Глава 31. Нет на свете ничего сильнее человеческой слабости
Ревизия административно-хозяйственной службы института выявила много упущений в ее работе, в том числе наличие неучтенных материалов и оборудования, пылившегося на складах чуть ли не с войны. Все знают: неучтенка страшнее растраты.
Руководители институтов менялись, главбухи менялись, не менялся лишь заместитель директора Борис Семенович Перчик. Его звали «Зам по ахам», так как он постоянно всему удивлялся, высоко поднимая густые брови и с какой-то женской грацией ахая. Хотя, между нами, чем выше взлетали брови и чем чаще слышалось «Ах!», тем безразличнее был на самом деле ко всему на свете, кроме самого себя, Перчик. Если быть точным до конца, как того требует бухгалтерский учет, все эти неучтенные материалы и оборудование доставались Перчику (а значит, и институту) по случаю, когда случай сводил его с одной из белокуро-аппетитных дам в состоянии молочно-восковой спелости из различных контор, ведающих снабжением и сбытом. А еще Борис Семенович был льстец божией милостью, с какой-то даже восточной изощренностью. Он льстил всем, и хотя на роже у него было написано, что он прохиндей, все равно всем было приятно. Нет ничего легче, чем лесть, но нет и ничего дороже ее.
Сливинский с удовольствием слушал трепотню Перчика, хотя в общем-то удовольствия не было никакого. Ревизор Прозоров, прямой во всем, как жердь, главбух родственного (словечко-то!) предприятия, отнесся к промаху совсем не по-родственному, сочинив убедительный документ, который можно было использовать, как кому заблагорассудится. «Похоже, пошла охота на волков, пошла охота, – думал Сливинский. – Уже и на кафедре интересовались, и аспирантами в кои веки, и морально-психологическим климатом в коллективе института. Скоро начнут ворошить грязное белье, проверять ногти и воротнички… Воронье вылетело с соседней станции», – решил он.
Комиссией, к немалому удивлению Перчика, было обнаружено: два турбореактивных двигателя РД-9Б для самолета «МиГ» (в смазке и с пломбами), запас кинопленки на десять лет (с гарантийным сроком хранения на один год), 2667 черенков от лопат и еще много всякого ценного и неценного оборудования и просто хлама. Особое впечатление на комиссию произвела партия конских седел в количестве 500 (Пятисот) шт., партия хомутов в количестве 272 (Двухсот семидесяти двух) шт. и партия шлей в количестве 79 (Семидесяти девяти) шт.
Перчик, удивляясь и ахая, ударился в пространные объяснения. Сливинский не прерывал его. Ему вдруг стало абсолютно все равно. Он себя почувствовал уже как бы освобожденным от должности директора института и смотрел на сегодняшнюю ситуацию как бы с высоты этого положения, когда всем вокруг все ясно, но при этом все так изощряют свой ум и язык, словно надеются, что придет ясность второго рода. Говорил же отец, что Бог не только наделял, но и отделял: свет от тьмы, землю от неба, и так далее; но когда сотворил человека – не позаботился, чтобы отделить в его душе свет от тьмы, добро от зла, чистоту от грязи. Оттого, наверное, иногда так хочется жить, а иногда – не хочется…
Перчик, видя, что Сливинский не слушает его, вполне резонно решил: значит, все ерунда, пронесло. Но это решение никак не повлияло на его привычку удивляться даже тому, что сегодня среда, а не вторник и не четверг. И брови его продолжали удивленно взлетать вверх. Словно большая птица летала по его лицу, широко взмахивая большими крыльями.
– Значит, Борис Семенович, так, – прервал полет крупной птицы Сливинский. – Конскую сбрую хоть на себе таскай, но чтобы через неделю на институтских площадях ее не было. Проверю. Двигатели оприходовать и передать на станцию Сидорову. А теперь о главном…
«Зам по ахам» посерьезнел. Птица парила над океаном.
– Кто мне песни пел про то, что помещений не хватает? Понял, да? В два часа буду у тебя с Хенкиным. И чтобы все кладовщики на месте были, чтобы никто не вздумал экстренно болеть или рожать. Знаю я тебя. Сам вскрою все комнаты.
Перчик, почтительно выслушав пожелания руководства, растаял. Птица, сложив крылья, камнем упала вниз. Через двенадцать минут во всех закромах началась муравьиная работа, и в два часа дня довольный Перчик доложил Сливинскому, что после титанических усилий удалось освободить один склад, две комнаты и клетушку под лестницей.
Сливинский улыбнулся:
– Клетушку оставь себе, – и сказал Хенкину: – Учись, Юрий Петрович, за два с половиной часа сто метров полезной площади. Распоряжайся по своему усмотрению. Сосыхе не забудь одну комнатенку.
* * *
Был теплый весенний день. Синеватый, пасмурный, свежий, но чувствовалось, что солнце вот-вот прорвется из серой дымки и сразу же затопит мир желтым теплым светом. «В воздухе конденсируется – нет, не тепло, а только ожидание тепла», – сформулировал Сливинский свои ощущения и обратил внимание на молодого человека, спешащего к остановке трамвая. Юноша напоминал кого-то (может, то был студент или один из многочисленных Фаининых знакомых – где он его видел?) и был похож на американца периода «потерянного поколения» между двумя мировыми войнами: длинное, свободного покроя, легкое серое пальто, серая шляпа с широкими полями, добротный серый костюм. Он весь как бы соткался из серого плотного воздуха. Юноша был бы смешон, если бы не природная элегантность, худощавое бледное лицо с серьезным выражением и лихорадочно блестящие глаза. Он легко подбежал к остановившемуся трамваю и вскочил на подножку. Сливинский поспешил следом. В трамвае он стал неназойливо разглядывать юношу, стоявшего рядом. Тот скользнул по Сливинскому рассеянным взглядом и отрешенно уставился в какую-то точку. Казалось, эта точка заменила ему весь мир – так сильно приковала она его внимание. Сливинский мучительно вспоминал, где же он встречал этого молодого человека? И не мог вспомнить. Что он знает его – сомнений не было, но кто он – вспомнить не мог. Сливинскому стало досадно вдвойне, так как зрительная память на лица у него была превосходная. Через несколько остановок молодой человек встрепенулся, оторвался от своей точки и выскочил из трамвая. Сливинский безотчетно последовал за ним, так же безотчетно посмотрев на то место, где была та самая точка – там было пыльное стекло и больше ничего.
Купив на углу тюльпаны, юноша свернул в сквер за почтой. Навстречу ему почти бегом приближалась девушка. Девушка улыбалась, она была мила и счастлива. Сливинского укололо в сердце. Ему вдруг показалось, что девушка спешила к нему, а не к этому юноше, но в последний момент передумала. Да, он знал эту девушку, он ее помнил, но не знал, кто она и как ее зовут. Девушка скользнула по нему взглядом, взяла молодого человека под руку, и они тихо пошли прочь, глядя под ноги и о чем-то беседуя.
Взгляд порой, как плоский камень по воде, скользит по человеческим лицам, прыгая от одного к другому, пока не утонет в чьих-то глазах. Взгляд Сливинского канул в глазах девушки, а ее взгляд отразился от его лица и утонул в очах ее спутника.
«Боже ж ты мой, ведь это Ирина! – с ужасом подумал Сливинский. – А этот юноша – я сам…»
Сливинский медленно брел весенним сквером, а вокруг него ожидание сгустилось настолько, что готово было лопнуть и затопить все светом и теплом. «И как я мог подумать, что я несчастен? – думал Сливинский. – Вот же я, счастливый, молодой, полный надежд, целеустремленный. И ведь это длилось не час, не день, не месяц, это длилось почти два года. Неужели память настолько неблагородна и неблагодарна, что целиком похерила всю эту весеннюю роскошь ожидания?»
Сливинский долго смотрел в одну точку своего окна в кабинете, совсем как тот полузабытый юноша, которого, наверное, и вспоминать-то некому.
«Да, моя популярность стала многим поперек горла, как кость. Разложим-ка пасьянс из моих человеческих и общественных слабостей, пока этого не сделали другие. А может, уже давно разложили да и в кучу смели? Направление у института очень перспективное, но требует больших затрат, больших проработок, больших капвложений, длительной экспериментальной проверки. Это слабость первая. Кадры у меня отличные. Действительно решают все, и решают сами. Кому же еще решать задачи, как не кадрам? Но… Персональные оклады, надбавки, жилье. Как еще переманишь и заманишь технарей, спецов и ученых? Это слабость вторая. Теперь эти ТРД и конская упряжь. Пустячок, конечно, но кому-то будет приятно. Это третья – не слабость, а добавочка. Что ж, вполне хватит, чтобы попереть за развал, злоупотребление, и прочее, прочее…
Не учел еще Сливинский двусмысленности своего семейного положения, о котором знали достаточно хорошо многие: жена где-то в Москве, сам позволяет себе всякие лирические отступления… Фигли-мигли, понимаешь!
Но и не это было главное. Не учел, к сожалению, Василий Николаевич своего особенного положения в институте. Во всем житейском покладистый, отзывчивый, демократичный, с неизбывным чувством юмора и оптимизма, он был кремень во всем, что касалось центральной идеи его научной деятельности. «За свою идею я один в ответе, поэтому каждый пусть занимается своим маленьким, но необходимым разделом, – опять вспомнил Василий Николаевич о разделе земли и неба и прочей чепухе, одолевающей в минуты безделья. – Обсуждать я ничего и ни с кем не собираюсь, все беру на себя. У нас нет времени на дискуссии, на всю эту размазню. В дискуссиях погиб мир. В согласованиях гибнут цивилизации». Примерно так красиво и глобально отсеивал он на всех конференциях и заседаниях Ученого совета предложения многих маститых, как они себя считали, ученых. Сливинского достало слово «маститые», и он как-то не совсем удачно пошутил на реплику сверху, что у него в институте действительно работают маститые ученые: «Да, действительно, у многих из них мастит послеродового периода, но у них трещины не на груди, а на заднице». Такие шутки не прощают.
В самом деле, идея сверхзвукового пассажирского самолета на каком-то «засекреченном» топливе была выношена им, и ему нужны были скорее ученые-повитухи, а не научный консилиум с демагогическим уклоном в мир собственных забот. Ему некогда было заниматься всей этой трепологией. Рабочий день начинался у него со стремительного обхода отделов, лабораторий, опытных цехов и участков. За ним размазывался на полсотни метров шлейф не поспевающих замов, помов, начотделов, начлабов, всех прочих, кому на сегодня грозило внушение. Сливинский мог мгновенно разобраться в ситуации, поскольку сам их создавал, тут же принять решение, тут же взвалить на себя, как мешок, любую ответственность. О нем появилась пара заметок в уважаемой периферией центральной печати, его портрет с интервью попал в уважаемый даже центром журнал «Америка». Весь этот шлейф ученых находился в несколько напряженном состоянии: в нем и впрямь были очень известные ученые, люди со связями, порой даже родственными; с амбициями, способными украсить Цезаря; привыкшие делать сами выводы, а не только давать предложения. И вот к этим-то людям отношение было, мягко говоря, порой очень странное, точно это не доктор наук, а студент-второкурсник подает какое-то наивное предложение в рамках НИРСа (научно-исследовательской работы студентов). Не вина их, а беда, что количество ученых во много раз превышало количество институтов, в которых каждый из них мог властвовать безраздельно, не хуже Сливинского. Они полагали, что главное в работе – это власть. Видно, поэтому и размазывались в шлейфе.
Эта слабость и была самой сильной.
На последней научной конференции обозленный Сливинский (это было заметно по отточенным фразам, которые он бросал в зал, как выпады рапиры; а еще лучше – как перчатки; а еще точнее – как пощечины) не позволил товарищу из Москвы погладить себя ни по шерстке, ни против шерстки. У посланца просто-напросто не хватило самого обычного интеллекта, что было в тот момент как-то особенно заметно и с мест, и с трибуны. Словом, Сливинский не стал ломать комедию, а пошел ва-банк и заявил, что ему не вполне ясна ответственная роль некоторых безответственных товарищей-господ: вместо того, чтобы помогать в том, о чем их годами просят, они суют свой нос туда, где им дела никакого нет и в чем они ни бельмеса не смыслят. «Ну как может товарищ из комитета, где все идет черепашьим ходом, разобраться в сверхзвуковых скоростях!» В президиуме переглянулись. В зале прошел шумок. У многих потеплел и поумнел взгляд, которым они стали разглядывать своих коллег, – вдруг кто-то из них уже на пути вверх? Так опадают листья перед зимой.
А в перерыве Сливинский нечаянно уронил москвича в небольшой бассейн посреди холла Дома ученых, рядом с рестораном, откуда уже доносились звуки подготавливаемого ужина на сорок пять персон. Гость неуклюже барахтался под склонившимися к воде узкими пальмовыми листьями, и никто ему целую минуту не подавал руки. Нет, подал руку подскочивший заместитель Сливинского – Буров. Официанты с любопытством выглядывали из ресторана. Давненько не купались тут у них под пальмами. Кто-то пошутил: «Жаль, крокодила нет».
* * *
Через месяц Сливинскому предложили передать институт Бурову, а самому взять на выбор кафедру в авиационном институте или отдел в подмосковном городке. Сливинский съездил в Москву, но безрезультатно, помимо науки и техники от него, оказывается, пострадала и идеология сверхзвуковых скоростей. Как тогда, после войны, Сливинский взял от науки полный расчет и укатил, по слухам, куда-то на север. Говорили, шоферил на дальних рейсах. Близорукие часто оказываются дальнобойщиками. Шофер он был отменный, словом, работяга, на которых земля российская держится из последних сил.
Фаине дали однокомнатную на Стрельбищенском жилмассиве, а в коттедж въехал Буров с румынской мебелью и мускулистым, черным, как негр, лоснящимся догом. От отца пришла на Новый год открытка (до этого он звонил несколько раз, когда бывал в более-менее обжитых местах). «Здесь север, – писал он. – Почти по Джеку Лондону, только с азиатским клопами. Пьют. Играют в карты. Работают столько, сколько позволяет мороз. Дружны, но умрешь – отправят самолетом и тут же забудут. Тут иначе нельзя. Обрел друга, бывшего таксиста из Темрюка. Занесло же! Учит меня жить. Оказывается, это самая абстрактная и в принципе не постижимая наука. Лобзаю. Батюшка.
P.S. Нужен твой совет. Приехала Раиса. Бросила море (!). Бросила квартиру и прописку (!!). Бросила мужа (!!!). Спасибо.
P.Р.S. С Новым годом!»
Через полтора года от Бурова разбежались все бывшие аспиранты Сливинского, кроме Гвазавы. Первым ушел Каргин. Вроде бы тоже, как и его шеф, подался на север. Разбежались стеклодувы, кудесники по металлу и дереву, экспериментаторы и теоретики, которые могли творчески работать только с допингом в лице Сливинского, даже поварихам стало скучно и они перешли в другие столовки. Ученый совет стал выяснять, сколько ангелов сидит на конце иглы. Когда магнит слаб и невидимое магнитное поле исчезает, когда происходит вульгарная материализация идеи, никакие планы, никакие совещания, никакие посулы, премии и коллективные договора не удержат того, что имеет хоть какой-то маломальский физический материальный вес. Про духовное не говорим.
* * *
Институту сменили направление. Подкинули денег. Обосновали штаты. Бурова предупредили, но оставили. Он был удобен. И шею подставит, и руку подаст. Пять-семь лет можно было делать то, что делалось бы и без всякой великой идеи, целую пятилетку можно было коптить небо.
Мурлову у Бурова ловить было нечего, да и просто муторно было ходить в институт, как на службу, где в кабинетах и на лестницах витал еще дух Сливинского и нет-нет да появлялся легкий призрак Фаины. Да и вообще как-то удивительно быстро сварливо-добродушная атмосфера сменилась на лениво-равнодушную обстановку. Перчик остался и еще больше стал удивляться всему, поскольку стал ко всему совершенно равнодушен.
Неожиданно для себя Мурлов, как лейтенант запаса, изъявил желание идти на два года в армию, за что, естественно, ухватились в военкомате. Когда на медкомиссии в холодном длинном кабинете у раздетого Мурлова спросили: «На что жалуетесь?» – и он ответил: «На холод», – его хлопнули по плечу и бодро сказали: «Годен!»
Последний раз зайдя в столовку, над которой когда-то так красиво и мощно фиолетовое небо разверзлось громадной лиловой молнией, осветившей Мурлову всю его жизнь, он, сидя за столом с двумя сотрудниками Сосыхи, услышал, что бывший директор уехал то ли в Австралию, то ли в село агрономом, на что последовал комментарий ученого недоумка: «Диоклетиан!»