Книга: Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста. -0
Назад: Театр Гонзаго
Дальше: Мордой в асфальт

Депрессия

Сидим втроем на Бронной — Слава, Нина и я. Обсуждаем недавние смерти.

— Вы были ны похоронах Высоцкого? — спрашиваю я Нину Львовну.

— Да, у Марины было ужасное лицо, убитое совершенно! Хотя на нем уже не было такого живого страдания, как на похоронах Одиль Версуа на Сент-Женевьев-де-Буа в июне.

Как она везде успевает? И туда успела смотаться! Заметила, что по возлюбленному мужу Марина не так сокрушалась, как по сестре. Заметила и злорадствует. Ей и в голову не приходило то, что, Марина, похоронив за месяц до смерти мужа молодую сестру, так и не смогла перевести дыхание. У Марины душа умерла, она от горя одеревенела. Нине этого не понять, она о настоящей любви знает не больше, чем курочка Ряба. Слава молчит. Катает по столу своими огромными пальцами, поросшими рыжими волосками, катушек хлеба, барабанит что-то из своего репертуара. Скоро у него начнется осенняя депрессия. Пора подумать, как я буду его из нее выводить. В позапрошлом году был бал. Потом Рихтер уехал в Европу. Там, хочешь не хочешь, а работай. Не до депрессии.

Депрессии Рихтера были опасны только на территории СССР, тут он предавался им со страстью юродивого, плакал, впадал в болезненное оцепенение, на всякие попытки вывести его из этого состояния реагировал истерическими рыданиями. Даже отъезд Нины в Петербург его не пугал. Ему было все равно. Нина это знала и это свое проверенное оружие не применяла. Звонила мне.

В Известиях тем временем напечатали статью Зетеля о наших генделевских концертах. Рихтер, оказывается, играл «исповедально», а Гаврилов — сначала ударился было неисповедально играть, а потом навострил уши, пострел, послушал как исповедально играет старший товарищ, поискал в голове выключатель «исповедальности», включил, и тоже, к всеобщему удовольствию, заиграл исповедально. В конце статьи автор написал, что Рихтер, как Бог Саваоф, держал «юное божество» на своих руках. Юное божество, кстати, от излишнего потребления красного вина и сосисок весило около 120 килограммов. Тяжко пришлось Саваофу.

После этой статьи музыканты встречали и Славу, и меня, издевательски восклицая, — ис-с-споведа-а-ально! Кажется, эта дебильная характеристика прочно вошла в лексикон музыкальных критиков — с легкой руки Исаака Зусмановича Зетеля.

К концу октября 1980 года Слава впал-таки, как в кому, в глубокую депрессию.

— Андрюша, пожалуйста приходите, Славочке очень плохо!

Пришел на Бронную. Зашел в спальню к Рихтеру. Там темно. Плотные шторы тщательно задернуты. Слава сидит в кресле и молчит. Сел я в кресло напротив него. Так мы и просидели часов пять. Молчали. Я не удержался, задремал. Меня разбудил слабый, слегка завывающий голос, Слава явно говорил через силу: «Вас позвали. Вот видите, Андрей, Вам и мне надо помогать, и ЕМУ».

Слава нехорошо улыбнулся. «Ему» — означало Вите, племяннику Нины Львовны, пившему запойно. Я нервно поерзал в кресле. Я так любил и уважал Мэтра, что не мог отказать ему даже тогда, когда он меня прямо ни о чем не просил. Сейчас я понимаю, что мою преданность и готовность к самопожертвованию и Слава, и Нина нагло и цинично использовали. Мало того, что мне приходилось отвлекать и выводить из депрессии тяжелого и капризного старика Рихтера, на меня часто вешали и этого проклятого алкаша-племянника, мне приходилось его сопровождать в его метаниях по ночной Москве, следить, чтобы он чего-нибудь не натворил. Потому что племянник не только пакостил и гадил, где только мог — но в случае неприятностей тут же прятался за Рихтера, позорил его имя.

Слава ныл и гудел как печная труба: «Она Вас так просто не отпустит, будьте осторожны. Знаете, сколько раз я пытался сбежать из этого ада!? На вокзалах ночевал, звонил друзьям, умолял о помощи.

Хотел уйти от них навсегда и устроиться один, назначал друзьям встречу — и они приезжали вместе с ней. Всегда предавали!»

Проговорив это, Рихтер махнул безнадежно огромной рукой и отвернулся. Меня эти его жалобы не убеждали. Как это так: хочешь уйти и не можешь? Ты, герой социалистического труда, лауреат стольких премий, зарабатывающий за одни заграничные гастроли, несмотря на все отъемы денег коммуняками, больше, чем московский профессор за 30 лет службы, ты, командор, мэтр, не можешь бросить эту змеюку-домоправительницу с ее приживалом и зажить самостоятельно?

На самом деле, Слава и не пытался «уйти от них», только имитировал бунт и разыгрывал детские псевдотолстовские побеги, а друзей, якобы его всегда предававших, сам и просил позвонить «Ниночке». Чтобы она скорее приехала за ним, утерла ему сопельки и отвезла на Бронную. Я смотрел на депрессивного Рихтера и уже в который раз думал — такой большой, сильный человек. И такой трус и раб!

А ведь «трусом», в прямом, мужском, смысле слова Слава не был. Мог запросто начать драку. Однажды намял бока здоровенному пьяному матросу в пивном баре. Матрос приставал к женщинам, да так разгулялся, что стал демонстрировать им свои мужские достоинства. Все съежились, опустили головы. А Слава вытащил матроса за воротник из бара и бросил в канаву. Матрос при этом так вертел головой, что сломал Рихтеру большой палец правой руки, из-за чего Славе пришлось на некоторое время заняться дирижированием.

Иногда Слава приводил меня в восхищение. Представлялся мне шекспировским героем, Периклом или Платоном. Такого Славу я любил до боли в груди и люблю до сих пор… А перед Ниной и советской властью Рихтер пресмыкался. Отдался им с потрохами за «свободу творчества», а на деле — за чечевичную похлебку…

Чем больше я задумывался над этим загадочным феноменом — «метафизической трусостью» Рихтера — тем очевиднее становилась для меня связь между свободой и музыкой. Музыка Славы — несмотря на его техническое мастерство — вымученная, тюремная, советская музыка. В ней нет самого главного — «эспри», небесной перистой свободы Шопена или Моцарта. Нет ни юмора, ни иронии, ни любви. Ни искристого шампанского, ни чарующе дурманящего благородного коньяка. Что же это за музыка? Музыка Рихтера — музыка зека. Зека с музыкальным кайлом в руках. Из номенклатурной квартиры.

Мы все сидим и молчим… Сколько еще будут продолжаться эти представления в театре Рихтера на Бронной? Потихоньку все это начинает мне осточертевать. Раньше Рихтеровские страдания казались мне «высокой драмой». Теперь они представляются мне пошлым фарсом одного актера. Актера-вампира, угнетающего своей игрой публику. Высасывающего из своего услужливого окружения свежую кровь и впрыскивающего в человеческие души накопившийся в его собственной душе гной. Чтобы легче было дальше «работать», катать свои гранитные музыкальные глыбы по всему свету и давить ими людей-червяков.

— Поговорим?

— О чем?

— Давайте, на вашу любимую тему, номер один.

Слава вяло усмехается.

— Да, она и есть номер один — сколько ни говори, а к ней вернешься. Вы, Андрей, рано ощутили свою сексуальность?

— Сколько себя помню — всегда хотел ласкать девчонок!

— А мальчиков?

— Трудно сказать. Мы играли в каких-то докторов, в карты на раздевание… Детская сексуальность размыта. Но желание ощущал, сколько себя помню.

— Ага, я тоже. Сперма такая зеленая.

Рихтер пошевелил пальцами правой руки так, как будто у него в щепотке была липкая сперма, и усмехнулся: «В народе говорят — зеленый еще — о незрелости. Именно это и имея в виду, а?»

— Не знаю, скорее о первых весенних листочках. Вы, наверное, рано начали?

— Да, очень рано.

Рихтер замолчал, задумался, потом поморщился, поднял голову и сказал: «А знаете, Андрей, у нас в Одессе, неподалеку от Оперного театра всегда стояла старая мерзкая проститутка, беззубая. На груди у нее висела табличка с надписью — Даю всем! Какая гадость, а!?»

Вот, что тебя, оказывается, так в нежном возрасте поразило! Фантазия у тебя и тогда работала прекрасно. Восприимчив как бес. Все себе представил. И ощутил гадливость. На всю жизнь.

Рихтер продолжал: «Моей первой детской и сильнейшей любовью был мужчина, актер, Владимир Гайдаров, первый раз я его увидел в фильме «Трагедия любви», мне было 9 лет, я был потрясен раз и навсегда, Боже, как он был красив!»

— Никогда не слышал.

— Этот фильм снимался в Берлине, говорят, во время бомбардировок все ленты погибли, и у нас, конечно, тоже ничего не осталось. Как бы мне хотелось еще хоть раз взглянуть на него! Я ведь с тех самых пор его никогда больше не видел! Да и тогда не досмотрел до конца.

— Я поищу. У меня есть друг из мира киношников.

— Правда? — Слава умоляюще посмотрел на меня.

— Если есть, найдем! До завтра!

— А-а, Вам уже пора к НЕМУ?

— Да, просили забежать. Посмотреть, как там у них, как его Маня.

— А, она красивая женщина.

— Не на мой вкус, — обрубил я и побежал в прежнюю квартиру Нины и Славы, тоже на Бронной. Ее теперь занимали племянник Нины Львовны — Витя и его последняя жена Маня. Маня эта напоминала фигурой швабру и была шваброй — малокультурной туповатой сплетницей. Главным занятием Вити и Мани было ничегонеделание. Кофе, карты, алкоголь и пять пачек сигарет в день. Этим жили эти люди. Оплачивала эту жизнь Нина из кармана Славы. Витя был сыном ее рано умершего брата, актера театра Вахтангова. Мать Вити, сама алкоголичка, спаивала сына еще подростком. Витя был слабым местом железной подружки Рихтера. Для него она была готова пойти на все. Племянник-алконавт подвизался в разных московских театрах на ролях «кушать подано» до тех пор, пока его не вытуривали. Нина Львовна падала ниц перед очередным режиссером. Витю брали, потом выгоняли. В то время Витя служил у Эфроса. Для Рихтера племянник Нины был чем-то вроде непроходящего кошмара, от которого не было спасения.

В ту ночь пришлось проболтаться с этим типом до утра. Витя летал, как пушинка, куда ветер дует. В начале ветер принес нас к Дому композиторов. Мы побывали у мерзкого стукача Дрогобыча… Витя, обдавая меня перегаром, шептал: «Чувак, он поможет разузнать подробности! О твоем деле!» Я посмотрел на этого неопрятного старика, на его толстого туповатого юношу-сожителя и подумал, что ему стучать необходимо, чтобы самому не загреметь на цугундер. Никаких «подробностей», Дрогобыч, разумеется, не знал. Забежали мы и к Зурабу Церетели. Там Витю одарили парой бутылок крепленого. Под утро я в изнеможении упал на кровать дома, на Никитском. Уважение и любовь к Славе удерживали меня, однако, от того, чтобы послать их всех к черту. Занялся поисками Гайдарова. Поднял на ноги всю киношную Москву. Есть Гайдаров! В Белых Столбах!

Приехали мы со Славой в знаменитый киношный архив. Посадили нас в просмотровом зале. Слава дрожал от нетерпения, предвкушал встречу с первой любовью! Фильм был так себе. Гайдаров — смазливый красавец. Усики, выразительные глаза, немного на молодого Брандо похож, в славянском, однако, слегка засахаренном варианте. Слава млел. Вспоминал каждую мизансцену. Вот же память! Через 55 лет все помнил.

— Вот сейчас она прислонится к дереву.

И действительно, какая-то дама прислонялась в фальшивом изнеможении к дереву.

— А сейчас он выскочит с кнутом.

Точно, будущий исполнитель роли фельдмаршала Паулюса, лауреат сталинской премии Гайдаров, кинул шикарную даму с крыльца на снег, затем погнал ее по улице, щелкая кнутом и страшно вращая глазами. Слезы умиления текли по Славиным щекам.

К нам в зал врывались какие-то люди. Заглянув, прикрывали дверь. В коридоре, наверно, вертели пальцами у виска. Сидят в большом зале двое. Один, старый — плачет. Другой — студент-очкарик. Смотрят какую-то древнюю лабуду. Домой мы ехали удовлетворенные. Слава, наконец, досмотрел до конца фильм своего детства. Я сдержал обещание и вытащил Славу из темного логова на свет божий.

На следующий день, поздним вечером лениво болтаем о композиторах. Слава занимается любимой игрой — ставит «оценки» гениям.

— Андрей, как Вы думаете, кто тянет на чистую пятерку?

Перечисляет: Бах, Моцарт, Шуберт, Мусоргский, Дебюсси…

Странная компания, думается мне. Хотя, по-правде сказать, персоны «отличников» время от времени менялись. Часто из «отличников» «изгонялся» Мусоргский.

— Да и то сказать, полторы оперы всего написал! — в сердцах тогда восклицал Фира.

Иногда он «прогонял» Шуберта, порой даже Моцарта!

Но Дебюсси, к моему удивлению, оставался в компании «отличников» неизменно.

Спрашиваю о волнующей меня теме:

— Слава, как Вы думаете, как это Верди умудрился написать единственную комическую оперу («Фальстаф»), когда у него скончалась любимая жена?

— А что Вас так удивляет? Конечно! Никто больше не мешал!

Я прикусываю язык. Никак не могу привыкнуть к удивительной манере моего друга объяснять любые странности жизни с точки зрения своих субъективных переживаний…

Слава вдруг говорит: «Поедем в гости!»

— К кому?

— К Михайле.

Это значит к Слободянику. Хорошо. Славе, естественно, и в голову не приходило, что тревожить ночью не молодых уже людей — неудобно. Звоним в дверь Алика — открывает Наташа по кличке Чижик. Вот и Алик идет. С сигаретой и ухмыляется. Блаженный совок! Какая радость — Рихтер в гости приехал. Достаются бутылки, варятся сосиски, делаются салаты. От Славиной депрессии, кажется, и следа не осталось. Но это впечатление обманчиво. Я вижу, что он только несколько шагов сделал к выходу из черного колодца. Предстоит еще как следует поработать, чтобы его оттуда вытащить и загнать на подиум какого-нибудь провинциального немецкого или французкого городка. Посидели у Алика. Слава опять заскучал. Спрашиваю тихо: «Куда поедем?»

— К Верочке.

Это означает — к профессору Вере Горностаевой.

Однажды, Геня Рождественский сидел в зале рядом с Горностаевой. Кто-то тогда играл скрипичный концерт сэра Эдуарда Эльгара. Вера встрепенулась вдруг и спрашивает: «Ген, а кто Эльгар по-национальности?»

Тот отвечает, не моргнув глазом: «Грек».

— Да ну?

— Грек. Понимаешь, Вера, Эль Греко, Эль Гар, Эль Регистан — все они греки!

— А-а. Конечно, — говорит Вера, — как же я сама не догадалась!

Уже в машине Слава говорит: «А что? Я люблю Верочку, многие над ней смеются, а мне она всегда нравилась!» Над Верочкой и правда все потешались, уж больно она важничала. Однажды, читая «преамбулу» к моему концерту в передаче по телевидению, она назвала концерт Равеля «конгениальным». Некому было спросить у нее — чему.

Приехали к Верочке. Ночь! Там — взволнованы прибытием Мэтра. Славе достаточно. Визит получился коротким. Поехали дальше: мучить или осчастливливать.

На следующий день отправились за город, к давнишнему Славиному знакомому. Его дома нет! А его дамы нас не приняли, послали нас куда подальше. Я чуть сквозь землю не провалился. Слава, красный, как вареный рак, выскочил из их дома в ярости. Все дорогу до Москвы фыркал и скулил. Однако, я понял — Рихтеру нужно было это унижение. Он его ждал, он его жаждал! Унижение было для него — оздоровительным холодным душем. Той самой поркой! И Слава пошел на поправку!

Через несколько дней на Бронную неожиданно заявился племянник. Прошел в столовую, в усыпанном снегом пальто и каракулевом картузе. И тут же, не сняв картузик, начал разыгрыавть сцену «поношения Славы за издевательства над Ниной». Задекламировал театральным, пьяным голосом. Главная его претензия состояла в том, что «жуткий эгоист Слава, срывая концерты и сидя в благородной депрессии, своим поведением сводит с ума несчастную Ниночку и скоро доведет ее до могилы!»

Понять его было не трудно. Уже три месяца дойная корова не доилась. Витя орал, что он «не позволит мерзавцу и хаму погубить его тетушку». «Не позволю» Витя произнес по слогам, поводя при этом указательным пальцем перед Славиным носом. Речь Вити сопровождалась лающими рыданиями. Все это происходило в столовой вокруг обеденного стола. У одного конца стола стоял Слава, рядом я, а у противоположного конца стояла Нина, скорбно сложив руки на груди. Витя петухом наскакивал на Славу, и, пугаясь своей храбрости, тут же отскакивал. Слава стоял спокойно. Руками опирался на стол, сцену не комментировал, только поигрывал желваками мощной челюсти. Глядел на Витю с грозным задором. Не выдержав этого взгляда, Витя перешел к развязке. Схватил кухонный нож и кинулся на Славу весьма театрально. Слава в ответ слегка подался назад и произнес: «Ну-ну, давай, давай, крещендо!» И зло рассмеялся.

Витя не ударил ножом Славу, а по-детски, навзрыд, заплакал, бросил нож на пол и спрятал лицо на груди у тети Нины. Нина обняла Витю, как Иаков Рахиль.

— Достаточно! — сказал Слава. — Хватит!

Через две недели Иаков и Рахиль (с зашитой в заднице ампулой) довезли Славу до границы с Европой и дали ему пинка в зад. Чтобы без денег не возвращался! Депрессия 1980–1981 закончилась в начале марта.

Назад: Театр Гонзаго
Дальше: Мордой в асфальт