Чечены в горах шашлыки жарить будут, а мы им город восстанавливать?
— Э-э, — замахал короткими ручками Коган. — Вы так до драки дойдете. Ну, побомбили немного, поспорили. У меня претензии к обеим сторонам, я вайнахов, как русских, люблю! Мириться надо. Нельзя же действительно самостоятельными стать, если твои горы со всех сторон русские равнины окружают!
— Я сам русский вайнах, — мрачно сказал Магомет. — В войну приезжали, говорят: «Ты вайнах? Отдавай сыновей Родину защищать!» А какую родину? Я в Чечне ни одного дня не жил, я в Семипалатинске родился, а всю сознательную жизнь в Царицынской области прожил. Что ж им, за басаевские деньги умирать? Пусть лучше россошских девок тискают. Здесь у них Родина!
— Родина у человека одна, — нравоучительно проговорил Коган. — Вся беда в том, что русские себя тоже богоизбранным народом считают, а наши тесниться не хотят, рядом с Богом и так места мало!
— Вы такие, — сказал густо отец Николай. — Во всем выгоду ищете. Даже в советские времена, когда у нас с Библиями плохо было, вы и на Боге норовили заработать, по таким ценам епархии литературу предлагали, в Аду не увидишь. — Он махнул рукой. — Что с торгашей возьмешь?
— Ишь, раздухарились, — подал голос Коняхин. — Ничего, завтра вас помирят!
— Ссоритесь, — укоризненно сказал Магомет Магометов. — Все ссоритесь. Где трое русских сидят — там ссора, где пятеро пьют — обязательно драка начнется. Зачем ссориться? Стол накрыт, шашлык скоро будет. Надо песни петь, ссориться не надо. Уверовавшие в достатке будут, а кто не уверует — будет в недостаче.
— Уверуешь тут, — саркастически заметил Апраксин. — У тебя — Аллах, у жидов тоже свой жидовской Бог, даже у них, — он махнул рукой в сторону уфологов, — Бог вроде один, да на три лика.
— Если каждый вайнах — бандит, то каждый русский —. философ, — засмеялся Магометов. — Все в страданиях истину ищет. Завтра нам смысл жизни откроется. А что до Бога, то все мы, по сути, одному Богу поклоны бьем, только зовем по-разному.
Выпили еще. Потом принесли румяно-коричневые шашлыки и под них тоже выпили по паре стопок. Попробовали спеть, но песня-не пошла. Настроение не соответствовало, хотя и выпито было уже немало.
Первым засобирался Коняхин.
— Спасибо, Магомет, — поднялся он. — Но мне пора. Тепло у тебя за столом, но идти надо.
— Зачем обижаешь? — поднялся и Магомет. — Куда торопишься? Время, проведенное с друзьями за столом, Аллах не засчитывает в срок жизни.
— Пора мне, Магомет, — повторил Коняхин. — Да и Апраксина до дому доведу. Глянь на него, совсем уже никакой. Раскис мужик, голова подушки просит.
— В войну хуже было, — ожил Апраксин. — Сколько оно выпито? Мне такая доза, мужики, как слону дробина. Помню, в сорок четвертом в Польше были мы в местечке… под Белостоком… только от немцев из танковой гренадерской дивизии СС «Фельдхернхалле» отбились…
— Пойдем… мамонт, — сказал Коняхин, и подобие улыбки появилось на его темном морщинистом лице, а брежневские брови диковинно изогнулись, словно буден-новские усы. — Там небось твоя старуха уже все бивни в крошку стерла, придешь домой, она тебя маленько за хобот-то потаскает!
Как-то получилось, что все вышли во двор проводить Коняхина с Апраксиным. Солнце стояло еще высоко, но рядом с ним горели миражи, повторяющие облик светила. Три солнца горело в выцветшей синеве небес, и каждое горело не хуже основного. На востоке, там, где находились полигоны Капустина Яра, чуть выше деревьев стояла багрово-черная полоса. Косаря над Царицыном уже не было видно, теперь над городом кружилась стая летающих тарелочек, маленькими металлическими звездочками поблескивая в солнечных лучах. На назойливых мух были похожи тарелочки. Или на пчел, собирающих не- ктар со степных цветов.
— Ворота жемчужные, — хмыкнул Ворожейкин, не отводя глаз от кружащихся в небе тарелочек. — Стены из ясписа…
Кононыкин смотрел в небо, но сейчас летающие тарелочки абсолютно не занимали его. «А ведь никто не поверит, — обожгла душу внезапная мысль. — Никто. Кара небесная — да, гнев Господень — может быть. Но никто никогда не поверит, что это не кара небесная и не гнев Божий, а просто хорошо продуманное и прекрасно организованное вторжение. Никто ведь не поверит! Легче поверить в то, что сбылись пророчества, нежели в то, что эти пророчества кто-то использует в своих целях».
Коняхин и Апраксин, нетвердо ступая, двинулись по улице. Коняхин пытался придерживать воинственного ветерана, но тот вырывался, доказывая, что чувствует себя великолепно. Они уже скрылись за поворотом, когда Апраксин грянул любимую свою песню о погибших танкистах.
— И дорогая-а-я не узна-ет, каков танкиста был конец! — донеслось до стоящих во дворе.
Магомет Магометов вздохнул, покачал головой и сказал:
— За стол пошли! Махан стынет! Махан горячим хорошо есть, пока вкус мяса не пропал.
«Никто не поверит, — снова подумал Кононыкин. — Никто». — «А сам-то ты в это веришь?» — насмешливо спросил внутренний голос.
Глава десятая
Вечерние сумерки немногим уступали ушедшему дню. Солнце и его миражи скрылись за горизонтом, но набирающая желтую полноту Луна и Полынь-звезда, пылающая на небосводе, заливали мир своим светом, и остальные звезды в серых, кажущихся пыльными небесах почти не были видны. В высоте двигались стремительные разноцветные шары. Они сталкивались друг с другом, разбрасывая снопы искр, сливались, образовывая диковинные дрожащие пузыри, напоминающие мыльные, а на севере уже раскатилась на половину горизонта переливчатая аврора.
Время от времени в поднебесье проплывали помигивающие красно-зеленые звезды идущих в стратосфере самолетов, за которыми стелился характерный раскатывающийся звук, напоминающий далекий гром.
— Вторжение… инопланетяне… — Отец Николай, неожиданно сменивший рясу на легкий кремовый летний костюм и оттого ставший похожим на бородача из кубинского партизанского отряда, недоверчиво хмыкнул. — Все НЛО — суть порождение астрала. Все идет по Божьему замыслу, понимаете? Фантазия у тебя, Дмитрий, разыгралась. Таким, с позволения сказать, фантазерам волю дай, так они все ангельские проявления к инопланетным звездолетам сведут. Нет никакого вторжения, вполне нормальное воцарение Божие происходит.
Они лежали на траве среди ивовых зарослей, окружающих пруд. После гулянки у Магометова Кононыкину и отцу Николаю пришла в голову мысль освежиться, а Во-рожейкин отказался, сославшись на головную боль и давление. Вода была просто отличная, потому после купания Кононыкин и отец Николай не торопились в душный номер Дома колхозника.
— Нет, ты посмотри на все непредвзято, — горячился Кононыкин. — Земные передачи они заглушили? Факт, заглушили. Сообщение ихнее — как робот передает. Даже интонации безжизненные. Потом, музыка эта. Композиторы все сплошь знакомые: Гайдн, Бах, Шнитке, Шостакович, а музыка однообразная. Даже если бы они покойниками были и в Аду парились, все равно никто из них до такой нудятины не дошел бы! Призывы подстрекательские доносы друг на друга писать. Даже звезда эта, которая Полынь, и она больше похожа на нарисованную! А ядерные взрывы? Четыре за вторую половину дня. Это как? А истребители зачем в воздух подняли? С ангелами воевать? Или саранчу с небес ракетами сшибать? Завтра с нами и разговаривать никто не станет. Суди-ить будут! Как же! Выбросят на Луну: «Дышите, граждане, как знаете. Ваша планета нужна высокоразвитой цивилизации».
Словно в подтверждение его слов невидимый в высоте истребитель выпустил ракету, и она помчалась к какой-то цели, оставляя за собой инверсионный след, похожий на пластиковую «молнию» белой застежки. Ракета настигла цель, и в небесах вспух огненный клубок, который медленно покатился к черной ждущей земле.
— Видал? — торжествующе сказал Кононыкин.
— А чего там смотреть? — пожал литыми плечами священник. — У нас, Дмитрий, дураков всегда хватало. Да ты сам представь: генерал, власти выше головы, пока к должности шел, все заповеди нарушил… Тут на любые крайности пойдешь, Кремль бомбить станешь, ведь вечные муки впереди. Вон Борис Николаевич, когда понял, что им с Гайдаркой кранты подходят, родной парламент из танковых пушек расстрелял.
— Блин! — Кононыкин отвалился на спину, глядя в слепое серое небо, по которому перемещались огоньки. — Хотел бы я сейчас космонавтом на станции «Мир» быть. Представляешь, Николай, вся Земля видна, все, что на ней происходит!
— Кстати, о космонавтах. — Отец Николай задумчиво покусывал травину. — Я в свое время с Джанибековым разговаривал. Так вот, в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году, когда мы еще были на подъеме и запустили станцию «Салют-7», на сто пятьдесят пятый день полета на станции было шесть человек: Джанибеков, Кизим, Соловьев, Атьков, Волк и баба… Светлана Савицкая. Ну, работают, все приборы в норме, вдруг на пути станции облако оранжевого газа неизвестного происхождения показывается. Такое, что людей своим свечением ослепило. А когда зрение вернулось, они, конечно, к иллюминаторам кинулись. А там в облаке семь гигантских фигур виднеются! Натуральные ангелы, понял? И улыбаются радостно. На Земле отчет, конечно, на полку, космонавтам посоветовали язык за зубами держать. Разумеется, никто из них в психушку не захотел. Вот так. А ты говоришь, инопланетяне!
И это еще не конец. У американцев тогда телескоп «Хаббл» за одной галактикой наблюдал. Так вот, именно в то время астрономы засекли на орбите Земли появление семи ярких объектов. А когда снимки расшифровали, то увидели двадцатиметровых ангелов, летящих в открытом космосе. Я с одним американским священником переписывался, он мне про это и написал. Еще в восемьдесят восьмом году. Оказывается, они тех ангелов часто наблюдали. А меня после получения того письма в КГБ вызвали. Полковник Авруцкий со мной беседовал. Я тогда в Питере жил. С американцами, спрашивает, переписываешься? В Бога веруешь? Ну, я, конечно, говорю: «Верую. Вам-то что? У нас, слава Богу, Церковь от государства отделена, у нас еще Владимир Ильич свободу совести провозгласил». А Авруцкий мне и говорит: «Мне на вас с Владимиром Ильичом насрать, вы с ним в кого хотите веруйте, только если ты бредни эти, что в письме изложены, распространять станешь, то я вас, Чумаков- Мезозой-ченко, не только от государства, я вас от жизни отделю». Я, говорит, устал уже от вас. Одни о Земле плоской рас-сказывают про китов, на которых Земля держится, ахинею несут, другие ангелов зрят, третьи договоры с Сатаной заключают. Вас бы, говорит, собрать всех да на Новую Землю отправить и в скважину для испытательного заряда опустить! Короче, плюнул он мне в душу, взял с меня подписку о неразглашении и посоветовал священнику тому американскому написать, что настоящие советские служители культа хотя и верят в ангелов, но на провокации буржуазной желтой прессы реагируют соответственно и Бога на дешевые сенсации разменивать не станут. Писать я в Штаты, естественно, не стал, но ведь было что-то! С чего бы тому же Авруцкому меня вызывать?
— Может, все оно так и было, — лениво согласился Кононыкин. — Только с чего ты взял, что это были ангелы, а не замаскировавшиеся под них инопланетяне? Ты сам…
Он не договорил. Рядом с ними через заросли ивняка ломилось какое-то живое существо. Оно шумно с присвистом сопело, с треском раскачивая и ломая ветви деревьев. В сумерках был виден силуэт — длинный и громоздкий.
— Что это? — вскочил Кононыкин.
— Тихо! — Отец Николай прижал палец к губам. — Тебе оно нужно? Ползет себе, ну и пусть ползет!
— Посмотреть бы надо, — шепотом сказал Кононыкин. Отец Николай отрицательно помотал головой, приблизил губы к оттопыренному веснушчатому уху Дмитрия и свистяще прошептал:
Сожрет!
Кононыкин посидел смирно, однако любопытство пересилило. Осторожно, не вставая с четверенек, он подобрался ближе, раздвинул ветви, но опоздал. Неизвестное животное с шумом ушло в воду, только длинный шипа-стый, состоящий из костяных сочленений хвост тянулся по траве. Кононыкин завороженно разглядывал его. Хвост казался бесконечным, но это было не так. Неожиданно он кончился большим желтым светящимся глазом с голубым зрачком. Глаз встретился взглядом с Кононыки-ным, недоуменно моргнул, потом хвост дернулся, задрался, и глаз оказался на уровне уфологова лица. Некоторое время Кононыкин и животное внимательно разглядывали друг друга. Дмитрий боялся пошевелиться. Глаз приблизился к его лицу почти вплотную, задумчиво поморгал, покачался на кончике хвоста и замер выжидательно. Кононыкин вздохнул и закрыл глаза. Хвост существа опустился, глаз прикрылся темной пленкой века, и существо целиком ушло в воду. Два или три раза хвост плеснул по воде, оставляя на поверхности пруда круги, — и все стихло.
— Блин! — Потрясенный, Кононыкин вернулся к священнику. — Что это было?
— Искушение бухого Дмитрия, — с сухой насмешкой сказал отец Николай. — Ты успокойся, нам с тобой бояться нечего. Ну, сожрет. Все равно ведь на Страшный Суд вызовут.
После появления чудовища очарование и уют полянки померкли.
— Пошли? — стараясь не смотреть в сторону воды, предложил Кононыкин. — Никанор Гервасьевич уже, наверное, заждался. Чаю попьем, все равно спать ложиться уже нет смысла.
— Пожалуй. — Отец Николай встал и принялся деловито отряхивать с костюма сухую траву. Они пошли вдоль пруда. По проселочной дороге навстречу им, сгорбившись, шагал человек. Человек был в черной матерчатой куртке, в трико и резиновых сапогах. За спиной — рюкзак, на голове — соломенная шляпа. В одной руке человек нес полиэтиленовый кулек, в другой держал чехол с удочками.
Поравнявшись, уфологи узнали Степанова.
— Александр Петрович? — удивился отец Николай. — Куда это вы настропалились?
Степанов по-женски ойкнул, близоруко вгляделся в уфологов, угадал их и облегченно заулыбался.
— Да вот, — почти виновато проговорил он, — рыбки решил половить. Самое время, сазан брать начал.
— Так ведь завтра… — растерянно пробормотал Коно-ныкин.
— Так то завтра, — перебил Степанов. — Сколько еще времени впереди! С пяток сазанов все равно выхвачу. Чтобы я да последнюю рыбалку пропустил? Ведь такой клев должен быть!
Они поговорили еще немного о житейских малозначащих пустяках, Степанов покурил и, бросив окурок на дорогу, раздавил его резиновым сапогом.
— Ну, пока, — сказал он, поднимая с земли полиэтиленовый кулек и подхватывая удочки.
— Ты смотри, — предупредил Кононыкин, — мы там такую тварь сейчас видели, сожрет и сапог не останется. Степанов беспечно махнул рукой:
— Хвостоглаз, что ли? Я его вчера видел, длинный, зараза. Метров пятнадцать будет. Глаз из воды выставит и смотрит. С час за мной вчера наблюдал, потом стал рыбу носить. Больше почему-то линьков.
Некоторое время Кононыкин с отцом Николаем смотрели вслед удаляющемуся рыбаку.
— Рыбу она ему носила, — сказал отец Николай. И засмеялся.
А над неспокойной землей бушевали невидимые вихри. Опять прошел в высоте истребитель в стремительной погоне за невидимой целью. Потом пронеслась по направлению к полной Луне суетливая компания белых пятен. Аврора меж тем захватила уже почти половину небосклона и переливалась нежно всеми цветами радуги, выстраивая никому не понятный узор. На юге, прямо над горизонтом, алела полоска, напоминающая зарю. Время от времени почву сотрясала мелкая продолжительная дрожь, словно Земля просыпалась и сладко потягивалась в истоме.
— Вот будет потеха, — неожиданно сказал молчаливо шагавший по дороге отец Николай. — Поймает Петрович поутру говорящую рыбу, она ему все выскажет про рыбалки его да грехи. Отматит не хуже Апраксина!
С плотины открывался вид на Россошки. Свет горел в окнах почти всех домов, хотя время уже приближалось к полуночи. У дворов темными тенями ходили коровы и козы, у заборов похрюкивали свиньи, а куры кудахтали во сне и шумно возились, стараясь устроиться на неудобных заборах. Вся живность, привыкшая к человеческому уходу и заботе, не торопилась покинуть. своих хозяев и родные дворы. Странное дело, но собаки никого не тревожили, молча они бегали друг за другом и лишь изредка какая-нибудь из них садилась на задние лапы и задирала острую морду к Луне, чтобы излить свою тоску и непонимание мира в тревожном долгом вое.
Около колонки слышались голоса, хотя видно никого не было.
— Нажрался гад, — рублено и хрипло говорил кто-то. — Гоняет по двору. Ревет сиреной: «Порублю!» Грызанул его за ногу. Кровь красная, горькая. Губу поранил. Голова теперь разламывается. Где жить? -
— М-мои пла-ачут, — отвечал странный шипящий и растянутый голосок. — Ж-жалко, м-молока не да-али. М-мне кушать хочется. Корову прогна-али.
Отец Николай с Кононыкиным подошли ближе и увидели, как от колонки в разные стороны порскнули большой рыжий кот и лохматая дворняга.
— Дожили, — с горечью сказал отец Николай. — Животные и те заговорили. Какие уж тут инопланетяне!
Глава одиннадцатая
Быть или не быть — вот, оказывается, в чем скрывался вопрос.
И такая от раздумий тоска накатывала, что с каждым часом, приближающим печальную развязку, бравада с Ко-ноныкина спадала, как шелуха, оставляя место хмурой сосредоточенности. Инопланетяне это или все-таки сам Бог решил разобраться со своими непослушными созданиями, по сути дела разницы не было. Размышлять об этом было все равно что прикидывать, от чего легче помереть: быть повешенным или попасть под электропоезд?
Ворожейкин сидел у окна, делая вид, что наблюдает за таинственными звездочками, суетливо мерцающими в высоте. Но было видно, что мысли Никанора Гервасьевича неопознанные летающие объекты сейчас ни в коей мере не занимают. Вспоминал Николай Гервасьевич прожитую им жизнь, вспоминал и хмурился. И пил крепкий чай, заваренный по старинному зэковскому рецепту до вязкой черной густоты.
Отец Николай лежал на кровати и читал Библию. Кононыкин не видел, на какой странице она открыта, но тут и гадать не приходилось — что еще священник мог читать, кроме Апокалипсиса? Николай что-то недовольно ворчал себе под нос, возвращался по тексту назад, словно хотел найти уязвимое место и с облегчением убедиться, что все написанное — просто не заслуживающая внимания фантазия человека, отчаявшегося от бесполезной борьбы за человеческие души. Изредка он что-то бормотал, то ли соглашаясь с мыслями Иоанна, то ли протестуя против них.
Кононыкин лег, глядя в потолок, и попытался представить, как будет происходить всеобщее восхождение к престолу Бога, но так и не смог, потому что внезапно вспомнился Коган с его рассказом, и Дмитрий зримо представил себе пыльную дорогу, устремляющуюся в бесконечность, миллионы усталых людей различного возраста, движущихся по ней, и улыбающихся ангелов в белых одеяниях вдоль дороги с херувимами на поводках. Морды у херувимов были львиными, и они загребали всеми шестью когтистыми лапами, нецензурно рыча на людей.
Дмитрий помотал головой, отгоняя видение, и сел. Кровать под ним жалобно вскрикнула.
Закончен бал. Погашенных свечей ряды
Белы, как чьи-то злые кости,
Хранящие изгиб былых плечей,
И блеск очей еще дрожит на воске,
— продекламировал он и почувствовал, как фальшиво прозвучал его голос в ночной тишине, заполненной их бессонницей.
Ворожейкин повернулся от окна, зло хлопнул себя ладонью по колену.
— Обидно, — сказал он. — Я вот все думаю: неужели через три-четыре часа все кончится? Встанет солнце над пустой землей, будут по-прежнему течь реки, стоять дома, в которых уже некому будет жить… Тогда ради чего существовало человечество? Зачем мы пришли в мир? Чтобы в один день взять и исчезнуть? Но это несправедливо! Должен ведь быть какой-то смысл в нашем существовании!
— А нас предупреждали, — пробасил отец Николай, облегченно захлопывая книгу. — Предупреждали, Ника-нор Гервасьевич! Нам объясняли, что от нас хотят. Вдалбливали тысячу лет — возлюбите, дети, возлюбите, твари! Не возлюбили. Что ж теперь дергаться? Кого винить?
Кононыкин подошел к столу, налил себе в стакан воды.
— С нами по крайней мере, — сказал он, — честнее поступили, чем мы с тараканами, скажем. Ползет таракан по своим делам, а мы его — р-раз тапком! Нет чтобы объяснить ему, дураку усатому, — не ползай по кухне, запрещено тебе это. Нет, мы его без уговоров, сразу к высшей мере приговариваем. А Бог действительно милосерднее, сам на землю спустился, за грехи пострадал человеческие, объяснил, как нам надо жить. А только потом, когда мы не поняли, он нас, значит, тапком по земле и размажет. Все по справедливости!
— Не кощунствуй, — сухо сказал отец Николай.
— Господи! — Димка принялся натягивать кроссовки. — Как мне все это надоело! Чуть что — не юродствуй, не кощунствуй, пристойно себя веди! Не прикалывайся, чти старших, они, блин, умнее! Вот с этого фарисейства и начинается падение, мужики. Думаешь одно, а говоришь совсем другое. Ненавидишь в душе подлеца, а в глаза ему — здравствуйте, Акакий, как себя чувствуете, Акакий Акакиевич? Коля, если бы тебя пьяная шпана из хулиганских побуждений сейчас бы живьем в могилу закапывала, ты все равно бы их уговаривал вести себя пристойно? Ни слова бы резкого им не сказал? — Он махнул рукой. — Тут не то что кощунствовать, тут волком выть впору!
Злоба жила в Кононыкине, ярость жила в нем. Ярость и злость от осознания собственного бессилия.
— Ты, Коля, мхом зарос. На хрен тебе Библия? Что ты там хочешь вычитать? Ну спасешься ты, спасешься! Ты же у нас верующий, ты в Царствие Небесное точно попадешь, будешь там, бляха-муха, на арфе тренькать и псалмы распевать! Ты-то чего волнуешься?
— Ты куда? — спросил отец Николай, пропустив яростные выпады мимо ушей.
— Да куда угодно! — Кононыкин торопливо зашнуровывал кроссовки. — Сидим здесь, блин, как в склепе! В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов! — Он выпрямился. — Тошно мне, понял? Не могу я здесь сидеть! Чего, спрашивается, сидим, чего ждем? — Он подошел к двери. — Да плевать мне на эти справедливые судилища! Праведник, блин, выискался. Ему бы свою морду в зеркале увидеть, тупой небось, как Клинтон!
Он вышел, захлопывая за собой дверь.
— Молодой еще, — сказал Ворожейкин. — Кому в таком возрасте умирать хочется? Вот и бесится!
— Умирать в любом возрасте не хочется, — вздохнул отец Николай. — И все равно он не прав…
— Не прав в чем? — поинтересовался Ворожейкин. — В том, что ведет себя подобным образом? А если он прав в том, что это действительно не Божий суд приближается, а всечеловеческое истребление?
— Да вам-то какая разница! — разозлился священник. — Одержание, как у Стругацких, наступает. И никто не знает, как с этим можно бороться и можно ли вообще бороться! Что мы в наших Россошках сделать сможем? Саранчу тракторами передавить? На ангелов с серпами и косами броситься? Нам и не остается больше ничего — только ждать. Ждать и надеяться. Или у вас, Никанор Гервасьевич, другие предложения есть?
— Есть, — сказал Ворожейкин. — Пойдемте, Николай, погуляем? Дмитрий был прав: у нас тут не то келья, не то казарма солдатская. Портяночный дух стоит. Пойдем, дружище, на воздух. Всего два часа осталось!
Они вышли. В небе широкими разноцветными лентами раскатывалось северное сияние и кружились в фантастическом хороводе разнокалиберные шары невероятных расцветок. Как газовые пузырьки в гигантском стакане.
Кононыкин шел по улице. Улица была довольно многолюдной, но тихой. Во многих домах горел свет. Во дворе Поликратова слышался пьяный голос хозяина:
— Вот козел! Ну, написал бы обтекаемо, так нет, к работе относился халатно, с товарищами по работе вступал в конфликты, пьянствовал на рабочем месте… Даже написал, что ворую! Это он за мешок комбикорма меня перед Господом и его ангелами опустил! Ничего, ничего, мы еще встретимся! Он думал, что в рай попадет. А хо-хо по ху-ху не хочешь? В одном котле париться будем! Я тебя, козла, еще в кипяток кунать буду! Я еще костер под твоим котлом разведу!
— Аким, Аким, — укоризненно и быстро говорила жена. — Ты бы поостерегся, Бог ведь он все слышит! Да и люди вокруг…
«Неймется ему, — подумал Кононыкин со злой веселостью. — А ведь такие, как Поликратов, и Богу, пожалуй, мозги закомпостировать могут. Вывалит в Небесной Канцелярии ворох справок, еще и звание ветерана Арма-геддона получит. Бывают же вот такие неукротимые!»
— Гуляешь, Дима? — окликнул его кто-то. Кононыкин обернулся. Тонкие, стройные, в спортивных костюмах, к нему подходили Юра и Катя Лукины, по-детски держась за руки.
— Привет, — сказал он. — Куда это вы собрались? Лукин пожал плечами:
— Никуда. Просто дома слишком грустно. Пойдем по степи и будем идти, пока все не кончится. Бог за нас, Дима.
— Конечно, — с легкой завистью вздохнул Кононыкин. В конце концов, и в несчастье можно оставаться счастливыми. Вот эта парочка будет думать друг о друге в свой последний миг. А о нем, Кононыкине, думать никто не будет. Некому о нем думать. Анджелка небось уже вкололась, кайф щемит, и все ей по фигу, и Страшный Суд, и кара небесная, а уж сожителя своего она и не вспомнит, не до того ей будет! За них Бог, и сами они друг за друга, а вот он, Кононыкин, один, и некому быть за него. Жизнь так сложилась.
— Мы пошли? — сказал Юра.
— До свидания, — вежливо сказала Катя.
Кононыкин долго смотрел им вслед, чувствуя легкое сожаление и тоску. Легкие фигуры Лукиных скрылись в сером сумраке улицы. «Вот и все, — неизвестно почему подумал Дмитрий. — Вот и все…»
Он вернулся к Дому колхозника.
На скамеечке около забора, трещащего от разросшейся сирени, сидели двое,
— Одно мне жалко, — послышался бас отца Николая. — Плохо верил. Надо было верить истово, а я сомневался, колебания допускал. Суда я не боюсь, что мне с него? А вот сижу и думаю: правильно ли жил раб Божий Николай? Это ж тоска, а не жизнь была. Серость, Никанор Гервасьевич, такая серость, что грусть одолевает. Екклезиаст сказал: «И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, который дал его. Суета сует, все — суета».
— Да подождите, Николай, — мягко и утешающе отвечал Ворожейкин. — Я все думаю: а вдруг Дмитрий прав? Вдруг это вторжение?
— Тогда еще более обидно, — вздохнул священник. — Обуздать вожделения и помыслы, уверовать и не дождаться. Что может быть горше?
Они замолчали, и Кононыкин не стал подходить к ним. Медленно он прошел по улице и вышел на дамбу, стелющуюся вдоль пруда. Углубившись в размышления, он шел по дамбе в серую пустоту. На востоке вставали исполинские тени, но Дмитрий боялся вглядываться в них. Каждый мог представить себе в этих тенях нечто знакомое по откровениям Иоанна Богослова.
В ивовых кустах по-над плотиной послышался негромкий говор, и это привело Дмитрия в чувство. На берегу, расставив ноги в резиновых сапогах, сидел Александр Петрович Степанов. Рядом с ним, вытянув хвост и немного похожую на лошадиную голову, плескался в воде хвос-тоглаз, заглядывающий в лицо Степанова всеми тремя глазами.
— Эх ты, дурашка, — говорил Степанов. — Мелочь это все, мелочь. Здесь такие сазаны водятся, что и не вытащишь порой, но их только на закидные взять можно. На вареную картофелину.
Хвостоглаз тихо урчал. Видимо, соглашался. Кононыкин улыбнулся и продолжил путь. Он не знал, куда идет и зачем, только осознавал, что должен идти, должен двигаться, потому что движение рождало ощущение продолжающейся вечной жизни. Надо было идти, пока не кончился завод у космической игрушки, именуемой Землей.
В небе над его головой полыхали зарницы, раскатывались огненные шары, сверкали молнии — зыбко и призрачно в залитых утренним туманом сумерках, все вокруг дрожало от падающего с небес гула. Восток уже алел, высвещая четыре грозные исполинские фигуры, но точно так же горели и все остальные стороны света, словно солнце вставало сразу со всех четырех сторон. Срывались с небес, космато сгорая в атмосфере, звезды. Завывая, неслись к земле горящие обломки самолетов. И не понять было, то ли над просыпающейся Землей действительно шел бой с инопланетными силами вторжения, то ли грешники, убоявшиеся Страшного Суда, вступили в последний и страшный своей безнадежностью бой с воинством непостижимого неведомого Создателя, когда-то вдохнувшего в них столь яростный и непокорный Дух.
notes