Наталья Егорова. Лиля
На столе в пластмассовом стаканчике сиротливо застыли кисти. Ее кисти, тщательно вымытые, оставшиеся без работы. Навсегда… И небрежно брошенный на спинку стула рабочий халат в разноцветных пятнах.
Лилька, Лилька, как же это?..
Я вскочил, безумно заметался по комнате, с размаху ударил кулаком в стену. Застыл, приходя в себя от боли в рассаженных костяшках пальцев. Она была слишком слабой, эта боль, она не могла заглушить ту, огромную, что заполняла все мое существо. Бесконечную боль от бесконечной потери.
Всего несколько дней назад я стоял в больничном коридоре, бессмысленно разглядывая большую истекающую слезами сосульку за окном. Солнце яростно заливало убогий дворик, и этот свет казался ненастоящим. Не могло быть так светло и ярко там, где произносился приговор:
— Мы не всесильны. Ничего нельзя было сделать. Ваша жена скончалась.
Пожилая докторша с участливым лицом протягивала мне стакан с прозрачной едко пахнущей жидкостью и продолжала что-то говорить. А я понимал одно: час назад я убил свою жену.
Когда Лильку вытаскивали из покореженного автомобиля, на ее лице застыла легкая улыбка. Она так и не поняла, что произошло.
— Ну же, Крыска, мы уже опаздываем. Я договаривался с Ромкой на три часа.
Она поморгала в мою сторону свеженакрашенными ресницами.
— Не могу же я ехать в таком виде. Погоди.
На мой взгляд, вид был совсем неплох. Впрочем, я никогда не замечал особой разницы между Лилькой накрашенной и Лилькой "в естественном состоянии". Но для нее, нечасто выбирающейся из дома, "боевая раскраска" казалась необычайно важной.
— Пробок сейчас нет, — она провела тонкую линию помадой по верхней губе. — Доедем быстро, тем более, что за рулем будешь ты.
С этим я мог бы поспорить. Лиля водила машину более рискованно, и штрафы в нашей семье собирала, в основном, она.
Мы все-таки опаздывали и, выезжая на Кольцевую дорогу, я прибавил скорость. Лилька пребывала в прекрасном настроении, развлекая меня анекдотами. Из приемника лилась ненавязчивая музычка. Мы укладывались в джентельменское получасовое опоздание, а значит, все было в порядке. Я перестроился в крайний правый…
И увидел ее в последний момент, когда разум уже ничего не успевал просчитать. Дура с коляской, которую понесло наперерез автомобилям, идиотка с пустыми глазами обколотой. Если бы я успел сообразить, если бы я хотя бы успел понять! Но остались только рефлексы: резко вывернутый руль, бешеный визг тормозов, удар сзади, заставивший дряхлую "копейку" прыгнуть вперед, и толстый ствол, на котором я в последнее мгновение отчетливо увидел коряво выцарапанную надпись: "Так жизнь играет в шутки с нами".
Играет в шутки, да.
Почему я отделался разбитой бровью и парой ушибов, а Лилька погибла сразу и вдруг, не успев даже понять, что вот оно — небытие? Почему уродка с коляской, рыдающая возле милицейской машины, осталась жить, а Лилька — чудесная моя жена, которая тоже могла бы когда-нибудь выйти с коляской из дома — погибла? Почему убить ее было суждено именно мне? Я действительно любил ее…
Черное солнце, жестоко заливающее умерший мир ослепительным светом. Жадно разверстый зев могилы…
В гроб я не заглядывал. Совсем. Я не мог увидеть ее — такую.
Пальцы бездумно перебирали ее эскизы. Толпа беленьких недорасписанных матрешек лупоглазо глядела на меня с этажерки. Из застекленного шкафа смотрели готовые куклы — те, с которыми Лиле жаль было расставаться. На нарисованных лицах — легкие улыбки, пестрые цветы на платках, цветы на сарафанах и в нарисованных руках. Порой вечером она и встречала меня с кисточкой в руках, одновременно разогревая обед и вырисовывая пестрые завитушки на гладком дереве. В забавных игрушках была вся ее жизнь, которую я слишком редко разнообразил совместными походами в театр или в гости.
Последнюю матрешку она отнесла в сувенирный магазинчик к знакомой заведующей как раз неделю назад. Хохочущую матрешку в платке под хохлому — золотые невиданные цветы на красном фоне.
В последний день Лиля тоже надела красное платье. На нем незаметна была кровь, и оттого казалось, что она просто задремала. И улыбается во сне.
Я натянул куртку и вышел в апрельскую грязь и слякоть.
Увешанный картинами, коллажами, подарочным оружием, со шкафами, густо заставленными сувенирами, посудой, игрушками, и витринами, сверкающими разноцветьем камней, магазинчик был пуст. Я двинулся мимо гжели, янтаря и керамических на злобу дня статуэток — пьяниц и поросят. В шкафу у окна в пестром матрешечном хороводе стояла и хохломушечка, последняя Лилина работа. Собранная. В самом углу. Укоризненно, несмотря на задорную улыбку, глядя на меня зелеными глазами. И мне показалось, что я сейчас услышу Лилькин голос:
— Смотри, какая симпатяшка получилась, правда?
Несмотря на двенадцать лет, что она занималась росписью, ей по-прежнему нужно было подтверждение удачности каждой работы. И я опять кивну:
— Очень здорово. — И поцелую ее в лохматую светловолосую макушку. Она ласково потрется затылком об мое плечо и…
— Вы кого-то ищете?
Я никогда не видел здесь этого продавца. Старик с темным как мореный дуб морщинистым лицом старой черепахи и глубоко посаженными непроницаемо-черными глазами, он подкрался незаметно, словно материализовался из воздуха.
— Я хотел бы забрать оставленную на комиссию матрешку, — я протянул ему квитанцию.
Старик медленно посмотрел в бумагу, перевел взгляд на мое лицо.
— А Лилечка?..
— Она… — я с усилием проглотил комок. — Она не придет.
"Никогда", — хотел добавить я, но промолчал. Мне показалось, что старик понял меня и без слов, потому что взгляд его стал сочувствующим. Пожевав впалыми губами, он позвенел связкой ключей, отпер стеклянный шкаф и достал мою матрешку.
Расписная кукла ярким цветком встала на поверхность витрины, отразившись в зеркальной поверхности железного самоварчика. Я взял ее, ощутив привычную гладкость лакированного дерева. Зеленые глаза нахально улыбались мне.
"Никогда не крути матрешку — ломай", — говорила мне Лиля. Я взялся за края куклы, намереваясь ломающим движением разделить ее, открывая верхнюю из семейки. И был немало удивлен прикосновением морщинистой ладони, накрывшей мою руку.
— Не торопитесь, — старая черепаха покачала головой на морщинистой шее. — Это слишком легко — открыть новый… мир.
Я почувствовал себя персонажем пьесы абсурда. Старик отобрал у меня хохломушку, погладил куклу старчески скрюченными пальцами.
— Матрешка… вещь в себе. Вещь внутри себя и такая же, как она сама. Почти такая же, и чуть-чуть другая. И каждая хранит в себе свой мир. Такой же и чуть-чуть другой. А может быть, чью-то судьбу. Такую же и чуть-чуть другую. Чем глубже, тем больше непохожести. Что может быть проще, чем ее открыть? Чем открыть мир? Чем изменить судьбу?
Я испугался. Сумасшедший старик в пустом магазине моргал на меня черепашьими глазами и нес совершеннейший бред. Сам не понимаю, что остановило меня, не дало выбежать на яростное солнце к шуму улицы.
Старик медленно кивнул:
Ты понимаешь. Открыть мир легко. Нелегко его изменить. Чтобы мир стал другим, нужна жертва. Чтобы изменить одну судьбу, нужно пожертвовать другой. Чем глубже, тем больше изменений. И тем большим придется жертвовать.
Деревянная кукла звякнула о стекло витрины.
— Возьми.
И я внутренне содрогнулся почему-то, сжав в ладонях расписную матрешку.
Я засунул ее в нижний ящик письменного стола, зарыл в груду старых квитанций. Я понимал, что это чистой воды паранойя, но не мог вынести ее понимающий улыбчивый взгляд. И не стал ее открывать. Чудовищная ересь о "вещи в себе" не забывалась, заставляя меня порой задумываться о странных вещах. Например, что было бы, если бы мы не поехали на день рождения к Ромке Гущину. Или не опаздывали. Или идиотка с коляской забуксовала на обочине и не успела…
Я открыл ее через неделю.
Мир сошел с ума. Абсолют выворачивается наизнанку, пугая собственной неопределенностью. Тени несбывшегося мечутся вокруг, цепляясь за клочья сегодняшнего дня. Рвущаяся ткань реальности обнажает искореженные грани пространства. Едва удерживающееся на грани безумия, сознание успевает на миг зацепиться за бесстрастные неживые взгляды незаконченных матрешек. Шкаф, из которого на меня таращатся их глаза с бледных деревянных лиц, медленно кренится вбок. Кривится, стекая к вздыбившемуся полу, массивный деревянный карниз. А кисти в пластмассовом стаканчике начинают отплясывать безумный танец.
Миг — и нет ничего. Показалось?..
— Игорь, ты почему не торопишься? Нам выходить через четверть часа.
Я откладываю газету.
— Знаешь, Лилюш, может, ну его, день рождения этот! Позвоним Ромке, скажемся простывшими или что-нибудь еще…
— Что это ты еще придумал? — голос Лили становится сухим и холодным.
— Мы с тобой так долго не сидели дома просто так. Или вообще давай пойдем погуляем в Нескушном саду, а? Или в кино?..
И я понимаю, что ничего не выйдет, когда она поджимает старательно накрашенные губы.
— Ну знаешь! В конце концов, Гущин — не только твой сотрудник, он еще и мой однокурсник. И если ты хочешь целый вечер тупо смотреть телевизор, то я не собираюсь тебе мешать!
Хлопнула дверь. Я потерял драгоценные секунды, впрыгивая в ботинки.
— Лиля! Лиля-а!
Но грязно-голубая наша "копейка" уже выруливала со двора, взвигнув тормозами на повороте. Я бросился ловить частника.
— На Кольцевую! Я покажу.
Да, я слишком хорошо знал, куда ехать. Мужик за рулем явно принял меня за сумасшедшего, но, сложив в нагрудный карман аванс, молча рванул с места.
Я опоздал.
Милицейский фордик молча моргал сине-красным, двое в грязно-белых халатах поверх курток деловито тащили носилки с черным мешком. И рыдала всклокоченная идиотка с рыбьими глазами, цепляясь за ручку коляски, в которой, захлебываясь, орал младенец. А у меня в ушах звенел скрежет жуткого удара, когда копейка влетела в корявый ствол с дурацкой надписью "Так жизнь играет в шутки с нами". Влетела левой стороной.
Рулевая колонка насквозь пробила ей грудь.
И опять бьет в глаза сумасшедшее яростное солнце. А сосулька капает прозрачной кровью на обшарпанный карниз.
— Не казните себя. Вы не могли этому помешать, — тихая докторша кладет пухлую ладошку мне на плечо.
Не мог помешать? Не смог изменить…
Я открыл следующую матрешку, хитро подмигивающую мне синими глазами, в день похорон. И мир снова сдвинулся с привычного места.
Я поругался с Гущиным за две недели до его дня рождения.
— Крыска, ты все рисуешь? Пойдем, прогуляемся.
— До магазина и обратно?
Я потерся носом об ее плечо. Лиля недовольно дернулась, предусмотрительно отведя от работы кисточку в красной краске:
— Не подлизывайся.
— Поехали на ВДНХ?
Мы любили этот парк с его прудами, фонтанами, запущенными аллейками и неожиданно ухоженными клумбами. Я не мог помнить выставочные времена ВДНХ — в те годы мы с Лилей жили в Питере, но и пестрота мелких торговых павильончиков развлекала нас. Даже зимой, когда безлюдные заснеженные аллеи дремали под мягким серым небом.
У нас был свой ритуал. Мы выходили из электрички на платформе "Останкино", переходили широкую улицу напротив телебашни и неторопливо шли вдоль пруда, кидая крошки нахальным уткам. И дальше дворами, тропинками — до калитки у павильона метеорологии, где нынче продают мед и очки.
Лиля оживленно рассуждала насчет нашего сегодняшнего маршрута в парке, когда на светофоре загорелся зеленый. Я шагнул на мостовую и неловко споткнулся, пытаясь обойти грязную лужу. И в тот же миг в уши ворвался душераздирающий визг тормозов, а затем раздался глухой удар, от которого сердце попыталось выпрыгнуть из груди.
Первое, что я увидел, поднимая глаза, был Лилин ботинок — коричневый, на практичном каблучке, почему-то валяющийся в луже почти у самого тротуара. И только потом, уже придавленный к земле невозможной болью, смог перевести взгляд на бесформенную груду, еще мгновение назад бывшую Лилей.
Бывшую моей женой.
Я опять не успел…
И, прижимаясь лбом к холодному стеклу, за которым об выщербленный карниз мерно бились прозрачные капли, я мучительно искал выход из замкнутого круга, начинающегося с матрешки, а заканчивающегося истошным визгом тормозов.
И открывая матрешку — усмехающуюся, с глазами цвета ореха — я уже знал, что нужно изменять нечто большее.
Письмо застало меня на кафедре, где я торопливо прихлебывал чай в слишком коротком перерыве между двумя группами бестолковых студентов, возжелавших изучать физику. Или, точнее, уступивших желанию родителей и собственному нежеланию пополнять армейские ряды.
Я пробегал глазами по ровным строчкам:
"Ваше выступление на VII международном семинаре… привлекло особое внимание… тематика Вашего проекта близка… было бы полезным объединить усилия… Наш институт занимается проблемами… приглашаетесь на должность ведущего научного сотрудника с окладом… Жилищная проблема может быть решена за счет…"
Буквы электронного письма расплылись перед моими глазами. Я хорошо помнил, что сулило мне согласие на эту работу. Я бросил, наконец, опостылевшее преподавание, мы переехали в Москву, получили (действительно!) крохотную, но уютную квартиру, и жалкие кафедральные копейки превратились во вполне приличную зарплату. И Лилька, наконец, перестала шлепать по лужам мокрыми ногами в дырявых сапогах. И мы даже выбрались летом на море.
Но я слишком хорошо помнил и другое. Скрежет тормозов, жуткий звук удара и издевательскую надпись "Так жизнь играет в шутки с нами" на корявом стволе.
И знал, что не имею права ошибиться.
Я ответил на предложение вежливым отказом. И ничего не рассказал о нем дома.
Прошло два года. Лиля по-прежнему рисовала, пытаясь поддерживать наш скудный бюджет на грани "вымирания". Я исправно отчитывал по 6–9 академических часов в день. И все, что мы могли позволить себе иногда на выходных — это зайти в крошечное кафе на Мойке, возле которого несколько лет назад познакомились.
В ту среду Лиля ворвалась домой с горящими глазами.
— Меня приглашают в Москву. На выставку, — выпалила она с порога. Сердце мое мучительно сжалось в леденящем предчувствии.
— Крыска, может быть, не стоит? — начал обхаживать я ее. — В Москве полно своих художников, и работают они наверняка не хуже. Ну что тебе может светить? И потом, дорога, гостиница… Я уже понимал, что взял не тот тон: нельзя было задевать Лилькино самолюбие, тем более, что сама она уверенностью в себе не отличалась. Но я слишком ясно предчувствовал приближение трижды пережитой мной трагедии, и разум мой отказывался рассуждать здраво.
— Ты никогда меня не понимал! — закричала она. — Ты считаешь, что важнее физики твоей ненаглядной ничего нет, а жена должна стоять у плиты, пока ты разъезжаешь по своим конференциям!
— Лилюшка, погоди, ну давай подумаем…
— Мне такой возможности больше не представится, этот шанс выпадает только раз! И не смей вмешиваться в мою работу!
Такого скандала между нами еще не возникало. И она не дала мне даже проводить ее на вокзал, не говоря уже о том, чтобы сопровождать до Москвы. И в глазах ее, уходящей, блестели злые слезы.
Минуты текли талыми каплями, разбиваясь о карниз моей тревоги. И когда поздно вечером я почувствовал, что сердце мое содрогнулось и, оборвавшись, провалилось в небытие, все было уже кончено. И поздно что-либо предпринимать.
И похоронный звон телефона уже ничего не менял:
— Это Игорь Селиванов? Ваша жена…
Конечно, это был несчастный случай. Опять. Я снова раскрыл не ту судьбу.
Я сжал в пальцах последнюю оставшуюся матрешку, неожиданно серьезную. Я вглядывался в ее голубые глаза, безуспешно пытаясь найти в них ответ. Чем я мог пожертвовать во имя жизни той, которую мне раз за разом не удавалось спасти? Чем еще?
— Чтобы изменить одну судьбу, нужно пожертвовать другой. И чем глубже, тем больше жертва, — словно наяву услышал я голос странного старика.
Я отказался от вечеринки, от друзей, от работы и обеспеченной жизни. Но хранительница судьбы — вещь, таящая в себе слишком много миров, чтобы это можно было постичь разумом — лишь насмехалась надо мной, нахально наблюдая за моей жизнью нарисованными глазами с деревянного лица. Что еще я мог бросить под ноги судьбе, пытаясь найти единственно верный путь? Разве только… себя?
Я медленно раскрыл последнюю матрешку. И мир привычно сошел с ума.
На свинцово-бурой поверхности Мойки истерично бился чей-то оброненный красный шейный платок, чудом не тонущий в мутной воде. Красный платок с золотыми хохломскими цветами.
Я смотрел на воду, потому что не мог заставить себя обернуться. Потому что помнил, что должно произойти сейчас, буквально сию минуту. И знал, что я должен сделать.
Она вынырнула из-за угла: легкая, словно гонимый сырым питерским ветром лист. Светлое пальто, сапожки на практичном каблуке, тряпичная сумка с вышитым задорным щенком. Я знал, что в сумке этой — четыре матрешки, которые она с утра неудачно пыталась пристроить на столы продавцов возле Спаса-на-Крови. Потому что это была Лиля.
Лилечка.
Моя будущая жена. Или бывшая. Живая. И еще не знакомая со мной.
Лиля легко соскочила с тротуара, шагнув к мосту. Но, забыв о коварстве неремонтируемых дорог, оступилась и со всего размаху села в талую лужу, неловко подвернув ногу. Обиженно скривилось ее милое лицо.
Я подбегу к ней, подниму, помогу отряхнуться. Окажется, что ногу она все же слегка растянула и заметно хромает. Мы зайдем в безымянное крохотное кафе всего на четыре столика, где у окна стоит аквариум и готовят удивительно вкусный капуччино. Мы проболтаем до вечера, меряя шагами стылые набережные, я провожу ее до дома и, едва войдя в свою квартиру, брошусь к телефону, чтобы пожелать ей спокойной ночи.
Через несколько месяцев мы распишемся.
А еще через три года я буду стоять в залитом солнцем больничном коридоре и кроме боли чудовищной утраты ощущать невыносимое чувство вины. Потому что так и не смог ничего изменить.
И поэтому я сделаю последнее, что мне осталось.
Я не двинусь с места.
Она попыталась подняться, но замерзшая ладошка скользнула по льду, и Лиля снова плюхнулась в лужу. Она посмотрела на меня — ожидающе, но я не двигался. Я только впитывал всем существом это лицо, и этот сердитый взгляд, и щемяще-знакомый жест. Потому что мы никогда больше не встретимся.
Потому что это моя последняя жертва.
К ней подошел молодой человек в кожаной куртке, поигрывая ключами от автомобиля. Поднял, помог отряхнуться, что-то сочувственно произнес. Лиля улыбнулась — знакомо и трогательно.
А я отвернулся к темной воде, на которой упрямо и безнадежно трепетал цветастым крылом красный платок. Я сделал все, что мог.
Я знал, что буду искать на столах возле Спаса-на-Крови или в маленьких сувенирных магазинчиках матрешку, подписанную Лилей. Матрешку в красном хохломском платке с насмешливыми зелеными глазами.
И не буду ее открывать.