Глава 8
Поцелуй бездны
1
– Достала, блин. Корова, блин, толстожопая.
Славик положил мобильный телефон на столик, глотнул пива, потянулся за сигаретой.
– Проблемы? – хмыкнул Михалыч.
Славик знал этого человека давно, еще со школьных лет. Да его весь район знал, все пацаны. Издалека, конечно, знали. И очень уважали. Ну то есть… не то чтобы уважали, тут другое… в общем, как-то сразу тянуло подчиниться. Основательный мужик, серьезный, и не в том дело, что лет на десять старше… а то и на все пятнадцать… И не в том дело – сидел, не сидел… тоже поди пойми, наколок-то нет… Вот в чем дело – словами не расскажешь. Но льстило, льстило Славику, что именно его подметил Михалыч, его выделил среди других пацанов с района.
Случилось это с месяц назад. Михалыч, как потом выяснилось, только-только привел откуда-то Вадика – не с их района пацана, – а нужен был третий, вот на Славика и пал выбор. Втроем дело пошло, уже успели штук восемь операций провернуть.
Эх, Михалычу можно доверить. А то ведь попал, непонятно, как выкручиваться. Славик вздохнул:
– Еще какие проблемы…
На телеэкране над стойкой здоровенный негр забил мяч в ворота, зигзагами помчался по полю куда-то вбок, проехался по траве на коленках, потом упал на спину. Подбежала куча игроков в такой же, голубой форме, навалились на негра. Славика передернуло от отвращения.
– Тьфу, блин! Еще бы отсосали…
– Кто? Кому?
– Да вон. – Славик кивнул на экран.
– А… – лениво процедил Михалыч. – Да может, и отсосут еще… В раздевалке…
– Да ладно! Я ж просто так, в жизни-то такого не бывает…
– В жизни, мой юный друг, бывает еще и не такое, – все тем же скучающим тоном проговорил Михалыч. – Слабый сосет у сильного, и еще причмокивает. Значит, говоришь, проблемы у тебя?
– Ну… да…
– А ты вот вообще, Славян, кто по жизни? Думаю, неправильный ты пацан.
– Это почему еще?! – Славик аж дымом сигаретным подавился от неожиданности.
– Даже курить толком не умеешь, – хмыкнул Михалыч. – Хотя и не суть, курить-то и зайца научить можно. А суть – вот она: правильные пацаны – они сами для кого хочешь проблема. А неправильные, наоборот, терпят.
– Я терпила, что ли, по-твоему? – спросил уязвленный до глубины души Славик. – Ты говори как есть, Михалыч!
– Тебя ж загеморроили? Значит, терпила.
Такой горькой обиды Славик не испытывал, наверное, с пятого класса. Они с родителями тогда получили квартиру тут, в Новокузине, пришлось и школу поменять, и одноклассники почти всю первую четверть издевались над новеньким. Ну, потом-то он кое с кем из ребят закорешился и уже сам стал давать шороху. Не по беспределу, конечно, беспредельщиков у них не уважали.
Славик исподлобья взглянул на Михалыча. Тоже ведь не беспредельщик, с ним можно начистоту. Да и нужно. Как раз чтобы терпилой не оказаться.
– Смотри, Михалыч, – сказал Славик. – Вот, допустим, нарисуется сейчас Вадик, и мы тебя… ну, это… ну, по роже тебе настучим, короче. Я так, для примера, чего ты скалишься? Для примера! Ну вот, настучим. Допустим, ага. Проблема? Проблема! Чья? Твоя! И кто тогда будет терпила?
– Во-первых, попробуйте настучать…
– Да говорю же, Михалыч, для примера…
– Щенки… А терпилой все равно ты останешься. Ну и Вадик… для примера… Потому что я вас обоих вышвырну из расклада, других найду. Такого добра девать некуда. И будете вы, пацаны, сосать. Друг дружке. Для примера.
– Это почему же сосать? Тоже будем лохов разводить…
– Нет. – Михалыч с каким-то даже сожалением посмотрел на подручного. – Баран барана не разведет. Не сумеет. Это я про вас, детки. Бараны вы. Самодеятельность вашу помнишь? Как вы на пару, без меня, на расклад поехали? И на бабки попали, а?
Славик покраснел. Было дело. Попробовали они с Вадиком как-то раз сами сработать – Михалыч-то с раскладов себе половину брал, да плюс на расходы, так что пацанам оставалось с гулькин хер. А хотелось, ясное дело, побольше. Ну, взяли Славикину «девятку», то есть батину, конечно. Пошли по МКАДу, лоха присмотрели – конфетка! Интеллигент на чистенькой такой «мазде», скорость держит шестьдесят… Расписали как по нотам. Только интеллигент-то не прост оказался – подполковник, опер. Хоть и по экономическим каким-то делам, а все равно – силовик… А медленно ехал, потому что по телефону трындел, с гарнитуры… Еле уговорили, чтобы отстал, даже на колени встали, как он велел. И бабло все ему отдали, сколько было. Было-то – смех один, рублей триста, да подпол сказал: наука вам.
А вот когда лоха выбирал Михалыч, таких проколов не случалось. Все восемь раскладов на ура прошли.
– Да ладно… – пробормотал Славик.
– Вот тебе и ладно! Тебя вон даже бабы проблемами достают. Что хоть за проблемы-то?
– Да это… короче, залетела тут одна… Теперь вот названивает. И маман ее на меня охотится.
– Что за маман?
– Типа управдомша тут у нас. Баба – атас! Я с такой не уживусь! Да, блин, я вообще жениться не собираюсь!
– А чего так? Девка, что ли, страшная?
– Галка-то? Не, она ничего… Да Михалыч, ну, блин, рано мне жениться! И денег нету…
– Хм… – Михалыч пристально взглянул в лицо Славе. – Ну и как ты разруливаешь гимор-то?
– Да как… На звонки не отвечаю. А они с других номеров наяривают. Затрахался уже в игнор ставить…
Повисла пауза. В телевизоре теперь коллективно целовали другого футболиста. Грохотала музыка. Михалыч отхлебнул пива, насмешливо посмотрел на пацана, сказал:
– Слышь, а ведь они тебе изнасилование шить будут. Закрывать тебя будут, понял? Сажать!
– Чего?!
– «Чего-о»… – передразнил Михалыч. – Того! Либо присядьте годков на восемь, либо платите, гражданин. Ну, ты у нас терпила, ты заплатишь.
– Блин… – простонал Славик. – Что делать-то, Михалыч? Научи, я не забуду!
– Хрен тебя знает, что тебе делать, – равнодушно сказал Михалыч. – Думай.
Запиликала мелодия «Черного бумера». Эх, и мелодия давно уже лоховская, и телефон – старая пластмассовая «нокия»… Поменять бы, да ведь все денег стоит, а тут еще эти проблемы… Отжать у кого-нибудь? Ладно, надо ответить…
Славик взглянул на экран – незнакомый номер…
– Опять, блин! Сто пудов – она!
Действительно, звонила Галка.
– Славочка! – заныла она. – Беда, Славочка! Мама к ведьме ходила!
– Чего?! – изумился Славик. – К кому?!
– К ведьме! К настоящей! Вернулась, говорит: «Пусть теперь вешается твой подонок, на него сейчас порчу наведут, мало не покажется!»
– Да вы там все с дуба рухнули! – заорал Славик. – Вас в дурдом всех надо!
Галка заплакала:
– Славочка, а мне-то что делать?
– Слушай. – Славик стиснул зубы, потом заговорил медленно и отчетливо: – Мне эти ваши проклятия по барабану, поняла? А ребенок, может, еще и не мой. Отвалите от меня. Ясно?
Галка перестала плакать.
– Вот, значит, как? – В ее голосе послышалась угроза. – Ну-ну. Смотри, не пожалеть бы тебе! Мама эту ведьму давно знает, там все по-взрослому!
– Слышь, отвали, – отчеканил Славик. – Я в ваши дела не суюсь. Не звони мне больше.
И нажал «отбой». Глотнул пива, вытер со лба пот – надо же, как достали, прямо взопрел.
– Молодец, конечно, – прокомментировал Михалыч, закуривая. – Мужик. Только неправильно разговаривал. В таких случаях не надо людей посылать.
– Как меня все это, блин, достало, – процедил Славик. – Прикинь, а? Звонит, говорит: «Маман к ведьме ходила, тебе, значит, труба, порчу на тебя наведут».
– Круто, – засмеялся Михалыч.
– Что смешного-то? – насупился Славик.
– Да пронесло тебя, пожалуй.
– Пронесло?
– Ну да. Раз теща твоя – да не злись, шучу! – раз она не к ментам пошла, а к какой-то ведьме, значит, дура дурой. А ты, стало быть, фартовый пацан. Прет тебе. Все к лучшему, мой юный друг. Можешь расслабиться. А этих, – Михалыч кивнул на «нокию», – тогда так и посылай. Подальше.
Славик глотнул пива. И правда – сделалось полегче.
Мобильный зазвонил снова. Теперь номер даже не определился.
– Тебе сказано: отвали! – рявкнул в трубку Славик. – Забудь этот номер!
– Вячеслав? – Голос женский, но совершенно не Галкин.
– Я, – осторожно подтвердил он.
– Нам надо поговорить, – сказала женщина. – Совсем недолго. Как вы на это смотрите?
– А это… а вы кто?
– Это по поводу Галины, – сухо сообщила собеседница.
«Маман подключилась», – поежился Славик. Но вспомнил, что он мужик и что Михалыч такую линию одобрил, а Галкину маман обозвал дурой.
– Не знаю никакой Галины, – заявил Слава. – Чего вы ко мне пристали? Не буду я ни с кем ни о чем разговаривать!
Михалыч одобрительно кивал.
– Будете как миленький, – отрезала маман. Или не маман? Что-то знакомый вроде голос… – Я всего только спросила, как вы на это смотрите. Плохо смотрите – тем хуже. Для вас.
– А вы еще найдите меня, – засмеялся Славик и дал отбой. – Свалить, что ли? – пожаловался он Михалычу. – В Турцию махнуть…
– В Турцию можно, но несколько позже, – раздалось вдруг из-за его спины.
Славик обернулся. Перед ним стояла старомодно одетая тетка, похожая на… Блин! Точно, ее это голос в телефоне был! Славик даже протер глаза. Как же ее зовут-то?
– Ангелина Яковлевна? – спросил он, автоматически вскакивая.
– Садись, Черепанов, – разрешила тетка, занимая свободный стул. – Это я сейчас звонила. Поговорим, а потом поедешь, куда собирался. Или не поедешь.
Славик беспомощно посмотрел на Михалыча. Тот рассматривал Ангелину Яковлевну внимательно, без улыбки. На душе у Славика стало тревожно.
2
Музыка в зале на мгновение стихла и тут же грянула вновь. Теперь «Рамштайн». Но Ангелину Яковлевну это не смутило.
Славик вспомнил: вот всегда так. Как, бывало, ни галдели в классе, как ни гремел музон на школьных вечерах – Ангелина даже не напрягалась, чтобы перекрыть шум. Каждое ее слово, сказанное вроде бы негромко, звучало отчетливо и ясно. Русский язык и литература, что уж. Лет пятьдесят, наверно, преподавала. Это сколько ж ей сейчас? На вид-то не поймешь, то ли сорок, то ли восемьдесят…
Славик переводил взгляд с Ангелины на Михалыча и обратно и тосковал. Сильны, оба сильны, хочется подчиниться. А дома – мать, тоже сильна. Когда ж свобода-то будет? Хорошо хоть, бате всё до фени…
Размышляя так, он пропустил начало беседы, а когда очнулся – изумился: Ангелина сухо требовала, чтобы Михалыч куда-то ушел. На время или насовсем, этого Славик не понял, уловил лишь, что она Михалыча гонит – типа ей с Черепановым надо один на один, – а Михалыч, значит, развлекается. Ну, это пока развлекается, в глазах-то у него такое мелькает… Славик этот взгляд уже неплохо знал.
Но училка еще и угрожала.
– Не медлите не секунды, молодой человек, – сухо сказала она. – Это в ваших же интересах.
Михалыч хохотнул:
– Родителей вызовете?
– Иронию оставьте при себе. Ваши родители совершенно ни при чем, да и вы ни при чем, поэтому мне не хотелось подвергать вас действию проклятия, но может случиться так, что придется. Гарантирую: вы пожалеете, что не послушались.
– Круто! – воскликнул Михалыч. – Проклятие учительницы. Я сейчас уписаюсь со страха.
– В данный момент я не учительница, – бесстрастно сообщила Ангелина Яковлевна. – Я на пенсии. А вот мои экстрасенсорные способности остались при мне. Именно это я и пытаюсь вам объяснить.
– Ясновидящая? – Михалыч затянулся сигаретой, выпустил струю дыма в сторону собеседницы. – Баба Ванга? По совместительству – порча, приворот, сглаз? И как платят, нормально? На метле летаете? Права есть?
Да уж, ясновидящая. В школе все знали: от Ангелины ничего не скроешь, насквозь видит. О чем мечтаешь на уроке, и то знает. Блин, а уж как вперится в тебя, так мурашки по коже бегут и морозец, странный такой, пробирает.
Славику вдруг стало жалко старую учительницу. То ли расчувствовался, то ли опьянел, но стыдно стало смотреть, как безжалостно издевается над ней Михалыч.
– Пойдемте, Ангелина Яковлевна, – сказал Славик. – Давайте я вас на воздух выведу… подышать… а то тут видите, дым какой…
– Сидеть, – хлестко, прямо как в школьные годы, скомандовала училка.
Ну вот, загоревал Славик, так и есть, командует. Ладно, пусть. Сейчас Михалыч ей…
– Ух ты! – притворно восхитился тот. – Ловко! Умеете, умеете… Чтобы, стало быть, клиент видел, что почем… а уж терпила-то тем более… Браво, браво. А позвольте поинтересоваться, мадам, кому отстегиваете?
– Вы о чем? – холодно осведомилась Ангелина Яковлевна.
– Да будет вам, коллега! – скривился Михалыч. Он перегнулся через стол и заговорил совсем другим тоном: – Слышь, кончай фуфло гнать, перхоть старая. Кому башляешь? Управдомше? Две овцы пергидрольные… Не брали тебя пока за сиськи дряблые, а? Покрывает тебя подружка твоя, да? А хочешь, к тебе менты заявятся? Маски-шоу желаешь? Как? Прямо во время сеанса, а? Ментов тоже гипнотизировать будешь, мандень гнилая?
Славик похолодел. Стыд-то какой, блин, блин, блин! А с другой стороны, пытался сообразить он, лихорадочно припав к кружке, Михалыч-то как раз его защищает! Эх, в пятом классе куда проще все было…
– Молодой человек, – спокойно и даже как-то благожелательно произнесла тем временем Ангелина Яковлевна, – вы мне надоели и к тому же ведете себя непозволительным образом. Это, безусловно, заслуживает наказания. Но в каждом подобном случае я даю виновному один шанс. Только один. Сейчас вам следует осмысленно извиниться и оставить нас с Черепановым наедине. Считаю до трех. Раз.
Михалыч махом допил из кружки пиво, поднялся, громко рыгнул, обошел стол и навис над учительницей:
– Давай, божий одуванчик, считай. На счет «три» я тебя провожу до двери.
– Два.
– Получишь от меня легкого пенделя и полетишь к своей управдомше, поплачешься.
– Три.
Ангелина Яковлевна неторопливо повернулась. Славику на мгновение померещилось, что кисть левой руки у нее сменилась небольшими, но устрашающими вилами. Он тряхнул головой, глюк исчез.
– Пошла, пошла! – прикрикнул Михалыч. – Цигель-цигель, ай-люлю!
Ясновидящая дотронулась до него пальцем. Просто дотронулась. Просто пальцем. До живота.
Михалыч с глухим стуком рухнул в проход между столиками.
– Напился, что ли? – крикнул кто-то из зала.
– Да-да, молодой человек перебрал, – хладнокровно подтвердила Ангелина.
– Так на воздух его!
– Не беспокойтесь, – ответила Ангелина, – сейчас он придет в себя и отправится… подышать… Нет-нет, спасибо, мы сами его поднимем!
Славику стало невыразимо страшно. Это был не тот приятный страх, какой накатывает, когда смотришь ужастик – там только нервы щекочет, – а страх настоящий. Безысходный и какой-то… липкий, что ли.
– Что… что… что вы с ним сделали, Ан-Ан-Ангелина Яковлевна?
– Прежде всего, Черепанов, помоги мне усадить твоего знакомого за стол, – распорядилась учительница. – Он достаточно тяжел, мне одной трудно.
Вдвоем они подняли Михалыча, пристроили на стуле.
– Придерживай, чтобы не сползал, – велела Ангелина. – Некоторое время он будет не в состоянии даже сидеть самостоятельно. Система Ху Ванчоу, – сообщила она. – Восьмой век нашей эры. Изложен в нескольких трактатах по… впрочем, Черепанов, подробности тебе мало что скажут, ты вполне заслуживал своих троек. Вкратце: название этого приема можно перевести как «Поцелуй бездны». Активизация определенных энергетических центров человека дает эффект, сходный с сильным алкогольным опьянением. В частности, временно утрачивается возможность контролировать собственные движения. Это версия «лайт», дыхание сохраняется; в классическом варианте оно пресекается, однако летального исхода твой знакомый не заслужил. Хотя он и плохой человек. Полагаю, именно он сбил тебя с толку.
Славик совсем взмок. Все перевернулось с ног на голову. Мало того, что школьная учительница оказалась ведьмой, она теперь еще и каратистка? Или даже хуже? Как Ума Турман в «Килл Билл»! Блин, куда там, круче Умы – той-то пять ударов понадобилось, а тут один, да и не удар, а так, не пойми что!
Уй! Этак, глядишь, сантехник окажется каким-нибудь зомби, а таджик-дворник – стариком Хоттабычем…
В голову долбило: сваливать, подальше от всего этого! В Турцию, в Турцию!
– Черепанов, – строго сказала Ангелина Яковлевна, – я тебе уже объяснила: никаких Турций, пока мы с тобой не поговорим. Ты меня понял?
3
– Итак, Черепанов. – Она решительно пристукнула ладонью по столу. – Хоть ты уже и окончил школу, но специально для тебя – один урок. Помнишь, был такой предмет «Этика и психология семейной жизни»? Маргарита Юрьевна вела. Помнишь? Или прогуливал?
– Помню, – буркнул Славик.
В его памяти эта школьная дисциплина сохранилась скорее благодаря разочарованию. Он-то думал – про сиськи-письки расскажут. Но что могла поведать о сиськах-письках щуплая, кривоногая, очкастая, картавая историчка Маргарита Юрьевна? Так и получилось, она все больше за моральные принципы затирала.
– Если бы помнил, – ясновидящая покачала головой, – никогда бы так не поступил. Ведь втолковывала же тебе Маргарита Юрьевна: никогда не совершай по отношению к другим того, чего не желаешь по отношению к себе. Про категорический императив Канта тоже не помнишь?
Что-то мутное, вязкое, неимоверно скучное всплыло в памяти. Портрет. Мужик в парике.
– Так, – сказал Славик уклончиво.
– Так? – Ангелина Яковлевна укоризненно посмотрела ему в глаза. – А вот скажи, дружок, зачем ты Галине насвинячил? Зачем ей твой ребенок? Она ведь на аборт не согласна. И молодец, кстати. Только поднимать твоего, Черепанов, да-да, твоего ребенка – ей одной!
– А это не ваше дело, Ангелина Яковлевна, – выдавил Славик, не глядя на собеседницу.
– Ошибаешься, голубчик. И мое тоже. Имею право, а уж на каком основании – о том отчитываться перед тобой не стану. Тебе же вот что скажу. Галина мне никто, и мать ее, Алла Валентиновна, тоже. Соседки по дому. Более того, мне вообще людей не жалко. Но должен быть по-ря-док! И спра-вед-ли-вость! Так-то, Черепанов. Справедливость и порядок. Галина, что и говори, дура. Как можно было такому, прости меня, олуху поверить? Вот в глупости она и виновата. И Алла, мать ее, виновата – что дуру воспитала, что недосмотрела. Такова их вина. Но не больше. Чтобы им всю жизнь покалечило – это несправедливо. Ты меня слушаешь, Черепанов?
Славик осторожно кивнул. Михалыч при этом покачнулся на стуле и чуть не упал.
– Да держи же ты его! – раздраженно прикрикнула Ангелина. – Теперь о порядке. Вот ты! Ты, Черепанов! Я всех своих учеников помню, и тебя помню, учился ты плохо, ленив был, но особенной подлости я в тебе не замечала. А теперь ты кем стал? Я тебе скажу: кукухом. Да-да, кукухом. Подбросил – и бежать.
– Наше дело не рожать… – пробормотал Славик.
– Чтобы я больше не слышала этой чепухи! – оборвала его женщина. – Ты Галине детеныша подбросил, и трава не расти! И другим будешь так же подбрасывать! У-у, живучая ваша порода, кукушачья! Ничем не вытравишь!
Она подняла сжатые в кулаки руки, потрясла ими.
– Да я… – промямлил Славик, – я и не думал… Чего вы…
– Все вы такие! Все вы не думаете! Пока вас самих не трахнут да не оставят с неподъемным грузом!
– Да как это «трахнут»? – удивился Славик. – Я же…
– Найдутся охотники, – усмехнулась в ответ Ангелина. – Уж не сомневайся. Ну и скажи мне, Черепанов, хорошо бы тебе было в таком случае? В глаза мне смотри! В глаза!
Славик снова почувствовал себя пятиклассником. Мучительно покраснев, он промычал:
– Н-нет.
– То-то же! – кивнула учительница. – Потому что непорядок, когда ответственность за вину не падает на виновного. Непорядок, когда виноваты трое или даже целый класс, а наказаны все, кроме одного. – Она посмотрела на кулем сидящего на стуле Михалыча и уточнила: – Кроме двоих. Ладно, посмотрим…
– Ангелина Яковлевна! – проникновенно сказал Славик, прижимая руку к сердцу. – Чего вы хотите? Чтобы они, – он мотнул головой, – меня в тюрьму посадили? За изнасилование?
– Дурак, – вздохнула ясновидящая. – Перед тобой выбор. Ну, насколько я понимаю, жениться ты не хочешь…
– Нет! – в ужасе крикнул Славик.
– Я так и думала, – произнесла Ангелина. – Не могу настаивать… Следовательно, выбор перед тобой следующий. Либо ты будешь по-человечески работать и материально помогать Галине. До совершеннолетия ребенка. Которого ты признаешь своим и с которым… не знаю, хоть в футбол ваш дурацкий гоняй раз в неделю. Ну, конечно, если Галину кто-нибудь замуж возьмет, ты свободен… Да, работу найти я тебе помогу. Но уж и следить стану! Либо…
– Что «либо»? – тусклым голосом спросил Славик.
Попал, стучало в голове. Попал, попал, попал! До совершеннолетия… Это сколько – шестнадцать? Восемнадцать? Или сейчас в четырнадцать паспорт дают? Блин, все равно полжизни…
– Либо я и тебя, и твоего знакомого прокляну.
– А вдруг я… – начал было он.
– Даже не думай, – резко сказала Ангелина. – Ты меня ни сейчас не обманешь, ни после. Сейчас скажешь «да» – я увижу, если соврешь. И проклятие вступит в силу. Завтра придешь ко мне, помогу с работой, но помни: коли врать начнешь – пеняй на себя, Черепанов. Проклятие будет висеть над тобой и придет в действие немедленно.
Славик вдруг осмелел, даже сам себе удивился. От отчаяния, наверное, отвага появилась.
– Да что вы чушь несете? – воскликнул он. – Какие проклятия? Вы же современная женщина, Ангелина Яковлевна! Всю жизнь детей учили!
Она усмехнулась:
– Не всю, – и поторопила: – Время идет, решай. Да или нет?
– Что хоть за проклятие-то? – капризно спросил Славик. – Должен же я… как это… во, сделать, блин, осознанный выбор! Хотя и не верю в эту лабуду…
– Ну, проклятие-то – по результатам – простое. Электричество помнишь? Анионы, катионы?
Славик пожал плечами. Слова он помнил, а подробностей – никаких.
– Троечник… Смотри, Черепанов. Потоки частиц. Положительные, со знаком плюс. Отрицательные, со знаком минус. Человеческая жизнь похожа на череду таких вот потоков. Только анионы и катионы всегда текут встречными курсами, сколько одних, столько и других. У человека тоже так бывает. А бывает, что больше плюса или больше минуса. У тебя, например, пока сплошной плюс. Ты счастливчик.
– У меня?! Шутите?!
– А ты недоволен жизнью? В тюрьме не сидел, в армии не служил, родители живы-здоровы, девушки дают. Живешь в свое удовольствие. В Турцию можешь себе позволить. Ярко выраженный плюс.
Возразить было нечего. Если так посмотреть, то и правда…
– Так вот, я переключу твой поток на минус. И с этих пор судьба станет открывать перед тобой только невыгодные варианты. Пойдут неприятности. Точнее, ты сам будешь на них нарываться. Представь себе: перед тобой две дороги, на одной лежит один рубль, на другой сто. Ты всегда будешь сворачивать туда, где рубль – один. И даже хуже: на каждой такой дороге этот несчастный рубль обойдется тебе долгом в сотню. Понимаешь?
– Бабьи сказки, – упрямо буркнул Славик.
– Ну, как хочешь, – вздохнула Ангелина. И добавила: – Девушки, кстати, ни тебе, ни знакомому твоему давать не станут. Совершенно определенно. Работаю с гарантией.
Она посмотрела на Славика таким взглядом, что того снова бросило в пот, и вся смелость испарилась вместе со здоровым скепсисом, и Славик решился, и открыл рот, чтобы сказать: «Да, Ангелина Яковлевна, я согласен, даже жениться согласен, если Галка согласится, и хрен с ней, с тещей, только не проклинайте, я больше не буду!» – и в этот момент заговорил Михалыч. Встать он пока не мог, а вот речь вернулась – пусть и очень похожая на речь пьяного.
– Славян, лошара помойная, терпилой заделался, баран? А ты, кобыла старая, убью нах, а ну пшла вон, бегом!
Ангелина проигнорировала эту тираду.
– Ну, Черепанов?
Славик выдохнул. Похоже, и правда с ума сошел, чуть на очередной геморрой не попал. Гипнозом, что ли, старуха владеет? Вовремя же Михалыч оклемался!
– Нет, – отрезал Славик.
– Что ж, – проговорила она. – Ты выбрал.
Медленно так проговорила, тягуче. А вот дальше действовала очень споро.
Достала из сумочки и поставила на стол серебристый цилиндр с ладонь диаметром и такой же в высоту. Сняла плотно пригнанную крышку, извлекла чудовищный предмет – глаз, вне всякого сомнения мертвый, с помутневшей роговицей, посиневший. Ловким движением вынула – как будто вывинтила – свой собственный левый глаз и вставила на его место этот, жуткий. В упор посмотрела им на Славика. Словно ствол навела.
Он еще успел удивиться – никогда не знал, что у училки один глаз стеклянный. И успел осознать, что все происходит как во сне: кошмар какой-то творится нереальный, и надо либо бежать, либо хоть закричать, но невозможно, и никто вокруг – а народу-то в кабаке полно! – почему-то не обращает внимания…
Ангелина резко зажмурилась. Из жуткого глаза вырвался комок слизи, перелетел, как плевок, через стол, врезался Славику в переносицу. Затем старуха нацелилась на Михалыча и повторила трюк, угодив на этот раз в лоб.
Славика вырвало на пол.
Он еще слышал, как Ангелина Яковлевна с неожиданной нежностью произнесла: «Ласточка, кормилица…» – и как прозвучали и смолкли ее шаги.
Когда Славик пришел в себя, ведьмы в кабаке уже не было. И продолжал греметь «Рамштайн».
4
В документах Ангелины Яковлевны Романенко значилось: дата рождения – 18 октября 1944 года, место – г. Билимбай Свердловской области. Этой версии она и придерживалась все семидесятые, восьмидесятые и девяностые годы, когда трудилась скромной учительницей русского языка и литературы в средней школе – в подмосковных Люберцах, а потом в новом столичном районе Новокузино.
До этого были другие города, другие имена, другие документы. А еще раньше и вовсе без документов обходилась. Но то – давно…
А ныне – вот так: Романенко А.Я., 1944 г. р., вдова, детей нет. Отличница народного просвещения бывшей РСФСР.
Решив выйти на пенсию и зарабатывать на жизнь ясновидением, Ангелина перестала скрывать, что родилась на двести лет раньше – в 1744 году. Того же 18 октября, только по старому стилю. В святцах этот день пуст, и нарекли девочку ближайшим по времени имени – Ефросиньей, а по-простому Фроськой.
В подробности своей биографии Ангелина особо не вдавалась, ни к чему это, но об истинном своем возрасте кое-кому из клиентов и сообщала. Клиентов было немало, люди всё романтичные, легковерные, образованные – одни недостаточно, другие, наоборот, избыточно… Что ж, упоминание, брошенное как бы походя, – «Юбилей у меня на носу, через неделю триста пятьдесят стукнет» или, к примеру, «Уж четвертый век, как сирота я круглая», – на этих людей действовало. Кто верил и, что называется, проникался, кто прикидывал – не в себе тетенька, блаженная – и тоже проникался. И молва разносилась, но ясновидящая не боялась: скептик отмахнется и забудет, потенциальный клиент запомнит, да, глядишь, и придет в трудный час. Для него трудный, для клиента.
Итак, в середине октября 1744 года в маленькой подмосковной деревушке, коей и названия-то не сохранилось, появилась на свет девочка Фроська. За неделю с небольшим до того средь бела дня погасло солнце. Конечно, вскорости оно снова вспыхнуло, но от пережитого ужаса соломенная вдова Акулька едва не родила. Однако – удержала. Крепка была. И родила точно в срок.
Особенного внимания на это событие в деревне не обратили – некому было обращать. Кузьма, муж Акульки, по весне забритый в солдаты, нес службу незнамо где, тятьку да мамку Акулька и не помнила, Кузькину родню всю чума покосила. Одна-одинешенька осталась соломенная вдова.
Жилось трудно. Первое сохранившееся впечатление Фроськи – закопченные бревна стен, полумрак, сырость, кислый запах жилья. Да еще голод: есть хотелось всегда.
Нет, соломенных вдов на произвол судьбы не бросали: помогали миром, уж как могли. Снаряжали мужиков – по двору, по дому подсобить, подправить, если что совсем уж обветшало; зимой дровишек подвезти, летом, на покосе, сена для вдовьей козы накосить; а то и подкармливали – не так чтобы густо, но чем богаты…
Делали это из человеколюбия христианского, как Господь наш Иисус Христос завещал; а еще, кумекали, воротится с царской службы солдат, седой как лунь, саблями иссеченный, пулями помеченный, но, даст Бог, в силе – прямая дорога ему в помощники барского управляющего: ведь что ж, человечек-то бывалый, да и к порядку приученный, опять же считать худо-бедно умеет. Что ж зазря обижать семью такого-то человечка?
Впрочем, всякое случалось. Жинка без мужа, без отца, без братьев – беззащитна. Находились и охотники попользоваться… Добро, коли молода, весела да собою пригожа, – на такую и немец-управляющий польстится, а то и молодой барин. И произведет соломенная вдовушка на свет байстрюка, да ведь баре – они не кукушки. Баре, они по-заморскому балаболят, друг с дружкой расшаркиваются, а и то не кукухи! Об отпрыске своем, глядишь, да и вспомнит папаша, позаботится. Все жить легче. И непутевые людишки обижать поостерегутся: не ровен час, кинется ему, барину-то, полюбовница в ноженьки, слезами зальется, на обидчиков укажет – жди беды тогда!
Вот только в родную Фроськину деревню барин наезжал хорошо, ежели раз за двадцать пять годков. Мамка Акулька сказывала – однова только и посчастливилось ей барина узреть… Деревушка тогда глухим углом была; кому из деревенских довелось в главном барском имении побывать, те долго еще потом байки баяли, одна другой диковинее. Какие байки – чудесные, какие – страшнее страшного. Эти, страшные, все больше шепотом передавали; пошушукаются мужики, перекрестятся да и вздохнут: слава-де богу, и от барской милости подале, и от гнева барского… Мала деревушка, вот и славно. Баре тут и управляющего-то не держали, все на старосту ложилось, на пегобородого Ефимку. Да и тоже слава богу…
Жизнь текла чередой однообразных дней. Летом и ранней осенью было повеселее: ходили с маменькой по грибы-ягоды, в лугах траву собирали – стебли у той травы толстые, сочные; все приварок. А зимой подголадывали, и тогда Фроська, бывало, размечтается: воротился бы тятенька, живой-здоровый, тепло да сытно зажили бы.
И маменьке полегчало бы, а то ведь замечала Фроська: грустит она, на баб деревенских, какие при мужиках, с завистью поглядывает, плачет по ночам. Плачет да поскуливает порою: «Ох, худо без мужика!» Так ведь подлезал к ней бобыль Прошка – все норовил то забор покосившийся поправить, то ворота просевшие на петлях приподнять, то еще что. Прогнала: жонка я замужняя, сказала, ступай прочь, Прошка, не балуй.
Были и другие… баловники… Их Акулька гоняла почем зря – когда ухватом, когда коромыслом, когда и вилами грозила. Горе ведь соломенной вдове, коли понесет не пойми от кого. Тут уж не остановишься, родишь одного выблядка, за ним другого, третьего… Так и называли в деревне: выблядками, а бабу – блядью. Ворота дегтем мазали, и уж не помогали, живи как знаешь… А как прожить? От забот непосильных богу душу отдать легче, ежели допрежь родами не помрешь. Да все одно, детишки сиротами останутся – страшная участь, жуткая, при живых-то отцах.
Таких отцов, впрочем, прозывали кукухами и тоже не жаловали. Мог староста под горячую руку донести управляющему в главном имении, если доводилось туда поехать. А управляющий – тот тоже: мог посмеяться, мог старосте по шее дать, чтоб не лез, дурак этакий, попусту, а мог и барину доложить или барыне. И уж тогда – как Господь даст. Старики вспоминали: при старом-то барине Фильку Седого да Макарку Порожнего барин пороть приказал, а после в каторгу отправить. Ух, лют был покойник…
Фроське сравнялось восемь, когда мамка Акулька перед кукухом не устояла. Особенный был кукух, не деревенский: за какую-то провинность прислали к ним, в глушь, карлу из главного имения. За что да про что сплавил его барин – разное болтали. То ли помрачение на карлу нашло, порезал он живность на скотном дворе. То ли слишком уж полюбила его молодая барыня, и барин, крутой норовом, велел карлу сечь нещадно, а после – в хлеву поселить, со свиньями, и не кормить. Пусть-де то жрет, что у свиней отобрать сподобится. Насилу барыня упросила – посечь больше для виду, да и отправить в дальнюю глухую деревню, богом забытую. Жалела карлу…
В деревне опального приняли с почтением: мало ли что, ныне серчают на него баре, а завтра, того и гляди, снова вознесут. Поселил карлу к себе сам староста Ефимка, угощал сладко, стелил тепло.
А карла вдруг Акульку увидал – и прикипел. Та-то поначалу отмахивалась, посмеивалась: экий потешный! Росточком с Фроську, голова большущая, ножки кривые, коротенькие, руки, наоборот, длинные, чуть не до земли, сразу видать – сильные. И досмеялась мамка – сдалась, пустила в дом, на печи спать укладывала, с собою рядом. Фроська слышала по ночам: возятся они там на печи, карла пыхтит, мамка криком кричит. Страшно делалось, а после девочка поняла – мамке-то ой как хорошо…
Правда: веселый был карла. Балаболил без устали, песни пел, в пляс пускался, глазищи так и сверкали! Отзывался на «карлу», как на имя; Фроська хохотала до упаду: ишь, Карла-марла! А он на Карлу-марлу тоже отзывался, только зубы скалил, будто ярился; ну да то притворно… Баловал Фроську, по голове гладил. А уж маменька-то – пышным цветом цвела!
Так прожили до самой зимы. А потом уехал староста и воротился не один – с барскими гайдуками. Схватили те Карлу-марлу под белы рученьки, в сани закинули – поминай как звали!
Собрался мир, Ефимка Пегий и поведал: страсть озлилась барыня, как узнала про карлу своего ненаглядного и про Акульку. И сказала барину: будь, мол, по-твоему – сечь его до полусмерти, а после к свиньям бросить. Барин-то смекнул… Тут староста запнулся, поскреб бороду и закончил вовсе про другое: Акулька-то наша Кузькина – блядь. Барыня молвить изволили: блядь!
Мужики помолчали; кто в затылке почесал, кто головой покрутил, кто плюнул смачно. Молча и разошлись.
Весь день и всю ночь мамка убивалась. Металась от стены к стене, выла, лицом почернела. Фроська забилась в самый темный угол, смотрела со страхом и безнадежностью.
Наутро отправились по воду – как-никак, а жить-то нужно… Вышли со двора, глянь-поглянь – ворота-то в дегте. А на улице – парни молодые, Акульку с дочкой увидали – засвистели, заулюлюкали. И девки тут же – хохочут, пальцами показывают, слова срамные выкрикивают.
Фроська плохо запомнила, как прошли они с ведрами и коромыслом через этот строй, как воротились. И что дальше было – тоже словно в тумане. Мамка больше не плакала, это точно. Все сидела на лавке, руки на коленях сложив. Неподвижная, как покойница.
Потом стемнело, Фроська заснула, а проснулась, еще до света, – нету мамки, а печь остыла, холодно в доме…
Девочка помолилась на образок, что в углу, укуталась потеплее, запалила лучину, выбежала из дома, а затем и со двора. На улице было пусто и темно, лучина не больно-то помогала. Фроська заплакала, и тут из-за облаков выглянула полная луна, ярко осветив дорожку следов на свежем снегу.
Идти по следам оказалось недалеко – через маленькую рощу к речке. А там, по толстому льду, – до проруби, только-только затянувшейся. Рядом с прорубью валялся знакомый колун с почерневшим топорищем.
Девочка отшвырнула ненужную лучину – та зашипела и погасла, – схватила колун, принялась вскрывать прорубь. Три с половиной столетия спустя, став Ангелиной Яковлевной, она оценивала свои тогдашние действия современными словами: действовала автоматически, все чувства притупились. И притом – какое-то новое знание капля за каплей наполняло ее. Это еще предстояло переварить, осознать, осмыслить. Ну, время было…
Фроська едва не упустила топор под воду, чуть не упала в прорубь сама, но в конце концов полынья расчистилась, и из непроглядной глубины всплыла маменька.
Ее лицо быстро покрывалось коркой льда. По-прежнему не отдавая себе отчета в том, что делает, девочка пыталась вытащить мать на лед. Мешали рукавицы, Фроська сбросила их. Руки сразу же заледенели, а своего лица она не чувствовала уже давно.
Звонко упала новая капля непонятного пока знания. И еще одна, и еще. Фроське показалось: захоти она чего-нибудь сильно-сильно – оно сбудется. И захотела: вытащить мать. Волоча ее по льду и по снегу, добраться до дому, хоть ползком. Растопить печь. Отогреть маменьку, оживить.
И чтобы воротился тятенька или хотя бы веселый, добрый Карла. И чтобы никто не смел мазать их ворота дегтем, свистеть, кричать: «Блядь с выблядушкой!»
Она вытянула маменьку из полыньи, задыхаясь, упала рядом, и враз сделалось черным-черно и безмолвно.
5
Очнулась от того, что кто-то тихонько рассмеялся прямо у нее над ухом и произнес:
– Красавица-то какая!
– Ты про которую? – лукаво спросил другой голос, потоньше.
– А обе хороши, – ответил первый.
Опять смех, теперь на два голоса. И, почувствовала Фроська, веет холодом, но не мертвым, какой сковал маменьку, а… не передать… живым, свежим.
Второй голос сказал:
– Старшей-то уже не поможешь. А младшую давай-ка домой снесем, вон следы. По следам и снесем.
– У-у! – притворно сердито отозвался первый. – Я было подумал, ты ее к нам домой снести хочешь!
Послышался легкий шлепок, за ним опять смех.
Фроська попыталась открыть глаза – не вышло, ресницы смерзлись. Хотела спросить – кто, мол, вы такие, люди добрые? – и тоже не смогла.
– Да зюзи мы, девочка! – сказал первый голос, будто услышал Фроськины мысли. – Обыкновенные зюзи! Хочешь к нам?
– Что ты пристал? – теперь невсамделишно осерчал второй голос. – Бери старшую да неси, а я младшую возьму.
– У-у, тяжелая… Да пошто ее брать, ей уже без надобности…
Второй голос рассердился не на шутку:
– А волки объедят? А во́роны исклюют? Ты что?
– Ох, да шуткую я… Ну, подмогу надо, вдвоем не снесем. Или… девочка, а девочка, ты хоть знак подай: хочешь к нам? У нас хорошо, весело, холодно!
Фроська наконец умудрилась издать стон.
– Видишь, не хочет! – озабоченно произнес второй голос. – А супротив воли нельзя!
– Да-а… – протянул первый. – Супротив воли это никак… За подмогой-то бечь – путь не ближний, как бы совсем не замерзла. Ох, ну взяли…
Сильные руки подняли девочку, перехватили поудобнее. Заскрипел снег. Фроську быстро укачало-убаюкало, и она задремала.
Сквозь дрему доносились голоса. Первый жаловался – тяжело, мол, второй утешал – дескать, уже вот они, ворота, за воротами свою ношу и положишь, а малую в дом надо, отогревать.
И верно, знакомо скрипнуло раз, вскоре другой, потом Фроська ощутила, что лежит на лавке. Голоса опять о чем-то переговаривались, но девочка уже не воспринимала смысла. Только почувствовала через некоторое время – делается теплее. Вот тогда сумела понять, что слышит потрескивание дров в печи и голос – тот, что потолще:
– Уф! Побежали, худо мне в такой жаре!
– Побежали! – откликнулся голос потоньше. – Там-то вон как хорошо! Слышишь, деревья трещат? А ты молодец у меня!
Раздался звук поцелуя, стукнула дверь, и все стихло. Только гудела печь.
Фроська проверила глаза – открываются! – и снова закрыла их.
Спать.
Очнувшись, девочка увидела: подле ее лавки стоит старый сундук, а на сундуке сидит деревенская повитуха.
– И-и, болезная! – тоненько пропела бабка. – На-ка, испей! – Она поднесла к губам Фроськи жбан и прикрикнула: – Пей, пей!
Отвар показался отвратительным, но повитуха не отставала, пришлось давиться, но пить. И Фроська почувствовала: с каждым глотком мерзкого пойла ее силы прибывают.
Она села на лавке и хрипловато спросила:
– А маменька?
– Сгубили Акульку, ироды, – сварливо проговорила старуха. – Со свету сжили, изверги проклятущие! – И участливо добавила: – Схоронили мамку твою, девонька. Третьего дня и схоронили.
– Сколько ж я лежала? – изумилась Фроська.
– А и считай, – пробурчала бабка. – Шесть дён, как один!
И рассказала: обнаружили мертвую маменьку деревенские парни, пришедшие покуражиться над блядью. Так она, бедная, на дворе и лежала. Испугавшись, парни побежали к старосте, Ефимка созвал мужиков покрепче, ввалились в дом, тут уж и ее, Фроську, увидали. Трясли-трясли – никак. Послали за повитухой, приставили приглядывать, покуда в беспамятстве, а как в память придет, так и выхаживать.
После и всем миром собрались и порешили: Акульку схоронить честь по чести, однако не на погосте, а за оградой. Сама ведь руки на себя наложила, грех, господи помилуй!
И все равно получалось, что смерть каким-то образом очистила маменьку от позора. Фроська вздохнула с облегчением.
Еще, по словам старухи, все удивлялись: как девчонка восьми лет от роду сумела дотащить из такой дали да по такому морозу тело матери? Фроська догадалась, что и это стало для односельчан знаком в ее пользу.
– Как сдюжила-то, болезная? – пристала повитуха.
– Помогли… – махнула рукой девочка.
– Помогли-и, – передразнила бабка. – Мужики-то наши, чай, не промах, прошли по следам-то. Ползком ты, матушка, ползком ползла, да мамку свою за собой волокла. От самой от полыньи до самого до двора. А уж от ворот до лавки – одна ползла.
Хитрые зюзи, подумала Фроська – и улыбнулась.
А старуха, погрозив ей пальцем, рассказала: сход постановил – отдать сироту Малашке Жирово́й. Чтобы та ее кормила-поила, а сирота по хозяйству в услужении была, покуда тятька из солдатчины не воротится или замуж кто не возьмет. Малашка-то согласилась, ей – тут повитуха поджала губы – в услужение девка ох как требуется. Правда, она, кровососка, еще и домишко вот этот самый забрать желала, да мир отказал: Кузька-то, коли не убьют, возвернется – что скажет?
– Ну, девонька, спаси тебя Бог, – заключила бабка и мелко перекрестилась три раза.
И потекло житье-бытье в доме у Малашки.
Приходилась она Фроськиной покойной маменьке дальней родней, да ведь в деревне все друг дружке какая-нибудь, а родня. Вот кровосоской повитуха назвала Малашку не зря.
Жировáя – означало: зажиточная, в жиру купается.
Тоже ведь солдатская вдова, да не соломенная – настоящая, сгинул ее Ивашка, в дальних краях голову сложил. А вот поди ж ты, как обустроилась! И дом крепкий, и добро в сундуках всякое, и припасы в погребе, и скотины на дворе богато. Даже корова!
Вдова, детишек трое… Казалось бы – хоть помирай, разве что мир попечением не оставит! Ан нет – детишки-то были не простые. Ну, старшая, Фиска, та – солдатская дочь, с нее толку ждать не приходилось. Хоть бы замуж кто взял, на выданье девка, четырнадцатый год от роду, Малашка уж на приданое расщедрилась бы, да кто на такую позарится – и глупа, и лицом ряба… Зато близнецы Демьянка да Васятка – вот в них вся суть и крылась: не чьи-нибудь мальчишки, а самого герра Кнопфа, барского управляющего! В главное имение немец Малашку с выводком не брал – господ побаивался, – но сыновей попечением не оставлял. Наезжал, само собой, нечасто, а все ж…
Вот в такой дом попала Фроська. Помыкала ею Малашка вовсю, заставляла делать всю работу по дому, за птицей и скотиной ухаживать, двойняшкам прислуживать, без отдыха даже в святые праздники. К тому же близнецы оказались настоящими гаденышами. Ангелина Яковлевна не любила вспоминать о том периоде своей жизни…
В деревне наверняка всё знали. Не могли не знать. И что питается сирота – добро, ежели с хлеба на воду, а то ведь чаще очистками да помоями перебивается. И что работает тяжко с утра до ночи, а спит – зимой в затхлом чулане, летом в хлеву, с коровой по соседству. И о ругани нескончаемой, и о каждодневных зуботычинах да оплеухах.
Обо всем знали – крохотная ведь была деревушка. И скорее всего, жалели девочку. Но – молчали. Боялись слово поперек молвить: управляющий-то, когда сыновей да полюбовницу проведывал, тоже все видел, а словно не замечал. Стало быть – одобрял…
Ну и привыкли все. Раз оно так, стало быть, так и до́лжно. К тому же другие события, куда важнее, заслонили судьбу сироты: преставился барин. И все взяла в свои руки барыня. Крутенько взяла, ох крутенько…
В деревушке об этом громко болтать боялись пуще огня, а шушукаться – шушукались, как без того… Сойдутся два мужика и давай друг дружке на ушко. А после один брательнику шепнет, другой жинку пужнет, та куме брякнет – и ползут слухи, ползут! Страшненькие слухи: мол, взбеленилась свет-барыня, лютует, аки дикий зверь каркаладил. На кол сажает, живьем кожу сдирает; порванным ноздрям да отрезанным ушам счету нет, а уж порка – то за милость господскую почитай! Вот глаза не выкалывает, языки не рвет, что нет, то нет. Потому – без глаз да без языка слову и делу урон, а оно, слово-то и дело, – царское…
Все – что ни сделай, что ни скажи, как ни взгляни – все у барыни могло за провинность сойти.
И еще говорили, это совсем тихо: до мужского пола барыня жадная сделалась, полюбовников уж сколько поменяла, да все – из благородных, хоть и отощавших фамилий. А барыня-то богата несметно, вот и куражится. Возьмет к себе молодого, а наскучит – прогонит с позором, другого сыщет.
Доходили эти слухи и до Фроськи, но интересовали ее мало. Свое бы житье терпеть дал Бог сил.
Она терпела. Переживать было недосуг, мечтать тоже, да и не оставалось на это мо́чи. Еще до рассвета вскакивала и принималась за работу, глубокой ночью падала, ровно мертвая. Лишь изредка – отчего-то всегда в полнолуние – заснуть не могла, и тогда вставала она, шла к единственной подружке, корове Ласточке, гладила той морду. Корова вздыхала, а во Фроськиной голове проносились видения. Смутно – возвращение тятеньки, бравого солдата. Чуть яснее – как будто вызволяет ее, сиротинушку, из этой неволи маменькин Карла-марла. Вовсе ясно – зима, статный сероглазый красавец зюзя и его тоненькая, словно тростинка, невеста… Почему-то именно так виделись девочке ее давние спасители…
А однажды примерещилась, совсем как наяву, согбенная беззубая старуха с нечесаными волосами и трясущимися руками, покорно ожидающая смерти. Сирота вгляделась – и узнала самоё себя. Тогда она отстранилась от Ласточки, сжала кулачок, что есть силы ударила кормилицу в лоб. Корова медленно повернула голову, посмотрела на Фроську невыразимо печальными глазами, в которых застыли слезы. «Прости», – шепнула девочка.
В ту ночь она, несмотря на страшную усталость, так и не уснула – ворочалась на охапке вонючей соломы и все спрашивала: «За что?» К кому Фроська обращалась, она не смогла бы сказать. Но точно – не к Богу.
Много позже Ангелина Яковлевна – в ту пору она прозывалась Серафимой Петровной Купцовой, нижегородской мещанкой, – прочла сказку «Золушка» и улыбнулась: надо же, до чего похожий сюжет! Только ни фея к ней не пришла, ни принц не поцеловал. Ни хрустальной туфельки, ни бала в королевском дворце – ничего этого не было. Было другое – ночь на Ивана Купалу.
6
Фроське шел шестнадцатый год. Прошлой осенью Малашка выдала замуж рябую Фиску: пора уж было, срам, чтоб девка, какая ни есть, в перестарках осталась. Взял за себя дуру бобыль Прошка: на приданое позарился, а Малашка тоже не прогадала – скудно дала, а он-то и тому радовался.
Должно было бы стать полегче, так нет: паскудники Васятка с Демьянкой входили в силу, отбиваться от тринадцатилетних делалось все труднее.
Вечером накануне Ивана Купалы деревенские девки отправились на ближнее болото – цветы собирать, венки плести; чуть позже потянулась в лес ватага парней – костер разводить. Взяли с собой и Малашкиных байстрюков – да только слова этого, «байстрюк», вслух никто не произносил.
Хлебнув бражки, угомонилась и хозяйка. Пристрастилась она в последний год к хмельному зелью…
Фроська, в кои-то веки раз, оказалась предоставленной сама себе. Все равно боялась, как не бояться, но очень уж хотелось… Девушка выскользнула из хлева, потом со двора, пробежала мимо наглухо заколоченного родительского дома, нырнула в рощицу, вброд преодолела речку повыше того места, где когда-то утопла маменька, и двинулась на болото, да не на ближнее. На ближнем, она знала, уж и цветков-то красивых не осталось, а вот на дальнем – там нехожено-нетоптано…
Что ж, ей-то места всё знакомые, не зря с маменькой столько ходили по грибы, по ягоды.
Солнце спряталось, на небо выкатилась полная луна, огромная и словно бы кровавая. Фроська добралась до дальнего болота, принялась прыгать с кочки на кочку, собирать цветки, один другого краше, на ходу сплетала их в венок.
Уже почти доплела, когда увидела юношу. Высокий, статный, светловолосый, глаза серые, одет во все серебристое – точь-в-точь давний ее зимний спаситель, как мерещилось в видениях, – он стоял на краю болота, совсем неподалеку от Фроськи, и улыбался. Потом из-за деревьев показалась де́вица в легком, будто струящемся сарафане – росточком юноше по плечо, сама тоненькая, гибкая, а волосы тоже светлые, и глаза серые. Только волосы длинные, а на голове небывалой красы венок, сплетенный из крупных золотистых цветков с вытянутыми чашечками. Де́вица слегка наклонила голову, цветки издали тихий мелодичный звон.
– Ох, ну и замарашка! – сказал юноша, глядя на Фроську.
Де́вица певуче рассмеялась:
– Глупый ты, Зорко! Али не признал? Две красавицы на льду, старшая насмерть замерзла, младшая жива-живехонька…
– Ох… – повторил юноша. – И правда… Зорка́ же ты, Зимавушка, даром что я Зо́рко…
– Женский глаз… Девушка, пора бы нам и познакомиться! Я Зимава, это Зорко, а тебя как величать, красавица?
Сирота нахмурилась:
– Красавица? Ай надсмехаетесь? – и строптиво вздернула подбородок. – Ну да вам не воду с лица моего пить! Фроськой меня кличут…
– Фроськой? – Зимава изогнула бровь. – Почто ж так, ровно козу аль корову? Ефросиньюшка, вот как надо!
– Красавица, красавица, не сумлевайся! – заверил Зорко. – Глянешь – замарашка, а вглядишься – красавица! Отмыть, да причесать, да принарядить… Ох, не бойся ты нас, не обидим! И в тот раз не обидели, и в этот не обидим!
– Иди к нам, – позвала Зимава. – Тут бочажок, водица в нем гладкая-прегладкая, чистая-пречистая, холодная-прехолодная! Умоешься, посмотришься, как в зеркало, увидишь, какая ты…
– Я и не боюсь, – буркнула Фроська, переступая с кочки на кочку и то и дело поглядывая на чудесный венок Зимавы.
Она и правда успокоилась. Верно ведь говорят: тогда худого не сделали, и ныне, поди, не сделают. Ну а коли что – этакой жизни не больно жалко…
Впрочем, девушка ощущала в себе какую-то силу… опять, как тогда, у проруби, потихоньку наполняло Фроську что-то новое, пока непонятное… и она уже знала: не так-то просто с нею совладать… и предчувствовала: скоро предстоит эту силу проверить… но не сейчас, не на зюзях…
Она выбралась на берег, степенно поклонилась зюзям, они ответили тем же. Звякнул Зимавин венок. Дохнуло холодом и свежестью.
– Вон там, за теми ивами, наш бочажок, – показал Зорко. – Пойдем.
– Пускай сама сходит, – остановила его Зимава. – Не смущай ее… Ступай, Ефросиньюшка. Как управишься, кликни нас.
…Фроська вгляделась в гладкую, и впрямь – точно зеркало, поверхность воды. Ой, страшилище какое… Она нерешительно зачерпнула ладошкой водицы – руку аж заломило холодом, а по бочажку пошла рябь, отражение будто раскололось, не разглядеть целого. Девушка зачерпнула еще, плеснула в лицо, провела по нему. Холодно, холодно!
Но она черпала и черпала, смывала и смывала грязь – с лица, с шеи, с рук, – не давала воде успокоиться, не хотела снова увидеть то отражение. Скинула ветхую одежонку, ступила в бочажок – оказалось не мелко, с головкой. Думала – дух захватит, ан нет, не так и страшно; знать, успела привыкнуть.
Медленно опустилась в глубину, нащупала ногами дно, взглянула вверх – луна, уже не багровая, белая-пребелая, причудливо преломлялась в пляшущей воде. Захотелось навек тут и остаться.
«Будет, будет!» – прикрикнула на себя, перекрестившись прямо под водой. Вынырнула, выбралась на бережок, зубы застучали от холода. Собралась одеваться – как была, на мокрое тело.
– Ай искупалась? – послышался ласковый голос Зимавы. – Оставь лохмотья свои, вот тебе сарафан, примерь! На ивушке висит, на ближней веточке… А под ивушкой гребень я положила…
Когда Фроська вышла из зарослей, зюзи в один голос ахнули. Она снова поклонилась, потом встала прямо-прямо, сказала:
– Спаси вас Бог, добрые лю… – Запнулась и поправилась: – Добрые зюзи…
Юноша улыбнулся, дéвица засмеялась, диковинный венок вторил ей.
– Не отдарюсь ведь, – вздохнула Фроська. – За сарафан, за спасение давнее, за добро ваше – не отдарюсь…
– За добро, что от сердца, не отдариваются, – став серьезным, возразил Зорко. – Да и видим мы: тебе, красавица, уж столько досталось, сколько иной старухе за всю жизнь не доставалось… Вот нам и в радость – тебя побаловать…
– Ты ведь, Ефросиньюшка, – вступила в разговор Зимава, – на Ивана Купалу венок плела? На пляски ваши людские, на прыжки через костер собиралась?
– Одним глазком глянуть бы… – подтвердила Фроська. И спохватилась: – Посеяла веночек, голова дырявая! Заново плести придется…
Зимава шагнула к ней, сняла свой чудо-венок, возложила девушке на голову – словно корону.
– Ох, – только и сумела произнести Фроська.
– Пойдешь с нами? – спросила Зимава. – У нас этой ночью тоже праздник, некоторые, – она искоса взглянула на Зорко, – даже упиваются до беспамятства, но то немногие. Веселый у нас праздник, и костер имеется, пойдем? Тут недалече…
– Только костер у нас хоть и яркий-преяркий, – пояснил Зорко, – а из холода сотворен. Красивый – куда там вашему! И не жжется…
Зюзи переглянулись.
– Ты вот что знай, дéвица-красавица, – начала Зимава и остановилась. – Лучше ты, Зорко.
Тот подхватил:
– Ты вот что знай: кто из людей к нам на праздник пришел, кто с нами пил-ел, пел-плясал-веселился, тот с нами и останется. Не по принуждению, а по своему хотению. Завсегда так бывало, ни один уйти не пожелал… Мы-то рады-радешеньки, коли человек добрый – и зюзей станет добрым. Да и хорошо у нас: село наше, Зюзино, – не слыхала?.. Не то чтобы богатое село, а всего вдоволь. Живем – не жалуемся, жизнь у зюзи долгая и вольная. Никого не трогаем, слушаемся одних только стариков своих. А, глядишь, пособить кому требуется – людям али еще кому – пособляем-выручаем… Ну, пойдешь в зюзи? Видишь, мы без обмана, по-честному…
Фроська прикрыла глаза и увидела-услышала как наяву: большая поляна, белым светом луны залитая; изумрудная трава вся в инее, мерцает-переливается – красота, в сказке не сказать; большой костер посредине, языки пламени не красные, а голубые да белые, и веет от того костра не жаром, а свежестью зимней; слышны песни, разносится веселый смех; молодые зюзи, все с золотистыми венками на головах, в развевающихся одеждах, а то и без них, разбегаются, перелетают через холодный костер… Ох, какой соблазн! И верно: прийти туда, да там бы и остаться…
Тайное, не оформившееся еще знание остановило девушку. Она в третий раз отвесила поклон – глубокий-глубокий – и негромко сказала:
– Завидная судьба, да не моя… Простите… Побегу домой… А вас век не забуду!
Зюзи погрустнели, и Зимава молвила:
– Что ж, беги, Ефросиньюшка… Да венок сбереги, хоть один цветок! Станет худо – позвони в него; может, кто из нас и услышит, коли неподалеку случится. Ну, прощай!
– Прощай… – печально произнес Зорко. И сразу повеселел. – Будет нужда в подмоге – звони! Глядишь, и свидимся!
– Прощайте, – ответила Фроська, повернулась и пошла прочь под тихий перезвон зюзиного венка. Пересекла болото, переправилась через речку, миновала рощицу. На Купальную ночь идти совсем расхотелось. Что там смотреть – поганцев Васятку да Демьянку? Да и не до того сделалось: на сердце вдруг навалилась непонятная, невесть откуда взявшаяся черная тяжесть, оно зачастило, заторопило: что-то ох как неладно.
Девушка побежала. На ночной улице ни души; казалось, деревушка вымерла, одни собаки и остались – вон как перебрехиваются из двора во двор!
Фроська влетела в ворота. Тихо скуля и волоча за собой собственные кишки, к ней полз лохматый пес Буранко.
7
Хлев – на заднем дворе, но до самых ворот доносились заполошный птичий гомон и крики растревоженной мелкой скотины. А вот голоса Ласточки, подружки-любимицы, слышно не было. Ай в ночном выпасе? Так ведь с вечера не отправляла ее хозяйка: Емелька-пастух вместе с молодежью в лес подался, через костер сигать.
А сама-то хозяйка что же? Совсем упилась, подумала Фроська, спит непробудно…
Задыхаясь, девушка ворвалась в хлев – и оторопела. Весь шум будто бы смолк для нее, остался один лишь звук – из коровьих ясель. Стон, исполненный непередаваемой муки.
Она приблизилась и увидела во всепроникающем лунном свете: Ласточка, в огромной луже крови, лежит на боку, к ее шее присосалось отвратительное существо, похожее на огромного клопа. Сквозь стоны умирающей коровы Фроська еще различила жадное причмокивание.
Она словно окаменела. Вот чудовище отвалилось от Ласточки, громко рыгнуло, поднялось на ноги. Фроська с ужасом узнала Карлу-марлу… А тот, никого и ничего не замечая, сделал несколько шагов, взмахнул рукой с неведомо как очутившимся в ней ножом, вспорол коровий бок, принялся вырезать печень.
Девушка стряхнула оцепенение, завизжала, бросилась на упыря. Оказалось, за прошедшие годы Карла-марла не потерял ни ловкости, ни силы: сноровисто развернулся на пятках, перехватил девушку, швырнул на изгаженный земляной пол, упал сверху, прижал руки, зарычал зверем, потянулся оскаленной окровавленной пастью к Фроськиному лицу. Она успела заметить безумно сверкающие глаза, рваные ноздри, уродливые складки кожи вместо ушей; успела пожалеть – и выругала себя за это – о слетевшем наземь золотистом венке; потом стало не до всего этого.
Фроська яростно отбивалась, но безумец был гораздо сильнее. Смрад его дыхания уже опалял девушке лицо, она повернула голову, увидела рядом прямо перед собою – руку протяни – огромный глаз Ласточки, уже тускнеющий.
Что-то словно щелкнуло. Фроська отчаянно дернулась, высвободила правую руку, взмахнула ею.
Кисть обернулась небольшими трехзубыми вилами.
Девушка с силой опустила руку.
Потом спихнула с себя тело несчастного карлы, немного полежала, тяжело дыша. Подняла руку, посмотрела – обыкновенная кисть, с ладонью, с пальцами. Встала, склонилась над лежавшим лицом вниз трупом – три глубокие колотые раны в спине, напротив сердца. Поискала нож, нашла и, подчиняясь зревшему в ней непонятному знанию, вырезала у Ласточки левый глаз.
Полоснула ножом по подолу безнадежно испорченного сарафана, отхватила лоскут серебристой ткани, бережно завернула в него глаз, сунула за пазуху. Потом подобрала венок. Цветки раздавленные, мертвые… А, нет, один кое-как уцелел и – вот! – даже звякнул, только сипло. Ефросинья – так она называла себя теперь – выдернула его, повертела в руках, подумала, воткнула в волосы.
И, пошатываясь, вышла из хлева. Надо было бы хоть Карлу-марлу закопать, да только где силы взять? Совсем их не осталось…
Она решила хоть самую малость отлежаться, вон там, за огородом. А уж после – закопать, лишь бы до рассвета успеть. И будь что будет.
Девушка растянулась на сырой траве и провалилась в сон.
Вернее, в беспамятство. И в том беспамятстве мстилось гадким сном происходившее наяву. Прибежали с колдовской ночи близнецы и совершили, один за другим, непотребство над Ефросиньей, приговаривая: «У, блядья дочь!» – «Сами выблядки!» – хотела крикнуть она, только ни языком шевельнуть, ни рукой…
Очнувшись, поняла: все приснившееся – правда. Охальники валялись тут же, на травке, похрапывали. Умаялись, как же.
Она поднялась, одернула сарафан, отряхнула, как могла. Проверила цветок – на месте, ишь ты… Проверила коровий глаз – тоже на месте. Подошла к гаденышам, постояла над ними. Почувствовала, что новое знание нашептывает ей, что делать. И – принялась делать.
Легко, без боли, выдернула свой левый глаз. Вставила на его место коровий. Свой – завернула в лоскут, опустила за пазуху. Подождала немного, покуда кисти обеих рук сменятся вилами. И с размаху ударила ногой – сперва Васятку, за ним Демьянку. Или наоборот – поди различи их.
Дальше все было просто. Ошалевшие, обделавшиеся со страху, паскудники, под надзором недавней своей жертвы, споро отрыли за нужником глубокую яму, снесли туда тело карлы и так же споро закопали. Затем, рыдая, произвели непотребство, но уже друг над дружкой, попеременно. И наконец, велев своим обидчикам встать перед нею, Ефросинья дважды подряд резко зажмурилась. Коровий глаз выстрелил в рыло каждому комком слизи. Девушка проговорила: «Чтоб вам молчать до самой смерти!»
Она смотрела вслед убегавшим сломя голову близнецам. На какое-то мгновение даже сделалось жаль их, но кто-то словно провозгласил: «Да воздастся».
Подождала, чтобы воротились на место руки из плоти и крови, поменяла местами свой глаз и коровий, почувствовала, что обессилена пуще прежнего, и отправилась к Ласточке – поцеловать в мертвую морду напоследок.
Там, рядом с коровой, Ефросинью снова накрыло беспамятство.
8
Она понимала, что стала в эту ночь совсем другой. Понимала, что вся жизнь пойдет теперь иначе, только вот не знала как. Ну, торопиться некуда…
Понимала, что наделена силой… А кто наделил? Бог? Нету его, Бога-то… А сила – есть, кто бы ни наделил!
Она не знала тогда, что эту силу надобно расходовать умеючи. Не выплескивать всю зараз, до самого донышка, а сколько требуется, столько и выплеснуть, чтобы на потом осталось, чтобы не ждать, пока снова сила наберется.
Словом, поутру Ефросинью повязали, и защищаться ей было нечем.
Хорошо, что сообразила она наложить на близнецов проклятие немоты. Умно сообразила. Выблядки мычали, тыкали в девушку, пытались что-то показать пальцами – никто ничего не понял. Заливаясь слезами, тянули мужиков к поганому месту, тоже что-то показывали… Мужики только плюнули да перекрестились.
Горю Малашки деревня не особо сочувствовала, скорее злорадствовала, но – втихомолку.
Сироту тоже жалеть перестали; ее, глядя на погром в хлеву, на корову с вырванным глазом, на зарезанного пса, явственно боялись. И тоже крестились.
Однако следовало что-то делать, и мир порешил: свезти Фроську на господский суд. Повязали девке руки-ноги, погрузили в старостину повозку, запрягли, да, помолясь, Ефимка и тронулся.
Доехали под вечер. Там, в имении, барынины люди велели: на съезжую, куда ж еще. Ефросинью забросили в большую сырую избу, Пегий Ефимка с опаской глядел, как дюжий гайдук сперва режет путы, а после расторопно сковывает девушке ноги тяжелой цепью, другой конец которой заделан в бревенчатую стену.
– Ночевать тебе туточки, – приказал гайдук старосте.
Эта ночь совсем выпала из памяти Ефросиньи – как ни старалась Ангелина Яковлевна восстановить хоть что-нибудь, все было тщетно. Возможно, и к лучшему, полагала она.
А вот утро запомнилось прекрасно и виделось, как будто было вчера.
Гайдуки расковали ее, выволокли из избы, затащили на небольшой дощатый помост, пристроенный к съезжей, поставили на колени перед парой украшенных затейливой резьбой кресел. На площади уже топтался народ, все угрюмо молчали.
Ждать пришлось долго, но Ефросинье было все равно. А вернее – не до того ей было. Боли и печали, голода и жажды она не ощущала; только испытывала смутную радость оттого, что и коровий глаз у нее за пазухой, и золотистый цветок в волосах. И сосредоточилась на впитывании – как и допрежь, капля за каплей – силы, что росла взамен так щедро и так неразумно растраченной накануне.
Послышались шаги. Краем глаза Ефросинья увидела: толпившиеся на площади бухнулись на колени, согнулись в три погибели. Шаги приблизились, на помост взошел и уселся в одно из кресел человек неимоверной красоты. Девушка сразу забыла обо всем остальном: раньше она и помыслить не могла, что бывают такие… Разве что зюзи – да зюзи не в счет, чай не люди…
Белоснежная кожа; тонкие черные усики; черные, словно нарисованные, брови; небрежно вьющиеся черные волосы; черные глаза в обрамлении пушистых черных ресниц; холеные руки, такие же белые, как лицо; тонкие длинные пальцы унизаны перстнями; сине-зеленый шелковый халат с кистями, отороченный понизу мехом; богато расшитые мягкие туфли с загнутыми носами… ах…
Красавец поднес ко рту глиняную трубку, пососал ее, выпустил облачко дыма и широко зевнул. Затем произнес скучающе:
– Матушка Дарьниколавна изволят хворать гемикранией. Один разбирать стану. Что тут?
Что за бархатный голос… какой раскатистый… «р-р-р»… ах…
Тем временем на помост вытолкнули Ефимку. Тот сразу пал на колени, но красавец приказал:
– Встань, дурак! Стой смирно, говори кратко. Кто таков?
Староста назвался.
– А, да, помню, – проговорил красавец, внимательно разглядывая ноготь. – Ну, говори. Что тут? – Он бросил равнодушный взгляд на Ефросинью. – Чем провинилась?
Ефимка, запинаясь, сообщил: так, мол, и так, зарезала корову, а заодно и пса.
– Коровья Смерть, значит… Корова чья? Дарьниколавны?
– Никак нет, батюшка! Крестьянки Малашки Жирово́й…
– Пес чей? Дарьниколавны?
– Никак нет, батюшка… Крестьянки Малаш…
– Дурак! – с чувством повторил красавец. – Что мне за дело до какой-то Малашки? – Он опять зевнул. – Высечь бы тебя за глупость, да лень… Пошел вон!
Староста согнулся в поклоне, попятился и исчез из вида.
Красавец оторвался от ногтей, пыхнул трубкой, мимолетно мазнул Ефросинью равнодушным взглядом, отвернулся, снова зевнул – и прервал зевок на середине.
– Однако… – пробормотал он, уставившись на девушку, также не сводившую с него глаз. – Кто такова?
– Ефросинья, сирота…
– Гм-гм. Сирота? Круглая?
– Маменька утопла, тятенька в солдатах…
– Гм-гм. Эй, кто там?
Мигом подскочили два гайдука.
– Нет, – остановил их красавец. Он окинул взглядом толпу, ткнул пальцем. – Ты и ты. А вы, – обратился он к гайдукам, – ступайте сей же момент в съезжую, и чтобы в кандалы заковались! Матушка наша так повелеть изволили: весьма огорчена Дарьниколавна, что не устерегли вы, дурни, ее карлу, оттого и расхворалась. Сама провинность вашу разбирать станет. Ступайте!
Гайдуков след простыл, рядом с Ефросиньей появились два мрачных мужика, а красавец крикнул в толпу:
– Что расселись? Пошли вон, дармоеды!
Площадь опустела.
– Ко мне в комнаты ее, – приказал красавец, поднимаясь из кресла. – И чтобы молчок! Я вам не барыня, языки-то повыдергиваю!
…Сила наполняла ее, и все сильнее билось сердце.
Вошел он. Поднял руку, коснулся ее лба, скул, провел пальцем по чуть приоткрытым губам, шепнул:
– Ефросинья? Нет. Ты ангел. Буду звать тебя Гретхен…
Она ухватилась за кисть халата, потянула.
…Это было счастье. Николенька – так Николай Андреевич наказал звать его – запретил покидать его комнаты, но все равно – это было счастье. Теперь она понимала маменьку, которая когда-то заходилась криком в мужских объятиях.
Бо́льшую часть времени новоиспеченная Гретхен проводила одна. И ждала. Ни разу они не были вместе ночью, но сразу после рассвета Николенька приходил, ложился к ней, бормотал: «Проклятая баба, замучила…» – и они неистово любили друг друга.
Так прошло два месяца, а потом грянула беда.
Кто-то не удержал языка за зубами. Этот кто-то жестоко поплатился за то, что не донес раньше: разъяренная барыня велела сварить его живьем и сама подбрасывала дрова в огонь. Николай Андреевич, бросив все, едва ли не в исподнем ускакал в Москву, не простившись ни со своей Гретхен, ни – для него это было главным – с Дарьниколавной.
Ефросинью привели в барынину опочивальню.
– Стойте за дверями, – бросила новым гайдукам Дарьниколавна, гренадерской стати женщина.
– Блядь! – выкрикнула она, оставшись наедине с Ефросиньей. – Знаешь, что я с тобой сделаю?
И, мечтательно закатив глаза, принялась перечислять.
Девушка не слушала. Она с трудом удерживала руки от превращения в вилы – сейчас этого не требовалось – и стояла перед барыней молча, поджидая последнюю каплю силы.
Вот и она, эта капля. Теперь – скорее!
Все произошло быстро. Комок слизи из Ласточкиного глаза ударил Дарьниколавне в рот.
– Чтоб тебе света не видеть до конца дней твоих! – вымолвила Ефросинья, воротила все на место, проверила цветок в волосах, повернулась и вышла.
Через некоторое время, бредя перелеском, услышала за собой погоню – приближался остервенелый собачий лай. Она остановилась, дождалась псов, приняла их на вилы и двинулась дальше – в ту сторону, где, по ее расчетам, находились и родная деревушка, и рощица за ней, и речка, и дальнее болото, и, может быть, село Зюзино.
Погони больше не было, но путь получился нелегкий – все-таки много сил потратила, да еще лето выдалось холодным и дождливым. Она потеряла счет дням пути, почти отчаялась, все чаще встряхивала цветок – тот звучал уже совсем хрипло, – все меньше надеялась на спасение и упала без сил, когда на зов пришли Зорко с Зимавой.
Ефросинья провела в селе десять спокойных лет. Сама зюзей не сделалась, а жители и не настаивали – чуяли в ней другое.
На радость старому пьянице, учителю зюзинской школы, скучавшему без прилежных учеников, она выучила латынь, греческий, немецкий, аглицкий, французский, гишпанский, арабский и персидский; прочитала уйму книг на этих языках, ну и на церковнославянском, конечно, тоже; изучила философию, арифметику и геометрию, занималась алхимией, пробовала слагать вирши; назубок зазубрила Черный Реестр того времени.
Узнав, что ее проклятие сбылось – Дарьниколавна указом императрицы подвергнута позору, лишена фамилии и пожизненно заточена в подземную тюрьму без света и человеческого общения, – Ефросинья попрощалась с зюзями. С собой она уносила Ласточкин глаз в хрустальном флаконе, наполненном ледяной водой из любимого озерца зюзь, и новый веночек, сплетенный из золотистых цветков.
– Мы увидимся, – пообещала Ефросинья своим дорогим друзьям.
Те печально покачали головой. И оказались правы: Ефросинья увиделась с зюзями, но очень не скоро и не с Зорко и Зимавой, а с их потомками. Век зюзь длиннее человеческого, но гораздо короче века той, которую прозывали – без всякого на то основания – Коровьей Смертью.
Впрочем, в силу самой длительности века ей пришлось еще дважды умерщвлять коров: предыдущий коровий глаз подсыхал окончательно, а без него Ефросинья чувствовала себя беззащитной и, главное, неспособной блюсти порядок и справедливость.
С золотистым цветком было проще: научилась выращивать в горшке. И всегда держала несколько цветков наготове – на всякий случай.
Она старела медленно; вскоре после Октябрьской революции старение и вовсе остановилось. Несколько раз меняла имена – и всегда старалась выбирать «ангельские»: помнила, как Николенька назвал ее ангелом… Ах, Николенька… Оказался трусом и подлецом, да и был-то, если положить руку на сердце, пустышкой… Эх, что с того – первая любовь болит и болит.
А других-то и не случилось в этой долгой жизни.
…Ангелина Яковлевна вышла из мерзкого новокузинского заведения, в котором вовсю грохотала варварская музыка, а за одним из столов корчились от страха и унижения про́клятые ею подонки. Поискала взглядом, нашла помощника, нанятого в агентстве «ИЧП Болотников И.В.», кивнула: «Поехали».
Бодигард… А что, прикажете всякий раз производить боевую трансформацию? Утомительно и несколько безвкусно… А при ее нынешней работе вопрос безопасности актуален – время такое.
Да и при ее миссии – порядок и справедливость – тоже.
Ангелина Яковлевна уселась на правое сиденье и устало бросила:
– Домой.
9
Славик пришел в себя. Чувствовал он себя неважно, но, в общем, мог как-то соображать и двигаться. Михалычу – тому было намного хуже. И даже «Рамштайн» не освежал.
Ладно, пора сваливать. Славик пошарил в борсетке. Уф, все на месте – и пятихатка с какой-то мелочовкой на текущие расходы, и пятнадцать штук в отделении, которое не сразу и найдешь. Его доля с трех последних раскладов. Заначка. Дома-то особо не заныкаешь, у матери нюх как у бобика.
Не сунулась, значит, в борсетку корова старая, а ведь могла бы, пока они тут в отключке были. Лошара пергидрольная…
«Лошара»? Славик вспомнил, что и как сделала с ними Ангелина, и с трудом удержался от повторной рвоты.
Пора, пора. Он сходил в туалет, умылся, вернулся, салфеткой вытер лицо по-прежнему невменяемому Михалычу. Позвал официанта, расплатился. Жестко огрызнулся на претензии по поводу «напачкали, кто убирать будет?». Ну, собственно, как огрызнулся – послал подальше. Потому что – не терпила.
Заставил Михалыча подняться со стула, повел к выходу. Пришлось посторониться, пропуская навстречу двух девушек. Одну, которая в мини-юбке и босоножках с высокой шнуровкой, вроде бы видел на районе, другая, в джинсах, была ему незнакома. Зачетные телки, отметил Славик. Даже Михалыч дернулся было к ним; ишь ты, попускает его.
Ладно, не до телок сейчас.
На улице стало полегче – асфальт и бетонные стены домов, конечно, отдавали накопленное за день тепло, но хоть солнце не палило.
– Ну что, по домам? – спросил Славик.
Глупо спросил. Во-первых, Михалыч пока еще не мог ответить, он и на ногах-то стоял нетвердо. Во-вторых, что значит «по домам»? Ага, сейчас только не хватало с матерью сцепиться!
Ага, сообразил он, тогда к Михалычу. На тачке. Тут недалеко, но в таком состоянии… Хватит на сегодня приключений.
Он подтащил Михалыча – ты смотри, упирается, про телок что-то мычит, обратно в кабак рвется! – к краю тротуара, поднял руку. Тачка подрулила почти сразу, да не хачмобиль, а хорошая «тойота». Рядом с водителем сидел еще один мужик, смутно знакомый. Конкретно – никак не вспоминалось. Да и хрен бы с ним, подумал Славик.
Он с трудом впихнул товарища на заднее сиденье, втиснулся следом, назвал адрес.
– А пешочком? – удивился водила. – Тут ходу-то пять минут!
– Да друг вот… – объяснил Славик. – Это… ну, короче, плохо себя чувствует…
– Ясно, – кивнул водитель, трогаясь с места. – Лады, довезу уж. И денег не возьму, за такое и брать-то неловко, один черт по пути…
– Стоп, – сказал вдруг пассажир с переднего сиденья и обернулся: – Слышь, Серега, а рожи-то знакомые! Так-так-так… Денег, говоришь, не возьмешь? Да ты рули, Серега, рули, только вот тут сверни, ага, вот сюда, к гаражам. Вот и отличненько! Стоп-машина. Вылезайте, пидоры!
Водила засмеялся – и прозвучало это очень неприятно.
– Вы чего, мужики? – пролепетал Славик.
Водитель, не обращая на него внимания, жизнерадостно спросил:
– Что, Сань, неужто они?
– Они самые, Серега, сто пудов! Развели тогда, на МКАДе, как пацана, бабла сняли, суки… Втроем, сейчас-то их двое, жаль, третьего куда-то потеряли. – Он прикрикнул: – Кому сказано! На выход, гниды!
За гаражами Славика били не сильно, Михалыча вообще почти не тронули. Ну так, немножко. А вот потом… Потом, угрожая пистолетом, содрали с Михалыча брюки и трусы, поставили раком, сзади пристроили Славика и велели: «Долби!» Деваться было некуда…
Затем их поменяли местами.
– Так-то, пацаны, – прокомментировал Серега. И обратился к товарищу: – Слышь, Сань, сколько раз я тебе говорил: вози с собой травматику! Убить не убьешь, а смотрится как настоящий «макарка», такая вот пидорва всегда ведется. Да, ты в борсетках у них пошарь, может, найдется что.
– Само собой… – проворчал Саня.
Он выгреб все, что было у обоих, и крякнул:
– Нормальный ход! Полтинник, как с куста! Пополам, Серега!
– Поперло, – заржал тот. – Ну, счастливо оставаться, петушня!
Мужики сели в машину и уехали.
Славик плакал, застегивая джинсы, и тут Михалыч прохрипел:
– Убью! Убью, сука!
Очухался, отстраненно подумал Славик. От шока, наверное. А вслух сказал:
– Да я и сам жить не хочу, Михалыч…
– И не будешь! – заорал тот. – Хоть словечко брякнешь – ты покойник, понял?
– Да понял, блин, понял… – уныло ответил Славик. И вдруг он сообразил. – Слышь, Михалыч, а ведь это все она! Ну, ведьма! Ну, в смысле, Ангелина, училка моя!
– Крыша поехала? – брезгливо осведомился Михалыч.
– Да ты как раз в отключке был, – зачастил Славик, – а она ка-ак… ну, это… короче, как плюнет в нас, а потом говорит: проклинаю, говорит, всё, говорит, у вас теперь наперекосяк пойдет, и девки вам давать не будут! Вот сволочь, скажи?
– Девки, говоришь? – задумчиво протянул Михалыч. – Девки… – Он вдруг хлопнул Славика по плечу и весело сказал: – Пошли-ка обратно, в кабак. Я помню, там были две такие телки… С этого и начнем – проверим, как нам не дают. Ну и еще мыслишки есть. Двинули, Славян!
– А деньги? – спросил Славик. – Эти-то все забрали, подчистую…
– Мобилу оставили? Не тупи, звони Вадьке, пусть подтягивается. Скажи, Михалыч велел, дело, скажи, на сто тыщ.
Набирая на ходу номер Вадика, Славик подумал, что те две телки – они точно должны дать. Да и Михалыч, похоже, что-то уже прикинул, замутить собирается.
Жизнь налаживалась.