Петроград, декабрь 1916 года 2
Письма от Гафиза приходили все чаще и чаще, и Лариса торжествовала. Неужели ее любовь, золото и бирюза ее души, отчаянное желание быть с ним рядом - хотя бы и посредством переписки - каким-то совершенно невероятным образом одолели все то, что разделяло их, - войну, расстояние и даже его донжуанство?! Неужели ее ежевечерние молитвы и походы к Николаю Угоднику и даже, быть может, злые, полудетские слезы после того, памятного Вечера поэтов, стали той непреодолимой любовной силой, которая заставила его забыть обо всех своих остальных адресатках, кроме, наверное, Ахматовой? Ахматовой он, конечно, писал, но совсем не так, как ей, - теперь Лара была уверена в этом! Только ей он мог написать такие непоправимо прекрасные строки: "Я целые дни валялся в снегу, смотрел на звезды и, мысленно проводя между ними линии, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес. Это восхитительное занятье, вы как-нибудь попробуйте".
Лариса пробовала: рисовала себе лицо Гафиза. Она плохо разбиралась в звездном небе, с детства путала названия звезд и созвездий и поэтому никогда бы не объяснила в письме на фронт, какие именно холодные небесные светила она соединила неровными, рвущимися линиями отчаянной тоски, чтобы нарисовать его лицо - высокий лоб, чуть косящие глаза, красиво очерченные губы... Но как передать серый цвет его глаз, сухость и жар губ, как нарисовать звездными линиями его улыбку? Для того, чтобы Гафизу было легче рисовать ее лицо, она отослала в письме свою фотокарточку. Они заговаривали разлуку - боролись с ней, как могли, - скудными, доморощенными средствами. Иногда Лариса чувствовала, что заговор против разлуки удался, иногда - что все впустую. В особенно тяжелые минуты Лариса ходила пересчитывать решетки Летнего сада - как это делали они с Гафизом в одну из счастливых встреч. Брусьев на ограде Летнего сада - много, очень много, но разлука была еще длиннее.
В одном из писем Гафиз попросил прислать ему книгу Прескотта о завоевании Мексики Кортесом. "И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность...", - писал Гафиз. Кого она должна была узнать в героине? Индианку Марину, Малинцин, любовницу Кортеса, которая предала собственный народ и обрекла его на унижения и гибель? Ту самую Марину, которая стирала с лица пот, слезы и кровь - свою и чужую, когда брела по Теночтитлану, разоренному солдатами Кортеса, и видела разбросанные среди пожарищ трупы детей и женщин, груды тел ацтекских воинов, которые не смогли защитить от проклятия судьбы ее родину?
Неужели Гафиз разглядел в ней предательницу? А, впрочем, разве не предательством по отношению к Гафизу и тем офицерам, которые вместе с ним мерзли в окопах и ночных разведках, когда ледяная крупа задувала под башлык и коченели руки и ноги, был ее вчерашний разговор с Федором и невольное согласие на расправы в войсках? Значит, она уже ступила на путь индианки Марины, которая помогла Кортесу и его конкистадорам уничтожить империю ацтеков, ступила невзначай, сама не желая этого? И Гафиз, с его обостренной интуицей поэта, увидел, почувствовал этот путь? Значит там, на фронте, он уже понимает, что Российская империя гибнет, подобно империи ацтеков, и есть два пути - или погибнуть вместе с ней, пытаясь предотвратить неизбежное, или присоединиться к безжалостным воинам Кортеса, которые, словно волки, готовы вцепиться в глотку гибнущей державе. И один из таких волков-оборотней - ее новый друг, Федор Ильин-Раскольников...
От таких мыслей Ларисе становилось страшно, она гнала их от себя, но книгу Прескотта о завоевании Мексики все же раздобыла и перед тем, как переслать ее в Действующую армию, торопливо проглотила страницы, повествующие о Кортесе и Марине. Нет, только не это, только не Марина-Малинцин! В подруге Кортеса Лариса не хотела узнавать себя... Лучше быть "Леричкой, золотой прелестью", любимой и долгожданной. Пусть Гафиз вернется и увезет ее из Петрограда на какой-нибудь остров Мадагаскар, только бы подальше от проклятых вопросов, которые мешали дышать им обоим, прочь от ожидаемой революции, от Ильина-Раскольникова и агитационной работы, даже от собственного отца с его двусмысленной репутацией! Если Гафиз увезет ее - все изменится, они оба будут вдалеке от гибнущей империи и неотвратимой агонии... Куда угодно, только бы с ним - на Мадагаскар, в Абиссинию, в Персию!
Мать Ларисы, Екатерина Александровна, первой заметила, что с дочерью происходят удивительные метаморфозы. Квадратики фронтовых писем Лариса жадно и нетерпеливо вырывала из рук матери, словно погибающая от жажды - стакан с водой. Чтение писем было священнодействием - в такие минуты Лариса запиралась у себя в комнате и ни с кем не хотела разговаривать. Екатерина Александровна тихо подходила к дверям дочери, стучала. Лариса выходила заплаканная, с дрожащими руками, невидящими глазами смотрела на мать, потом снова уходила к себе. "Влюбилась... - вздыхала Екатерина Александровна. - Ну что с ней делать? И в кого? В женатого человека... В прожженного сердцееда...". Лариса напрасно думала, что домашние не знают подробности ее романа. Екатерина Александровна уже успела все выспросить у друга дома - Жоржа Иванова - и услышанное ничуть ее не обрадовало. Даже если этот поэт, адресат стихов и вздохов ее дочери, разведется со своей знаменитой женой - Ахматовой, для Рейснеров он все равно останется человеком чуждых идей и взглядов. Разве может в их семью войти монархист, не сочувствующий социалистической революции? Разве этот Гумилев - пара Ларе, разве сможет он найти общий язык с Михаилом Андреевичем и друзьями их дома? Другое дело - Федя Ильин-Раскольников, с которым недавно познакомилась Ларочка, он - член РСДРП с 1910 года, человек свой, проверенный, настоящий борец! Екатерина Александровна не одобряла роман дочери с Гумилевым и решила при первой возможности поговорить с ней. Но сначала нужно было посоветоваться с мужем.
Екатерина Александровна выбрала для разговора неудачное время - позднее, вечернее. Отец семейства был не в духе. Бурцевское дело, вздорные обвинения в сотрудничестве с Охранкой по-прежнему не давали ему покоя. Михаилу Андреевичу казалось, что все вокруг разделяют пустопорожнее обвинение Бурцева: то студент ухмыльнется профессору в лицо, то революционно настроенный коллега иронически пожмет плечами и ехидно улыбнется, а то на заседании петроградского отделения РСДРП товарища Рейснера встретят двусмысленным шепотком... Клевета Бурцева надежно пустила корни - после дела Азефа революционеры не верили собственным товарищам, в каждом видели провокатора, тайного осведомителя. Шпиономания кружила партийцам головы, делала липким и зловонным воздух, которым они дышали. Как тяжело ежедневно, ежеминутно вглядываться в глаза товарища по партии и искать в них тень предательства, измены! Так, должно быть, мнительный муж каждое утро смотрит в смеющиеся, подведенные глаза молодой жены и ищет в ускользающем, нежно-лукавом взгляде подтверждение своих сомнений! Забавно, должно быть, видеть в партии мужа-рогоносца, а в себе самом неверную жену! Или жену, которую подозревают в измене, но она, бедняжка, перед партией чиста! Так профессор Рейснер рисовал себе последствия бурцевских разоблачений и посмеивался в бороду, когда представлял себя подозреваемой женой, а руководство РСДРП - мнительным рогатым мужем. Известия о романе дочери с поэтом Гумилевым Михаил Андреевич выслушал невнимательно, небрежно, сказал только: "Читал я в "Биржевых ведомостях" его фронтовые корреспонденции. Занятно написано, хоть и безыдейно. Пишет, словно лихой средневековый ландскнехт, не лишенный таланта. Войну хвалит! Нам с ним не по пути...".
- Но Ларочка влюблена в него... - вздохнула Екатерина Александровна. - А другого, достойного человека - революционера Федора Ильина-Раскольникова - отвергает. Что нам с ней делать?
- Я слыхал, что этот Гумилев не одной Ларе вскружил голову. - вспомнил Михаил Андреевич. - Ему и дочь университетского коллеги, Николая Александровича Энгельгардта, Анна, на фронт письма пишет... Уж не знаю, что он Анне отвечает, да и знать не хочу. Но только наша дочь этому Гумилеву не пара. Федя Ильин - совсем другое дело... У Федора есть авторитет в партии, нам держаться вместе надо - глядишь, и о вздорном обвинении Бурцева забудут...
- Аня Энгельгардт? Это та, хорошенькая, подружка актрисы Арбениной? - поинтересовалась Екатерина Александровна.
- Она самая... Боттичеллиевский ангел... Темноволосая, личико нежное, манеры полудетские-полудевические... Но талантами, увы, не блещет. При случае расскажем Ларе об этом ангелочке - и дело с концом.
- Ты думаешь, Ларочка поверит? - Екатерине Александровне предложение мужа показалось сомнительным.
- Поверит, если доказательства представим... - усмехнулся Михаил Андреевич.
- Какие доказательства, Миша? Слухи Лара презирает. А сама барышня Энгельгардт в гости к нам не придет и ответные письма от этого Гумилева Ларе не покажет. Да и отвечал ли он ей? И что отвечал - неизвестно?!
- Аня Энгельгардт и наша Лара посещают одни и те же богемные компании. Рано или поздно барышни разговорятся, и правда выплывет наружу... Подождем. - Михаил Андреевич был уверен, что время все расставит по своим местам. Даже если этот Гумилев искренне любит Лару, разведется с женой, а об Анне Энгельгардт и думать забыл, - нашей дочери он не пара. Ларочка должна выйти замуж за Федора Ильина-Раскольникова - своего, проверенного товарища.
- Подождем, Миша, - согласилась Екатерина Александровна. - Не нужен нам такой жених, как этот Гумилев, да и какой он жених - женатый человек! Пригласи к чаю Федю Ильина, пусть Ларочка к нему привыкает...
Михаил Андреевич выполнил настоятельную просьбу жены - Федор Ильин стал часто посещать дом Рейснеров. Лара вела себя с гостем дружелюбно, приветливо, иногда - кокетливо, но часто рассеянно прощалась с Федором и уходила к себе в комнату - читать письма с фронта. Ильин-Раскольников раздражался, хмурился, но переломить Ларино влюбленное упрямство так и не смог. А родители Лери надеялись только на неожиданное вмешательство "Боттичеллиевского ангела" - Ани Энгельгардт.
Их надежды сбылись - Лару с Аней Энгельгардт столкнул злой рок, который порой разрушает и самые прочные союзы. Долгожданное письмо от Гафиза задержалось где-то в пути - то ли военно-полевая почта работала с перебоями, то ли армейские перлюстраторы слишком внимательно отнеслись к переписке прапорщика Гумилева с неблагонадежной барышней и корпели над каждой строчкой в поисках шифра, то ли в этот раз он сначала ответил жене или еще кому-нибудь, а потом уже "Леричке, золотой прелести"... Словом, Ларисе стало непоправимо грустно и, как всегда в такие дни, она отправилась пересчитывать брусья на решетке Летнего сада.
Шла вдоль Невы, рассеянно смотрела на черные деревья, на серо-стальную пелену воды с огромными безобразными льдинами и, поеживаясь, думала о том, как, должно быть, холодно сейчас на берегах Двины, откуда пришло последнее письмо. Лариса плохо представляла себе, что такое настоящий холод - не здесь, на набережной Невы, когда в любую минуту можно свернуть в кондитерскую, зайти в одно из теплых, хорошо освещенных зданий или вернуться домой. А там, в Действующей армии - там, где защита и от холода, и от смерти так иллюзорна!
Лариса увидела заветную решетку Летнего Сада, брусья которой они, смеясь, пересчитывали с Гафизом в одну из коротких, безрассудно-счастливых встреч, и радостно улыбнулась, как будто встретила родного человека. Сняла перчатки, провела ладонью по обледенелым брусьям... Потом побрела по аллеям, приветливо здороваясь с постоянными жителями сада - мраморными статуями. Вспоминала, как в гостинице на Гороховой, утром, Гафиз рассеянно-задумчиво смотрел в окно и говорил о том, что хорошо бы уехать вместе... в Персию, Абиссинию или на остров Мадагаскар, куда угодно - лишь бы подальше от "проклятых вопросов"... "Что такое "проклятые вопросы?", - спросила она тогда.
- Это социальная революция, Леричка, которую ты ждешь. Теперь и я почти верю в то, что она случится, - печально усмехнулся Гафиз. - Если ты останешься в России, то непременно бросишься в этот омут без оглядки. Будешь валькирией революции, с позволения сказать... Глядишь, и тебе понравится летать на коне перед строем воинов ...
Лариса зареклась не обсуждать с Гафизом "проклятые вопросы" и меньше всего на свете хотела обсуждать их сейчас, когда окружающий мир так мало занимал ее. Разве и в самом деле существует все это - ожидаемая социальная революция, ее товарищи - "якобинцы", как иронически называл их Гафиз, война и даже их собственное туманное будущее? Есть только сонная утренняя тишина, пелена снега за окном и отчаянное нежелание покидать это утлое убежище любви. И все же она решилась возразить:
- Социальная революция, которую мы ожидаем, будет справедливой. Мы постараемся избежать ненужных жертв. Она принесет освобождение и равенство.
- Леричка, золотая моя прелесть, - рассмеялся Гафиз, - В России не бывает революций. Только бунты - бессмысленные и беспощадные. Товарищи-якобинцы обязательно вовлекут тебя в бунт, и тогда ты станешь кровавым ангелом... А если пойдешь против них, то рано или поздно подставишь свою прелестную головку под нож Мадам Гильотины - знакомая история! Впрочем, есть еще один путь: уехать...
Гафиз говорил горькую и выстраданную правду, она обжигала ему губы, разделяла с любимой женщиной, но он все равно не мог и не хотел молчать. Правда была неуместной сейчас, когда его нежная Лери, полуодетая, сидела на кровати и расчесывала спутавшиеся черные кудри. Сейчас нужно было подойти к ней, обнять, поцелуями и ласками развеять любые ее сомнения, только не пророчествовать. Лери молчала, гребешок замер в ее густых темных волосах, молчание было тяжелым и долгим, как обвинительный приговор на затянувшемся судебном заседании. Наконец она ответила:
- А если я уеду из России, что случится тогда?
- Тогда и я не погибну. - с улыбкой ответил он, - И не увижу, как надо мной склонится валькирия революции... Хотя, не скрою, заманчиво было бы увидеть тебя такой - хоть и в последнюю минуту! Мы уедем в Аддис-Абебу, город роз... Белый дом в глубине сада, жуки с золотистыми спинками... Я научу тебя пить тэдж и есть инджиру. Хотя, проще говоря, это хлеб и пиво... И познакомлю с абиссинским негусом. Банально, конечно. Но человеческое счастье всегда банально! Если ты желаешь разделить его со мною, то должна навсегда забыть о "проклятых вопросах", или о социальной революции - называй, как знаешь. Выброси ее из сердца и из мыслей! Решайся!
- Решиться? Когда? - По телу Лары прошла холодная дрожь, словно она окунулась в ледяную воду. К чему выбор? Зачем? Но если уж суждено выбирать, она выберет Гафиза!
- Когда я вернусь с войны, Лери, а ради тебя я обязательно вернусь! Надеюсь, течение истории оставит тебе время подумать. Но знай: третьего не дано. Или мы уедем вместе, или быть тебе валькирией революции...
- Это шутка? - Лара ни минуты не думала, что Гафиз шутит, но надеялась, что у него хватит сил обмануть ее какой-нибудь любезной фразой. Но Гафиз не стал произносить любезных фраз.
- Хотел бы я, чтобы это была шутка, Лери. Но довольно! Когда-нибудь ты вспомнишь этот разговор. Лишь бы не слишком поздно...
На следующий день они, словно сговорившись, не вспоминали об этом мрачноватом пророчестве. Только вечером, на вокзале, в мучительную прощальную минуту, Гафиз вдруг сказал вместо прощания: "Помни, Леричка, третьего не дано..." и шагнул на ступеньку вагона, словно в пропасть. Поезд тронулся, Лариса долго стояла на перроне, и невольные слезы размывали строгие очертания привокзальной площади. Почему же сейчас, на заснеженной аллее Летнего Сада, она снова вспомнила о пророчестве Гафиза? Должно быть потому, что уже пора выбирать... Третьего не дано... Помнится, Цезарь произнес эти слова, когда его легионы перешли небольшую речушку с гордым названием Рубикон. Тогда в Риме была Гражданская война, и проконсул Юлий Цезарь стал императором. В России тоже может начаться Гражданская война, и кем тогда станет она? Валькирией, несущейся на огнекрылом коне над полем смерти? Кровавым ангелом? Нет, лучше в Абиссинию, в Персию, на остров Мадагаскар, куда угодно, только бы с Гафизом!
Ее размышления прервала очаровательная барышня в черной каракулевой шубке, изящной шляпке и с томиком стихотворений Ахматовой в руках. Барышня была чудо как хороша: нежное личико, стройная фигурка, еще скорее детская, чем женская, пепельные волосы, кроткий взгляд... Мадонна с полотна Боттичелли, да и только... Анна Энгельгардт, сестра Никса Бальмонта, собственной персоной. Только почему-то без закадычной подруги Ольги Арбениной.
- Здравствуйте, Ларочка, - полудетским-полудевическим голоском произнесла барышня и деланно, неискренне улыбнулась.
"Ангела разыгрывает... - подумала Лариса. - В жизни не видала такой отвратительно-приторной улыбки!", но вслух сказала:
- Рада вас видеть, госпожа Энгельгардт. Читаете Ахматову? Не правда ли, стихи Анны Андреевны нельзя не любить?
- Как и стихи Гумилева, - добавила барышня и почему-то покраснела. - У меня даже есть его один из его сборников с дарственной надписью...
- Николай Степанович надписал вам книгу? - рассеянно спросила Лара. - Я рада за вас.
- Более того, Николай Степанович как-то сочинил в мою честь мадригал, - продолжала барышня все с той же жеманной улыбкой. - Хотите, я вам прочитаю?
Лариса почувствовала, как что-то укололо ее в сердце. Вот и все - мир разрушен в одно мгновение! Можно сколько угодно размышлять о тех, кого любил или любит Гафиз, о тех женщинах, которым он пишет с фронта, но все это пустяки, детский лепет, по сравнению с безжалостной реальностью! Вот она, Анна Энгельгардт собственной персоной, стоит перед "Леричкой, золотой прелестью", и улыбается лживой, как несчастье, улыбкой! Впрочем, главное - не показать этому "ангелу" свою боль!
- Извольте, - холодно улыбаясь, ответила Лара, - читайте... Будет интересно услышать... И порадоваться за вас.
Аннушка Энгельгардт еще больше покраснела, наивно захлопала длинными ресницами, сделала вид, что вспоминает длинный стихотворный мадригал, прочла:
"Об Анне, единственной, сладостной Анне,
Я долгие ночи мечтаю без сна.
Прелестных прелестней, желанных желанней!
Она!".
- Поэты - большие льстецы, - еле сдерживаясь, ответила Лара. - И фантазеры. В каждой женщине видят Прекрасную Даму. За это мы и любим их, верно? А, впрочем, мадригал прелестен... Поздравляю вас!
- Вы так думаете, госпожа Рейснер? - еще слаще улыбнулась Анна. - Впрочем, говорят, что вам Николай Степанович посвятил целую пьесу.
- Две пьесы, если быть точной. Только вторая еще не написана. Только замысел, но прекрасный! А на первую я написала рецензию. Она называется "Гондла". - Лара сказала это механически, небрежно, но ее собеседница, кажется, смутилась. Интересно, когда Гафиз написал этой дурочке мадригал? Был ли у него с ней роман? И когда? Неужели недавно? Но почему же тогда он писал ей такие проникновенные письма? Одно из первых фронтовых писем начиналось строчкой из "Гондлы". "Лера, Лера, надменная дева, ты, как прежде, бежишь от меня...". Неужели ложь и игра все то, что было между ними? И в их гостиницу на Гороховой он водил этого боттичеллиевского ангелочка с приторной улыбкой? Нет, не может быть, Гафиз любит ее. То, что было между ними, - глубоко и верно, как сама поэзия...
- Говорят, Николай Степанович пишет вам из Действующей армии? - не унималась барышня. - Знаете, он и мне пишет. Точнее, писал. Знаете, дорогая Лариса Михайловна, от Николая давно не было писем, и я волнуюсь. Утешьте меня, если что-то знаете о нем.
- От Николая? - не сдержалась Лара. - И давно вы называете его так?
Аннушка испуганно ойкнула и закрыла ладонями пунцовые щеки.
- Ах, простите меня, госпожа Рейснер, я проговорилась, я не должна была... Это наша тайна - его и моя. Хочу вам довериться, Николай Степанович неравнодушен ко мне. Я так надеюсь, что он разведется с Ахматовой! Хотя мне будет так неловко причинить беспокойство своей любимой поэтессе!
"Представьте, милая барышня, и я надеюсь на то же самое... И тоже не хочу причинять боль Анне Андреевне", - подумала Лара, а вслух сказала:
- Я утешу вас, Анна Николаевна. Николай Степанович жив и здоров. Скоро он напишет вам. И мне... И Анне Андреевне, несомненно. А, может быть, и вашей подруге Арбениной. Говорят, Николай Степанович так восхищался ее красотой! Или еще кому-нибудь... Но в любом случае я поздравляю вас: мадригал прекрасен!
При имени Ольги Арбениной Аннушка смутилась, нахмурилась, румянец отхлынул от щек...
- Арбениной? - спросила она, - При чем тут Ольга?
- Может быть и не при чем, Анна Николаевна, а, может быть, и очень даже при чем... - усмехнулась ей в лицо Лариса. - Подумайте об этом на досуге... Приятных размышлений!
Сказала и пошла прочь, оставив барышню Энгельгардт в полнейшем смущении. Потом долго стояла на Троицком мосту, который вел на Петроградскую сторону, - в оцепенении, "без мыслей, без слов"... Только не "легкие, легкие звоны" звучали в ее сердце, а тяжелый гулкий колокол любви и ревности. Нет, этого не может быть! Гафиз с этой боттичеллиевской дурочкой! "Сладостная Анна...". Острословы-поэты, должно быть, скоро назовут мадемуазель Энгельгардт "Анной Второй", заместительницей Анны Первой - Ахматовой...
Господи Боже, владыка Всещедрый, неужели это ответ на мои молитвы?! Или всего лишь искушение? Ах, только бы не думать о встрече с Анной Энгельгардт, только бы дождаться возвращения Гафиза, а там - будь что будет...
Лариса, как потерянная, смотрела на серо-стальную воду Невы и механически пересчитывала льдины. "Одна, вторая, третья... Господи, что же делать? "Единственная Анна...". Кто бы мог подумать? Но как далеко зашел их роман? Нужно поговорить с Лозинским, он все знает... Михаил Леонидович, старый добрый друг Гафиза, знает столько тайн, что они, вероятно, уже перестали его обольщать... Решено! Пойду к Лозинскому... Ведь еще совсем недавно я передавала через него книги для Гафиза...".
Михаил Леонидович Лозинский, лучший друг Гумилева, поэт и переводчик, редактор журнала "Аполлон" и организатор издательства поэтов-акмеистов "Гиперборей", жил на Петроградской стороне, так что идти до него было недалеко, через Троицкий мост, по Каменному острову, а дальше - рукой подать... Застать Михаила Леонидовича дома было нетрудно, поскольку большую часть времени он проводил в собственном кабинете, среди бумаг и книг, за огромным письменным столом с множеством ящиков и ящичков, явных и тайных - надежно спрятанных в утробе стола-Левиафана.
В потайных ящиках этого знаменитого в литературных кругах Петербурга стола Михаил Леонидович держал письма, деловые и личные, квитанции и расписки. Лозинский отличался совершенно непоэтичной точностью, пунктуальностью и экономностью.
"Сын Леонида был скуп,
И кратеры берег он ревниво,
Редко он другу струил пенное в чаши вино.
Так он любил говорить, возлежа за трапезой с пришельцем:
Скифам любезно вино, - мне же любезны друзья...", - посмеивался над "низменными" качествами Лозинского Осип Мандельштам. К деньгам Михаил Леонидович относился тоже непоэтично: крайне экономно и бережливо.
"Сын Леонида был скуп, и когда он с гостем прощался,
Редко он гостю совал в руку полтинник иль рубль;
Если же скромен был гость и просил лишь тридцать копеек,
Сын Леонида ему тотчас, ликуя, вручал", - иронизировал вечно безденежный Осип Эмильевич, часто приходивший за вспомоществованием к экономному Лозинскому.
Впрочем, стихи у Михаила Леонидовича выходили возвышенные, торжественные, величавые. Как-то Лозинский сравнил цвет славы с высохшей травой, потерявшей свою сочность и свежесть, и это сравнение часто вспоминалось Ларисе. Оно было гораздо точнее и весомее знаменитого сравнения аромата славы с запахом апельсиновой корки, принадлежавшего Мандельштаму.
Свободное от кабинетных занятий время - а такового оставалось не так уж много - Лозинский посвящал Публичной библиотеке, где служил консультантом. Книгам Лозинский уделял куда больше времени, чем людям, но друзья и приятели, главным из которых был Гумилев, частенько отрывали "сына Леонида" от упоительного шелеста страниц и запаха книжной пыли, который, как известно, пьянее, чем наркотик. Отрывали, чтобы поведать очередную тайну. Тайны эти были в основном любовные, и выслушал их Михаил Леонидович столько, что стал относиться к подобным рассказам с одинаковым равнодушием... Впрочем, Лозинский согласился быть "доверенным лицом" Гафиза и Лери, помогал Ларисе искать книги, которые Николай Степанович просил отправить ему на фронт. Однако, будучи другом Гумилева, Лозинский не отказывался выслушивать колкие замечания Ахматовой в адрес дам, которых выбирал ее муж.
Михаилу Леонидовичу удавалось быть доверенным лицом сразу нескольких враждующих сторон: в бесчисленных ящиках "Левиафана" он хранил чужую любовную переписку, которую ему доверяли влюбчивые мужья и жены из литературных кругов, опасавшиеся держать эти послания дома. Лариса готова была поспорить, что любовная переписка хранится в специальных выдвижных коробочках с ярлыками, как книжные карточки в Публичной библиотеке. И - кто знает - может быть, ее собственные нежные признания, которые Гумилев решил не оставлять без присмотра, покоятся в в одном из ящиков письменного стола Лозинского под литерой "Л". И жена Лозинского, милейшая Татьяна Борисовна, утром и вечером стирает с этих ящиков пыль и нежно дует на чуть желтеющие листы...
Впрочем, любовную переписку лучше беспощадно сжигать и не рыдать над драгоценными буквами, которые превращаются в пепел. "Прощай, письмо любви, прощай, она велела...". Уж лучше самой сжечь доказательства любовного помешательства, чем позволить потомкам покуситься на письменный стол Лозинского и предать безжалостной гласности чьи-то сердечные тайны! По крайней мере, собственный ящичек под литерой "Л" Лариса очень хотела уничтожить, но была не до конца уверена в его существовании... Спросить у Лозинского? Но добрейший Михаил Леонидович обязательно скажет: "Что вы, дорогая Лариса Михайловна, какие письма? У меня нет ни одной строчки, написанной вашей рукой или к вам обращенной...". Скажет - и загадочно приложит палец к губам. Ну разве можно выведать что-нибудь у такого надежного архивариуса?
Об Анне Энгельгардт Михаил Леонидович тоже ничего не расскажет. Но по выражению его глаз, по указательному пальцу у губ, Лариса поймет: тайна есть, "сладостная Анна" действительно занимает какое-то место в жизни Гафиза. Если же Лозинский рассмеется и переведет разговор на терцины Данте или на особенности драматургического языка Лопе де Вега, значит никакой тайны нет, и эта дурочка Энгельгардт блефует, выдает желаемое за действительное. Ну кому в наше стихолюбивое время не писали мадригалов? Каждая барышня, вхожая в литературные круги, может этим похвастаться...
Михаила Леонидовича Лариса, как и следовало ожидать, застала дома - в кабинете, за тем самым столом. Татьяна Борисовна сочувствовала роману Гумилева с Лери Рейснер и поэтому встретила Ларису приветливыми восклицаниями. В глазах Михаила Леонидовича и Татьяны Борисовны брак Гумилева и Ахматовой был обречен: любовь-поединок подходит для юности, но в зрелые годы хочется совсем иного - нежности и теплоты. А этого враждующе-влюбленная пара уже не могла дать друг другу. А вот Лери Рейснер с ее восторженной любовью - совсем иное дело... Любовь этой девочки дорогого стоит. Поэтому Татьяна Борисовна встретила Лери приветливо, но только предупредила, что Михаил Леонидович занят в эту минуту терцинами Данте, переводит "Божественную комедию" и мысленно блуждает по начальным кругам ада.
Обе женщины вошли в кабинет, и Лозинский рассеянно-недоуменно взглянул на жену и гостью. В эту минуту Михаил Леонидович беседовал с Вергилием, который сопровождал Данте в его скитаниях по кругам ада, и не хотел отрываться от этой возвышенной беседы даже ради собственной жены. Беседовать с Лери Рейснер ему тем более сейчас не хотелось, но заплаканные глаза гостьи смутили и разжалобили Михаила Леонидовича.
- Что-то случилось, Лариса Михайловна? - спросил Лозинский, и Татьяна Борисовна деликатно вышла: она давно привыкла, что к Мише приходят за советом и помощью. Мужья-поэты жалуются на жен, жены-поэтессы - на мужей, а в случае Гумилева и Ахматовой за советами к Лозинскому приходили обе стороны. А теперь вот и возлюбленная Николая Степановича пожаловала... Глаза красные, щеки горят - не скоро, значит, Миша вернется к своим терцинам!
Лозинский повторил вопрос, но Лариса молчала. То, что представлялось ей по дороге простым и очевидным, оказалось теперь камнем на шее. Она не смогла произнести ни слова: только села в предложенное хозяином кресло, закрыла ладонями пылающее лицо и разрыдалась.
- Что-то с Николаем Степановичем, вы получили письмо? - участливо переспросил Лозинский. - Или, напротив, давно не получали писем? Успокойтесь, Лариса Михайловна, я знаю наверняка, что Николай Степанович жив и здоров, я на днях получил от него послание... Если хотите - прочитаю. Вот, как раз собирался написать ответ, но терцины отвлекли...
Михаил Леонидович открыл один из ящиков стола и извлек письмо со знакомыми Ларисе штемпелями полевой почты. Медленно и торжественно развернул, стал читать:
"Дорогой Михаил Леонидович,
По приезде в полк я получил твое письмо; сказать по правде, у меня сжалось сердце.
Вот и ты, человек, которому не хватает лишь loisir`a, видишь и ценишь во мне лишь добровольца, ждешь от меня мудрых, солдатских слов. Я буду говорить откровенно: в жизни у меня три заслуги - мои стихи, мои путешествия и эта война...".
- А любовь? - прервала Лозинского Лариса, которая наконец-то сумела совладать с собой. - Любовь - это заслуга?
- Бесспорно, заслуга, - удивился Лозинский. - Но почему вы спрашиваете?
- Потому что у меня в жизни пока только одна заслуга... - призналась Лариса. - Я, должно быть, пишу плохие стихи, и в дело революции недостаточно верю. Наверное, я никогда не стану ни революционеркой, ни поэтессой. Но я люблю Николая Степановича - вы знаете. У меня нет пока других заслуг, кроме любви, и я не прошу ничего другого. Но сегодня в Летнем саду я встретила одну девушку... Анну Энгельгардт. Лучше бы я с ней разминулась! Знаете, после этой встречи я не хочу жить! Я чувствую, что у меня отняли мою единственную заслугу... Скажите, дорогой Михаил Леонидович, вы ведь все всегда знаете - Гафиз любит Анну Энгельгардт? Или... любил?
- Так вот вы о чем... - устало вздохнул Лозинский. Очередная женщина, влюбленная в Николая Степановича, пришла к нему за советом. В 1913-м пришлось утешать Танечку Адамович, сейчас - Леричку Рейснер. Ахматова в утешениях не нуждалась - и слава Богу, она лишь высокомерно посмеивалась над романами мужа и упоенно заводила собственные. Впрочем, к Лери Николай Степанович относился серьезно и даже как-то, вскользь, сказал Михаилу Леонидовичу, что собирается - после войны - развестись с Ахматовой и просить руки Лери. Поэтому - ради друга - Лозинский решил успокоить плачущую барышню. И для начала осторожно поинтересовался:
- Но почему вы не спросите об этом у него самого? Почему вы спрашиваете у меня?
- Потому что Гафиз далеко, - с трудом сдерживая слезы, ответила Лери. - Я не смогу задать этот вопрос в письме на фронт. А вы здесь - и вы все знаете... Все его тайны. Как и тайны многих других. И мои, наверное.
- И вы поверите мне, если я скажу, что Николай Степанович не любит Анну Энгельгардт? Не любит, и не любил... - в голосе Лозинского прозвучала такая убежденность, что Лариса облегченно вздохнула. Гулкий колокол ревности стал утихать в ее груди, и "легкие, легкие звоны" снова зазвучали откуда-то издалека. Может быть, больше ни о чем не спрашивать, удовлетвориться словами Лозинского и уйти? Нет, еще один последний вопрос!
- И у Гафиза не было с нею романа? Госпожа Энгельгардт уверяет, что был... и есть, и что Гафиз пишет и ей с фронта.
Лариса подняла на Лозинского умоляющие глаза, но Михаил Леонидович молчал. Гулкой и тяжелой была тишина кабинета, молчание зависло над склоненной шеей Ларисы, как нож гильотины. Лозинский ничего не ответил. Пришлось с тяжелым вздохом отложить терцины и выйти из-за стола-Левиафана. Утешитель встал за спиной Лери, опустил руки ей на плечи, мягко сказал:
- Вам нужно больше доверять Николаю Степановичу. И не задавать таких вопросов. Все, что нужно, он расскажет вам сам. Когда вернется...
- Значит... - медленно, сама себе не веря, произнесла Лариса, - значит, роман был... и есть...
- Даже если есть, что это меняет, если он любит вас? - Лозинский говорил уверенно и убежденно, но Лариса уже его не слышала.
- Сладостная Анна, - горько усмехаясь, сказала она, - пленительная Анна... Значит, госпожа Энгельгардт не солгала?
- Все неправда, дорогая Лариса Михайловна, вернее, все не совсем правда... - Лозинский чуть сжал плечи Ларисы. Какой упрямой оказалась эта барышня: ничем ее не проймешь! Опять Николай Степанович выбрал валькирию со стальным характером, а ведь мечтал о "нежной девочке Лаик"! - Николай Степанович любит вас, дождитесь его. Подумайте, где он сейчас и как ему тяжело. Мы с вами беседуем в тихом кабинете, среди книг, а он - под пулями. Не омрачайте свою душу ревностью, будьте мудры. И научитесь прощать - вот вам мой совет...
Лариса встала, стряхнула с плеч успокаивающие руки Лозинского, гордо, с вызовом, отчеканила:
- Оказывается, у Гафиза отвратительный вкус. Но он сделал свой выбор - в пользу госпожи Энгельгардт. Я не буду ему мешать. До свиданья, дорогой Михаил Леонидович, и спасибо за все.
Лариса шагнула к двери, но Лозинский остановил ее. Нужно было сделать последнюю попытку спасти счастье друга. Впрочем, этот друг опять все испортил: легковесным романом с одной женщиной разрушил серьезные отношения с другой, гораздо более ему подходившей. У Гумилева так всегда бывает: завоевать женщину ему удается легко, а вот удержать - немыслимо трудно! Надо попытаться помочь - в последний раз... А то ведь барышня настроена решительно - и оскорблена не на шутку. Не выдержит откровений госпожи Энгельгардт, уйдет от Гумилева - и прямо в руки какому-нибудь верному воздыхателю, которому хватит безумия на ней жениться. Наверняка, какой-нибудь литературный юноша или безусый мичман уже караулит в парадном. Жаль - они с Гумилевым могли бы составить прекрасную пару: оба с характерной авантюрной складкой, в обоих, как винная брага в бочке, пенится властная и роковая сила.
- Я не дочитал вам письмо Николая Степановича... - тоном отца, утешающего плачущую дочь, сказал Лозинский. - Возьмите его, прочтите на досуге... Может быть, вы лучше поймете человека, в жизнь которого вошли. Поймете - и сумеете простить.
Лери помедлила минуту, но письмо взяла.
- Едва ли я сумею понять... И тем более - простить. Но письмо прочту - раз вы просите. В благодарность за то, что выслушали меня - не более.
- Вы прочтете - и решите наконец... - продолжил Лозинский.
- Что решу? - удивилась Лери.
- Кто вы - надменная Лера или нежная Лаик? Я ведь тоже знаю, что пьеса Николая Степановича "Гондла" - о вас. И двоящаяся героиня этой пьесы - это две ваши души, дорогая Лариса. Одна душа - суровая и безжалостная, другая - нежная и любящая. Вам решать, какой быть. Вам выбирать.
Лариса помолчала, задумалась, потом тихо сказала:
- Что бы я не выбрала, Михаил Леонидович, вы узнаете об этом первым. Еще раньше, чем Гафиз....
- От всей души желаю вам сделать правильный выбор... - Лозинский приложился к горячей, мягкой ручке Лери и собственноручно отворил перед гостьей дверь кабинета.
К Лери бросилась с расспросами Татьяна Борисовна, но Лозинский остановил жену. "Не стоит, Таня, - сказал он. - Ларисе Михайловне нужно побыть одной". Татьяна Борисовна обняла и перекрестила гостью, и Лери оставила гостеприимный дом хранителя поэтических тайн и сплетен. На улице Ларисе стало тяжело и горько - вдвое тяжелее, чем на Троицком мосту, после встречи с Анной Энгельгардт. Лариса прижимала к груди письмо Гафиза и отчаянно боялась, что если отведет руку с письмом, то сердце остановится. По щекам текли злые, отчаянные слезы. "Пресвятая владычица Богородица, - шептала Лери, - сохрани любовь в моей душе, иначе я останусь один на один с этим холодным миром, словно осиротею... А я не смогу жить сиротой...".
- Лариса, что это у вас? Вы плачете?
Ну конечно же, это был он, тот, кто словно дожидался этой минуты! Федор Раскольников. Лариса подняла на Федора заплаканные, несчастные глаза, но встретила не сочувствие, а жестокую злую решимость.
- Бумажку отдайте. Там гадость, - Раскольников отобрал письмо прежде, чем Лариса предприняла жалкую попытку сохранить его.
- Гумилев... Прапорщик, - презрительно прочитал Федор. - Вот так. Вот так...
Письмо, казалось, издало желобный шелест, но уже было обречено. В крепких пальцах моряка оно превратилось в мелкие лепестки бумажных обрывков с бессмысленным узором разорванных слов. Клочки разлетелись над свинцовой водой, вздрагивая, словно мотыльки, погибающие в объятиях петроградской стужи.
От неожиданности у Ларисы даже слезы просохли. Она запоздало схватила Раскольникова за руку.
- Федор! Что вы?... Кто вас просил это делать? Я же даже не прочитала...
- И не надо! Хватит читать, Лариса. Роман в письмах закончен. Здесь - жизнь.
Он изумлял ее своей властной бесцеремонностью, простотой, жесткостью и логичностью. Он был самой жизнью. Лариса даже не заметила, что свои последние слова проговорила, когда Федор сильно и тепло обнимал ее за плечи, а она не смела и не думала возразить.
- Лариса, решайся! - сказал Федор, как-то удивительно по-товарищески и легко преодолев ту церемониальную грань, отделявшую "ты" от "вы" и барышню от женщины. - Этот фат Гумилев не стоит твоего мизинца. Думаешь, я не знаю, кто он такой? Об этом весь Петроград говорит.
В Ларисе проснулась обида.
- А ты? - едко спросила она. - Чего стоишь ты?
- Поставим вопрос иначе. Мы стоим друг друга, Лариса...
Он не договорил и впился в нее жадным колючим поцелуем, словно запечатывая сургучной печатью конверт их отношений, сотканный из кожи и плоти, взамен того, бумажного, разорванного.
Эту ночь Лариса вновь провела в пользовавшейся дурной репутацией гостинице на Гороховой. Утром, когда Федор еще спал, разметавшись на смытых простынях, словно сытый лев, она на цыпочках подошла к окну, достала папиросу и долго не могла зажечь спичку дрожащими руками.
"Что же, Гафиз, мы квиты, - подумала она. - Это тебе за "сладостную" Аню Энгельгардт".
Федор, оказывается, умел не только спать, как лев, но и красться неслышно, подобно опасному хищнику. Он вдруг подхватил ее на руки, смертельно напугав своими неожиданными движениями, и решительно вернул на постель.
- Ларисонька, если ты думаешь, что всего лишь отомстила своему Гумилеву и сейчас уйдешь, то глубоко заблуждаешься, - сказал он насмешливо и почти нежно. - Мы с тобой навсегда. Или, по крайней мере, очень надолго. Возражения есть?
- Нет... - в эту минуту она не могла ответить иначе.
Отрезвление наступило быстро - как только Лариса вырвалась из цепких объятий Федора и покинула гостиницу на Гороховой. Ей предстоял выбор - или простить Гафиза и остаться с ним, перешагнув через близость с Раскольниковым и ревность к Анне Энгельгардт, или выбрать обиду и Федора. Остаться с Федором значило выбрать революцию, с Гафизом - Поэзию. Третьего не было дано. Как всегда в решающие минуты...