Мильям
Базар щебетал на разные голоса, пестрел многоцветьем плодов и сверкал женскими улыбками. Неподалеку, в молочном ряду, самозабвенно торговалась юная Газюль, она поминутно встряхивала головкой, и звон подвесок подкреплял ее упрямое движение. Торговка с не меньшим азартом расхваливала свой товар, суя девушке под нос то один, то другой кусок овечьего сыра. Обе выглядели счастливыми. Обеим было кого ждать с границы, было о ком говорить с Матерью, было кого растить для посвящения оружием, а жизнь тем временем продолжалась. И сыр, кстати, заметно подешевел.
На дне корзины Мильям лежал одинокий пучок пряной травы. Уже слегка привядший под ярким веселым солнцем. Неразумная женщина, да разве можно начинать поход по базару с покупки зелени, нежной и непрочной, как жизнь…
Птичьи голоса женщин кричали все громче и нестерпимее, будто со всех сторон накатывались, взрывая визгом горные склоны, встречные звуковые лавины. Руки невольно взлетели к вискам, корзина соскользнула на сгиб локтя, и в этот момент одна торговка ранними яблоками обратилась к Мильям, подбросив в воздух блестящий плод, словно покрытый зеленой глазурью. И резкий звук, и вспышка на глянцевом шарике в полете, и зазывная улыбка — было уже слишком. Слишком!!!..
Зажав ладонями уши, Мильям бросилась прочь с базара. Город преграждал дорогу неожиданными поворотами, ставил подножки остовами древней каменной кладки, подбрасывал под ноги выбоины и ямы, забитые мусором, который еще не успели убрать с дембеля… И пыль. Праздничная, сверкающая, пронизанная солнцем. Она не давала дышать.
Наперерез сыпанули мальчишки разных возрастов — ликующая стайка задиристых птенцов. Конечно же, они играли в войну. Каждый из них искренне верил, что доживет до своей войны. Мильям едва успела посторониться, прижаться спиной к горячей шершавой стене. Чья-то мать беззаботно окликнула сына из-за распахнутой оконницы. Она тоже верила в нечто подобное.
Где— то далеко с такой же ликующей гордостью в глазах упирается плечом в приклад глобальего оружия уже не мальчик — мужчина! — Валар, тоже дождавшийся своей войны. Которая уже не имеет ни значения, ни цели. Но с которой все равно в любой момент можно уйти на пир Могучего…
Лучше не думать.
Надо все же вернуться на базар: в доме не осталось почти никакой пищи. Впрочем, это совершенно не важно. Лучше возвратиться домой. Там Юстаб. Совсем одна…
Юстаб ей не простила. И никогда не простит.
Мильям свернула во двор их дома. Стены, карниз и ограда причудливой игрой углов и плоскостей именно в эту минуту отрезали его от солнечного света. Последний лучик мигнул на краю кладки пористого камня. Мильям, входя, коснулась ее кончиками пальцев: камень хранил тепло. Ненадолго.
Не поднимать головы. Не смотреть туда, где на втором этаже чуть-чуть покосилась ложная вывеска гончарной мастерской. Она, Мильям, конечно, скоро сама пойдет туда… но не прямо сейчас. Не сейчас…
А может быть, уже и никогда.
* * *
Юстаб сидела внизу, в женской половине. Ткала. Быстрые порхающие пальцы, казалось, без малейшего усилия проводили челнок за челноком между натянутыми струнами нитей основы… конечно, казалось. Напряженная спина, сосредоточенный профиль, глаза пристально следят за путем челнока, поворачиваясь туда-сюда стремительно и в то же время незаметно, как движется по небу солнце. Юстаб очень редко приходилось ткать руками. Готовая часть покрывала дробилась сложным орнаментом северных мастериц, в котором не было ничего волшебного.
— Юстаб…
Вздрогнула, порвала нить. Беззвучное проклятие сквозь зубы. И негромко, будто через силу; так просачивается сыворотка в отверстия мелкого сита, когда процеживают творог:
— Что тебе, мама?
— Как… тут?
— Все также. А что могло измениться?
— Ты… передавала?
— Нет. Она закрыта. Она все время закрыта.
Юстаб завязала узелок, перетянула его на изнанку покрывала, снова взялась за работу. В их разговоре не было ни малейшего смысла. Мильям и сама это знала.
И все же спросила еще:
— Когда ты пробовала последний раз?
— Недавно. — Теперь слова дочери сыпались отрывисто и сухо. — А сейчас не буду. Незачем. Только тратишь силы. Она не откроется. Ей оно не нужно.
— Юстаб… ты же знаешь. Это наша единственная надежда.
— Значит, у нас нет надежды.
Снуют туда-сюда челноки с цветными нитями. Нить за нитью Юстаб убивает время. Когда не знаешь, сколько его осталось, это, наверное, самое мудрое, что можно с ним сделать. Мильям подошла к очагу: огонь не горел, в такое время года его разводят только для приготовления пищи. Но готовить не из чего… может быть, послать дочь на базар? Может, ей станет легче там, где солнце, разноголосье, разноцветье, звон подвесок и улыбки бездумного счастья?
Впрочем, самой Мильям легче там не стало. Ей нигде не станет легче. И она мучительно не знает, что с ним делать, с оставшимся и, по сути, драгоценным запасом — дней, часов, мгновений? — пока еще живого времени…
— Ты была у отца?
Мильям резко обернулась, словно у щеки просвистела стрела:
—Что?!
— Не была. — Юстаб встала из-за станка. — Конечно. Тогда я пойду.
И в один миг исчезла — даже не хлопнул входной полог, заменявший на лето тяжелую дверь. Хотя, разумеется, Юстаб пересекла комнату своими ногами, и полог отвела вручную, не станет же она сейчас расходовать силу на ненужные пустяки. Однако то, на что дочь сейчас израсходует ее всю, без остатка, — тоже не нужно, поскольку в любом случае не способно никого спасти. Но ей не объяснить. Не убедить. И не дождаться прощения.
Юстаб знает, что она, Мильям, — всего лишь вторая дочь в семье, и то немногое, что она умеет, — снисходительная уступка древних сил великого Гау-Граза неправильной мечте женщины с неправильной судьбой. Знает, что она сама от рождения наделена гораздо более могущественным волшебством, мощнее, чем у кого бы то ни было. И если даже оно оказалось бессильным — значит уже бесповоротно преодолен тот порог, за которым властвует воля Могучего, и ничего, кроме Его беспощадной воли…
Но она, молчаливая девочка со слишком правильными представлениями о мире, считает, что мать должна была попытаться. Выложиться, выплеснуться, исчерпать себя до капли — и только тогда, может быть, позволить себе сдаться.
Сама Юстаб не сдалась. Она там, наверху. Ей нужно помешать, ее сила необходима для другого… Мильям передернула плечами; осталась на месте. Юстаб слишком многое неизвестно — и, пока ее мать жива, известно не станет. Не станет до конца понятным то, что происходит… возможно, действительно до конца.
А время все-таки идет. Вот и солнце, поймав нужный угол, проникло во двор, подсветило снизу входной полог, ворвалось в оконницы. В глобальем мире… то есть в Глобальном социуме время и солнце не имеют друг к другу ни малейшего отношения. Там не составляет труда раз и навсегда «запрограммировать» небесное светило в одну точку над головой. Так они и живут… И будут жить еще долго.
А великого Гау-Граза не будет. Может быть, уже через несколько мгновений.
И самое страшное — сознавать, что не можешь поделать ни-че-го. Даже сбежать туда, в вечный и незыблемый Глобальный социум. Даже если на побег еще есть время. Она, Мильям, давно разрешила себе этот последний выход; но от него откажется Юстаб. И Валар — как разыскать его там, на границе?.. Да и он, мужчина, воин, конечно, тоже не согласился бы бежать, струсить, покинуть свой пост и свою страну…
Все они погибнут. Вместе с самим Гау-Гразом — солнечным, счастливым, ни о чем не подозревающим. Вместе с древними горами и долинами, уже не способными, как некогда, укрыть от врагов своих детей.
И не важно, на кого целиком и полностью ляжет вина за это.
Все, что до сих пор сохраняет значение, завязано на одной-единственной женщине… неужели она и правда его родная сестра? И все окончательно потеряно, если та женщина, как мрачно пророчит Юстаб, не откроется больше. Если и она окажется не в силах — или не сочтет необходимым — что-нибудь сделать.