Глава 65. «Площадь Воздаяния»
А когда после сна мы продолжили наш путь, то опять оказались в огромном сводчатом зале с земляным полом, устланном серой листвой высохших иллюзий, деревянными грубо сколоченными столами и скамьями, с факелами вдоль осыпающихся стен. Место это, оказывается, называлось «Площадью Воздаяния». Если красная краска на стене не врала. Надписи на стенах обычно говорят правду. И было все то же: и скамьи, и люди, и мерзость, и нищета. Монумента не было, жаль. Монументы бодрят. Сестра прижалась ко мне.
Прошел, озираясь, сутулый мужчина. Он шарахался от встречных и дребезжащим голосом подбадривал себя:
– Я славный Архип Кузьмич, зять бабы Зины. Я славный Архип Кузьмич, зять бабы Зины.
Не ведал Архип Кузьмич: боязливым в озере гореть. Заметив нас, он подошел ко мне. Обрадовался. Чему?
– О! И вы тут? А на меня в парке рысь прыгнула. На самом-то деле это желтый пакет запутался в ветвях и трепетал на ветру: фыр-р-р, фур-р-р… А мне показалось: рысь. Вот и не выдержало сердчишко, – он жалко хихикнул. – Я славный Архип Кузьмич, зять бабы Зины…
Не иначе как сквозняком занесло Джозефа Пью. Рассказчик точно описал его. Пью приставал ко всем по очереди, как банный лист:
– Ножи точить, бритвы править! Кого обуть, кого раздеть? Лужу, паяю, золото скупаю! Кровь пускаю, грехи отпускаю!..
И все, за неимением всего, отмахивались от него.
Желтый Пью, взметнувшись под потолок, упал, как коршун, на бедного зятя бабы Зины.
– Золото! Золото! Покупаю золото! – проорал он над ухом Архипа Кузьмича.
Тот грохнулся замертво, а Пью с диким хохотом упал на стол, за которым сидел с дружками пьяный ухажер Сестры и уговаривал очередную банку сивухи, почесывая волосатую грудь.
– Гвазава! – взвыл Пью. – Вот ты где! Ты что мне всучил в прошлый раз?!
– Смотри, – Рассказчик кивнул на хорошенькую, явно не из этих мест, женщину. Публика расступалась перед ней, пялила глаза. Красавица, как одинокая волна, шла по серому залу, и видно было, что у всех душа, как пена, поднимается к горлу. Лицо она прикрывала платком. Услышав вопль «Гвазава!», она вздрогнула и подошла к столу, за которым волосатый пьяница отбивался от настырного Пью. Она похлопала Пью по плечу. Тот обернулся, поклонился даме и исчез. Бывший ухажер Сестры взял женщину за плечи и захохотал: «Ты! Ты!» Красавица опустила руку с платком. В носу у нее, как у туземки, висело большое золотое кольцо.
– Далеко же ее занесло в раскаяниях, – пробормотал Рассказчик. – Не узнаешь? Это Елена, жена Хенкина.
К нам подошла большая группа женщин, состоящая из одних близняшек. Они так и шли парами, рука об руку.
– А это еще что за «ручеек»? – встрепенулся Боб. – Сыграть, что ли?
Они подошли к Бороде и выстроились перед ним. Я насчитал семнадцать пар.
– Где он? – спросили первые две, с луками за спиной и полупустыми колчанами.
– Кто?
– Брательник твой? Ему одного раза мало было, так он нас два раза отправил на тот свет, да еще так зверски. Где он?
– Да откуда же я знаю? – ответил Борода. – Я ему не пастух.
– Понял теперь, – спросил Рассказчик, – почему он не пошел с нами? Ему там спокойнее будет. Представляешь, если сюда явятся утопленники из аномальной зоны, в шкурах и с поднятыми руками? Сотни тысяч утопленников.
– А где тут Боб? – к нам подковыляла не иначе как сама королевна бомжей, принцесса сточных ям и помойных акваторий. Вид у нее был, если сказать жуткий – ничего не сказать. В жилистой черной руке она цепко держала клюку. Не менее цепкие глаза, казалось, видели одинокие крошки и семечки в карманах достойных граждан. Несло от принцессы, как от студенческой столовой.
– Ну, я Боб, – представился Боб. – Чего изволите, мадам?
– Поклон принесла издалека…
Боб учтиво поклонился, воротя нос в сторону.
– Из старинной богатой Фландрии. От прелестной девочки Жанны и старого шарманщика Карло, у которого я проторчала в жопе триста пятьдесят лет. А дай-ка я тебя поцелую! – и она вцепилась в Боба. – Давно не целовалась ни с кем!
Боб отшатнулся, едва успев молвить:
– Я не достоин такой высокой чести, сударыня! – однако тут же был крепко схвачен за руки двумя дюжими мужиками.
– Достоин, достоин! – ласково сказали они. – Дал нам один глаз на двоих, поманил бабами, завел в лес, лишил там одноглазого царя последнего глаза (царского!) и бросил, сукин сын, на произвол судьбы! Сколько лет искали то бабу, то Боба. Целуй, фея, целуй! Крепко целуй. Взасос.
Фея, вцепившись в Боба и прицелившись к его губам, с некоторой обидой произнесла:
– И это за всю мою доброту!..
– Сколько тебе говорить, – рассердились мужики, – не делай людям добра! Целуй, не рассусоливай!
– Ты не боишься, Рассказчик, что и к тебе нагрянет такая же орава и начнет целовать взасос?
– Не боюсь. Бояться надо тем, кто всю жизнь лузгал семечки, пока не пролузгал всю свою жизнь. А я, увы, только пересказчик чьих-то творений или действительных событий. Это вот такие творцы усатые необдуманно плодят детей, а потом бросают их, безусых, на произвол судьбы, да и сама жизнь плодит, а нам, тварям, увы, не дано! Мы побираемся крохами с их стола!
– Не юродствуй.
– С меня спрос, как с зеркала. Разбить, конечно, можно, предварительно глянув в меня лишний раз и смахнув пыль. Но чтобы учинять с меня спрос – увольте! К тому же, я никого, кажется, не убил, даже в мыслях. Это вот с тех, кто боевики ставит, с тех по большому счету спросится. Кстати, это «Малая Площадь Воздаяния», а есть еще и «Большая…» Туда не пойдем, вот там с них и спросят. Это как Большие и Малые Лужники, и нужники, соответственно, при них.
– Сдрейфил, однако. Побледнел, как венецианское зеркало. В Лужники не побежишь, в Большие? Ну, да ладно. Оставим мертвых мертвым. Что же тогда было с Данте?
– Да ничего не было. Он же не выдумал ничего. Это был всего-навсего гениальный, но репортаж. Как у папы Хэма, мама миа, из Испании. Он, правда, описал не этот угол, а тот, куда его затащил Вергилий. Просто Вергилию самому не хотелось тут встречаться кое с кем, вот он и повел Данте через парадный подъезд. А чаще сюда приходят черным ходом. Да ты не бойся: ни Гектор, ни Патрокл, ни двенадцать троянских юношей не будут доставать тебя здесь, они уже достали Гомера. Правда, пощадили слепого старика. На первый раз. За правду. Надо ослепнуть, чтобы лучше видеть ее.
– Боб! – воскликнул Борода, уславший девичий «ручеек» куда-то вдаль. – А ведь один из этих мужиков был Гомер, а второй – Кутузов!
– Где же тогда Сократ, Рассказчик? – спросил я. – Или Саня Баландин? У меня уже в голове мутится. Где я был? Там и не ад, и не чистилище, и не рай, насколько я смог разобраться. Так что же там? Или в самом деле Афины?
– Они там, куда и нам дай Бог попасть с тобой, – вздохнул Рассказчик. – И не так важно, Сократ то был или Баландин. Важно, что ты спас их, а тем самым спас и себя. Они продолжают жить, независимо от причитающегося им воздаяния, кары или вознаграждения. Это не важно для них. Они живут чем-то более высоким, чем другие. Вон, поинтересуйся у Бороды, чем живут художники, которые всю жизнь расписывают храмы? (Борода буркнул что-то крайне неприличное). Я сам-то только-только стал понимать это. Вот ты ценой своей жизни спас кого-то из них, тем самым спас и себя. А где те, кто был с тобой на галере, кто так яростно бился всю жизнь только за собственную жизнь? Кстати, скоро ты их увидишь.
Рассказчик отвел меня в сторонку.
– А что ты меня никак не спросишь о Фаине? Где она?.. – он помолчал. – Как-то нехорошо получается: все, кто были там, все они здесь, а ее нет – ни там, ни тут. Вот тебе последние откровения Филолога. Ты как-то спросил меня, почему я предал ее. Помнишь, с этой длинноногой поэтессой в начале ума? Фаина – это Мимоза, Дима, да-да, Ми-мо-за. Думаешь, зачем я занимался мифотворчеством и всем вам морочил голову пустой болтовней, нимфами и самородками, этим придурком Пью? Это же я ей памятник воздвиг, «нерукотворный» памятник. Что я еще мог для нее сделать? Это она, Дима, она, вечно живущая и вечно умирающая, прекрасная и желанная, и она везде – и тут, и там, и в Греции, и в Австралии, и где нас нет, и где мы еще есть, и где нас никогда не будет, и никто никогда, ни один мужчина в мире, включая самого бога любви, не сможет сказать: «Она – моя!»
Рассказчик круто развернулся и ушел.
«Бедняга, – подумал я. – Как же поразили его когда-то эти тревожные желтые цветы! Всю жизнь окрасить в придуманный кем-то цвет! А может, все-таки это лучше, чем бесцветная жизнь?»
И я еще долго бродил по площади, здороваясь со всеми кряду, так как все они, вроде, были мне и знакомы, но все как бы из другой жизни. В которой, как оказалось, один цвет – цвет тревоги. Ко мне подошла женщина, которую я поначалу принял за цыганку.
– Здравствуй, соколик. Ты не знаешь меня, ну, да ты и знать никого не хочешь! Полено-то все тогда о тебе верно сказало, вот я только зря Нате не сказала о том. Хотя, разве это спасло бы вас? Ступай, еще свидимся.