Глава 29. «Образовалось все, слава богу!»
Страшная слабость и тошнота. Поднимаешь голову – стены начинают плыть и качаться, потом складываются и раскладываются, складываются и раскладываются, будто собирается взлететь белая птица с квадратными крыльями. Кладешь голову на подушку – стены снова занимают вертикальное положение, зато вновь подступает к горлу тошнота. Холодный клюквенный морс еще как-то спасает от жара и дурноты. В краткие промежутки времени между сном и полудремой смотришь в расползающиеся строки на желтых страницах старых книжек, без обложек и оглавления, без вырванных страниц из середины, пошедших на растопку печи или бог знает какие иные хозяйские нужды еще в те времена, когда не было всеобщей грамотной повинности, и только-только начинаешь вникать в ночные кошмары огромного пустого итальянского дома с заколоченными окнами и жуткими оборотнями, прячущимися во мраке его бесчисленных комнат, как строки снова расплываются, исчезают, слышно, как глухо падает книжка на пол, приятное оцепенение сковывает все тело, и снова строки приобретают четкие контуры, и оказывается, что это никакие не вампиры, а беспечные горожане съехались на дачу и треплются по пустякам о любви и печенье, или бред смертельно раненого солдата, лежащего то ли в камышах, то ли в краснотале, превращается незаметно в любовное признание непонятно кого какой-то пустышке с золотистым пушком на ушке, дрожащими опущенными ресницами и румянцем на провинциальных щечках. Тут же проехала карета, кучер жалуется на жизнь своей старой кобыле, слышится скрип половиц. Не открывая глаз, смотришь в щелочку и никого не видишь, а половицы сами собой прогибаются, скрипят под невидимыми ногами, и даже в свечечке на столе огонек замигал от движения воздуха, и белую занавесочку на синем окошке вроде как отодвинул кто-то и снова задернул.
Бабушка заходит, куда-то уходит, дверь за нею захлопнулась, снег под окошком проскрипел, глядь – а она никуда не ушла, лежит на своей койке и дремлет, а потом – прыг, как и не дремала, шурудит уже у печи и в то же время лоб ей ладонью трогает, и шепчет что-то, вроде как «спаси и помилуй», а то вдруг с барыней какой-то разговаривает о рюшечках и фестончиках, и гусар тут же, румяно-кучерявый, с черными усами и блестящими глазами-сливами, сверкает белыми зубами. Вроде как Варя сидит на скамье, и глаза у нее то в щелку сжимаются, то расплываются пятном, и вроде как они припухли от слез. А то вдруг подушка возле головы начинает мурлыкать, изгибается горбом, зевает и запускает когти в перину.
Нет, и не Варя, а женщина молодая с печальным лицом и испуганным взором сидит на табуретке в расстегнутом полушубке, платок спущен с головы, покрывает плечи. Платок черный, в черных кружевах. Бабушка говорит, что это подруга ее, Наташина, Ольга Васина, и у нее вроде как муж три с половиной дня как помер, вчера схоронили только, двое детей осталось, и трудно ей, сердечной, сейчас одной и с хозяйством управляться, и за детьми смотреть, и с самой собою быть, в своем одиночестве ночи коротать. Муж умер-то неожиданно, кто же думал, в бане попарился, квасу ледяного густого попил – и нету мужа. А с каким удовольствием квас пил! Ох, страшно Ольге ночами в холодной просторной кровати одной засыпать! Прикрывается уж она и одеялом, и подушками, и «Отче наш»-ем, а все кажется, что стоит над ней кто-то, наклонился и сдерживает дыхание, чтобы она не услышала раньше времени. Мучается так Ольга до полуночи, а сил нет откинуть одеяло и посмотреть. Ведь тот, кто наклонился над ней, того и ждет, когда она одеяло откинет. Так в страхе Ольга и засыпает. Один раз вроде как присел кто-то сбоку на кровать, еще заскрипела сетка и провалилась перина. И очень уж просит бабушка за Ольгу, так просит Наталью, чтоб пожила она у Ольги какое-то время. Наталье так и хочется сказать: «Ну как же, бабушка, у меня сил нет встать с постели, слаба я еще». Но, взглянув на Ольгу, ей совестно стало – та, бедняжка, осунулась вся, почернела, глаза ввалились и блестят нездоровым сухим блеском.
Вроде как снег попал в валенки и приятно холодит ноги. Как клюквенный морс. А в избе жарко натоплено и нет никого. Только она и младший мальчишка. Ольга на работе в смене на телефонной станции, старший пацан в школе. А мужа нет, умер. И младший этот вертится под ногами, как котенок, да так настырно, что Наталья уже и нервничать стала, и злиться, и едва не накричала на него, чтобы он не мешался тут, сел где-нибудь и успокоился. Да он-то вроде не просто вертится, а как сказать ей что-то хочет. Тут она увидела себя в зеркале и очень удивилась: сорочка-то у нее, оказывается, длинная-предлинная, все ноги закрывает, только пальцы видать, волосы распущены и блестят по свежевымытому. Вроде как Иван или кто-то похожий на него промелькнул в зеркале, бледный-бледный. Наташа вздрогнула, уронила зеркало, зеркало бесшумно разбилось. А мальчишка подпрыгнул, чтобы не поранить босые ноги. И еще не все осколки бесшумно упали на пол, спрашивает Наталья у пацаненка:
– Ты мне сказать что-то хочешь? Почему так смотришь странно?
А он ей и отвечает:
– К нам папа каждый понедельник вечером приходит.
– Постой, сегодня же будет первый понедельник, как он…
– Ну и что, – говорит он. – Каждый понедельник приходит. Ни одного не пропустил.
Нехорошо у нее на душе стало. Глядит она обеспокоено в окна, там солнце еще вовсю светит и дети играют под окнами. А мальчишка говорит ей еще:
– Вы бы, тетенька, спрятались куда, а то он не любит, когда у нас чужой кто-то.
Только что солнце светило и дети играли, а уже двор залит лунным светом, и не дети, а тени чьи-то синеют под окнами, а приглядишься – так и не тени вовсе, а так, непонятно что. И в комнате коптит керосиновая лампа, и некому прикрутить фитиль. И тут шаги чьи-то за дверью, ноги кто-то обметает от снега, а дверь не открывает, точно ждет чего-то. Глядит Наталья на мальчика, а тот бледный весь и трясется.
– Ты чего это? – спрашивает она у него, а сама не слышит свой голос, только мороз по коже.
– Тятя пришел, – лепечет мальчик.
Дверь открылась бесшумно и быстро, как картонная. Входит незнакомый мужчина. Странный такой. Она никогда не видела Ольгиного мужа, а тут вроде бы и узнала его. Стоит он посреди комнаты, голова в плечи ушла, а взгляд прямо в перепуганного малыша, тяжелый, недовольный.
– Кто у нас? – спросил и передернулся.
– Тетенька чужая живет, – заслоняется ручонкой от хмурого пришельца ребенок.
А Наталья зажата между шкафом и стеной, и не спрятаться ей, не убежать, боится пальцем пошевелить и знает, что он видит ее, только виду не подает – стоит посередине комнаты и чутко прислушивается к малейшему шороху. Как кот или рысь.
– А кто ее приглашал? – и он вобрал голову еще больше в плечи, втянул носом воздух и резко, как стрелка на уличных часах, повернул голову к ней и пригвоздил ее взглядом к стене. Наталья обмерла – это был Иван!
– Пришла? Пришла – посмотреть на меня? Погоди, сейчас Варвара в гости придет.
Опрометью, не помня себя, выскочила Наталья в сени, во двор, на улицу, за околицу, в чисто поле мимо трех сосен, вбежала в длинный, как чулок, коридор, гулкий и мрачный. Света нет, а вроде и видно что-то, и будто бы со всех сторон смотрят на нее с нечеловеческим любопытством человеческие глаза. Она оглядывается в ужасе назад, крик вот-вот готов сорваться с ее губ, но никого нет позади, далеко-далеко пропадает коридор в оба конца, только тени вдали промелькнули или показалось это. И подсказывает ей что-то, что гонятся за ней, вот-вот догонят. Воздуху не хватает бежать, хрипы в груди. Кончается коридор, обрывается, как тоскливая песня. Площадь перед нею, огромная, покрытая где булыжником, где бетонными плитами, где паркетом каменным, в который, как в лед, вмерзли желтые, красные, черные листья дуба, клена, липы, похожие узорами на причудливые черепа; а где и вовсе ничем не покрытая, простоволосая, утоптанная земля да следы колес от подвод и бричек.
Карета промчалась. Через пять минут – другая, со свитой верхом. Пьяная свита с наглыми рожами сделала круг вокруг нее, другой, третий и, хохоча, пришпорила коней. Еще карета… Кареты останавливались, когда становились величиной с горошину, стояли несколько минут и катили дальше. Там видна большая толпа. Там тоже площадь. Вот и Наталья у того места. Рыцарь стоит в черных доспехах, смотрит на нее, и взгляд его не беспокоит ее, не пугает, а вроде как даже притягивает. Лица вот только не видно. Жаль. Он касается ее руки своей рукой и проходит мимо.
– Кто это? – слышит она за своей спиной голос Рыцаря, но что ответили ему, не разобрала.
И снова гонятся за ней. Хорошо, дверь в стене – открывается легко, как игрушечная, только пальцем тронь. Вбегает она внутрь и замирает у входа, а шаги ее бегут, бегут по залу, гулкому и просторному, пока не ударяются в противоположную стену и не замирают там. Посреди зала возвышение, свечи горят, то ли лампочки, и так горят, что светом своим не освещают, что там на возвышении, а наоборот, как бы маскируют – за колеблющейся завесой огня ничего не видно. И тут дверь открылась, ветром задуло свечи, а темно не стало, и видит Наталья, что на возвышении сидит Иван, свесив ноги, но не тот, сгорбленный и озабоченный, а молодой и беспечный, и зовет ее, рукой машет, возле себя хлопает, садись, мол, отдохни, находилась за день. За жизнь-то. А возле него вроде как баба Марфа, и она это, и не она; стоит возле Ивана, как манекен, глаза закрыла, а сквозь веки нет-нет да и блеснет на диво молодой и пронзительный взгляд. Жутко стало Наталье, оборачивается Наталья, а у нее за спиной Варвара стоит с протянутыми к ней руками, глаза у нее закрыты, а рот так широко улыбается. Вздрогнула Варвара и воркует:
– Ну, что ты, голубка, иди к Ивану, иди, твой он теперь, навеки твой.
Господи! Неужели помощи нет ниоткуда? Рыцарь черный заходит вдруг в зал. Все ему кланяются и отступают перед ним, и дают ему дорогу. Он у них, видимо, главный или боятся они его.
– Отпустите ее, – говорит Рыцарь и протягивает ей железную руку, и, не спеша, как под венец, выводит ее из зала на крыльцо, с которого видны бескрайние зеленые луга, золотые поля, голубое небо с ослепительным солнцем, сверкающая река. – Ступай дальше одна. Тебя не тронут.
– А ты? – спрашивает Наталья.
– Жаль, но мне нельзя, – отвечает Рыцарь.
– Но я тебя увижу когда-нибудь?
– Когда-нибудь – быть может. Но не знаю точно. Увы, это зависит не от меня.
– А от кого? – шепчет она самой себе. – Я найду от кого, найду…
Спускается она с крутого бугра, делает шаг вниз, а Рыцарь отдаляется сразу на два, делает еще шаг, и сердце щемит у нее, и слезы льются из глаз, и солнце слепит, и доспехи на Рыцаре горят, будто это Рыцарь сгорает живьем в небесном золотом огне. Вот и не видно его, только блеск доспехов какое-то время еще заметен, но пропадает и он. От усталости валится Наталья в густую траву и, очнувшись, видит бабушку и отца. Они сидят за столом, пьют чай с пирожками. Баба Марфа рассказывает отцу о внезапной болезни Натальи:
– Второй день, как ей лучше стало. А ведь Варьки нет нигде, никто не знает, где она. Ну, да на поправку пошла. Образовалось все, слава богу! Уж я молилась-молилась… Съешь еще пирожочек, сынок…
Ах, Рыцарь, Рыцарь, Рыцарь черный, светлый мой господин. Твоя я навеки, твоя. Что будет в жизни – не знаю, а там, где была я, там я твоя, там настоящая моя жизнь, с тобой, только с тобой!
И радостно ей, тепло и уютно засыпать под неторопливый тихий разговор родных ей людей, под седьмой стакан чаю с десятым пирожком.
И неведомо ей, бедняге, что только что она побывала там, где никто из ее родных еще не был, заглянула ненароком туда, где все, все-все, от мира сего и никого их нет уже в нем, вдохнула в грудь запах того времени, которое еще только достается из закромов вечности.
«Знаю я, знаю, где Варька. Не проболтаюсь, – улыбается она, засыпая. – А то еще начнете меня спрашивать о нем. Никому о нем не скажу, никому…»
И когда кажется ей, что сейчас опять наступит тот солнечный день и опять черный Рыцарь подаст ей надежную свою руку, вдруг задумывается она и печалится: странно получается – отец за столом сидит, мирно с бабушкой чаи гоняет, а ведь только что на той громадной площади он за прилавком стоял, вроде продавца, молча глядел на нее, и такое отчаяние было в его глазах и одиночество, что она невольно приостановилась, но почему-то прошла мимо, и поняла, что это папа, только тогда, когда было уже слишком поздно и нельзя было вернуться назад.