Приехал я в Париж в июне 1979 года после тяжелого трехмесячного турне по Европе для подготовки и проведения нашего первого совместного с Рихтером генделевского концерта. На мне висели еще фестиваль Чайковского в Лондоне (с Мути) и большой проект в Королевском концертном зале, где мне предстояло исполнить все этюды Шопена и много другой музыки. В декабре должен был начаться огромный рахманиновский проект с Караяном.
Я поселился в отеле «Амбассадор» и ждал Рихтера. Слава никак не проявлялся. Где он находится, я не знал. Три дня я болтался между студией для занятий, тогда еще милым Монмартром, еще не очищенным социалистами Клиши, и площадью Пигаль, где я тупо сидел вечерами в «Сумасшедшей лошади» и смотрел на танцующих там девок. Не знал, куда себя девать. Встреча с Рихтером должна была состояться немедленно по моем прибытии, но не состоялась. Каждый раз, заходя в «Амбассадор», я спрашивал у администратора, нет ли известий для меня. Известий не было. По ночам в голову лезли неприятные мысли. Не в силах заснуть, я ворочался, хватал сухими губами горячий воздух. В Париже было невыносимо жарко. Я выбегал из душного номера отеля на улицу, носился по бульварам, надеясь найти местечко попрохладнее, но только протыкал телом липкий и горячий ночной воздух. После трех мучительных ночей, мне, наконец, удалось забыться сном, тяжелым и болезненным. Утром меня разбудил громкий звонок телефона.
— Привет. Я — Эрик, маэстро ожидает Вас в его отеле, жду Вас внизу.
Эрик оказался подтянутым блондином среднего роста, с короткой, почти военной, стрижкой, в темных очках. Под обтягивающей футболкой просматривалась хорошо развитая мускулатура. На мои вопросы — что, куда, где, он бросил коротко — «недалеко» и сосредоточился на выруливании по парижским бульварам. Тормознув у какого-то отеля, он вышел, открыл мою дверь, произнес негромко: «312», — затем прыгнул на водительское место и уехал.
Я зашел в отель. В глаза бросилось — стены обиты черным шелком, по которому рассыпаны красные вышитые розы с зелеными листиками. Множество роз. Было неправдоподобно тихо. Странный отель! Зашел в лифт. Какой тесный! Квадратный метр, не больше. Подумалось — как же тут вдвоем-то ехать? Вышел на третьем этаже, прошел по такой же цветочной, мрачнейшей галерее, постучал. Никто не ответил. Постучал еще раз.
— Ну входите же, — простонал Святослав Теофилович. Такая интонация была у него, когда он капризничал или находился в депрессии.
Я толкнул дверь, которая была не заперта, и вошел в наглухо затемненную шторами комнату. С трудом разглядел Славу, лежащего под одеялом.
— Ну, садитесь, Андрей, — тихо простонал он.
Усевшись на кресло, я уставился на Рихтера в вопросительном молчании. Помолчали вместе, как обычно мы делали при встрече после долгой разлуки.
— Ну что, пойдем на работу?
— Н-е-е-е-т, сегодня не хочу.
— Может, гулять пойдем?
— Пойдем, только помогите мне одеться. Вы не могли бы подать мне трусики?
Я снял Славины трусы со спинки кресла двумя пальцами и подал их ему. Он сел на кровати и стал их медленно напяливать, как-то странно поглядывая на меня. Я отвернулся. Только несколько лет спустя я понял, что моей брезгливости и двух пальцев Рихтер мне никогда не простил. Мы вышли из номера.
— Не правда ли, этот отель похож на гроб куртизанки?
— Похож, похож, какого черта Вы тут остановились?
— У меня есть правило — не жить дважды в одном отеле в Париже; у меня все они записаны и я стараюсь не повторяться, а у этого отеля веселая репутация.
Втиснулись в лифт. Лифт остановился на втором этаже, открылась дверь, и к нам еще кто-то втиснулся.
— Ну это уже слишком, — прошептал Слава и тяжело вздохнул.
Втиснувшийся к нам человек был небольшого роста. Белоснежные седые волосы, длинные, густые и красивые. Сильно напудренное лицо, губы напомажены так густо, что, казалось, они сочатся кровью. Одет он был в белоснежный смокинг дивного покроя, в петлице жакета красовалась огромная красная гвоздика. В двенадцать дня! Зеленые громадные глаза с любопытством смотрели на нас, выражение лица втиснувшегося было надменно-презрительное. Он был очень худ и хрупок, но чувствовалась, что он обладает громадной внутренней и физической силой. Казалось, что он выше нас ростом, хотя на самом деле он был и мне, и Славе по грудь. Тем не менее, он глядел на нас свысока, надменно и гордо. Слава сделал круглые глаза и шепнул мне на ухо — Кински. Тут до меня дошло. Клаус Кински — один из самых знаменитых и скандальных актеров того времени — гордо поглядывал на меня из под моей правой руки. Лифт наш обладал удивительно маломощным мотором, мы скользили вниз мучительно медленно. Полминуты в лифте показались мне часами. Наконец, мы вылезли из этой консервной банки, где уже слиплись, как три кильки. Слава послал Кинскому фальшивую улыбку краем рта, тот скривил губы, откинул рукой волосы назад, а я от смущения сосредоточенно стряхивал пудру с пиджака. Раскланявшись, отправились по своим делам.
Мы прошлись по бульварам, вышли к Сене и направились к кафе на набережной. Сели на улице за столик для двоих. К нам подошла милая молоденькая официантка — Что будете пить?
Я заказал «Long Ашепсапо», модный напиток из смеси Кампари-соды и фруктовой воды.
— А что будет пить ваш отец?
— А я не отец, — сказал Слава, покраснев.
— Ах, простите, Вы друг?
Тут уж покраснела официантка.
— Ну, как Вам в Париже?
— Как всегда мило, но скучно.
— Я предпочитаю Лондон.
— Я тоже Лондон люблю, но мне там всегда не по себе. Тут все же так уютно и всегда тепло. Смотрите, вон господин идет с гитарой и мило поет что-то французское.
Хиппарь с гитарой подошел к нам, напевая «Imagine» Леннона. Слава смутился. Первые скейтбордисты прыгали через автомобили прямо в потоке машин на набережной Сены. Какой-то чудак глотал огонь.
— Ну, как Гендель? По-моему чудо.
— Слава, я в восторге, всегда его очень любил, но не думал, что он в сольном репертуаре так хорош, спасибо за идею, я Вам очень благодарен.
— А я Вам.
Вокруг кафе ходили молодые парочки, мужчины с мужчинами. Слава с веселым любопытством поглядывал на меня.
— Андрей, я смотрю Вас удивляет эта молодежь?
— Да, нет, я просто предпочитаю смешанные пары, эти «девочки» у меня аппетита не вызывают.
— Вы еще слишком молоды.
Тут к нам тихо подсел Эрик. Откуда он взялся? Слава покряхтел и сказал: «А Эрик меня возит, он недавно вернулся со службы в парашютных войсках и работает со мной».
— Десантных, наверное?
— Ну да, он племянник Жискара д'Эстэна.
— А — a, понятно.
Эрик оскалил крепкие зубы, изобразил улыбку. Это был один из тех молодых людей, которые считают себя «крутыми» и всячески это демонстрируют. Эрик пытался воздействовать на окружающих своим молчанием, он был так немногословен, что можно было подумать, что он немой. Носить мимику на лице он, кажется, считал старомодным, его загорелое лицо никогда не меняло выражения. То ли робот, то ли покойник. Иногда он, впрочем, желчно поигрывал желваками.
За соседним столом два здоровенных гея затеяли борьбу на руках — армреслинг. Эти похожие на водителей-дальнобойщиков люди пыхтели и любовно давили друг другу руки, сплошь покрытые наколками. Вдруг Эрик выставил на стол свою маленькую мускулистую ручку и холодно, как варан, посмотрел на меня.
— Поехали?
— Давай.
Мы напряглись и начали жать, натянуто улыбаясь. Вспыхнувшая между нами антипатия нашла себе точку приложения. Мы изо всех сил старались причинить друг другу боль. Откуда приходят подобные эмоции? Делить нам было совершенно нечего. И некого. Будь мы тогда на поле брани, наверное, убили бы друг друга. Слава ликовал. За кого он болел, понять было невозможно. Рука Эрика был крепка, как сталь, он жал мою ладонь и улыбался мне все слаще и слаще. Я не сдавался. Вскоре улыбка покинула его дантесовское личико с аккуратным носиком и милой родинкой на щеке. Несколько следующих минут не принесли победы ни ему, ни мне. Наши руки оставались в первоначальном положении, перпендикулярно столу.
— Как же я играть-то завтра буду, — подумал я, — клешня сейчас отвалится, лучше умереть, чем сдаться, этот гад даже и не потеет.
Слава жадно глядел на наши руки и хищно улыбался. У меня стало темнеть в глазах. Я заметил (и возликовал), что Эрик начал бледнеть, под его красивыми глазами обозначились синеватые полукружия. Устал? Не знаю, сколько времени еще прошло, я уже ничего не соображал, когда Эрик сказал тихо: «Ничья». Слава расцепил нам руки. Я встал, чтобы походить и восстановить кровообращение. Свою правую руку я не чувствовал. Специально они, что ли, это устроили? Что за глупая шутка! Нам же завтра играть. Успокоив сердце, вернулся к нашему столу. Слава ждал меня, выставив свою правую руку.
— А теперь со мной!
Рука у него была внушительных размеров, большая длинная кисть и предплечье толщиной с ляжку человека среднего сложения. Я еще не остыл после борьбы с Эриком и начал жать с ужасающим напором. Через несколько секунд Рихтер был повержен. Я посмотрел на него и ужаснулся. Глаза Славы были полны слез. Дурак, зачем я это… он же все воспринимает символически, укорял я сам себя.
— Слава, пойдемте работать, а?
— Пойдемте, Андрей, Эрик отвезите нас в студию, приезжать за мной не надо.
Через полчаса мы уже сидели в студии вдвоем у рояля. Я знал, что мы вмиг все на свете забудем и будем счастливы, как это было всегда, когда мы работали у инструмента.
— Ну-с, Андрей, с ля мажора и по порядку, да?
Я взял первую трель на ля в малой октаве. Там нет текста, только функции и все надо придумывать. Прелюдия моя в тот день звучала гораздо дольше, чем на концерте и, соответственно, на записи. Я летал от модуляции к модуляции, не желал расставаться ни с одной нотой. Слава глядел на меня с любовью, сидя со мной рядышком. Так смотрит отец на первые самостоятельные шаги своего ребенка.
— Андрей, Вы импровизируете на темы?
— На какие?
— Ну-у, на разные. Сыграйте мне камень. Ну, как бы это у Вас звучало.
Я изобразил камень.
— Ну, а теперь спросите что-нибудь меня.
— Давайте море.
Слава сыграл море.
— А теперь камыш в заводи, — сказал Слава.
Я изобразил.
— А Вы — облака.
Слава сыграл облака.
— Слава, у Вас облака похожи на слоников!
— А ваш камыш — на заросли бамбука.
— Ну а теперь, давайте играть что-нибудь совершенно невозможное. Сыграйте мне муху.
— В стакане?
— Валяйте.
Я изобразил жирную муху при помощи хроматизмов в среднем регистре и глухих «стеклянных постукиваний» в верхнем регистре.
— Здорово, поехали дальше с сюитой.
В сарабанде Слава оторвал взгляд от нот и рук и стал внимательно смотреть мне в глаза. Закончив жигу с огромным удовольствием, я в свою очередь посмотрел вопросительно на Славу. Спросил глазами — играем по очереди или я сначала всю свою порцию отыграю. Слава предложил построить первый вечер так: вначале я сыграю подряд четыре сюиты, потом он сыграет свои четыре сюиты, а там видно будет. Мой первый сет из четырех сюит заканчивался соль минорной со знаменитой пассакальей. Я всегда играл эту сюиту едва ли не с самым большим удовольствием, именно из-за пассакальи. Когда я закончил, Слава сказал: «А знаете, Андрей, пожалуй, напрасно я не захотел играть эту сюиту, вообще-то я не очень люблю вещи с популярными темами, Вы знаете, я думал, что подобную музыку вообще нельзя сыграть, чтоб было не… м-м-м… неприятно, но я ошибался». Мы поменялись местами, Слава начал свою прелюдию очень гордо, жестким стучащим звуком, и сразу остановился.
— А что Вы смотрите так?
— Как так?
— Ну-у… Странно.
— Да нет, ничего, что Вы.
Он начал мягче и многозначительно посмотрел на меня, задержав звук. Посмотрел так смешно и с таким юмором, только ему свойственным, нарочито-глуповатым, что я засмеялся. Он пожал плечами, поерзал, опять очень характерно на стуле, как бы освобождая все тело, сначала плечи, потом талию, потом подвигал вправо-влево задницей и подрыгал ногами. Набрал полную грудь воздуха, задержал, выдохнул, подняв подбородок и повернув голову чуть вправо (его боевая стойка) и начал играть уже всерьез и без пауз. Слава играл, к моему удивлению, очень камерно, не позволяя себе разойтись в жигах и всяких веселых и театральных номерах, которых там много. Сарабанды вышли сдержанными. Разница между нашими прочтениями сюит была разительная. Он отыграл свои четыре. Мы проголодались.
— Пойдемте обедать Андрей, Вы голодны?
— Очень.
— Я тоже.
Обычно, он никогда первый не признавался в том, что устал или голоден, мне всегда приходилась первому заявлять об этом. Однажды, он поделился со мной: «Андрей, знаете, бывает особое состояние перед концертом, когда усталость или сонливость так одолевают, что выйти на сцену невозможно?»
— Еще бы не знать, особенно в длительных гастролях!
— Тут только одно помогает, я проверял, всегда действует!
— Что?
— Чтобы Вас кто-нибудь высек до крови!
Со мной нечто подобное приключилось в 1989 году перед концертом в Зальцбурге. С утра была солнечная, теплая погода, а к вечеру пошел снег, и задул ледяной ветер. Такие перепады всегда тяжело действуют на меня. Перед выходом на сцену меня одолела смертная сонливость, такая, что я и сидеть не мог… Вспомнил я тогда изуверский совет Славы и попросил моего шофера Николая похлестать меня ремнем. Бил, бил меня тогда мой добрый Коля… До крови. Не помогло! Так и проспал весь концерт за роялем.
Слава любил вспоминать, как попал в аварию. В Польше перевернулась машина, в которой Рихтер ехал на концерт. Машина лежала на боку. Первым вылез водитель, потом полез Слава, а водитель дверь держал. Но не удержал, и дверь тяжело треснула Славу по черепу.
— Ну это уж слишком! — сказал Рихтер. Врач осмотрел глубокую и длинную рану и предупредил: «Надо накладывать швы, если будем шить под наркозом, то играть концерт Вы не сможете».
— Шейте без наркоза.
Пока шили, Слава не пикнул. Концерт сыграл с успехом. Потом долго играл в тюбетейке, чтобы спрятать шов. В фильме Монсенжона есть короткий сюжет, где Рихтер играет Шостаковича в тюбетейке как раз после той аварии.
Мужество Рихтера в делах физических не знало предела, хотя в этом его мужестве и присутствовала изрядная доля мазохизма. Он любил себя мучить и действительно получал от этого удовольствие. Интересная его черта — когда плохо, сделать еще хуже. И еще, и еще, до полного «впадения в ничтожество» (одно из его любимых выражений). Немецкое вагнерианство, прагматизм и педантичность сочеталось в нем чуть ли не с хлыстовством, юродством и прочими «достоевскими» русскими комплексами. И то, и другое достигало в нем предельно высокого напряжения.
Мы быстро шли к бульвару Клиши. По дороге Рихтер болтал о местных кабачках, клубах, бордельчиках и ресторанах. Мы шагали по переулкам, освещенным лишь рекламами веселых заведений. У подъездов стояли юноши-проституты, девушек не было. Слава посмотрел на одного типа в джинсах — тот стоял, скрестив руки на груди, и нагло поглядывал в нашу сторону.
— Совсем уже обнаглели, — сказал вдруг Слава, смутившись и покачав головой.
Я взглянул на него с удивлением, меня всегда поражала его, всегда неожиданно проявляющаяся, детская застенчивость. Только что мы сидели в «Демагоге», и он меня всячески «подкалывал» разговорами на гомосексуальные темы, а тут, взглянув на наглого мальчишку, смутился.
Засверкали огни Клиши. Нас манили витрины рыбных ресторанов с огромными аквариумами, в которых сидели омары. В здоровущих плоских ящиках со льдом лежали горы устриц.
Мы зашли в ресторан, прошли на второй этаж. Уютные зальчики с круглыми окошками имитировали тут каюты корабля. Сев за столик с белоснежной накрахмаленной скатертью и такими же салфетками, мы стали разглядывать веселые тарелки с голубым и оранжевым знаменами. На голубом флаге стояла на хвосте рыба в поварском колпаке и глазела на омара, сидящего на синих буквах «La Champagne». Я заметил, что Славу тут знали. Мэтр ресторана и некоторые официанты раскланивались с ним, как со старым знакомым. Принесли белого вина. Слава начал вспоминать, как мы познакомились у него дома на Пасху. Слава смеялся, описывая свои ощущения того вечера и мое падение со стула.
— Вы знаете, Андрей, я боролся со сном весь вечер и все время засыпал на сундуке в передней.
— Слава, а я был уверен, что это мой первый и последний день знакомства с Вами.
— Ну темпы-то у Клемперера и на свежую голову тяжеловаты.
— Да, это верно, но о темпах и Клемперере я тогда не думал, у меня в голове пульсировало: позор, позор.
— Да ну, какой позор. После того, как Вы съехали с кресла, я понял, что мы подружимся.
— Слава Богу, а то это воспоминание меня гложет уже целый год.
— А я слышал, Вы роман в Москве закрутили.
— А кто Вам сказал?
— Ну-у, слышал. В связи с этим у меня к Вам будет одна просьба. Никогда не заводите романы в России!
— Почему?
— Они Вам это припомнят и используют против Вас.
— Простой роман с девушкой?
— Простых романов не бывает и девушек тоже.
Мы выпили и принялись за устриц. Слава учил меня, как и в каком порядке надо их есть. Взял в руки сваренного целиком омара, вспорол ему брюхо и сказал: «А вот тут самое вкусное, дураки этого не понимают и выбрасывают». Я немедленно положил потроха, которые до этого отложил в сторону, обратно себе в тарелку.
— Это вообще никто не ест, а это самое вкусное.
Я почувствовал, что все эти кулинарные разговоры были только прелюдией к важному для Рихтера разговору. Слава раздробил щипцами толстую клешню, с которой я никак не мог справиться, и сказал тихо: «А знаете, Андрей…»
Тут надо сделать небольшое отступление. После моего триумфального выступления в Зальцбурге в августе 1974 года, Рихтер, которого я на этом концерте заменял, захотел рассмотреть меня повнимательнее. Сенсациям в мире музыки он не верил. Из десяти сенсаций, раздутых «менеджерами упаковочного цеха» музыкального гешефта для быстрой распродажи товара, только одна была настоящей, все остальные были фальшивками, мыльными пузырями. Через год я получил приглашение на участие в фестивале Рихтера в Туре, на берегах прекрасной Луары. Каждый фестиваль в Туре имел свою особую концепцию. Фестиваль 1976 года Рихтер задумал как смотрины пианистов. Пригласил на него многих лидирующих пианистов мира и сам сыграл там сольный концерт. Каждый пианист имел право на один концерт. Программу концерта каждый артист составлял сам.
И тогда в Париже стояла жуткая жара. Асфальт плавился, жители в фонтанах купались. Встретила меня старушенция из русской эмиграции первой волны. «Наши» французы мне не нравились, какие-то они были холодные, бедные, чем-то вечно озабоченные. Улыбались редко. Полдня мы провели в Париже. Жарко! Сели в электричку, поехали к юго-западу от Парижа. К вечеру были на месте. Я изнемог от голода и распух от жары. Я не мог купить еду и питье — у меня не было денег. Приехали в Тур, бывший когда-то столицей Франции. Красиво. Замечательный собор Сен-Гатьен со «смотрящими» башнями. Фахверковые дома, замки, поля вангоговские. На отшибе — большая постройка посреди деревенского подворья, старинный сарай. Романтично, красиво, но, как это часто на летних фестивалях бывает — неудобно для выступающих артистов. Не привыкать. Жду встречи с Рихтером. Волнуюсь. Вижу — Рихтер, в синем пиджаке с золотыми пуговицами, идет на концерт в наш сарай. Не один, а как бы со свитой. Командор. Едва заметно сделал мне ручкой и зашел внутрь. Не поприветствовал новичка. А мне есть и пить хочется. Обратиться не к кому. И заниматься надо. Моя программа была напичкана техническими трюками. Играть мне предстояло этюды Листа, фантазию «Исламей» Балакирева, сонату Скрябина, сумасшедшую, и прочий трансцендентал. Отвезли меня в замок заниматься. Ну, думаю, в замке поем. Оставили в зале с инструментом и уехали на концерт. В зале — только рояль и стол. На столе, на подносе — бутыль красного вина и блюдечко с красной смородиной. Гады! Занимался до утра, не помню, где и как заснул. Проснулся на полу. Еще поиграл. Отвезли меня на концерт. Сарай не полный, в первом ряду — Рихтер с Ниной Львовной.
Играл я как бешеный. От злости и голода. Какой-то пес забрел в сарай. Послушал вместе с публикой конец концерта и залаял, когда аплодировали. Успех! Зал хлопает, а Рихтер исчез. Очень гостеприимно! Подошла ко мне Нина Львовна Дорлиак, что-то мне сказала. А у меня голова кружится. Голод, жара, концерт. Отвезли меня в Париж, дали пирожок и отправили, как бандероль, назад в СССР.
Прошло два года, мы с Рихтером уже познакомились и встречались. О моем концерте в Туре мы не говорили. Но я чувствовал, что концерт Славе понравился. Я стал бывать у Рихтера в знаменитой квартире на Бронной. Слава часто приглашал гостей для совместного музыкального времяпрепровождения. Мы слушали редкие произведения, пасхальную и рождественскую музыку, оперы. Обсуждали целые музыкальные циклы вроде вагнеровского «Кольца Нибелунгов».
По-настоящему мы подружились где-то в середине 1978 года. В это время я уже вовсю помогал Славе воплощать в жизнь наши совместных идеи, мы вместе устраивали всяческие сумасбродства, кульминацией которых стал описанный выше большой бал с полонезом и фонтаном. К тому времени, когда мы сидели вместе в «Клиши», мы уже были закадычными друзьями. Если бы мы еще на один только миллиметр ближе придвинулись друг к другу, то превратились бы в однотелое, двухголовое чудо-юдо.
Слава сказал тихо: «А знаете, Андрей, помните, тогда, ваш концерт в Туре? Я с первой ноты Вашей сонаты Скарлатти понял, что мне конец. Когда Вы играли Скарбо, Кампанеллу, я сидел и пригибался, как от летящих в меня пуль. Четвертую Скрябина я не любил, но Вы там такое устроили, что я ужаснулся своей бездарности. А Кампанеллу Гилельс тоже здорово играл, но у Вас лучше, я хотел когда-то учить, да времени стало жалко. Хотел я к Вам после концерта подойти — но не мог. Я рыдал всю ночь, и любил, и проклинал Вас. Но одно мне было понятно раз и навсегда, что моя жизнь во всех отношениях кончена! Нам нет места на земле вдвоем, и, что для меня особенно ужасно, если у Вас экспозиция, то у меня — кода».
Рихтер заплакал. Я скукожился и присох к стулу, лепеча пересохшими губами бессмысленные, беззвучные утешения.
— А сейчас, когда Вы играли Генделя, я хотел Вас убить, как угодно, но убить. Я буду к концерту все переделывать. Вы меня испугали ужасно. Да как же Вы умудрились так сильно сделать эту чертову Пассакалью? Я ее терпеть не мог, потому Вам и отдал эту сюиту. И вообще все Ваши сюиты нельзя сыграть пристойно, думал я, они все односторонние, однобокие и примитивные. А Вы сделали так, что мне надо все переделать, чтобы весь ваш театр и драму изобразить! Вы убили меня, убили так, как я сам хотел всех убивать. Меня нет и больше не будет, что бы я ни делал! Я Вас ненавижу!