16
После того, как Саша Белов в последний раз махнул рукой и выбежал из ворот дома в Колокольниковом переулке, жизнь Никиты Оленева была заполнена одним — он ждал известий от отца. Кажется, все сроки прошли, а нарочных из Петербурга с письмом и деньгами все не было. Никита томился, нервничал. Сама собой напрашивалась мысль, что отец не хочет его видеть, что тяготится самой необходимостью заботиться о сыне.
Август в Москве был пыльным и жарким. Занятия в навигацкой школе кончились до осени. Скучая без друзей и вынужденного безделья, Никита вспомнил свое былое увлечение — рисование. С утра, взяв картон и уголь, он уходил на весь день, чтобы, примостившись где-нибудь в тихом переулке, рисовать главки древних церквей, белокаменную резьбу на полукруглых апсидах и узорочье кокошников. Удачные рисунки он развешивал в своей комнате.
Особенно нарядной и веселой получилась церковь Ржевской Божьей Матери, стоящей на берегу глубокого Сивцева оврага. Гаврила долго рассматривал рисунок, потом вздохнул. — Похоже на наш Никольский храм. Тоже на холме стоит. А помните, Никита Григорьевич, надвратную надпись на нашем храме? «Пусть будут отверсты очи твои на храм сей ночью и днем». Матушку вашу покойную, княгиню Катерину Исаевну, очень эта надпись умиляла. — И словно спохватившись, что сказал лишнее, он поспешно вышел из комнаты.
Никита благодарно улыбнулся ему вслед. Гаврила, сам того не ведая, почувствовал в рисунке то настроение, в котором Никита провел весь предыдущий день. Шумела на ветру ольха, перекатывались по галечному дну воды тихой речки Сивки, старинная колокольня парила над Сивцевым оврагом. Ничто округ не напоминало присутствия большого города, и Никите казалось, что он опять на родительской мызе, за спиной стоит мать и, как бывало в детстве, водит углем, зажатым в его руке, и оттого линии на бумаге ложатся четко и ровно.
В этот вечер он лег с твердым намерением пойти завтра к тетке и узнать, не имеет ли она каких-либо сведений об отце.
Ирина Ильинична жила на Тверской улице в двухэтажном каменном особняке. Дом был построен при государе Алексее Михайловиче и отвечал всем требованиям тогдашней архитектуры, но ряд пристроек, сделанных сообразно моде последнего времени, совершенно изменил его облик, и теперь он являл собой странную помесь русской барской усадьбы и жилища голландского буржуа. Высокие окна с рамами на двенадцать стекол мирно уживались с подслеповатыми, забранными решетками, оконцами старой части дома. Просторный двор, отгороженный от мира бревенчатым забором, был распланирован наподобие цветника и украшен двумя жалкими беседками.
К покосившейся колонне одной из беседок был прикован лохматый пес. При виде Никиты он оскалился, залился злобным лаем и так натянул цепь, что, казалось, неминуемо должен был свалить хлипкое сооружение.
На стук в дверь вышел молодой краснощекий мужик, одетый несколько необычно: немецкого покроя камзол и франтоватый парик были под стать иностранной пристройке дома, а холщовые порты, заправленные в нечищеные сапоги, вызывали твердую уверенность в том, что никакая сила не может выбить из мужика русский дух. Он хмуро окинул Никиту взглядом, словно раздумывая, сразу ли захлопнуть дверь или выслушать пришедшего.
Все-таки выслушал, пошел докладывать, оставив Никиту в полутемных сенцах. Дом был полон криков, ругани, где-то совсем рядом заунывно пели женские голоса. Из боковой двери выскочила девка в грязном сарафане, пискнула при виде барина и пронеслась мимо, задев Никиту огромной бадьей. В нос ударил терпкий запах распаренных отрубей.
Мужик явился нескоро. Вначале раздался его голос за дверью:
— Я тебе, сонной тетере, голову за окорок оторву! — В ответ раздалось чье-то невнятное бормотание. — Ты поговори, поговори… — заорал мужик пуще прежнего. — Я тебе этим окороком хребет переломаю, ск-котина!
«Не торопится меня увидеть любезная тетушка», — подумал Никита и вышел из дому. Мужик догнал его в цветнике.
— Барыня Ирина Ильинична изволила сказать, что их дома нет, — отрапортовал он нагло.
— Передай своей барыне… — начал Никита, собираясь цитировать похищенную у Катулла фразу, и умолк, с внезапной жалостью заметив, что мужик кривой — левый глаз его был мутен от бельма и слезился: — Болит глаз-то?
— А то как же? — отозвался мужик, несколько опешив.
— Камердинер мой лечит глазные хвори. — И Никита неожиданно для себя подробно объяснил, как найти Колокольников переулок. Мужик засуетился, прикрикнул на собаку и побежал вперед.
— Опосля приходите, — прошептал он доверительно, распахнув перед Никитой калитку. — Денечка через два. Раньше они не утихнут. Сегодня с утра не в духах и сильно гневаются.
— А чего бы им гневаться? — зло усмехнулся Никита. — Какого рожна им надо?
Мужик вскинул на Никиту ясный правый глаз и, ничего не сказав более, поклонился в пояс.
Понедельник Гаврила начинал обычно с того, что «подводил черту»— запирался в своей комнате и считал деньги. Никита знал, что общение Гаврилы с черной тетрадью не предвещает ничего хорошего, особенно теперь, когда родительские деньги давно потрачены. В прошлый понедельник Гаврила получил срочный заказ на лампадное масло и употребил свое рвение на варево «компонентов», ему было не до хозяйственных расчетов. Теперь Никита ожидал получить двойную порцию вздохов, попреков за роскошь, за расточительство, за неумеренную доброту ко всякой рвани…
— Гаврила! Завтракать пора! — кричал Никита уже в десятый раз, но в комнате камердинера было тихо.
Наконец Гаврила появился с понуро опущенной головой и горестным выражением лица. «Денежная печаль», как называл Никита излишнюю бережливость, если не сказать жадность, своего камердинера, овладела Гаврилой полностью.
Накрывая на стол и подавая кушанья, он весьма выразительно вздыхал, но молчал, и Никита уже надеялся, что успеет уйти из дому до того, как Гаврила облачит в слова свое негодование.
— Собери папку и положи в сумку бутылку вина! — крикнул он беспечно после завтрака. И тут началось…
— Картона чистого нету.
— Почему же ты не купил?
— Деньги, батюшка, на исходе. Тут не барскую блажь тешить, не картинки рисовать, а живот беречь. Вы на эти свои художества угля извели — всю зиму отапливаться можно.
— Гаврила, ты сошел с ума, — сказал Никита спокойно.
— А как тут оставаться нормальным? Настоящие-то живописцы/ пишут картину долго-старательно. Иконописец одно клеймо неделю/ рисует, а вы тяп-ляп — изрисовали сто листов. Если уж вам такая быстрота требуется, нарисовал на одной стороне — переверни на другую. Что ж чистой бумаге пропадать?
— Гаврила, тебя сожгут! За жадность. Тебе «подведут черту». Ты будешь корчиться в огне, а я не протяну тебе руку помощи. Ты темный человек. А еще алхимик! Еще Эскулап. Знаешь, что говорили древние? Aes omnibus commun is! «Искусство — общее достояние!»А ты экономишь на угле.
— Тому рубль, другому рубль, — кричал в полном упоении Гаврила. — Что ж ваши друзья-товарищи не несут деньги? Растащили дом по нитке. Харчились всю зиму, а теперь носа не кажут. Идите в школу, требуйте долги!
— Какие долги? Студенты разъехались по домам.
— Вчера, в Охотных рядах встретил этого, как его… Маликова. Рожа голодная, так по пирогам глазами и шарит. Я ему говорю, когда, мол, долг вернешь, убийца? А он оскалится: «А ты кто таков?»
Продолжение рассказа Никита уже не слышал. Он схватил вчерашние неоконченные картоны и бросился вниз по лестнице, прыгая через две ступени.
Может, и впрямь сходить в школу? Может, есть сведения об Алешке? Да и следует узнать, не хватились ли пропажи двух паспортов.
Сухарева башня встретила Никиту непривычной тишиной. Славное время — отпуска! Пылятся на полках навигацкие словари, лоции и карты, отдыхают натруженные глотки педагогов, сохнут без употребления розги, сваленные в углу «крюйт-камеры».
Но не все студенты разъехались по домам. Кого задержали за провинность, кого забыли родители и не выслали денег на дорогу, а некоторым было просто некуда ехать. Оставшихся в Москве школяров, чтобы не шатались без дела, сторож Василий Шорохов приспособил чинить поломанный школьный реквизит.
Столярная мастерская расположилась во дворе в тени тополей. Колченогие столы, разломанные лавки и стулья были свалены в гигантскую кучу, словно не для починки, а для невиданного аутодафе скорбных останков навигацкой школы. Между деревьев были натянуты в два яруса веревки, и развешенные на них для просушки карты напоминали паруса допотопного корабля. Над этой странной мастерской гордо реял прикрепленный к бузине морской вымпел. Шорохов собственноручно подновлял его красками и штопкой.
Когда Никита пришел на школьный двор, Шорохов, сидя на корточках, варил на костре клей.
— Здравствуй, Василий. Скажи, Котов появился?
— Котова вашего мыши с кашей съели, — ответил Шорохов, не оборачиваясь.
— А Фома Лукич где?
— Придет сейчас, обождите.
Шорохов поднялся, вытащил из кучи поломанной мебели кресло и поставил его перед Никитой, не то предлагая сесть, не то приглашая заняться починкой.
— Какова пробоина, а? — задумчиво сказал он, стараясь запихнуть под гнилую обшивку сиденья торчащие во все стороны пружины. А, черт с ним! — И сторож, схватив кресло за ножку, с размаху бросил его в общую кучу. К ногам Никиты из недр хлама выкатился помятый глобус.
— Черт с ним! — весело повторил Никита и ударил по глобусу ногой. — Василий, дай-ка я твой портрет нарисую.
— Не велика персона. А рисовать, как бомбардир русского флота клей варит, это, прости господи, срам.
— Я потом пушку пририсую. Стань у тополя. Ну, пожалуйста. «Хороша фигура, — думал Никита, быстро водя углем по бумаге. — Пушку надо справа пририсовать. А из тополя сделаем фокмачту…»
Кончить портрет Никите не удалось, потому что во дворе появился Фома Лукич, и сторож, смущенный, что его застали за таким странным занятием, как позирование, повернулся к живописцу спиной.
— Как поживаете, батюшка князь? — писарь непритворно был рад видеть Никиту.
— Благодарствую. Поговорить надо, Фома Лукич.
— Пойдемте ко мне.
В библиотеке было прохладно и тихо, как в церкви. Одинокая оса билась в стекло. Никита привычно пробежал глазами по золоченым корешкам книг, и тоска сжала его сердце: «А ведь я сюда не вернусь, — подумал он. — Уеду и не вернусь».
— Какие новости, Фома Лукич? Был ли где пожар?
— Как не быть? Каждый день горит.
— А ловят ли разбойников?
— Как не ловить? На святой Руси да не бывать разбойникам! — Писарь нагнулся к уху Никиты, и, прикрыв ладонью рот, прошептал скороговоркой: — От Котова письмо пришло.
— Да ну? — удивился Никита.
— Оч-чень странное письмо. Не знаю, что и думать. Не арестовали ли вашего штык-юнкера?
— За что его можно арестовать?
— А заговор? Государыню хотели отравить.
— Одумайся, Фома Лукич. Котов-то здесь при чем?
— Штык-юнкер человек темный. Мне его осведомленность во всех делах всегда была подозрительна. Про Корсака он тогда первый бумагу написал.
— А что? — насторожился Никита. — Был и второй, кто написал донос на Алешку?
— Нет. Замяли дело. Про вашего друга вспомнят только осенью.
— Слава богу. А что написал Котов в своем письме?
— Отставки просит по болезни. Но письмо писал не он. Я его руку хорошо изучил. Да и стиль чужой.
— Откуда письмо?
— Неизвестно. Писано в дороге, такие конверты и бумагу дают обыкновенно на постоялых дворах.
— Так почему ж ты все-таки решил, что Котов арестован?
— Насмотрелся я, батюшка, за свою жизнь. Был человек, и не стало человека — значит, либо умер, либо арестован.
— Я по нему тужить не буду. Дали ему отставку?
— Дали, — кивнул головой писарь. — Но все это мне очень не нравится.
— Скоро я уеду, Фома Лукич. Запиши мой адрес в Петербурге. Если что узнаешь нового — сообщи.
На пороге своего дома Никита встретил теткиного кривого лакея. Сапоги он сменил на белые чулки и туфли с пряжками. Франт, да и только! В руке он сжимал пузырек со снадобьем и вид имел таинственный. Никита давно заметил, что все клиенты выходят от Гаврилы с таким же таинственным выражением лица, словно только что запродали душу дьяволу и теперь прикидывают — не продешевили ли.
Лакей поклонился, не подобострастно, а как-то даже изящно, и сообщил, что княгиня Ирина Ильинична сегодня в духе, всех принимает и со всеми любезна, и коли видеть тетушку надобность у Никиты не отпала, то лучшего дня, чем сегодняшний, придумать трудно. И Никита опять пошел к тетке.
Дом Ирины Ильиничны, словно отображая настроение своей хозяйки, был на этот раз тих и благопристоен, ни криков, ни ругани. Черного пса куда-то убрали, в цветнике возился садовник с кривыми ножницами. Уже знакомый лакей сразу провел Никиту в гостиную и напоследок шепнул:
— Спасибо за лекарство, барин.
Гостиная, большая продолговатая комната на пять окон, носила отпечаток если не скудости средств тетушки, то какой-то неряшливости. Шпалерные обои на стенах выцвели, и вытканные на них зеленые травы пожухли, словно побитые дождями и заморозками. Вдоль стены стояла шеренга стульев. Высокие черные спинки их, скошенные внутрь ножки напоминали сидящих в ряд кривоногих и недоброжелательных старух.
Тетка впорхнула в гостиную, пробежала вдоль стульев и села у лакированного столика, картинно изогнув шею.
— Ну? — сказала она вместо приветствия и усмехнулась.
— Я давно не получал известий из дому, — промолвил вежливо Никита, стараясь не смотреть на Ирину Ильиничну, чтобы не выдать своей неприязни.
— Понятно. Я знаю, почему вы не получаете известий. Я вас предупреждала об этом несколько месяцев назад. У князя родился сын. Намедни я не приняла вас, дала понять, что нам не надо видеться. Какие мы родственники, право?
— У князя родился сын? — Никита не мог сдержать улыбки.
— Не понимаю, чему вы радуетесь? — Ирина Ильинична встала, давая понять, что прием окончен.
— За что вы так ненавидите отца? — спросил он и тут же пожалел об этом. Лицо княгини вспыхнуло, плечи вскинулись, и мантилья упала на пол. В руке ее нервно задрожал непонятно откуда появившийся веер.
— А вы смелый молодой человек! О таких вещах не принято спрашивать. Не я его ненавижу. Он меня знать не желает. — Она подошла к поставцу, взяла с полки расписной флакон и долго нюхала его, томно прикрыв глаза.
«Ну и притвора, моя тетушка», — подумал Никита. Решив, что уже прилично показать себя успокоенной, Ирина Ильинична обернулась и, светски улыбнувшись, спросила:
— Вы, верно, без денег? Никита усмехнулся такой заботе.
— Розовая эссенция, — продолжала тетушка, — та, которую приготовил ваш Гаврила, очень хороша. Уступите его мне. Я хорошо заплачу. Теперь вам не к лицу такая роскошь, как камердинер.
— Я не торгую людьми, сударыня, — сказал Никита и, не простившись, вышел.
Иль страшилище ливийских скал, львица,
Иль Сциллы лающей поганое брюхо
Тебя родило с каменным и злым сердцем?
Нет, она не львица. Она стареющая, озлобленная, раскрашенная помадой и румянами маска.
Никита не помнил, как очутился на берегу Сретенки. Жукиплавунцы деловито бегали по воде в болотистой заводи. К берегу прибило самодельный мальчишеский плот. На бревнах ворохом лежали брошенные кувшинки. Никита взял лист и прижал его ладонями к лицу. Лист слабо пахнул малиной.
У них родился сын… У него брат. Маленькое существо лежит в колыбели — наследник! Он занял место Никиты. Разве он хотел был наследником земель, богатств и чести Оленевых? Да, хотел. Он хотел быть главным для отца. Хотел его уважительной ласки, которую оказывают только наследникам. Хотел оправдать все его надежды. Сейчас у отца нет на него надежд. Всю жизнь он будет живым укором, и отец будет ненавидеть его за то, что поступил с ним несправедливо. Пока не поступил, но поступит. Бедный отец!
В этот же день к вечеру из Петербурга прибыла карета. В подробном письме князь Оленев сообщил о рождении сына, крещенного Константином, звал Никиту домой и на радостях прислал вдвое больше, чем обычно, денег.
— Примите мои поздравления, барин. — Гаврила приложился к руке Никиты.
— Да-да… Завтра же едем. По дороге заедем в Перовское к Алешке Корсаку. Надо его вещи к матери завезти да узнать, нет ли от него вестей.
— А уместна ли сейчас задержка, когда их сиятельство ожидают вашего приезда?
Никита ничего не ответил. Вид у него был хмурый, и Гаврила не стал задавать больше вопросов.
— Компоненты свои успеешь упаковать?
— Большую часть я здесь оставлю. Возьму только самое необходимое.
— У барина багажа саквояж, у камердинера вся карета… Возьми ты лучше все с собой. Неизвестно, вернемся ли мы в Москву. Батюшка денег прислал. Отсчитай, сколько я тебе должен.
Гаврила с трепетом принял тяжелый кошелек, заперся в своей комнате и в приятном нетерпении потер руки. Потом долго складывал монеты столбиками, вычеркивал в черной книге цифры, вписывал новые. Одно его заботило — брать ли с барина причитающиеся проценты, а если брать, то сколько? «Надо по справедливости… по справедливости…»— приговаривал он.
— Гаврила, друг, — услышал он. — Нет ли у тебя чего-нибудь от печали?? Чего-нибудь с незрелыми померанцами или с незначительным количеством арака, чтобы отпустила тоска? Худо мне…
Камердинер захлопнул книгу. Какие уж тут проценты? И пошел в соседний трактир, чтобы купить венгерского или волжской водки.