3. ТЕНИ БЫЛОГО
Голосили лягушки. Позвякивал во дворе цепью Музгар. В оконное стекло бился мохнатый ночной мотылек. Баба Оня спала тихо-тихо: Костя едва слышал её дыхание, необыкновенно органично сплетённое с тиканьем ходиков. Он как будто слышал ещё чьё-то покойное дыхание и без ненужного удивления полагал, что оно принадлежит Кате, так как от его звука рождалась вибрация внизу живота, подтягивалась мошонка, а возникающие образы были откровенно эротичны.
Стихи появились пока без первой строфы, но Костя на неё не отвлекался: потом, всё потом — название, редактирование, вылизывание и глянцевание. Текст «пёр», "пёр" как никогда прежде, и следовало поспевать записывать:
Вот картина: желаю, чтоб отзвук шагов потерялся в летящем тумане,
Голубом, как последний прозрачный дымок дорогих сигарет.
Чтобы губы и пальцы, и скольженье, скольженье на грани…
И дрожание слов: Осторожнее, милый… Мне больно… О, нет!..
Чтоб румянец стыда, и испуганный трепет девичьей ресницы,
И хрустальная в небе луна над хрустальной студёной водой.
Чтобы шёпоты трав, и кустов, и полночное пение птицы,
И волшебная капля пупка, и пушок под пупком золотой…
Чтоб прерывистый вздох!.. и сверчков и цикад кастаньеты.
Чтобы слышалась девичья песня под позднюю где-то гармонь.
Чтобы звёзды роняли на крыши лучей серебристых монеты,
И костёр на горе… И его романтичный, немного неверный огонь…
Чтоб безумие страсти — проснувшейся, рвущейся к небу!
Чтобы ивы косами по пыли дорожной мели.
Чтобы ветер трепал ковыли, и неясно — ты был или не был…
Чтобы мошки свече жизнь в полёте, как сладкую жертву, несли…
Чтобы…………………………………………………
Чтобы рыбки плескались в пруду, дробя на осколки луну.
И чтоб слёзы, как росы. И охряный восход. И ни звука.
И блаженство смежения век, и отход к долгожданному сну…
Застопорилось вдруг и сразу. Первой строчки не было. Не было вообще. Нигде. Ни внутри Кости, ни снаружи. Кажется, её не было во всей Вселенной. Или же Вселенная почему-то отсоединилась от Кости.
Скорее всего.
Прислушавшись к себе, Костя понял, что причиной «отключения» стало исчезновение какого-то звука. Да, Катиного сонного дыхания, конечно. Оно не ушло, но сделалось другим: прерывистым, со стонущими всхлипами, перебивалось чужим бормотанием, едва ли не причмокиваниями и гнусным гоготом. Костя боялся поверить отвратительной догадке. Ему захотелось расплакаться, а ещё пробраться к школе и взглянуть на всё своими глазами, удостовериться в спасительной ошибке или же безжалостной правоте.
Он выбежал в огород и бултыхнулся в бочку, как был — в трусах и футболке. От тёплой воды припахивало болотцем, под ступней задёргалась щекотно какая-то букашка, пытаясь выбраться на волю. Костя шевельнул ногой, выпустил козявку, набрал воздуха и погрузился с головой. "Балбес, — думал он, сидя под водой — только макушка торчала наружу. — Ничего ты не мог слышать, понимаешь! Ничего. Навоображал в творческом угаре невесть чего, а сейчас буровишь. Неужели не совестно? Нет?!"
— Утопить бы тебя, паразита, — сказал он себе, выныривая и отфыркиваясь.
В солидарность с ним из-за тучки вынырнула Луна, узкая как остриженный ноготь, отфыркалась обрывками небесной облачной влаги.
По крыше сенцев пробежал Барбаросса, спрыгнул в соседний огород. Тут же раздались грозные кошачьи завывания. Барбаросса, оправдывая имя, расширял свои владения. Мурзик дяди Коли-однорукого тому по обычаю противился.
Костя вылез из бочки, подобрал комок земли и швырнул в горлодёров. Взвыв на прощание ещё разочек, коты разбежались, зашуршав молодой коноплёй, густо растущей на меже.
Бесшумно кружилась по двору Катя. Никита с Костей, расстелив коврик на столе, сверялись с последними Костиными записями. Записи совпадали в пределах минимальной погрешности, проистекающей из физических свойств гобеленовой ткани. Плюс-минус миллиметр.
— Разве ей не нужна музыка? — спросил шёпотом Костя.
— Нет, она же глухонемая, — грустно ответил Никита.
Косте словно плеснули в глотку одеколоном. (Так было однажды — всю семью измотал его ночной кашель, и папа предложил старый варварский способ. Подействовало просто отлично. Но одеколон — гадость неописуемая!) Наверное, стоило на этом и завершить расспросы, заткнуться, но он зачем-то бросился уточнять:
— От рождения?
— Около двух лет. Её сбил автомобиль. Повреждений никаких, а слух пропал на восемьдесят процентов. Речь исказилась до полной неразборчивости. Вот она и молчит.
— А как же танцует?
— А как Бетховен музыку писал? — с раздражением выкрикнул Никита. — Внутри у неё звучит, понимаешь?
— Прости, — сказал Костя. — Я, конечно, дурак бестактный.
— Ладно, забудем. Стихи принёс? — спросил Никита спокойно.
— Да. Вот. Свеженькие. — Костя протянул ему стихи, переписанные начисто. — Одной строчки не хватает. Рифмы хорошей на «звука» всё никак не подберу. Крутится на языке "а ну-ка, ну-ка", хоть ты отрежь его. Поможешь, собрат по перу, а?
— Запросто. Погоди.
Костя, наблюдая за лицом Никиты, старался угадать, какие чувства вызывают в нём стихи. Но студент был непроницаем. Очки-хамелеоны, опять же, за ними глаз не разглядишь.
Закончив читать, Никита сказал:
— Чего-то в этом роде я, признаюсь, и ожидал. Ну, может быть, чуть менее откровенного, смелого. Ты оставь их мне, хорошо? Я напишу рецензию. Тебе будет интересно прочесть, мне — полезно поработать на живом материале.
— Возьми. Только Катерине не показывай.
— Поскольку автор не велит, ни за что не покажу. Слово мужчины. Ну, а с первого взгляда… Что можно сказать? Впрочем, ничего говорить не стану. Фигушки, помучайся ожиданием.
— А рифму? Забыл?
— Да сколько угодно! — воскликнул Никита. — Хоть дюжину. Позволь, черкну на обороте? — он подвинул к себе листок с записями расстояний.
— Позволяю. — Костя отвернулся и стал смотреть на танцующую девушку. Почему-то сейчас он не переживал более жалости к ней, так обжегшей его в первый момент. В чувствах трудно было разобраться. Больше всего было эротического, почти грубого, почти скотского желания. Причиной его являлись, по-видимому, последствия ночной мистерии, закончившейся купанием. Когда из идеального образа она, капризом взбудораженного Костиного воображения, превратилась в жертву (а то и добровольную участницу) инцеста. Впрочем, отвращения к ней Костя не испытывал, и глядеть на неё было по-прежнему удовольствием.
— Держи, — на всё про всё у Никиты ушло каких-то несколько секунд, едва ли больше минуты.
Н.С. Возницкий
О складных словах
(в помощь собрату-версификатору)
Кантата Глюка — что запах пука,
что эхо стука, реки излука
иль гибель Кука.
Иль Левенгука.
Или наука стрельбы из лука…
Какая мука с собой разлука!
Какая мука…
Тщета… Докука…
Ах, рифма-сука!..
Костя не мог поверить в свершившееся. Что это, злая шутка? Откровенное издевательство? Фанаберия? Он скомкал листок и сунул в карман, поднимаясь с табурета.
— У-у, кажется, я переборщил. Константи-ин, отзовись. — Никита пощелкал пальцами перед его лицом. — Ты ещё здесь?
— Уже нет. Прощайте! — Костя смотрел поверх головы чёртова фиглярствующего искусствоведа, ловя пальцами коврик. Слёзы не то чтобы прямо уж наворачивались на глаза, но близко к тому…
— До встречи. За рецензией завтра приходи, — сказал безмятежно вслед ему Никита. — Раньше не управлюсь.
— Забудь, — сказал Костя, держа голову вполоборота. — Не трудись. Я обойдусь как-нибудь. Спасибо за угощение.
— На здоровье, — догнали его вежливые слова. — Милости просим в любое время. Между прочим, учти, ты Кате очень понравился. Слышишь? Очень!
"Козёл!" — подумал Костя.
Следующие два дня Костя вёл жизнь дачника. Купался в ледяной Арийке, в ней же ловил рыбу — чаще всего неудачно, только Барбароссе полакомиться. Помогал бабе Оне окучивать картошку, перечитывал Буссенара и Хаггарда, рисовал тополь с сорочьим гнездом.
Однажды, находясь на рыбалке, он стал невольным свидетелем купания брата и сестры. Сами они Костю, похоже, не заметили. Миф об их пресловутой бесстыдной наготе разбился вдребезги. Катя носила крошечный белый с розовым купальник-бикини, пусть и минимально, но прикрывающий "горячие точки" стройного девичьего тела, а Никита — плавки телесного цвета. Спереди на плавках был изображен огромный скрипичный ключ, который при известном воображении и старческой близорукости аборигенов Серебряного мог, вероятно, показаться издали обнаженными гениталиями. Скорей всего, модельер плавок именно на это и рассчитывал.
Катя плавать не умела и ограничилась тем, что забрела в воду по пояс, после чего поспешно выскочила на берег и улеглась загорать. Лифчик при этом она скинула, впрочем, тут же перевернувшись на живот. Костя глядел во все глаза из-за своих кустов, вполне успешно борясь с желанием немедленно ретироваться. Никита плавал, покуда не посинел, потом по-чемпионски долго отжимался на гладких камнях, торчащих из воды, ходил на руках. Красиво, как заправский каратист, махал длинными жилистыми ногами и вновь плавал до посинения. Катя перевернулась на спину. Костя вытянул шею. На беду как раз в этот момент его обнаружил Музгар, который сидел на цепи только по ночам, а днём носился где душа пожелает, и принялся теребить за штанину, радостно взлаивая. Пришлось поспешно убираться восвояси, так и не успев ничего увидеть.
Дома, пообедав наскоро молоком и хлебом с вареньем, Костя попробовал набросать карандашом по памяти загорающую Катю. Получилось так себе; он скомкал лист и бросил к печке — на растопку.
— Руку-то? Нет, не на войне, — сказал дядя Николай. — Войну я начал семнадцати лет, в сорок третьем, в феврале. Прошёл до победы — ни единой царапины. Вроде чудо, получается. Служил-то в войсковой разведке. Что ни день — ползём через фронт. «Языков», говоришь, брать? И их тоже, но не только. Фрицев прирезал поболе, чем ты, парень, комаров убил. Потом ещё четыре года разную бандеру душил на Западной Украине и в Литве. Ну вот, демобилизовался старшиной и кавалером ордена Славы двух степеней. Про другие награды и не говорю — полон иконостас. Это в двадцать-то с небольшим. Приехал домой, иду по главной улице именинником, а тут такая фигня: толпа, милиция, партейные разные — возле школы роятся, орут. Я, как есть герой-разведчик, медали поправил, подхожу к главному менту, представляюсь, интересуюсь: "Старшина запаса Агафонов Николай. Чего такое случилось?" Поначалу-то он на меня с матушки и до всех святых угодников: "Пошёл ты, — кричит, — дело тут не твоё и под ногами крутиться не хрен!" Я малость, конечно, завёлся. Ладно, скоро всё выяснилось — это как я партбилетом помахал, да по-русски объяснил им, кто они есть перед боевым советским разведчиком. А выходила такая ерунда. Школьный завуч да его брат, тоже учитель, эвакуированные к нам в начале войны, как к военной службе непригодные, повадились ребятёшек обижать. Насиловать, извиняюсь, в особо извращённой форме. Такого в те годы не слыхивали ещё. Так бы они и продолжали, да одна девчонка молчать не захотела. Расскажи она батьке, дак всё бы и обошлось — он бы сам этих скотов прибил, и все дела. А она участковому пожаловалась. Тот и пошёл к ним со всем обхожденьем, — они же интеллигенция, как-никак! — мол, не ответите ли, уважаемые товарищи, на несколько вопросов. Тогда-то здорово уважали учителей, не то, что нонче. Тем более, эти сволочи городские же были, едва ли не столичные, шибко образованные. А те и перепугались, видно. Участковому в грудь из ружья ба-бах, да дёру! На улице народ. Люди видят, дело чё-то неладно, а тут ещё и милиционер — не умер, заряд-то был дробь-нулевка — из окошка хрипит: "Вяжи бандитов!" Их ловить, а они цап маленького пацана, двустволку ему к башке, и орут: "Всем руки вверх! Отойти на двадцать шагов!" Закрылись в школе, всё керосином облили, давай требовать себе «виллис» и свободный проезд в любом направлении. А не то, мол, себя убьют, пожар устроят, всех сожгут. В школе-то ещё ребятишечки были, кружок там или чё.
Ну, раз пошла такая дрянь, решил я подмогнуть. Отгрёб за пределы видимости, гимнастёрочку снял, — а лето как раз было, — аккуратно на чемоданчик кожаный, трофейный, уложил, нож боевой приготовил и юркнул в сторону заднего двора захваченной врагами школы. Я же в силе был, молоденький, да и сноровка! Обширный опыт недавней войны опять же. В школу забрался, террористов — хоть тогда и слова-то такого не знали — обнаружил, обстановку оценил. Обстановка хреновая, хоть и не безнадёжная. Засели они в торцевом кабинете, парты в угол задвинули, двери нараспашку. Весь коридор перед ними как на ладони, подобраться трудно. Детки-заложники с учительницей-соплюхой на полу сидят, ревмя ревут. Училка громче всех голосит. Сам завуч с ружьём и одним мальчонкой, которым прикрывается, скачет, как в очко пчелой укушенный, то к окошкам, то к двери. Брательник его в руках трёхлинейную керосинку зажженную, но без стекла, держит и верещит сквозь слезы, мол, плохо ему. А трясётся-то со страху так, что того и гляди, обещанный пожар раньше времени устроит.
На моё счастье с улицы шум какой-то поднялся. Вроде, солдаты приехали. Завуч к окошку побежал, ну а я вперед бросился. И никто меня не видел, и никто меня не слышал, и даже тем самым знаменитым местом, на котором сидят и которое на опасность здорово реагирует, не учуял. Учили нас в разведке невидимками быть и учили крепко. Плаксивому-то скоту я глотку вмиг перехватил, он и хрюкнуть не успел. Нож у меня был — беда добрый! Японский кинжал Танто. Мне его один американский сержант подарил. Встреча на Эльбе, год сорок пятый, слышал небось? Ну вот. Сержантик тот был — сама невинность, чисто дитя, кажется, мухи и той не обидит. Кликали его сослуживцы Бэмби. Оленёнок, значит. Однако внешность его обманчивая ничего не значила. Был он из лучших спецов американских морских пехотинцев по операциям за линией фронта. Вроде меня. Кинжал он у японского офицера с боя взял, когда на Тихом океане за какой-то остров резня была. Ну а я ему взамен свой трофей, нож фашистского десантника отдарил. Хороший тоже такой ножик — со свастикой и металлическим шариком на конце рукоятки. Так вот, покончил я с поджигателем быстрее, чем ты, Костик, моргнуть успеешь, лампу пальцами загасил и — к другому. И случилось тут такое, во что я и сейчас поверить не могу. Оставалось мне до него шаг сделать, а он и обернулся. Ну, не мог он меня ни услышать повторяю, ни даже спинным мозгом или там каким другим тринадесятым чувством учуять. Потому как шёл я на полной отключке мозгов, на одной программе, которая уже не в мозгу — в мышцах, и никаких от неё тревожных импульсов вовне не идет. И даже выработка адреналина блокирована — не унюхаешь. Удивлен, Костик, от деревенского пенсионера такие слова слышать? А ты не удивляйся. Много чему нас в разведке учили. Всё это составляло, конечно, государственную тайну, и сейчас, поди та же ситуация… ну да ладно, скажу кое-чо… Физиологии человека учили и сторожевых животных, психологии учили и — хочешь — верь, хочешь нет — практической парапсихологии. Звучит как враньё, но клянусь — так оно и есть. Меня бы и зверь дикий не учуял. Да я сам себя не слышал! А он… Видно, он к той поре уж и не человек стал — бес, что ли? Сделался он как молния. Не только обернуться успел, но и выстрелить. До сих пор мне, парень, по ночам снится и удар тот страшенный, и то, как ошмётки моей руки правой в разные стороны летят. Патрон с картечью оказался, а заряд прямехонько в локоть угодил.
— И что? — не вытерпел Костя.
— А то. Говорю же, на программе шёл! Левша я. Как вогнал ему кинжал в подбрюшье, так и распластал аж до третьего ребра. Вся требуха наружу. Из второго ствола он, вроде, в пол пальнул, да я его уж и не видел. Программа кончилась, боль навалилась — дикая. Меня, почитай, сразу из соображения вышибло. Стою, шатаюсь, вою как пёс. На глаза темень опускается, вижу только надпись на классной доске. «Жи» — «ши» пиши с буквой "и"!" "Почерк знакомый, — думаю. — Аглая Ивановна писала". И так мне легко стало, что именно это я вижу в жизни последнее, — я нали выть перестал, заулыбался. Но судьба по-другому повернулась. Ноги подкосились, я и повалился — да рылом-то прямо в вонючую кучу завучевых кишков. Сизые они такие были, в крови. Желудок пропорот, говнищем смердит. Если бы не это, дак может, и помер бы. А так… видно, не хотелось мне в могилу уносить заключительным впечатлением жизни пакостное это зрелище. Вот я и оклемался с божьей помощью. Ну, а жизнь сложилась не больно-то плохо. Женился, в столярку устроился. Левша, он и без правой руки много чего сробить может. Во-от… Троих сынов поднял и дочурку.
— А школа была эта самая? — с интересом спросил Костя, мотая головой в сторону недалёкого строения.
— А как же, эта. Только тогда у неё второго этажа не надстроили ещё. Семилетку-то из неё сделали году в пятьдесят седьмом, а до того была только начальная. А щас, видишь, как — и учиться стало некому. Ну, я пойду, там мое кино скоро начинается.
Костя по-новому посмотрел на заброшенное школьное здание. Выходит, не зря ему чудилось в нём что-то зловещее. Подумать только, логово маньяков! Может быть, и трупы жертв в подвале имеются. Ах, как здорово!
— Старшего, который завуч, звали Сергеем Сергеевичем. Младшего — Никитой. Он по образованию биолог и анатом был, но ему здесь места по специальности не нашлось, библиотекарем на фабрике работал. Фамилия — Возницкие. А молоденькая учителка-соплюшка, что ревела, облитая керосином, громче своих учеников — я. — Баба Оня неспешно поднялась с лавочки, опираясь на бадожку. — Мы с ребятами спектакль готовили по Гайдару, вот и задержались допоздна — занятий-то не было, лето. Я после этой беды на другой день захворала. Двустороннее воспаление лёгких, перешедшее в плеврит. Хорошо, сердце крепкое, а то бы умерла. Ты ещё посидишь?
— Да, — сказал Костя.
Баба Оня ушла. За ней, подумав, потрусил Музгар.
Возле школы тарахтел знакомый мотоцикл. Сидящий на нём дядя Тёма, активно жестикулируя, выкрикивал что-то прямо в лицо Никите. Никита стоял расслабленно, лишь иногда демонстративно утирал платочком лицо. Из школьных ворот без створок вышла Катя и остановилась рядом с братом, подхватив его под локоток. Дядя Тёма раздраженно махнул рукой, мотоцикл сорвался с места.
Никита, прикалываясь, помахал вслед платочком.
"А может, довольно детских обид, милый юноша? — сказал себе Костя, любуясь Катей. — И как, между прочим, поживает моя рецензия, господин искусствовед… как вас там?… — он вытащил из кармана злосчастные Никитины стихи, — господин Возницкий Н.С.?"
— Что? — громким шепотом воскликнул он, сладко обмирая от жутковатого совпадения. — Бог ты мой! Возницкий Н.С.! Эй, на наших глазах разворачивается вторая часть драмы "Маньяки в заброшенной школе", — сказал он, насколько умел зловеще, обращаясь к Барбароссе. — "Полвека спустя. Другая попытка". А вы дрыхнете, сударь.
Барбароссе были глубоко безразличны маньяки, что он и показал, широко зевнув. Вот если бы Мурзику холку надрать!
Похохатывая, Костя направился к сегодняшним носителям недоброй памяти фамилии.
— Завтра? — поднял брови Никита. — Тебе завтра шестнадцать, а мы узнаем об этом только сейчас? Ах, как скверно. Мы же не успеем приготовить подарок. Катя, ты понимаешь, в каком неприглядном виде мы можем оказаться перед нашим новым другом?
Катя понимала, но не расстраивалась подобно брату. Она с лукавой улыбкой написала несколько слов на клочке бумаги и передала Никите. Тот прочёл, с сомнением хмыкнул, но потом широко махнул рукой: а, дескать, была — не была!
— Отлично, я согласен, — сказал он. — Надеюсь, Костя не откажется принять наше приглашение на завтрашний праздничный ужин, посвящённый новорожденному. Нет? — Он испытующе посмотрел на юношу.
— Нет, не откажусь.
— А твоя бабушка не разобидится, если мы её не позовем?
— Надеюсь, не разобидится, — сказал Костя. — Да что там — уверен. Баба Оня — свой человек!
— Прекрасно! — Никита от избытка чувств пристукнул ладонью по столу. — Катерина, начинай подготовку.
Девушка тут же скрылась в доме, подарив Косте на прощание ясный взгляд.
— Держи, — сказал Никита, извлекая из выдвижного ящика стола несколько бумажных листов, скреплённых стежком ниток. — Честное слово, я очень старался.
— "Фуэте очаровательной наивности", — прочитал Костя вслух. — "Наивности"!.. Вот оно, значится, как!
— Только не гневайся сразу по своему обыкновению и не убегай, пожалуйста.
— Не убегу. Послушай, Никита, а о чем вы с дядей Тёмой повздорили?
— Это с которым? С приударенным мотоциклистом-оккультистом, что ли? Да ты не поверишь. Он заявил, что мы с Катюшей явные носители тёмного начала, приближатели конца света и вообще — не божьи твари, но аспиды и порождения ехидны. И надо бы нам мотать отседова подобру-поздорову, а не то!.. Солнышко родимому головку напекло, не иначе. Основания, знаешь, какие?…
— Догадываюсь, — посмеиваясь, сказал Костя. — Фамилия ваша нёсет для здешних жителей глубокие негативные ассоциации. Что усугубляется недобрым местом проживания, на редкость непристойным по тутошним меркам поведением и… — Костя скосил понимающий взгляд на длинные пальцы Никиты, ловко набивающие папиросную гильзу, причём определенно не табаком, — …и курением некой ароматной травки.
— Точно, дорогой Ватсон! Ты только забыл назвать самое страшное преступление: соблазнение одного из малых сих, — произнёс с усмешкой Никита, предлагая Косте только что раскуренную цигарку.
— Меня? — Костя неумело, но решительно вдохнул ядовитый дым, его передернуло и чуточку затошнило. Он вернул «косяк» Никите.
— Снова в точку.
— Ты ему сумел что-нибудь возразить?
— Даже не пытался. Я принял вид угрюмый, задумчивый, и с выражением продекламировал несколько строчек из одного своего юношеского творения: "Мы — как части механизма, как жнецы сухой стерни. Прозелиты экзорцизма, прорицатели херни. Мы — апостолы без веры, пианисты без руки. Вроде, с виду — кавалеры, а на деле — варнаки. Каждый — рекрут интеллекта, недодьявол, недобог. Каждый — церковь, каждый — секта, вялый член меж слабых ног…" — А дальше он и слушать не стал.
— Ещё бы! Здорово же он, наверное, разозлился. Нет, спасибо, — Костя мотнул головой и отгородился от «косяка» ладонью. — Я больше не хочу.
— А то! Чуть в клочки не лопнул. Представляешь, как нас с Катькой кипящей желчью забрызгало бы!
Они дружно расхохотались.
По веранде стлался сладковатый дым.
Обнажённая девушка полулежала в воде, дерзко открыв небольшую, красиво очерченную грудь нечаянному зрителю. На лицо её падали волосы, но сквозь светлые пряди проглядывали Катины черты. Вместо ног крутой дугой изгибался дельфиний хвост, на плече сидела, расправив длинные маховые плавники и выпучив огромные фасеточные глаза, фантастическая летучая рыба. Прозрачная акварель едва-едва смочила бумагу, от этого картина казалась бледноватой, но так только казалось. На самом деле она лучилась, жила. Она источала нетерпение, жажду продолжить стремительный русалочий полет, остановленный властной рукой художника.
Костя был счастлив. Он провёл пальцами в миллиметре от ещё влажной бумаги, почти ощутив тепло девичьего тела, и шепнул: "В день, когда ты сбросишь хвост, я буду ждать тебя здесь, в этой комнате, на этой постели… Ты не скажешь ни слова. Но слова не будут нам нужны".
Ходики звонко щёлкнули дверцей кукушечьего дупла, скрежеща зубчатками, прокуковали дважды.
Он погасил лампу, лёг, чувствуя, что не сможет заснуть всё равно. В животе, тяготея к паховым областям, ворочалась что-то прохладное и щекотное, отчего волоски на теле вставали торчком. Он укрылся одеялом с головой, свернулся в клубочек. Старательно выдыхал воздух ртом, стараясь направить тёплый поток на грудь. Надеялся согреться. Но холод был внутри, и застуженный им выдох — не согревал.
"Нетерпение, предвосхищение… — что имя этому льду?" — подумал Костя. Он высунул из-под одеяла кончик носа, один глаз, губы, и шепнул, обращаясь к коврику:
— Эй вы, черти немецкие, груботканые! Я душу бы заложил, чтобы въяве прикоснуться к ней. По-взрослому, понимаете, вы, там?!
Молчание в ответ. Ну, разумеется.
И тут завыл Музгар, подхватили соседские собаки, что-то глухо загремело металлически, словно в огромный проржавленный лист раз за разом лупили тяжёлой деревянной балдой. В голос завопили кошки.
Костя снова укрылся под одеялом. Шуточки выходили ни фига не смешные — по ночному-то времени. "Да я же не взаправду", — малодушно открестился он.
Всё как по команде смолкло. Он крепко зажмурился. Стало теплее.
…Снова послышался механический голос кукушки. Десять? Он отбросил одеяло. За окном сиял солнцем день.
День его шестнадцатилетия.