Часть третья
Ночь в храме любви
«О Ардвичура-Анахита! Окажи мне помощь.
Если я благополучно вернусь на
созданную Ахурой землю, в свой дом,
я воздам тебе тысячью жертвенных
возлияний из Хомы и млека, очищен-
ных у вод Рангха».
И сошла к нему Анахита в образе девы
прекрасной, сильной и стройной…
Авеста
— Благодаря покровительству Марса, — произнес торжественно Петроний, — и высокой мудрости императора, нами достигнут большой успех! Теперь, развивая его, надлежит идти немедля вперед, на Селевкию. Войска воодушевлены. Мы с ходу возьмем ее…
Военный совет. Без него уже нельзя обойтись. Война, по существу, едва началась, следует решить, что делать дальше.
Они собрались ранним утром, до наступления жары, нестерпимой здесь даже осенью.
— Да, — неохотно поддержал Петрония легат Октавий.
Он знал: все не так. Все гораздо сложнее.
Угодникам, подобным Петронию, недосуг вникать в дело, к которому они приставлены. Лишь бы удержаться возле доходного дела, — они ведь и приставлены к нему именно из-за угодничества.
Как же он, Октавий, человек вроде неглупый, опытный военачальник, оказался приставленным к темным делишкам Петрония?
Сбил его с толку, опутал военный трибун. Скольких людей, преследуя свои скользкие цели, один такой ловкач может вовлечь в ложное положение.
И Октавий сказал, чтобы хоть что-то сказать:
— Малейшее промедление на войне равносильно поражению.
— А неразумная поспешность и того хуже, — заметил квестор Кассий.
От рассветной серости, что ли, лица у всех на рыночной площади, где заседал совет, казались хмурыми, недовольными.
Но и в самом деле восторгаться нечем! Не каждый из десяти начальников когорт, тридцати командиров манипул и шестидесяти центурионов легиона искренне верит в «высокую мудрость» Красса.
Многие сознают, что их заставили играть комедию. Но война — не комедия! Война — это смерть. А что серьезнее смерти? Уж она-то бесспорна. В отличие от жизни, которую всякий толкует как взбредет ему в голову.
— Раз поспешив, мы оказались без снаряжения… — Он напомнил совету о кораблях с грузом осадных машин, затонувших от зимних бурь на пути из Брундизия в Диррахий.
Что теперь будет? Участники совета испуганно затаили дыхание.
Но Красс, к их удивлению, остался безучастен к выпаду Кассия. Он даже не вскинул глаз, опущенных к столу, за которым сидел. Будто забыл, зачем он здесь, беспечно любуясь, как по лакированной поверхности стола разливается отражение светлеющего неба.
— Продолжай, — благосклонно кивнул «император».
К небесному свету и ко всему прочему, что отдает «поэзией», он, как всегда, глубоко равнодушен. Его пробуждает к гордой сдержанности высокое новое звание. Повелитель, главнокомандующий терпеливо, с должным вниманием, как тому положено быть, слушает подчиненных. Только и всего.
— Селевкия — не Зенодотия, — продолжал квестор Кассий. Он чуть не сказал: «не жалкая Зенодотия». Но пропустил благоразумно слово «жалкая», ибо одним словом мог разрушить все. — Большой город, хорошо укрепленный, могучий. Столица. Не взять без тяжелых осадных приспособлений. На это уйдет немало времени. В конце концов не греков несчастных бить пришли мы сюда, — подчеркнул квестор Кассий. — Цель наша — парфяне.
— Что-то их не видать, — усмехнулся Петроний. — Испугались, где-то затаились.
— У нас нет хорошей конницы. А парфяне, как известно, конный народ. Чтобы их разгромить, нужно найти и догнать, не так ли? Но без сильных и быстрых коней их не догонишь. И подвижной легкой пехоты мало у нас, а в боях с таким противником, как парфяне, без нее никак не обойтись…
Красс молчит. Кассий прав. Он человек осторожный и дальновидный.
Но плох высший начальник, который сразу, без многозначительных колебаний, дает понять, что он знает нечто, чего не знают другие, соглашается с мнением нижестоящего.
И Красс молчит. Красс размышляет. Нужно найти решение, которое, полностью совпадая с мнением Кассия, все же выглядело бы решением Красса.
Римлянам надо было бы сделать своей эмблемой не волчицу и не орла на значках легионов. А скорее — гуся. Ибо гуси не раз приходили им на помощь. Вот и сейчас гусь вызволил Красса из затруднительного положения.
Не сам гусь — его давно уже съели, — а крылья его, символизирующие быстроту и легкость. Они трепещут на конце тонкого жезла в руке молодого человека с широченной выпуклой грудью и сухими ногами бегуна.
— Гонец!
Он сбавил ход уже на виду Зенодотии и, весь мокрый от пота, дышал глубоко и равномерно.
«Император» — отныне так и придется его называть, на меньшее он никак не согласен — взял у гонца письмо, распечатал.
И его гранитное лицо изнутри озарилось светом, будто солнце взошло.
— Ты говорил о хорошей коннице, квестор, — промурлыкал довольный Красс. — Мой сын Публий извещает, что идет к нам от друга нашего Юлия Цезаря с тысячей отборных всадников… — Красс не смог сдержать широкой улыбки — и как раз в это время и впрямь взошло солнце. — Все! Решено: возвращаемся в Сирию…
Над Зенодотией кружились грифы.
— Хорошо, я возьму тебя в свою центурию, — сказал Тит неохотно. — Из уважения к имени твоего покойного отца. Но знай: я не менее строг, чем Корнелий Секст!
— Не бывает мягких центурионов, — усмехнулся Фортунат. — Мягкий человек не может стать центурионом. Но солдатом он может стать! — произнес Фортунат ожесточенно.
Тит уловил в повадках приятеля что-то новое, опасно холодное и упорное — и сам не заметил, как отодвинулся.
Они стояли на зубчатой городской стене, отсюда был хорошо виден желтый овраг в черных пятнах кустарника. Мертвых уже забросали землей, но грифы, будто зная, что трупов им еще достанет, продолжали неспешно кружиться над Зенодотией.
— Нам нельзя быть мягкими, — молвил Тит доверительно. — Красс уходит, мы остаемся. Караульный отряд. Считай, один перед лицом всего Востока.
Фортунат, не глядя на него, сказал угрюмо:
— Я… не подведу.
Но Красс не сразу удалился в Сирию. Он вызвал к опустошенной Зенодотии легионы, что оставались в лагерях за желтыми холмами, двинулся с ними вновь на восток и вывел к Харрану — так называемым Каррам в долине реки Белиссы, южнее впадающей в Евфрат.
Жители Карр, прослышав о страшной участи соседей, с покорностью вышли навстречу римскому войску. В руках старейшин сверкали золотые чаши с землей и водой. Они несли «императору» и само солнце, отраженное в золотых этих чашах.
— Глупый старик, — вспомнил Красс.
— Ты о ком? — спросил квестор Кассий. — О правителе Зенодотии?
Они ждали представителей города на холмах у спуска в долину.
— Нет! Что о нем вспоминать? Грифы уже расклевали его труп на кресте. Я о народном трибуне Атее. Он стращал меня в Риме солнцем Востока: выжжет глаза, и все такое. Но, как видишь, оно пока что милостиво к нам.
— Да, — вздохнул квестор Кассий. — Пока что…
Забрав у жителей Карр все ценное и оставив им взамен караульный отряд в несколько сот легионеров, — всего же, во всех захваченных городах, семь тысяч пехоты и тысячу всадников, — Красс медленно тронулся вниз по Белиссе, взял без шума Ихны и Никефорий и переправился возле последнего через Евфрат на сирийскую сторону.
Здесь войско круто повернуло на запад. И здесь раб Эксатр, с тоской поглядев назад, на Мордухая, который пыхтел у него за плечами, не отставая ни днем ни ночью, обратился к хозяину с неожиданной просьбой:
— Отпусти меня, господин.
В последнее время его не узнать. Он притих. Не дурачится. Ходит трезвый и хмурый.
— Куда? — удивился Красс.
— Домой. На родину.
Забавно! «Император» спросил с сарказмом:
— И где она, твоя родина? — Это слово применительно к рабу показалось ему смешным.
— Я уже почти дома, — с грустью вздохнул Эксатр.
— Ну и что бы ты стал делать на родине?
— Человек образованный для чего-нибудь да пригодится в своей стране, — ответил серьезно невольник.
— У раба нет родины! — вспыхнул Красс. — Она там, где его господин. У ног его, — уточнил «император».
— Ах, все не так! Все не так, о великий воитель. Но я не буду спорить с тобой. Бесполезно. Хочу задать вопрос: зачем я тебе? Отпусти. Описание твоего фантастического похода на край света, в самых выгодных красках, может с успехом составить военный трибун Петроний. Отпусти! Все равно от меня мало проку…
Но Красс продолжал опасную игру с этим строптивым рабом:
— Я заплатил за тебя десять тысяч драхм.
— «Пять», — возразил мысленно раб.
— А затраты на твою одежду и питание? — повысил голос хозяин. — Вернешь пятнадцать — освобожу.
— Где я их возьму? — пожал плечами Эксатр.
— Отдай кольцо — и ступай куда хочешь, — подкинул приманку Красс.
— Нельзя, — покачал головой Эксатр. — Оно не мое. Его надо вернуть госпоже.
— Какой такой госпоже?
— Богине Анахите…
Все живое спешило уйти с дороги Марка Лициния Красса.
В страхе взлетали пичуги хохлатые. Львы, которых немало водилось в этих местах до самой Атропатены, трусливо скрывались в тени черных кустов на желтых холмах. Извивались в ужасе змеи, стремясь скорее вырваться из собственных причудливых следов.
Даже жуки навозные торопились подальше укатить зловонные серо-зеленые шарики. Отнимет Красс! Он не побрезгует…
«Где же парфяне? — недоумевал «император». — Я, зевая от лени, беру, разоряю их города, от них же — ни звука. Может, их кто-то выдумал, как Гомер своих одноглазых циклопов? Хе-хе. Странный народ. Странная война. Мне скучно».
— Теперь в Антиохию? — предложил Едиот. — Я думаю, именно там императору будет удобнее ждать, когда к нему изволит пожаловать доблестный сын его Публий?
Он первым на Востоке применил в разговоре новый титул Красса. И Красс почувствовал к нему за это нечто вроде братской благодарности.
Никто из видных римлян, кроме Петрония, не называл его императором. Для них он оставался проконсулом — наместником Сирии.
В этом сказывалось, как справедливо подозревал «император», их тайное недоверие к его военным способностям. Что вызывало в нем еще большую ненависть к ним и желание доказать свое превосходство над всеми.
Что касается Едиота, ему все равно.
Император? Пусть. Объяви ты себя хоть сыном бога Амона, как царь Александр, который тем не менее умер, по слухам, от перепоя, как обыкновенный бездельник, — только не мешай нам делать свое дело.
Удивительный человек Едиот. Богатейший торгаш на Востоке, он ходит в неопрятной дешевой хламиде, как последний погонщик верблюдов. Не потому, что хитрит. Он и впрямь не придает никакого значения внешнему блеску. Деньги нужны ему ради денег. Такая болезнь.
— Я мог бы его подождать в Иерусалиме, — сказал невозмутимо Красс. — Скажем, в храме Яхве. Кажется, от Алеппо ведет дорога на юг?
— Иерусалим далеко, — вздохнул Едиот, тонко чуя, куда клонит ромей. — Если императору нужен богатый храм, где, не скучая и общаясь с богами, он хотел бы ждать сына, то здесь поблизости есть такой.
— Что за храм? — оживился Красс.
— Богини-матери в «священном городе» Иераполе, — пустился было в подробности Едиот, но, уловив на себе косой неприязненный взгляд Эксатра, скромно умолк.
— Ну?
— Спроси у него, — кивнул торгаш на раба, — он все знает.
— Богиня-мать. Как ее зовут? — обратился Красс к невольнику.
— У нее много имен, — сказал неохотно Эксатр. — Столько же, сколько народностей поклоняются ей. Астрата. Нанайя. В наших краях ее зовут Анахитой. У здешних греков она — Атергатис. Богиня-мать создала из слизистой влаги зачатки всего сущего и открыла для нас первоисточник всех благ.
— Атер…
По созвучию с латинским «темный, цвета сажи» богиня представилась Крассу угольно-черной, в закопченном храме, где приносят ей в жертву, должно быть, древесный уголь. Ну что ж. Пусть хоть уголь. Он весьма пригодится войску на зимних стоянках.
— Где, говоришь, этот храм?
Но Едиоту будто горячим углем выжгло язык.
— Что за люди вы здесь, на Востоке? — вспылил «император». — Мудрите, хитрите. Говорите, когда нужно молчать, молчите, когда нужно говорить. Делаете тайну из всякой чепухи.
— Не бывает в жизни чепухи, — прищурил глаза Эксатр. — Если, конечно, самое жизнь не считать чепухой. А храм Деркето — это ее настоящее имя, хеттско-арамейское, — стоит в Менбидже. К северу отсюда. У греков он Иераполь.
— Еще и Деркето? — фыркнул Красс. — У вас тут у всех неразбериха в голове, оттого и неразбериха в названиях. Я наведу здесь порядок! Будет один язык — латинский, и все названия рек, гор, городов зазвучат на римский лад.
— Если дозволят боги, — заметил Эксатр, как всегда недоступный, себе на уме.
* * *
Золотой квадрат стены, в нем другой, вдвое меньше, глухо черный, пустой.
Выше этой небольшой стены, а также слева и справа от прямоугольной площадки перед нею и позади Красса круто вздымались к ночному холодному небу, чуть отмеченные золотым слабым светом снизу, другие объемы и плоскости храма. Но они растворились где-то там, на высоте, и не гнетут; внимание болезненно приковано к ярко освещенной стене в тревожно-темной глубине двора.
Золотой четкий квадрат, в нем другой, вдвое меньше, угольно-черный и жуткий. Вход в тайну.
По обе стороны от входа прилегли на страже два сфинкса с львиными лапами и женскими лицами. Глаза их томно прикрыты, в опущенных углах полных чувственных губ — скорбь забытых желаний…
Тишина. Не дрогнут кипарисы. Не шелохнутся языки ровного пламени в двух огромных светильниках.
Неподвижны ресницы у женщин с арфами, бубнами, флейтами, что окаменели, как сфинксы, под золотой стеной у черного мертвого входа.
У них странные лица, у этих красивых женщин, — чеканно-правильные, но жестковатые, крупноватые и грубоватые. Груди бесформенно расплылись.
— Что за уродины, — заметил Красс.
Для него поставили кресло в начале двора, и он скучал, ожидая, когда начнется представление. Эксатр с усмешкой ответил снизу, с ковра:
— Это евнухи…
Тьфу! Что за страна. У прекрасных бронзовых женщин — львиные лапы, у мужчин — женское обличье.
Ночь. Безмолвие. И ни малейшего движения. Скорбь забытых желаний в обиженных пухлых губах бронзовых сфинксов.
Но она и рассчитана так, тишина, чтобы своей томительной длительностью исподволь разбудить воспоминание.
И оно проснулось. Ночь вздохнула изнемогающе. Шевельнулось и разгорелось ярче пламя в светильниках.
Глаза у сфинксов приоткрылись, углы бесстыдных губ приподнялись в улыбке. Золотая стена потускнела, зато черный хмурый квадрат в ней потеплел изнутри, отдаленно и медленно наливаясь жизнью. Он постепенно озарился ядовитым багровым светом.
Как легкий гладкий ветерок, вспорхнул чуть слышный вкрадчивый голос. Смычок прикоснулся к струне, и возник глубокий звук, сладостно-требовательный, как позыв.
Все ярче, как два восходящих солнца, разгорались светильники в больших стеклянных шарах, громче звенели и пели арфы, скрипки и флейты; невыносимое напряжение достигло предела — и к небу взметнулся тягучий рыдающий крик.
Он умолял, обнаженный, он предлагал. И в теперь уже алом квадрате в потемневшей стене как зримый образ страсти появилась она.
В мучительной истоме она провела обеими ладонями по низу живота, плавно отвела их в стороны, с усилием, как бы потягиваясь, по кругу вскинула над головой — и резко уронила на грудь.
В тот же миг один из евнухов ударил в бубен.
И застучал негромко, легко и дробно, и она, легко и ритмично приплясывая, вышла на ковровую красную дорожку.
Что-то воздушное трепетало на ней — покрывало не покрывало, нечто вроде струящегося дыма; неуловимо сверкали ожерелья, браслеты на голых руках и ногах. Виднелись отчетливо лишь глаза, огромные и безумные, да узкая, в ладонь, повязка из черного бархата в блестках на крутых бедрах.
Между тем стена каким-то образом уже сделалась вовсе угольно-черной, зато квадрат входа, наоборот, засверкал ярким золотом, в котором просвечивал розовый узор.
Она приближалась, мелькая из стороны в сторону, как пестрая бабочка.
Бубен рокотал все громче. Он уже гремел.
И, повинуясь его отрывистому резкому ритму, отбросив руки, откинув плечи назад и далеко выпятив голый живот, подогнув колени, быстро и четко перебирая легкими ступнями, она конвульсивно и размашисто вздрагивала всем телом…
Мордухай у правой ноги хозяина густо сопел. Эксатр у левой ноги хозяина усмехался. Кассий, Октавий, Петроний за спиной у Красса смущенно ухмылялись. Красс — зевал.
Ему хотелось спать. Как настоящий патриций, он презирал музыку, танцы и пение, считая их развлечением легкомысленной черни. Гордый Рим не Эллада с ее неумолчным треньканьем на арфах…
Танцовщица, задыхаясь, расстегнула повязку на бедрах и с призывным смехом кинула ее к ногам Красса.
— Чего она хочет? — с недоумением спросил «император».
Хотя ни у кого на этот счет не оставалось сомнений. Все понимали. Красс — не понимал.
— Она жрица храма любви, — сказал Эксатр. — Зовет тебя на ложе богини.
— Непотребство! — возмутился Красс.
«Совратить весталку, обязанную беречь свою девственность, ты не постеснялся, — злобно подумал раб. — А с девицей, чье ремесло — любовь, тебе зазорно?»
— Чем же служить богине любви, как не любовью? — сухо заметил Эксатр. — Мы здесь, на Востоке, придаем ей чрезвычайное значение. Гораздо большее даже, чем пропитанию, довольствуясь горстью сушеных плодов. Климат, знаешь, такой. Как говорит Гесиод: «Сириус сушит колени и головы им беспощадно, зноем тела опаляя»… Еда — для желудка, — заключил Эксатр, — любовь — для души. А человек — это душа.
— Глупость! Поэзия, — махнул рукой «император».
Он все же встал. Туго, по-старчески, наклонился и подобрал повязку жрицы — посмотреть, что такое на ней блестит.
Алмазы! Правда, мелочь, но…
Красс стиснул женскую повязку железной рукой, — теперь ее у него никто не вырвет.
Жрица, посчитав это за проявление благосклонности к ней, заметалась в экстазе под резкую музыку, отбежала, извиваясь, и со стоном упала перед ним на колени.
Но Красс не смотрел на нее, распластавшуюся на ковре, что кружилась всем телом, как цветок от сильного ветра. Он разглядел впереди, в золотом квадрате, что-то такое, что разом согнало с него сонливость.
Он хотел обойти танцовщицу, но она мешала ему, хватаясь за его колени. И тогда, огромный и грузный, он тяжелым пинком с досадой сбросил ее с ковровой дорожки, беззащитную, легкую, маленькую.
Тихо вскрикнув, она откатилась под боковую колоннаду двора, в темные кусты.
…После эротических танцев при звуках диковинной музыки и в блеске таинственных лучей Красс ожидал увидеть богиню золотой, с воспаленными от страсти глазами.
Но взгляд ее изумрудных, с черными агатами, ясных глаз был задумчив, холоден, строг. И вся она, высокая, статная, из розоватого мрамора, была пряма, строга и холодна. Лишь улыбка на полных губах, туманно-неясная, не поддающаяся четкому определению, как бледный намек, придавала этой строгости коварную двусмысленность.
«Как сама жизнь, — сказал бы раб-философ Эксатр. — Как сама любовь». Но он задержался где-то позади.
Патриция ослепило ее пурпурное, в золотых звездах, покрывало, широкими складками ниспадающее с головы и плеч до пальцев ног.
Красс схватил покрывало, рванул — и богиня разом, под звон звезд, вся обнажилась. Камень, конечно, даже не дрогнул. Но Крассу показалось, от игры света, что ли, что в зеленых больших глазах богини мелькнуло глубокое удивление.
С нею так еще не обращались.
Позади, в широких нишах, мерцали узоры на крупных золотых вазах. Ха-ха! Совсем не древесный уголь приносят ей почитатели в жертву…
Взревела римская буцина. И, как все живое умолкает, когда рыкает могучий лев, испуганно стихли арфы и флейты.
По приказу Красса легионеры, тяжело топая, разбежались по храму и перекрыли все входы и выходы, подъемы и спуски. Исчезли евнухи. Светильники погасли. Зато под луной везде засветилось железо шлемов, панцирей и копий.
Усталый Красс уснул на мягком ложе у ног богини, завернувшись в ее покрывало. Богиня при свете легкой лампады с недоумением глядела на него с высоты.
…Под боковой колоннадой двора, в темных кустах, пахнувших поздними розами, зажав ладонью ушибленный бок, сдержанно плакала жрица:
— Деркето накажет… если я ничего ей не принесу. — И звучало это как будто: «Тетушка будет ругать». Видно, ей, с малых лет живущей при храме, богиня и впрямь казалась доброй, но строгой тетей родной, что дает кров и хлеб, но которой надо взамен угождать.
— Не накажет. — Эксатр погладил девушку. — Отдай ей это… — Он сунул ей в руку что-то горячее, круглое.
Даже здесь, под колоннами, в сумраке, вобрав в себя рассеянный лунный свет, оно вспыхнуло алым пламенем.
— Кольцо богини Деркето! — ахнула жрица. — Откуда оно у тебя?
— Не спрашивай. Я хотел, уйдя от Красса, поклониться богине и сам вернуть ей кольцо. Не удалось.
— Что теперь будет с нами?
— Не плачь. Анахита не выдаст нас, — назвал он богиню по-своему.
Кто бы подумал, что в этих гиблых местах, в стороне от больших дорог, у невысоких гор, обожженных солнцем, затаился в низине зеленый маленький рай. Родник холодной воды орошал его; в благодарность богине, дающей жизнь, и возвели здесь когда-то замечательный храм.
Человек, попавший в оазис после долгих дней пути по знойной желтой пустыне, напившись чистой воды и омывшись, в слезах припадал к ногам Деркето и отдавал ей все самое ценное.
Жители городка с сомнением встретили Красса. Все они — мужчины, женщины, дети — служили при храме. Уже десять лет, как Сирия стала провинцией Рима, но завоеватели сюда еще не заглядывали. Лукулл не дошел до Иераполя, Помпей не знал о нем.
Едиот посоветовал Крассу:
— Скажи, что ты хочешь поклониться великой богине. Поднеси что-нибудь из того, что захватил у греков. Потом отберешь…
Красс так и поступил. Жители не посмели закрыть перед ним ворот. В набожность Красса они, скорее всего, не поверили. Зато хорошо знали о судьбе Зенодотии. Что могла поделать стража храма со своими тонкими ножами против легионов, закованных в железо?
До сих пор лучшей охраной служили страх и почитательность верующих.
— Деркето накажет. Она дарует жизнь — она может лишить ее…
— Мэ-э, — разбудил Мордухай господина.
Под утро, сполна насытившись лаской раба Эксатра, жрица любви с легким сердцем змеей проскользнула к богине, водворить кольцо на место. Здесь и настиг жрицу раб Мордухай…
— Гы-ы… — Он указал Крассу на скорченный, с сине-лиловым лицом, труп у стены.
Губы жрицы распухли, сделались черными. Она брыкалась. Она не хотела его. Он ее задушил.
— Хэ-хэ… — Мордухай раскрыл ладонь. В ней, огромной и мягкой, лежало кольцо богини Деркето.
Несмотря на яркий утренний свет, оно не сверкало больше, не загоралось алым таинственным пламенем. Рубин казался безжизненной тусклой стекляшкой…
Наконец-то! Красс схватил заветное кольцо. Оно не налезало. Красс макнул толстый мизинец в масло лампады и с великим трудом, торопясь, напялил кольцо на него.
Он почувствовал резкую боль в суставе, но стерпел ее. Ему непременно хотелось завладеть этим странным кольцом. Сделавшись его хозяином, смутно думал Красс, он подчинит загадочный камень своему трезвому разуму и убьет в нем глупую поэзию.
— Убрать, — кивнул он на тело жрицы.
…Воистину здесь, на Востоке, придавали любви безграничное значение: столько несметных сокровищ обнаружил Красс в экзотическом храме.
В Иераполь стекались приношения из Каппадокии, Осроены, Коммагены, Армении, Палестины. И даже из далекой Согдианы. Из всех государственных образований, возникших на развалинах великой державы Селевкидов.
Много-много понадобится дней, чтобы перебрать и переписать все это добро. Вот уж теперь-то у Красса засверкали от страсти глаза…
— Нет уж, хватит с меня! — разъярился Эксатр, когда его разбудили на подстилке в кустах и позвали к хозяину. Он утомился ночью, не выспался.
Эксатр заметил кольцо богини Деркето на руке «императора» и весь побелел от ужаса.
— Я тебе не помощник в этом паскудном деле! Ты ограбил богиню-мать. Ты ограбил любовь. То есть самое жизнь. Ты надругался над душой всего сущего. А жизнь не прощает кощунства против нее. Деркето накажет, — сказал он словами жрицы, холодея от догадки, что сделали с нею.
Его трясло, как человека, на глазах которого зарезали родную мать.
— Конец моему терпению! — вскричал и Марк Лициний Красс. — Надоело с тобой возиться.
Теперь, когда кольцо оказалось у него и перестало освещать Эксатра своим непонятным светом, Красс прояснившимся взором увидел раба во всем его ничтожестве.
Он сделал знак Мордухаю.
Мордухай страшным ударом свалил Эксатра с ног.
Пока поверженный раб, распластавшись под колонной, лежал в беспамятстве, кузнецы из обоза надели ему железный ошейник с длинной и прочной цепью. Очнулся Эксатр от дикой боли во лбу, — будто глаза ему ослепили, сунув в них раскаленное железо.
Он закричал, забился, но его держали крепко.
— Полюбуйся! — Красс злорадно поднес к его безумным глазам круглое зеркало.
И Эксатр прочитал у себя на багровом лбу отраженную надпись: «Верни беглого Крассу».
Заклеймили! Лучше б они исхлестали его бичами.
Такой человек, как он, способен выдержать любую боль, но не сможет вынести позора.
— Деркето накажет! — заплакал невольник. — Запомни, Красс: она тебе отомстит…
— Хе, поэзия!
Эксатр наотрез отказался считать и переписывать добычу:
— Ты выжег мне мозг.
Его приковали к низу колонны, чтобы пришел немного в себя. И, дергаясь на прочной цепи, он временами выл, как собака.
— Вой, — со смехом поощрял его Красс. — Наконец-то ты принял обличье, достойное пса раба.
— О Анахита! — молился Эксатр. — О Ардвисура-Анахита…
Он искусал себе руки и чуть не обломал острые зубы о железную цепь.
И вдруг запрокинул голову, закрыл глаза — и запел. Никто никогда в этих краях не слышал песен таких тягучих, надрывистых, всего из пяти переливчатых тонов, на таком гортанном, грубом, шипящем языке.
Может, и для него самого это был чужой язык, усвоенный где-то в долгих скитаниях. Песня другого народа, другой даже расы: в ней звучало эхо далеких лесистых гор и сквозила необъятность желтых степей под чистым синим небом.
Эксатр бросил песню, едва начав, показал, тараща глаза, язык Мордухаю, сплюнул — и завалился спать.
— Не горит, — сказал он с усмешкой. Хотя лоб у него горел. Душа — тоже.
— Хэ-хэ. — Мордухай толстым пальцем постучал себе по виску. Мол, рехнулся наш умник.
Так был посрамлен заносчивый варвар, который не мог мириться с неволей. Красс торжествовал. Он одержал победу над строптивцем…
Красс пожаловался Едиоту:
— Письмоводитель мой… захворал. Не поможешь ли пересчитать добычу? Я не знаю здешних цен.
— У меня есть отличный письмоводитель! — сказал с готовностью Едиот. — Я и сам тебе помогу.
Негоциант привел молодого приказчика с бледным тонким лицом, тонким носом, большими черными глазами и маленькой черной бородкой.
— Натан его имя.
Натан серьезен, тих и внимателен, сама исполнительность.
Они, помолившись, приступили к работе. Ни одного браслета, камня, кольца или кубка, ни одной монеты, диадемы, подвески, бляхи, серьги, перламутровой бусины, вазы не пропускал Красс мимо внимания. Своими руками ощупывал каждую вещь. Все до последней дешевой стекляшки бралось на учет; уже в первый день они насчитали добра на несколько десятков тысяч драхм.
— Тут его на миллион! — восхищался Едиот.
У него дрожали руки. Впрочем, как и у Красса. Лишь Натан невозмутим. Он спокойно, четко и деловито царапал римские цифры на восковых писчих досках. Толковый юноша.
— Не отдашь его мне? — шепнул завистливо Красс Едиоту. — От Эксатра, я вижу, больше не будет пользы. Проклятый Лукулл! Подсунул мне чудо…
— Что ты? Племянник. Учится у меня торговому делу. А вообще-то, — совсем понизил он голос, — сколько дашь?
— После, после…
К вечеру они измотались. Красс велел принести поесть. Он брезгливо следил за тем, как ест Едиот. Грязный, вонючий, во всем неопрятный, он и ел неопрятно: разодрал руками соленую рыбу и, не утруждая себя ее очищением, чавкая, грыз ее, как зверь.
Только деньги он считал красиво: его большие грубые лапы от прикосновения к золоту приобретали музыкальную чуткость и нежность…
Когда старики задремали, Натан взял плоский хлеб, кувшин с вином, разбавленным водой, и вынес Эксатру.
— Я потрясен твоей добротой! — воскликнул Эксатр ядовито. К хлебу не притронулся. — Прямо хочется плакать, да выжег мне слезу Красс. Не боишься: Яхве накажет за то, что ты бросил хлеб псу- чужеземцу, рабу?
— Мы все тут рабы, — тихо сказал Натан.
— А, — Эксатр пригляделся к нему, — похоже, ты не совсем глуп. — Он отломил от хлеба кусок, сунул в рот. — Слышал, грамотей, о Вавилонском плене?
Натан, присев, задумчиво чертил осколочком известняка на каменной плите понятные лишь ему одному письмена.
— «И выселил весь Иерусалим, — вздохнул Натан, — и всех князей, всех художников и строителей… всех храбрых, ходящих на войну, увел Навуходоносор на поселение в Вавилон», — припомнил он строки из Писания.
Его большие черные глаза смотрели печально, как будто то, о чем он говорил, случилось вчера, а не пятьсот тридцать с чем-то лет назад.
— Тогда ты должен знать, кто освободил ваших предков из Вавилонского плена и вернул их домой. — Эксатр выпил вина.
— Персы. Царь Кир.
— То-то же! А парфяне — наследники персов.
— Ты перс, парфянин?
— И то, и другое. И еще кое-что. Мы все на Востоке соседи: живем под солнцем одним, одним воздухом дышим, едим один хлеб. Должны держаться друг за друга. А вы с хозяином преданно служите Крассу — чужаку, заклятому врагу парфян. И не только парфян. Он ненавидит весь мир. Даже свой Рим. Погодите, он доберется и до вашего храма Яхве.
— Посмотрим, — тихо сказал Натан. Он занес ладонь над начертанными закорючками, чтобы стереть их. Но, передумав, оставил на камне храма богини Деркето. — Не встречал ты в Риме, — спросил Натан через силу, — девушку по имени Рахиль?
— Встречал, — отшатнулся Эксатр. — Она на кухне у Красса.
Молодой еврей низко-низко понурил голову. Эксатр понял:
— Любовь?
Натан кивнул, не поднимая головы. На письмена крупной дождевой каплей упала слеза.
…В горах выпал снег, ледяной северный ветер засвистел в голой пустыне. Телохранители Красса, раздобыв в храме жаровни, всю ночь грелись возле них. Мордухай всю ночь сидел возле Эксатра, сторожа его. С вечера, намотав цепь на огромный кулак, сводил взбунтовавшегося раба по нужде, как собаку, и вновь прикрутил к тонкой колонне.
— Идиот! — ругался Эксатр. — Притащил бы жаровню и грелся, и мне перепало бы хоть немного тепла.
Мордухай не отвечал. Прислонившись к столбу, он думал о чем-то своем. Какие-то видения посещали и его дремучий мозг.
Ночь. Ах, ночь! Чего не творится ночью…
— Мэ-э, — услышал утром Красс. Охранники-ликторы спали. Спал Едиот. Спал Натан.
Мордухай, с кляпом во рту, с железным ошейником, врезавшимся в жирную белую шею, мычал, привязанный к белой колонне:
— Мэ-э… — Он в страхе глядел в глаза господину.
— Где Эксатр? — взревел «император».
От крика все проснулись.
— Гы-ы…
На лбу Мордухая виднелась кровавая надпись: «Верни разум Крассу».
У него вынули кляп изо рта.
— Хэ-хэ. — Он показал через плечо на руки, заломленные за спину: они распухли от зеленого шнура, стянувшего ему запястья. — Это… Вельзевул, — произнес Мордухай наконец-то два вразумительных слова.
Как бревно, догоревшее до конца, он блеснул последней вспышкой разума — и угас. В глазах у него застыло выражение, какого не бывало раньше никогда: беззвучный вопль ужаса.
Если и есть тут идиот, то это вовсе не Едиот.
Ни на что не пригоден больше. Придется отправить на рудник. Но… с такой надписью?
Нет. Проклятый Эксатр! Что он этим хотел сказать? Красс недоуменно поджал отвислые губы. Непонятно. Неостроумно.
— Отравить.
А жаль. Красс видел в Мордухае некую связующую нить, вернее, канат от домоправителя Леона к Едиоту. Канат оборвался. Но его продолжение уже проступало за спиной Едиота в образе тихого Натана.
И Красс окончательно решил его купить. За любую цену.
Как будто на свете мало других разных нитей и они не могут связаться в неожиданные узлы.
Все ходы-выходы перекрыты. Что же произошло здесь ночью? Этак могут и Красса утром найти с кляпом во рту. Или без головы на плечах…
— Я вас определю всех в обоз! — накинулся Красс на сытых телохранителей.
Кассий велел привести собак, обученных выслеживать беглых рабов. Обнюхав базу колонны, под которой все и случилось ночью, псы, яростно визжа, стали нелепо бросаться на стены и плиты двора.
— Что это с ними? — поразился Красс.
— Видимо, здесь есть тайные лазы, но чтобы открыть их, надо точно знать, где и какой выступ нажать, — сказал многоопытный Едиот. — Ты можешь провозиться целый год и ничего не найти.
— Дурацкая страна!
— Какая уж есть…
Все же внизу, в темных кельях, свирепые псы обнаружили дрожащих евнухов и жриц. Их оказалось немало.
— Мы ничего не знаем!
Хотя было ясно, что кто-то из них или все вместе помогли Эксатру бежать.
Они враждебно, с отвращением, как нечто мерзкое, озирали кольцо богини на руке Красса. Может быть, тайная сила кольца вовсе не в нем самом? Не поймешь этих варваров.
Красс вновь ощутил резкую боль в суставе мизинца. Ничего не доказал он Эксатру. Никакой победы над ним не одержал…
— Подвергнуть всех пытке раскаленным железом, — распорядился Красс.
— Зачем? — возразил Едиот. — Что из того, что они скажут, как сумел ускользнуть Эксатр? Он уже далеко.
— Все равно мне вернут беглеца, — сказал уверенно Красс. — С клеймом не уйдет.
— Нет уж, о достославный, — вздохнул Едиот. — Ты больше его никогда не увидишь. И лучше тебе не искать новой встречи с ним.
— Что так? — спросил подозрительно Красс.
Едиот в ответ пожал плечами.
— Не надо калечить хороший товар, — сказал бережливый еврей. — Отдай мне — я найду для них место.
— Даже для этих? — Красс удивленно кивнул на сурово притихших желтых евнухов. Он не понимал, где и какое можно найти применение подобным существам.
Едиот усмехнулся его наивности.
— Нет на Востоке, — сказал Натан, — царька без гарема, нет гарема без евнухов. А царьков у нас много. Хотя, — вздохнул Натан, — хватило бы одного на весь Восток…
Красс принял эти слова на свой счет. Его тяжелый взгляд потеплел. Молодой умный еврей.
— Хорошо. — Красс отвел Едиота в сторону и взглянул через плечо на толкового юношу. — Отдай мне племянника — и забирай все это отребье.
— Ох! Бог накажет… — «Как быть? Не отдашь в обмен — даром возьмет». — Ладно, договорились. Но пусть он не знает… до времени. Скажем, я приставил его к тебе служить. После, уже за Евфратом, предъявишь купчую. Не станет особо шуметь. Он человек покладистый. Но смотри, не обижай его! Все-таки — сын моей сестры. — «О Яхве! — обратился он мысленно к Богу. — Прости раба своего. Я принесу в твой храм богатый дар…»
Натан смотрел на них, как всегда, тихий, скромный, внимательный. Молодой умный еврей. С ясным взглядом, тонким лицом… и тонким слухом.
* * *
…Раз в жизни случилась размолвка между старшим и младшим Крассами — Марком и Публием, сыном его. Это было десять лет назад, когда Каталина задумал ниспровергнуть существующий в Риме порядок.
Нашелся один, говоривший: «Марк Лициний Красс причастен к заговору!» Но никто не верил обличителю — он занимал незначительное положение.
Зато поверили Марку Тулию Цицерону: в своем сочинении «О консульстве» знаменитый оратор писал, что Красс как-то ночью принес ему письмо, касавшееся дела Каталины, и подтвердил — да, тайный сговор существует.
Красс, как всегда, уцелел. И, как следовало ожидать, возненавидел Цицерона. Но вредить оратору открыто Крассу мешал его сын. Ибо Публий, начитанный и любознательный, в такой степени был привязан к Цицерону, что, когда тот подвергся судебному преследованию, он вместе с ним сменил обычную одежду на траурную и заставил сделать то же и других молодых людей.
Он убедил отца примириться с недругом. С тех пор между ними не возникало разногласий. Публий, по воле отца и своему желанию, отправился с Цезарем в Галлию, — и теперь явился к родителю весь в знаках отличия за доблесть…
Ветер смел с дороги тучу пыли; из-под нее огромной стаей перелетных птиц вынырнул тысячный конный отряд…
Старший Красс ходил смотреть галлов, которых привел сын его Публий: вид у них независимый, гордый и веселый. Лишь одна центурия отличалась от других: рыжеволосый, голубоглазый, хмурый народ.
— Свевы, — так объяснил ему Публий. — Германцы наемные…
Публий Красс, красный от ветра, серый от праха, отмок, отогрелся в теремах при храме и, натеревшись душистой мазью, возлежал рядом с отцом за доброй трапезой.
Здесь, на Востоке, римляне не скупились на еду и питье, как скупились у себя дома, ели и пили обильно, как им казалось, «по-восточному». Хотя на Востоке никто не ест и не пьет обильно и вкусно, кроме царей и вельмож. Но, правда, ведь не о черни тут речь…
С особенным удовольствием они поедали лук. Здесь, на родине лука, его много. В Риме лук считали чудодейственным растением. Он входил в обязательный паек легионеров: лук придает силу и прибавляет мужества.
— Продолжай.
— …Затем мы переправились в Британию, — рассказывал Публий о недавних событиях.
Он весьма походил на отца, но был суше и выше: так сказать, облагороженная копия старшего.
Говорил он гладко и правильно, соблюдая законы риторики. Но старшего Красса коробила эта ровная речь. Ты солдат или книжник, ворона тебя подери?
Как на каменный греческий лик Гермеса, бога торговли, на высоком столбе у моря, на лицо старшего Красса набежало холодное облако. Вон как далеко забрался соперник…
— Цезарь — первый, кто вышел в Западный океан, — продолжал простодушный Публий. — Он расширил наше господство за пределы известного круга земель, овладев островом таких больших размеров, что многие даже не верили, что остров существует, и считали рассказы о нем и само его название одной лишь выдумкой. — Публию невдомек, как больно он ранит отца своими словами. Лицо у того совсем почернело. — Но Цезарь доставил больше вреда неприятелю, чем выгоды нашему войску. У этих бедных, скудно живущих людей нет ничего, что бы стоило взять…
Облако сошло с лица старшего Красса.
— Побывав на нем дважды, мы оставили этот унылый остров и, захватив заложников у их вождя и обложив варваров данью, вернулись в Галлию…
Лицо у Марка Лициния Красса окончательно прояснилось. Молодчина Публий! Хорошо говорит, как по книге читает. Это влияние Цицерона — хоть этим угодил тот Крассу.
— Здесь Цезарю вручили письмо, которое не успели доставить ему в Британию. Оказалось, дочь его Юлия, жена Помпея, скончалась при родах.
— Разве? — пробормотал старший Красс с притворной скорбью.
Глаза его сияли. Распались узы родства, которое еще поддерживало мир и согласие между двумя его самыми опасными соперниками. Теперь берегитесь! К тому времени, когда вы вцепитесь друг другу в глотки, я подоспею в Рим из восточного похода, «Хэ-хэ», как говаривал Мордухай.
— Так как войско наше сильно разрослось, Цезарь, чтобы разместить его на зимних квартирах, разделил легионы на много частей и собрался уехать в Рим. Тут и вспыхнуло всеобщее восстание. Полчища галлов, бродя по стране, разоряли наши зимние квартиры и нападали даже на укрепленные лагеря.
Шестьдесят тысяч повстанцев во главе с Амбиоригом осадили легион Квинта Цицерона и едва не взяли лагерь штурмом, ибо солдаты легиона все были ранены и держались скорее благодаря своей отваге, нежели силе…
Старший Красс не удержался от злорадной ухмылки. Поделом Юлию Цезарю! И поделом Квинту Цицерону, брату его заклятого врага, с которым он примирился лишь внешне, чтобы угодить сыну.
Чем больше у вас убавится сил, тем больше их прибавится у нас…
Но Публий его огорчил:
— Цезарь, получив известие об этих событиях, тотчас вернулся назад — я был с ним, — собрал семь тысяч воинов и поспешил на выручку к осажденному Цицерону. Враги, узнав, что он вернулся с такими малыми силами, вышли навстречу, надеясь сразу его уничтожить. (Старший Красс — весь внимание.) Но Цезарь, — говорил далее честный Публий, — искусно избегая встречи с ними, достиг места, пригодного для успешной обороны, и стал здесь лагерем.
«Что за выражения! — сморщился Красс. — "Получив", "узнав", "избегая"… На Форуме, что ли, ты выступаешь, сопляк?»
— Он удерживал воинов от всяких стычек с галлами и заставил их вал возвести, ворота выстроить, как бы обнаруживая страх перед врагами и поощряя их заносчивость. Когда же они, потеряв голову от дерзости, напали на нас без всякого порядка, Цезарь сделал стремительный выпад, многих убил, остальных заставил бежать. Так разгромил он противника, почти в десять раз по численности превосходившего нас…
Младший Красс, довольный, сытый, чуть захмелевший, явно испытывал гордость: ему довелось сражаться под орлами такого великого полководца, как Юлий Цезарь. И он явно был рад, что ему есть что рассказать отцу, — Публий вырастал от этого в собственных глазах.
Старший же — медленно скис. Он вспомнил о своей «победе» над горсткой защитников Зенодотии…
Но такой человек, как Марк Лициний Красс, не способен признать свою никчемность. Даже мысли о ней допустить он не может. Он зачахнет, умрет, коль скоро не возьмет верх над другими.
— Так ты говоришь: в Британии вам ничего не досталось?
— А, ерунда! Всякая мелочь. Сто мешков с дубовыми желудями — они там их едят.
— А в Галлии что?
У старшего Красса даже сердце заныло от нетерпения скорее поразить воображение сына. «Я собью с тебя спесь, любезный», — подумал он отчужденно. Сын, восхищаясь Цезарем, сам того не зная, глубоко уязвил отца и тем оттолкнул его от себя.
— Скот, зерно. Виноград. Железо и медь.
— Не богато.
— Зато земля — чудо как плодородна.
— Землю с собой не унесешь.
— Ее можно освоить, — заметил Публий, похолодев от неприязни, засквозившей в голосе родителя.
— Все это прах! — гневно сказал старший Красс. — Пойдем, я тебе кое-что покажу…
Младший Красс остолбенел от изумления при виде сокровищ богини Деркето. Невероятно! Все его книжные представления о выдержке, скромности, чести вылетели из головы, и он, потрясенный, надолго утратил дар речи.
Родитель надел ему на шею золотую цепь, на которой висела золотая тяжелая бляха с рельефным изображением крылатого чудовища. От Юлия Цезаря младший Красс не получал таких наград. И никогда не получит. Ленты, лавры, дубовые листья… одна чепуха.
— Отца твоего считают жадным, — мурлыкал старший Красс. — Нет, я не жаден! Я, может быть, скуп, но это качество в корне другое. Жадный зарится на чужое — скупой бережет свое.
— А это?.. — хрипло спросил младший Красс, обведя дрожащей рукой нагромождение золота и серебра.
— Это — свое, — веско сказал «император». — Мы взяли его силой оружия.
И Публий, подавленный и ослепленный огромной кучей блестящего металла, согласился с логикой отца.
— Скоро весь мир будет нашим, — изрек воитель, — и все в мире будет нашим. Нам предстоит долгий поход на край света. Ты знаешь, римский солдат не воюет без жалованья. Из чего прикажешь его платить? Придется набирать много людей. Вот почему я забочусь о нашей казне. Мы переплавим все это в Каррах, — будучи там, я узнал: город имеет отличный монетный двор. Еще Селевкиды чеканили на нем свою монету. Он и сейчас выпускает медную мелочь.
— Хорошо, отец! Хорошо…
— Сколько, ты думаешь, драхм и денариев тут, у тебя под ногами, а?
— Много, отец! Очень много…
Выходя из кумирии, Публий ощутил в спине неловкость, тревожную, тягостную, как чей-то смутный крик во сне.
Он с беспокойством обернулся — и через плечо отца, следовавшего за ним, увидел пристальный взгляд нагой богини Деркето. Она неподвижно смотрела ему в глаза — и куда-то сквозь них, прозревая что-то в грядущем.
Не отрывая от нее глаз, Публий сделал шаг, запнулся за высокий порог — и растянулся на каменной плите. Старший Красс, споткнувшись о него, свалился сверху.
— Ничего, ничего, — пробормотал старший Красс, поднимаясь. — Ты не ушибся? — Он помог сыну встать.
— Локоть разбил.
— Пройдет. Лишь бы голова была цела.
— Голова-то цела… пока что. — И Публий сам испугался, зачем так сказал. «Нехорошо», — подумал он с тоской, внезапно ожегшей грудь изнутри…
* * *
Внизу, у входа в храм, кто-то шумел.
— Что за люди? — Красс, недовольный, оторвал глаза от писчей доски.
— Просители, — явился снизу Кассий. — Иудеи, сирийцы. Старейшины здешних городов. Пришли с жалобой на нашего друга, — кивнул он холодно в сторону Едиота.
Едиот сделал невинно-изумленное лицо.
— С жалобой, — глухо повторил Красс, не вникая в суть слов: мозг его доверху был заполнен расчетами. — Гони их, — сказал равнодушно Красс. Он еще не успел пересчитать все достояние богини Деркето.
Кроме того, портные сейчас принесут Крассу плащ, перешитый из покрывала богини. Ему не терпелось его примерить.
— Нет, их надо выслушать! — повысил голос Кассий. Советнику претило все, что здесь творилось и говорилось.
— Это почему же? — очнулся Красс.
— Мы уйдем за Евфрат — они останутся у нас за спиной, — сурово, с нажимом, чтобы дошло, объяснил ему Кассий.
— Да-а. — Красс со вздохом отложил дощечку и стило. — Зови.
— О повелитель! — вскричал Едиот. — Наши евреи и сирийцы — беспокойный, лживый народ. Неужели ты допустишь, чтобы эти подлецы, чернь при тебе поносили меня, благородного человека, самого верного из твоих слуг? — Губы и пейсы у него тряслись от негодования.
— Спрячься там, — Красс показал на черную завесу, за которой, позади богини, грудой лежало на полу все здесь награбленное. Нет, непременно хоть мелочь какую, да украдет. — Лучше сюда, — он ткнул пальцем в глубокую темную нишу сбоку. — Оттуда тебе все будет видно и слышно…
Почтенные старцы согнулись в глубоком поклоне. Они поднесли «императору» дар: отрез драгоценной пурпурной ткани и головной обруч червонного золота с лучами-иглами, торчавшими во все стороны.
Трудно понять, кто из них иудей, кто сириец: все одинаково глазасты, носаты и бородаты, и одежда у всех почти одинакова. И язык один: арамейский.
Правда, у одних с висков свисают локоны — пейсы, у других этих локонов нет. И вся разница. Разве что вероучение у тех и других отдельное, свое…
Натан бесстрастно переводил:
— Припадаем к стопам императора. Взываем к правосудию и законности. Ибо давно их лишены и терпим невероятные бедствия. Откупщики налогов и ростовщики закабалили страну. Они принуждают частных лиц продавать красивых дочерей и сыновей, а города — храмовые приношения, картины и кумиры. Всех должников ждет один конец — рабство. Но то, что им приходится терпеть перед этим, и того хуже: их держат в оковах, в тюрьмах гноят, пытают на «кобыле».
И самый жестокий из откупщиков — Едиот, которого ты соизволил обласкать своим вниманием. Знай: из того, что выжимает из нас в пользу Рима, треть он берет себе…
«Император» слушал их рассеянно. Неподвижный и строгий, он восседал у ног Атергатис и смотрел на просителей пустыми глазами: его внутренний взгляд был устремлен назад, к груде сокровищ за черной тяжелой завесой.
И только услышав, сколько наживает откупщик Едиот при сборе налогов в пользу Рима, Красс оживился: «Негодяй! Ты вернешь нам все. Собирать налоги мы и сами умеем…»
— Хорошо. Благодарю за сообщение. Ступайте вниз, подождите в гостинице, в ней тепло. Я разберусь с этим делом и дам надлежащий ответ.
— О великий! Да благословят тебя боги. Дозволь напомнить, как Лукулл в провинции Азия в короткий срок сумел избавить несчастных от притеснителей. Он начал с того, что запретил брать за ссуду более двенадцати процентов годовых — ты знаешь, закон не признает процентов выше этой нормы. Римский закон. Далее, он ограничил общую сумму процентов размером самой ссуды. Третье и самое важное его постановление: заимодавец имеет право лишь на четвертую часть доходов должника. В лице Едиота мы имеем откупщика и ростовщика одновременно…
Здесь умеют считать не хуже Красса.
— Хорошо, ступайте! — рассердился Красс. Опять Лукулл! Проклятый чревоугодник! Красс с удовольствием растерзал бы этих несносных просителей. Сколько можно терпеть? Все тычут ему в глаза то Лукуллом, то Помпеем, то Цезарем…
Старейшины удалились. Красс за бороду выволок Едиота из ниши.
— Что скажешь, грабитель? Так-то ты соблюдаешь римские законы?
В Едиоте вскипела восточная кровь. Он железной рукой стиснул Крассову руку, и тот, скорчившись от боли, отпустил его бороду.
— «Римские законы»! — Едиот, пригладив бороду, ухмыльнулся Крассу с наглостью сообщника. — Волк прибегает к законам, когда уже стар и беззуб. Молодым он не помнит о них. Разве я не для Рима стараюсь? Не ваши ли преторы-наместники побуждают меня вымогать налоги всеми средствами? И не ваши легионеры помогают бить и грабить бедных евреев и сирийцев? — Он перестал ухмыляться и злобно оскалил зубы. — Им тоже кое-что перепадает, солдатам и преторам, не сомневайся! Все мы грабители. Я — самый искусный. Нехорошо, — сказал он оскорбленно. — Кто опора тебе здесь, на Востоке, я или это отребье, из-за которого ты дерешь мне, человеку почтенного возраста, бороду, как мальчишке вихры? Ты здесь чужой, ты их не знаешь, — я знаю.
— Но…
— Я, не сходя с места, могу тебе заработать деньги на содержание трех легионов! — не дал говорить Крассу распалившийся Едиот. — Ты затеваешь большую войну за Евфратом. Так? Тебе нужно много солдат и много денег. Так? — Он жег «императора» веселыми горячими глазами, явно намеренный сейчас его ошеломить. И ошеломил: — Объяви набор войск по всей Палестине и Сирии. Понятно, никто не захочет идти на войну. Что ж, освободи их от этой повинности. За хороший выкуп. Скажем, по сто драхм с головы. Вот тебе и деньги. Хе-хе! — засмеялся он, довольный своим превосходством над заносчивым римлянином.
— Что же мне, — пожал плечами присмиревший Красс, — ездить по всей Палестине и Сирии, из одного паршивого городка в другой, и самому выколачивать палкой из каждого по сто драхм?
— Зачем ездить? — изумился негоциант его тупоумию. — Зачем? Кто велит тебе ездить? Ох уж эти римляне! Здесь, в твоих руках, почтенные старцы всех городов. Схвати их, раздень донага и привяжи к столбу, в грязи, на ледяном ветру. А прислужников отпусти по домам с наказом, чтобы сограждане как можно быстрее доставили выкуп. Живо наскребут сколько нужно. Я так и делаю, когда взимаю долги. Летом заставляю стоять на солнцепеке без воды, с непокрытой головой. Грубо? Зато хорошо действует. Безотказно, можно сказать…
Красс долго молчал, вобрав голову в плечи. Как много упущено! Ах, сколько возможностей! У него пересохли губы, он произнес с печалью:
— Ты человек… необыкновенный.
— Я твой верный слуга.
— Вернусь из похода — получишь римское гражданство и должность претора.
— Премного благодарен! Да наградит тебя Яхве всякими благами.
— Яхве? — усмехнулся Красс. Он уже оправился от потрясения. — Надеюсь…
…Через шесть недель он выгружал сокровища храма Яхве, состоящее из различных пожертвований: благодарственных, умилостивительных и так далее.
Иудейская вера строга, она требует жертв на каждом шагу. Прикоснулся, даже случайно, к чему-либо — неси в храм очистительную жертву. Так что здесь накопилось много добра. Красс выгреб все — не только деньги, немало денег, но и роскошные украшения, утварь — массивную, золотую.
И взметнулся к небу плач на Сионе…
Когда стемнело, Натан постучался к хозяину, в его пустую вонючую келью. Сегодня Натан более тих и спокоен, чем всегда. Но в больших его черных глазах появилось выражение, которое Едиот раньше в них не замечал: строгость. Это выражение насторожило Едиота.
— Я больше не служу у тебя, дядя, — тихо сказал Натан.
— Это почему же? — разинул рот Едиот.
— Потому что ты негодяй и предатель. Не смей кричать! Я вооружен. — Он распахнул просторную одежду и показал большой кривой кинжал, засунутый за кушак.
Едиот так и застыл с разинутым ртом. Натан встал перед ним как судья.
— Ты служишь Крассу. По какому праву этот грубый, недалекий человек хозяйничает в наших краях, как у себя в Риме?
— По праву силы, — хрипло ответил торгаш.
— На всякую силу найдется другая, покрепче и пострашнее. Я ухожу за Евфрат. Не как чей-то раб… — сквозь зубы сказал Натан, и торгаш отшатнулся: неужто… — а как человек свободный.
— Эти мне грамотеи! Все-то они помнят, все-то они знают. Выучил на голову свою! — взревел Едиот. — Будь проклят час, когда я отправил тебя в Эдессу, в богомерзкую ту академию! Ради сестры…
— Не на свою — на мою голову ты выучил меня, — все так же тихо, даже тише, чем обычно, сказал Натан, и у дяди седые курчавые волосы на заледеневшей жирной груди раскрутились от страха и встали щетиной. — Чтобы взять за нее подороже. Разве я не слышал, как торговался ты с Крассом? Быстро спелись. Потому что вы одной породы. Ты — иудейский Красс, он же — римский Едиот. И сестру свою, мою бедную мать, ты за деньги продал богачу. И несчастную Рахиль…
— Я внес за них искупительную жертву в храм Яхве! — Едиот ударил в грудь кулаком, и густые волосы на ней вновь свернулись в крупные кольца.
— Э! Где тот храм и где теперь та жертва…
Едиот вскочил и загородился креслом:
— Я сейчас вызову слуг, велю тебя избить, связать и выдать Крассу!
— Зови!
Едиот трижды хлопнул владоши. Ввалился Елизар, большой как медведь, за ним еще четверо.
— Бейте его, вяжите! — показал Едиот рукой на племянника.
— Не будем бить, — прогудел Елизар, — не будем вязать. Ибо все мы думаем как он. И уходим вместе с ним. Вот тебя мы свяжем и рот кляпом заткнем, чтобы не вопил…
Заметалось пламя светильника, заметались тени на стенах. Слуги живо скрутили хозяина, заперли дверь на женскую половину — угомонить расшумевшихся домочадцев.
— Стукнуть? — Елизар занес над головой Едиота огромный кулак. Он просительно взглянул в тихие очи Натана.
— Не надо, — вздохнул Натан. — Все-таки дядя.
…Темной холодной ночью, захватив крепчайшую веревку и обходя стороною римские посты, они крадучись вышли к городской стене. Никто не заметил, как они спустились. Их было шестеро, молодых, полных решимости и гнева.
Они долго смотрели, прозревая сквозь тьму грядущее, с каменистой дороги на смутную громаду Иерусалима, ставшего для них чужим и опасным. Прощай, Иерусалим, «Город мира», в котором никогда не было мира! Еще никто не знал, когда взметнется над этими стенами пламя восстания. Но все знали, что оно взметнется. Оно уже взметнулось — в их сердцах.
— Что же делать с такими, как Едиот? — с горечью спрашивал Елизар. — Жаль, не позволил ты стукнуть его.
— Погоди, стукнем. Так стукнем, что красная пыль пойдет. Он обречен…
* * *
С каждым днем холод отступал все далее к северу, освобождая место теплу и легионам Красса, снявшимся с зимних квартир. Красс самолично собирал налоги и забирал все ценное в городах по пути.
Возле Алеппо к нему явился некий человек с диковинным жезлом в руке:
— Мардохмаг че аз Селохия шахр!
Красс на слух уловил: язык не здешний. Другой язык. И сам прибывший не так губаст, как местные жители, — лицо у него суше и строже, в нем есть даже что-то римское. У Красса екнуло сердце.
— Что говорит? — обратился Красс к Едиоту: с тех пор как сбежали Эксатр и Натан, старый еврей неотлучно находился при Крассе.
— Люди из Селевкии, — перевел Едиот. — Послы парфянские…
Рослые, в длинных одеждах из тонкой шерсти, высоких барашковых шапках, с высокими жезлами в руках, послы степенно остановились у походной кожаной палатки Красса. Удивительные бороды у них — огромные и барашково-курчавые, будто такие же шапки подвешены к подбородкам заломленными верхами вниз.
Еще более удивительно: эти мужественные люди набелены и нарумянены, как женщины. В ответ на недоуменный взгляд Красса Едиот пожал плечами:
— Для представительности. Чтобы произвести благоприятное впечатление. Послы как-никак. Их дело — говорить.
Военный трибун Петроний не сводил с послов изумленных глаз. Вот, значит, каковы они, хваленые эти парфяне! И римскому войску придется сражаться с такими женоподобными людьми? Не стоит вынимать мечей, достаточно бичей…
— Чего они хотят? — угрюмо спросил «император».
— Их бы следовало, по местным обычаям, сперва накормить и напоить и уж затем расспрашивать, — осторожно заметил Кассий.
— К дьяволу! — вспылил «император». — Я здесь диктую обычаи. — И вновь обратился к Едиоту: — Зачем они пришли?
Едиот что-то сказал. Выступил старший посол, самый красивый и важный.
— Вагиз мое имя.
Он улыбнулся Крассу и преподнес ему легкую кипу драгоценных смушек — черных, белых, золотистых, голубых.
«Все ахнут, когда я появлюсь на Форуме в таких диковинных мехах», — подумал Красс.
И голос у посла — теплый и мягкий, как нежный барашковый мех.
— Мой «фрамагар» — повелитель Хуруд Второй Аршакид желает знать: почему у самых границ его великой державы скопилось так много римских легионов? И почему Марк Лициний Красс на восточной стороне Евфрата захватил города, принадлежащие Хуруду?
В синем весеннем небе медленно плыли белые облака, оно то хмурилось, то светлело. И лица людей на земле то хмурились, то светлели. Но голос Вагиза и смысл его слов оставались одинаково ясными:
— Не означает ли это войну? Если да, то в чем ее причина? И по чьей воле она затевается: по решению римского народа или Красс поднимает оружие на парфян ради собственной выгоды?
«Народ? — усмехнулся Красс. — Что за глупое слово! В Риме тоже на каждом шагу слышишь: "народ, народ"… — Со злобой он вспомнил Атея. — Народ — это навоз для полей Истории! Их высший пахарь — я».
— Ведь если войско, — продолжал степенный Вагиз, — послано римским народом, то проконсул должен понять, что война будет жестокой и непримиримой.
«Проконсул? Болван. Не мог, хотя бы из посольской учтивости, назвать новым титулом. Варвар — что с него возьмешь?..»
— …Если же проконсул, как слышно, — глаза Ва- гиза смеялись, — предпринимает ее по одному своему усмотрению, то благородный царь Хуруд, снисходя к преклонному возрасту Красса, отпускает его с миром домой вместе с теми солдатами, которые там, за Евфратом, находятся скорее под стражей, чем на сторожевой службе…
— Наша цель — мир, — резко сказал «император». — Но он невозможен, пока есть Парфия.
— Это почему же?
— Потому что она… есть. Она вытесняет Рим из областей, которые необходимы для его процветания.
— Но мы тоже можем сказать, что Рим мешает нашему процветанию и потому подлежит уничтожению. Однако не говорим.
Раздался немыслимо дикий рев. Никакой хищный зверь не испускает таких жутких, безумных, утробно стонущих, хриплых, остро визгливых и обреченно тяжелых звуков.
Разве что человек. И то лишь в состоянии буйного помешательства или в кошмарном сне.
Мимо палатки, яростно вскинув голову и роняя с отвислых губ крупные клочья пены, промчался огромный верблюд-самец. Стройные и нежные молодые верблюдицы в посольском караване, остановившемся поодаль, беспокойно заметались. Весна. В эту пору верблюд страшен. Самый опытный вожак не решается к нему подойти, — он может искусать, затоптать…
Все молчат. Все с нетерпением ждут, что скажет Красс. Ибо от того, что он скажет, зависит, быть может, судьба всего Востока.
Но Красс не думает о ней: он давно решил для себя судьбу Востока. Он думает о том, как достойно ответить послу, — так ответить, чтобы о его словах вспоминали и через тысячу лет…
И Красс нашелся.
— На все твои дерзкие вопросы, варвар, — произнес высокомерно Красс, — я отвечу… в Селевкии.
Верблюд схватил длинными желтыми зубами юную верблюдицу за холку. Она, как водится в любовных играх, лягнула его и, призывно оглядываясь, трусцой побежала в степь…
Посол засмеялся издевательски и вместе с тем — с полынной горечью и протянул «императору» голую, узкую и смуглую ладонь:
— Скорее тут вырастут волосы, Красс, чем ты увидишь Селевкию…
— Какой ответ! Ах, какой ответ! — Петроний даже прослезился от умиления. — Я запишу. Он достоин самого Александра…
Военный трибун, как давеча — бешеный верблюд, носился с пеной на губах по лагерю и каждому встречному, даже простому солдату, рассказывал, как находчиво и остроумно Красс сразил тремя словами наповал дерзкого парфянского посла: «Отвечу в Селевкии…»
О последовавших затем словах Вагиза не упоминалось.
«Нужно сделать его легатом, — думал довольный Красс. — Но чуть позже. Успеется».
Ему не терпелось стянуть легионы к Зевгме, к месту, удобному для переправы.
…Ночью Петроний с какими-то стариками в остроконечных колпаках долго глазел на ясное звездное небо. И что ему там понадобилось? До сих пор его взор был прикован к земле.
Утром он явился возбужденный.
— Я держал ночью совет с персидскими звездочетами — ахтармаранами их зовут. Они определили — планета Марс благосклонна к тебе. И внушили мне боги мысль: нельзя ли переименовать планету Марс в планету Красс? По созвучию подходит. Марс — Красс. К тому же ты родом из древнего римского племени марсов, не так ли? Их святилище стояло когда-то на Палатине. И разве сам ты не бог войны? Все сходится наилучшим образом…
— После, после. — Отвислые губы Красса расплылись в сладостной улыбке. — Когда я вернусь из похода. Нужно такую честь заслужить, — проявил он скромность.
«Я назначу его легатом», — решил окончательно Красс.
Но Петроний никогда не станет легатом. И за планетой Марс останется ее старое название. Юная и хитрая верблюдица-судьба, уведя в каменистую степь, обманет старого верблюда…
* * *
В благодатном Мехридаткерте встают еще раньше, чем в Риме.
Едва за расшитой золотыми звездами черно-синей шелковой завесой ночи шевельнулся и назрел рассвет и завеса от него стала сереть, а звезды тускнеть, Сурхан, накинув на голые плечи старую шубу, вышел в сад.
Здесь все пока что черное. Сурхан провел большой ладонью по ветке граната и ощутил терпкую влагу. Он отер ею лицо и грудь.
Голова, как медный котел с песком. Тягостна ссылка, пусть она и почетна. Считается почетной. Слоняйся без дела по стенам, у частых бойниц, пьянствуй от скуки, ублажай наложниц.
Тьфу! Что из того, что ты способный военачальник? Умей делать хоть что-то лучше других — ты уже всем соперник и враг. Давай-ка, друг мой любезный Сурхан, махнем рукой на все, взбунтуем вольных саков своих, сожжем дотла проклятый этот «священный» город парфянских царей и уйдем назад, на Яксарт…
Над головой, в темной кроне шелковицы, раздалось резкое:
— Вррре-ешь! — И затем — мелодичный флейтовый свист: — Фью-тью! Лью-пью! Пою…
В звонкой песне — недоумение, будто кого-то ищут, зовут, но не могут найти.
Это иволга! Он тут же замер, чтобы ее не спугнуть. Осторожная, скрытная птица. Не лезет назойливо к человеку, как воробей, горлица или скворец, держится особняком. Будто сознает красоту своего голоса и ярко-желтого, с черным, оперения.
— Не знаю, детка! Может, и вру. Сам себе. «Фью-тью» у нас, и вправду, каждый вечер. И «лью-пью» и «пою». Что мы тут можем?
При мне всего-то три сотни верных людей, соплеменников-телохранителей. И остается нам прилежно стеречь, — пока нас самих стерегут, — заповедный город гордых парфян, носящий имя былого царя Мехридата…
По узкой дорожке между кустами инжира, гранатов и роз, под черными шелковицами, он осторожно выбрался к плакучей иве на берегу водоема.
Три дальних таких водоема тянулись дугой вдоль сада, огибавшего дворец, — за ними высилась восточная часть крепостной стены, наиболее мощная в «запретном» городе. Стена закрывала воду от рассвета, она в трех каменных бассейнах казалась черной. Вода поступает сюда по нанизанным одна на другую кубурам — трубам из обожженной глины — из студеных горных ключей.
Сурхан долго стоял в нерешительности. Огромный, прямой, неподвижный, он казался в сумраке статуей, сошедшей, чтобы пройтись, из ниши в парадном Квадратном зале дворца.
Но в саду уже светлеет, поверхность воды тускло блеснула. Надо все ж совершить омовение, чтобы встретить солнце чистым, с освеженной душой.
Сурхан резко сбросил шубу, спустился по мраморным ступеням, попробовал воду босой ногой. Ах! Он с диким воплем рухнул в ледяную купель. Хорошо! Всегда так бывает: вначале боишься холодной воды, затем из нее не хочется вылезать.
Он растер молодое крепкое тело белой грубой тканью, обернул полотенце вокруг головы, как тюрбан. Сунул ноги в чувяки из сыромятной кожи, надел шубу в рукава, запахнул ее. Овечий мех грел и ласкал стылую кожу.
Мимо сонных казарм, примыкающих к юго-восточному отрезку крепостной стены, Сурхан прошел не торопясь к Южному, главному бастиону, вошел на него по внутренней каменной лестнице.
Купание в ледяной воде взбодрило Сурхана телесно, но состояние духа оставалось мрачным.
Холод, правда, загнал тревогу глубоко внутрь. Но, сгустившись там, она стала еще горше. И уныло кричала одинокой иволгой.
Перед ним тихо возник воин с копьем.
— Ты, Фарнук? — пригляделся Сурхан.
— Я.
— Все спокойно?
Фарнук не ответил. Ненужный вопрос. Глупый! Если б не было все спокойно, уже бы всю крепость шатали шум, топот и гвалт.
Он сердился на Сурхана. Весна. В степях сейчас зеленый рай. Голубое раздолье. Фарнуку нужно домой, в родное кочевье, к табунам коней знаменитой нисейской породы. Он даже отсюда слышит, как хрустит пахучая трава на зубах лошадей, высоких, выносливых, быстрых, хорошо приспособленных к передвижению в пустынных местах.
А начальник не отпускает. У него нелады с царем. Из-за гор ползут всякие слухи, и Сурхан со дня на день ждет вестей от Хуруда.
И пропадай от тоски в «заповедном» городе Мехридаткерте, запертом для простых смертных. Фарнук тоже не князь, зато лучший стрелок в сакском войске Сурхана и верный его помощник в трудных делах.
Сурхан угрюмо взглянул на синий, нависший над городом горный Дахский хребет, что зовут еще Канет-Дагом, повернулся и двинулся молча по юго-восточной части стены, над казармами, к Восточному бастиону.
Крепость в плане пятиугольника, продолговата, с юга широка, к северу сужается и напоминает в общем колчан для стрел.
Это и есть колчан, если подумать: священный город первых парфянских царей, их усыпальница и поминальный храм, хранитель Главного огня и парфянского воинственного духа.
Фарнук без слов последовал за ним. Между Южным, главным, бастионом и Восточным — семь близко расположенных друг к другу прямоугольных башен, выступающих за фасадную линию стены. Всего же башен в Мехридаткерте — сорок три.
Неприступна крепость. Трудно взять ее. И убежать отсюда трудно, если ворота припрут снаружи.
Возведена Мехридаткерт на естественном холме высотой до десяти и больше локтей, да сами стены — локтей по тридцать, так что на эту громаду не то что лезть с оружием в руках — смотреть страшно. Стена в толщину достигает шестнадцать локтей, и на ней, наверху, могут свободно разъехаться две боевые колесницы.
Рассвело. Потеплело. Сурхан распахнул свою шубу.
Взгляни на него сейчас какой-нибудь Красс, он ни за что не признал бы в молодом этом, рослом «варваре» второго, после царя, человека в Парфянской державе. Степняк. Наедине с собой и рядом с подобными себе он не выносит скованности.
Хмур и печален Сурхан.
Иволга надрывалась:
«Гррр-я-зью… обольют! Убьют…»
Сурхан с тоской взглянул на восток, на все ярче разгорающееся белое утро, и Фарнук увидел его чеканный медный профиль: хищный нос, круто вскинутые брови, твердый сухой подбородок.
Орел-человек! Царь Хуруд перед ним — старый лис, облезлый, вонючий. Орлы таких брезгуют бить. Молодой — тридцати нет Сурхану, но глубиной ума никто не сравнится с ним в парфянском войске. А также ростом, красотой и силой.
Одна беда: как всякий честный, сильный человек, он излишне доверчив и простодушен, порой — даже наивен…
По восточной стене, прямой и длинной, они вышли к северному отрезку оборонительных сооружений, самому короткому, — здесь два угловых бастиона почти примыкали один к другому.
Под ними, внутри крепости, виднелось квадратное в плане сооружение: просторный двор с примыкающими к нему с четырех сторон помещениями.
Сурхан там бывал.
Наружу обращены глухие мрачные стены высотой в десять локтей. Со двора здание более приветливо: вдоль всех четырех сторон здесь тянется колоннада.
Это хранилище разнообразных ценных предметов, сопровождавших в загробный мир погребенных в Мехридаткерте ранних парфянских царей.
Правда, сами сокровища Сурхану увидеть не довелось. По мере заполнения залы, по три на каждой стороне, наглухо замуровывались и отрезались от внешнего мира. Достояние мертвых… Живым, при всем их любопытстве, совсем ни к чему на него глазеть.
Тем паче что оно, любопытство, не всегда бескорыстно: ограблением древних захоронений люди занимались не только в Египте.
Хранители сокровищницы, старые парфяне, слыхали от дедов, что скрыто в глухих помещениях: оружие первых царей — мечи, боевые секиры, стрелы, щиты; ткани и мебель, изделия из камня, дерева и стекла; всевозможные бусы, подвески и амулеты, зеркала, серебро.
Говорили также, что тут спрятаны мраморные статуи богов и богинь.
Одну такую статую Сурхан видал своими глазами — в комнате, которую еще не успели закрыть: молодую женщину, обнаженную до пояса, со слегка склоненной головой. Она откинула вниз правую руку, а левой отжимает крупные, будто мокрые, пряди волос.
Афродита, выходящая из пены морской.
Но лицо у нее восточное: линия бровей тяжела, глаза глубоко посажены, рисунок крупноватого носа и небольшого крепкого рта отличает ее от греческих статуй. Значит, она создана здесь.
Прямо против входа, ведущего с улицы во двор, сохранился также круглый алтарь, — он расписан гирляндами алых цветов, перевитых печальными черными лентами. Тоска и уныние. Жизнь и смерть, красота и уродство всегда вместе. Иногда не уловишь разницу между ними.
Сарухана, могучего, с ясной головой, с кипящей кровью, сделали, по существу, кладбищенским сторожем.
Некоренной парфянин, он не испытывал душевного трепета перед святынями Мехридаткерта. Они не вызывали у него, скажем, слез умиления. Зато он испытывал к ним нечто большее: уважение.
К этой каменистой, но баснословно плодородной земле и к древнему народу, который уже, говорят, пять или шесть тысяч лет возделывает эту каменистую землю. К его мастерству. К победам и поражениям вождей терпеливого этого народа. К истории этой необыкновенной страны.
Любовь от сердца — всего лишь привычка к месту, знакомому с детства. Настроение. А настроение меняется. Любовь от ума, уважение — убеждение. Оно прочнее. И преданность убеждения крепче преданности настроения.
Так казалось Сурхану.
Если отсюда идти прямо на север, то через много дней, опаленный солнцем, выйдешь через пески к Хорезму. Далеко на востоке — реки Ох и Марг, еще далее — Ранха, и затем, за Согдианой, заветная Яоша, или, как называют ее римляне, Яксарт. На западе, за горами и долинами, гремучий Каспий. С юга близко примыкают горы.
«Парта» значит «ребро», «бок», «край». И парфяне, так же, как и персы, — «жители окраины». По отношению к Мидии, где была заложена первая иранская государственность. И по отношению к Хорезму, Согдиане и Бактрии, где издавна существовали большие города и каналы.
Граница между Ираном и Тураном.
Сурхан взглянул налево от себя. За обширным пригородом, утопающим в садах и в утреннем дыму летних кухонь, за участками черных вскопанных полей уже хорошо видна на холме громада глинобитных стен.
Это и есть собственно город, сама Ниса, былая столица Партавы — Парфянской державы. Она гораздо старше Мехридаткерта — ее, говорят, основали тысячу лет назад коренные древние насельники этих мест, земледельцы.
Лет двести назад здесь появились кочевники-парны с левобережья реки Ох — Теджена. Они оставили старый кочевой быт, смешались с родственным им исконным местным населением и переняли его название — парны — и образовали здесь государство, провозгласив одного из своих вождей, Аршака, парфянским царем.
В ту же пору далеко на Востоке, за рекой Яксарт, происходили события, которые, казалось бы, не имели никакого отношения к молодому царству парфян, но тем не менее глубоко отразились на его дальнейшей судьбе. В истории ничего не происходит бесследно.
В просторные долины Семи рек, где обитали кочевые саки, говорившие на одном из иранских юго-восточных наречий, пришел из дальних желтых степей новый грозный народ — узкоглазый, скуластый, носящий имя «хунну».
Сакам, разбитым в жестоких боях, пришлось покинуть родные степи. Неудержимой волной саки хлынули в южные области. Одни осели в Бактрии, другие двинулись в Индию. Правое их крыло задело Нису.
Парфяне воспользовались случаем и привлекли сакскую конницу к борьбе против греко- македонцев, чье иго уже подходило к концу. И с тех пор саки осели на благодатной этой земле и вошли в состав населения Парфии как второй по значению народ.
Ни в чем не уступают исконным парфянам: ни в труде, ни в знаниях. А кое в чем и превосходят их — например, отвагой и стойкостью в бою. Они здесь уже восемь десятилетий. Уже тоже, пожалуй, парфяне. Если не считать небольших различий в языке да в образе жизни: парфяне — пахари, саки — скотоводы.
У сакских вождей — два важных наследственных права: возлагать диадему на избранных вновь парфянских царей и командовать конницей на войне. Им доверяют даже, как видите, охрану парфянских святынь…
Человек образованный, отлично владеющий древним языком «Авесты» и греческим, хорошо знает Сурхан обо всех этих делах. И хорошо ему думать, что он, начитанный, умный, с головой, не забитой предрассудками, знает о них.
Ведь иной даже не помнит, как звали деда родного. Что иной? Почти каждый. Особенно горожане, торгаши и чиновники. Будто они от самих себя родились, а не получили кровь свою сквозь непрерывную цепь бесчисленного множества поколений. Степной же народ чтит прародителей, помнит их до двенадцатого колена.
Завершая обычный утренний обход, Сурхан и Фарнук достигли по длинной западной стене юго- западного бастиона, под которым находились единственные ворота, ведущие в Мехридаткерт.
Внизу, на крутой дороге, обойдя Мехридаткерт, сворачивал к воротам большой караван. Верблюды несли на боках огромные хумы — корчаги, завернутые в толстый войлок, чтобы, стукнувшись, не разбились.
— Эй! — зычно крикнул сверху Фарнук. — Кто, откуда?
— Артабанукан! — громко назвали внизу имение, откуда прибыл караван.
Имение это принадлежало храму заупокойного культа раннепарфянского государя Артабана.
— Вино, зерно?
— Вино.
— Доставщик?
— Фарабахтак.
— Впусти, проводи, — зевнул Сурхан. — Я пойду к себе. Если что — прибежишь.
— Прибегу.
С пронзительным свирепым скрипом раскрылись тяжелые, из толстых осадных бревен, в крупных железных бляхях-заклепках, темные от времени ворота. Их не смазывали умышленно, чтобы пугающе-яростный скрип сразу вызывал у прибывших в крепость людей страх и напряжение.
Фарнук провел караван под западной стеной на площадь между дворцом и сокровищницей, справа от которой, под восточной стеной, находились винные склады. Сквозь решетчатые узкие окна дворца, мимо которого медленно брел, звеня бубенцами, утренний караван, таинственно сверкали девичьи глазки, слышался веселый шепот…
Сейчас будет самое скучное. Работники, кряхтя, снимут хумы с опустившихся на землю верблюдов, снесут их в подвал, уже наполовину заставленный сосудами. На каждой корчаге здесь привязан черепок с надписью черной тушью, сколько вина в сосуде, откуда оно, кем и когда доставлено:
«В хуме этом из Рашнудатакана, от Тиридата, начальника конницы, — 16 мари. Внесено за год 172-й. Привез Варахрагн, доставщик»…
«В хуме этом от виноградника Аппадакан, что в Сега-биче, вина — 18 мари. Внесено за год 182-й. Сдал Ария-сахт, доставщик, родом из Барзмесана»…
И так далее: «в этом хуме старое вино», «в этом хуме новое вино», «в этом хуме скисшее», «приготовлено для подогрева», «перелито отсюда в другой хум столько-то», «оставлено кравчим столько-то мари».
На большом черепке, что лежит на полке, особая запись:
«В Мехридаткерте, в винном складе, называемом новым, вина и уксуса хумов 160, пустых 8… Всего хумов в девяти подвалах — 500».
Годы на черепках — «Аршакидской эры», которой уже — 184.
Много вина — можно наполнить все три бассейна в саду. И ни капли из него не прольешь, не утаишь, не унесешь — учет ведется строгий. Но пусть им занимается винное ведомство! Фарнук перепоручил «мадубара», доставщика вина, «диперпату», начальнику писцов, и удалился.
Тревога Сурхана, его нетерпеливое ожидание каких-то важных событий передались рядовому воину-саку — кто знает, может, в итоге этих событий решится судьба всего сакского войска. В том числе и Фарнука…
И что за времена! Скажем прямо — проклятые. Ни днем ни ночью нет мира на душе.
Если даже пока что все тихо вокруг, не обольщайся, жди с болью — сейчас загремит. Ты никогда не уверен в завтрашнем дне. Хотя от жизни тебе нужно не так уж много: ночевать в пустыне у костра, быть возле жены и ребятишек, пасти и холить коней.
Кому это мешает?
Все изменилось, когда у ворот появился взмыленный всадник с красным флажком на пике.
— Гонец от царя царей!..
— Война, — вздохнул Сурхан, пробежав глазами отбеленный свиток из тонкой ослиной кожи.
Он, уже в широченных широварах и коротком расшитом кафтане, отстранил Феризат, черноглазую смешливую девушку.
Расчесав ему густые рыжеватые кудри и притерев, по-мидийски, гладкие щеки румянами, она подобралась с гребнем к его небольшим, до углов твердых губ, золотистым усам.
В отличие от прочих саков, которые, чтобы казаться страшнее, напускали волосы на лоб, Сурхан разделял их пробором. Сейчас он отстранил девушку нетерпеливым жестом…
Феризат обиженно насупилась. Он сделал знак другой девице, синеглазой, нежно тренькавшей на легкой арфе, чтобы умолкла.
Гонца увели покормить, дать ему отдохнуть. Сурхан с Фарнуком остались вдвоем.
— С кем? — спросил угрюмо Фарнук.
— Фромены идут. — Каждый народ называл римлян по-своему. — Ведет их свирепый Красс.
— И что ему нужно от нас, этому петуху Хоразу? — Так было легче Фарнуку произнести незнакомое, каркающе-трескучее имя фромена.
— Это, брат, не петух. Стервятник. Я кое-что знаю о нем. Чего он хочет? — Сурхан усмехнулся. — Он хочет добраться до «хумхоны», где ты давеча был, и выпить все вино царя Хуруда…
— Пусть пьет, — пожал плечами Фарнук. — Не мое вино. Я его не пробовал.
— На, попробуй. — Сурхан наполнил темным вином ритон — рог, оправленный в серебро. — Согреет. — Водой вино здесь не разбавляли. — Рог можешь взять себе.
Фарнук выпил — внутри загорелось. Он уставился на тонкий рельефный узор на ободке ритона. Очень хитрый узор, очень затейливый.
— Хуруд мне не царь, — сухо сказал Фарнук. — Он сюда и глаз не кажет. У него все дела в западных областях. Это царь вавилонский, персидский, какой угодно, только не сакский.
— И мне он не царь, — тихо сказал Сурхан. — Я сам пройдоху сделал царем. Без меня Хуруд никогда им не стал бы. Помнишь брата его, соперника Мехридата Третьего, которого я разгромил под Селохией?
— Помню. Знаешь… человек, который вместе с братом из-за короны убил родного отца, а затем и брата своего… не заслуживает доверия. — Сорокалетний Фарнук считал себя вправе наставлять Сурхана как младшего. — Это человек опасный. Он и тебя убьет когда-нибудь.
— Убьет, — вздохнул Сурхан. — Может, подымем своих и уйдем назад, за Яксарт, на старую родину? Чуть потесним наших друзей, веселых «хунну», — всем хватит места. У Семи рек еще немало саков. Правда, с хуннами перемешались. Но это не страшно. Как-никак свой, степной народ.
— Их потеснишь, — усмехнулся криво Фарнук. — Погоди, они и сюда доберутся.
— Доберутся, — кивнул согласно Сурхан.
— Нет, в этом деле я тебе не помощник! — Фарнук отбросил ритон. — Я родился и вырос здесь, другой родины не знаю.
Сурхан сжал губы, озадаченно покачал головой. Да-а… Саков теперь не оторвешь от этой земли — вторая родина. Не первая, но последняя… Другой, это верно, нет и не будет. Ни для Фарнука. Ни для Сурхана.
— А Хуруд?..
— Хуруд? — вскинулся сак Фарнук. — Выдай его с потрохами Хоразу! Хораз ему снимет башку — ты станешь нашим царем. Парфянским царем. И все дела. Другой бы так и поступил.
— Другой бы — да. — Сурхан облокотился о столик, запустил руку в густые, с медным отливом, вьющиеся волосы — и загубил пробор, с такой любовью сделанный рабыней Феризат. — Другой бы! Но я-то честный человек. Может, потому и считает парфянская знать меня чудаком. Не ко двору им Сурхан. Знаешь, что здесь начнется, если я поступлю, как ты советуешь? У Хуруда есть сын Пакор, он наследник. И еще два с половиной десятка или более сыновей. А вельможи-парфяне? И родовая парнская знать? Грызня будет страшной, кровавой. Все забудут об опасности, грозящей из-за Евфрата. Мертвой хваткой все вцепятся друг в друга — и Крассу останется, смеясь, одним ударом прикончить всех сверху…
Сурхан, взволнованный, перевел дыхание.
— Ты прямой человек, Фарнук. Как стрела в твоем колчане. У тебя нет сомнений. Недаром имя твое — Счастливый. А я нахватался из греческих книг излишне много ума и должен все взвесить перед тем, как на что-то решиться. Не только к голосу сердца — прислушаться также и к голосу разума. Прежде всего — к нему.
— Дело, видишь ли, не во мне. — Он доверительно взял тяжелую руку собеседника. — И не в Хуруде. И, конечно, не в чистом его вине — пусть все скиснет и превратится в уксус, мне плевать на него! Дело в тебе, брат мой.
— Во мне? — удивился Фарнук.
— Да! В тебе. Я пошутил насчет вина, мол, Красс его выпьет. У Красса своего вина в избытке. К тому же он, я слыхал, человек умеренный, пьет очень мало. Разбавляет холодной водичкой, просто чтоб жажду утолить за едой. Ему нужен ты. И тебе подобные крепкие люди. Для работы на рудниках, в темных, душных подземельях.
— Я… не смогу… в подземельях! — испугался Фарнук. Он даже рванул одежду на груди. — Степной человек, я привык к простору, свежему воздуху. На меня давят даже эти красивые стены, — кивнул он на яркую роспись высоких стен.
— То-то же. Как тебе проще сказать, поймешь ли?.. Есть свой близкий интерес, есть высший. Речь идет о судьбе Востока. Сколько бед принес Востоку царь Искандер Зулькарнейн! — Он назвал Александра на местный лад. — Он спутал все пути, по которым каждый народ шел к своей цели. Сколько затрачено лет, — чуть ли не триста, чтобы каждый сбитый им с толку народ вновь обрел свою землю, свой язык и свой облик. И то не везде. Если Красс совершит, что задумал, история опять зайдет в тупик. И когда она выберется из него? Тут, у нас на Востоке, своих забот — сверх головы. И Красс нам вовсе ни к чему…
Сурхан с горечью сплюнул.
— Искандер — тот хоть стеснялся открыто называть нас дикарями. Он пытался поладить, сблизиться с нами. После того как наши предки хорошенько вложили ему на Яксарте. Красс же видит в нас только рабов…
Сурхан страстно вскинул ладони:
— Покой! Равновесие в мире. Вот что сейчас самое главное. Ради этого я готов стерпеть любую опалу. Даже смерть приму без колебаний. Ибо вижу здесь свое предназначение. Жизнь коротка, надо успеть сделать хоть что-нибудь путное. А вино, девицы и прочее — это так, чепуха, — можно сказать, глупости молодости.
Он налил полную чашу, но сделал всего один глоток.
— И теперь уже не важно, кто ты — сак, хунну, парфянин, перс, еврей, индиец, араб. На каком языке говоришь и какой ты веры. «Мы все на Востоке соседи, — внушал мне когда-то один мой приятель. Где он, не знаю, его схватили фромены в нашем посольстве к Тиграну. — Живем под солнцем одним, одним воздухом дышим, едим один хлеб. Должны держаться друг за друга». Он часто говаривал это, умный был человек. Уразумел ты что-нибудь?
— Не все, но одно уразумел хорошо: Хораза надо остановить и свернуть ему шею.
— Не так-то это легко! Но попробуем…
— Сделаем! Пойми, — повторил Фарнук виновато, — я… не смогу… в подземельях. Так уж устроен…
— И слава доброму Ахурамазде! Отдохнули — хватит, даже ожирели без дела. — Сурхан ощупал мускулы на правой руке и на левой. — Видно, крепко испугался Хуруд, — рассмеялся начальник саков, — раз уж направил гонца прямо ко мне, который находится под стражей, а не к начальнику войск в Нисе, который держит меня под почтительной стражей…
— Эх! Что нам до них? — Фарнук широко развел руками. — Главное, мы снова на воле.
— Рог все же возьми, — протянул Сурхан ритон соплеменнику. — Пригодится. Выпьешь из него за победу.
Фарнук благодарно кивнул и сунул рог за пазуху.
После долгого и нудного рассвета взошло наконец горячее солнце. Сурхан поклонился ему. После долгого и серого затишья в Мехридаткерте, будто пробившись сквозь тьму, заблистали один за другим лучи все новых ярких событий.
Едва ушел пустой караван, как в поле перед крепостью, неведомо откуда взявшись, закружились, взметая пыль, на косматых низкорослых лошадях не менее косматые всадники. Их было не менее трех сотен.
— Что за народ? — враждебно спросил Фарнук, разглядев скуластые желтые лица и усы — висячие, черные.
— Хунну, — усмехнулся Сурхан. — Мои друзья. Теперь и твои, не вороти от них нос, брат любезный! Я еще три месяца назад отправил к ним человека. На всякий случай. — Он значительно взглянул Фарнуку в глаза. — Стрелки отменные, не хуже тебя…
— Ну и ладно, — проворчал побелевший Фарнук с неприязнью человека, чьи предки потерпели немалый урон от этого племени в шубах мехом наружу. — Друзья так друзья. Тебе виднее! Одно скажу: похоже, они никогда от нас не отвяжутся. Нас ведь тоже когда-то парфяне позвали на помощь против грека, царя Антиоха Сидета, — я не совсем уж дурак, кое-что знаю, — и до сих пор не могут отделаться.
— Посмотрим! — сердито сказал Сурхан. — Сейчас у нас другие заботы. В любом случае хунну — свой, восточный народ. Эти в нас видят не отвратительных варваров, а людей, равных себе. И даже чуть выше. Потому что мы отесались малость в здешних книжных краях…
Он доверительно положил руку на плечо соратника:
— Не хмурься! Все к лучшему.
— Умом понимаю, — вздохнул Фарнук сокрушенно, — а сердце противится.
Сурхан потемнел, отвернулся, пробормотал потерянно:
— «Сердце, сердце». А у меня? Зачем мне все это? О боже! Кому я принадлежу? Разобраться — лишь самому себе. Но сердце… оно знаешь куда заведет, если не держать его в руках? Долг! Он важнее сердечных порывов…
— Да, умен ты, Сурхан! Слишком умен.
— Себе на беду, — усмехнулся Сурхан.
— Возьмешь на войну? — приласкалась к Сурхану девушка, что с утра возилась с его шевелюрой.
— Непременно! — зло крикнул Сурхан. — Двести повозок нагружу вами и ярким вашим тряпьем. Только и дел у меня будет там, как нежить вас…
Феризат с обидой заплакала. Зарыдали и другие, они беспокойно заметались в глубине помещения. Та, что звенела струнами, синеглазая гречанка, наотмашь ударила легкой арфой о резной опорный столб. Феризат укусила господина за ухо.
— Возьму! — вскричал со смехом Сурхан. — Всех возьму! Ах, мои иволги певучие…
И вправду, почему бы не взять? Уж здесь-то он может уступить велению сердца… Но взял он одну Феризат.