Книга: Свидание в Санкт-Петербурге
Назад: 9
Дальше: 11

10

Саша прождал Никиту до самого вечера, а потом махнул на все рукой и отправился во дворец к жене.
— Сашенька, голубчик, да как ты вовремя! Государыня сегодня спала до трех, а потом в Троице-Сергиеву пустынь изволила уехать. Меня с собой хотела взять, но я сказалась больною, мол, лихорадит. Теперь меня и ночью в ее покои не позовут. Государыня страсть как боится заразиться, — говорила Анастасия, быстро и суетливо передвигаясь по комнате.
Она выглянула в окно — не подсматривают ли, зашторила его поспешно, подошла к двери, прислушалась, открыла ее рывком, позвала горничную Лизу, что-то пошептала ей и наконец закрылась на ключ.
Саша поймал ее на ходу, прижал к себе, поцеловал закрытые глаза. От Анастасии шел легкий, словно и не парфюмерный дух, пахло малиновым сиропом.
— Может, поешь чего? — шепнула Анастасия.
— Расстели постель.
По-солдатски узкая кровать стояла в алькове за кисейным, пожелтевшим от времени балдахином. И кровать с балдахином, и атласные подушечки, украшавшие постель, и шитое розами покрывало было привезено Анастасией из собственного дома и входило в необходимый набор дорожных принадлежностей, таких же, как сундук с платьями, ларец с чайным прибором и саквояж с драгоценностями, кружевами и лентами.
Жизнь Анастасии, как и самой государыни, вполне можно было назвать походной. Елизавета не умела жить на одном месте. Только осеннее бездорожье и весенняя распутица могли заставить ее прожить месяц в одних и тех же покоях. В те времена дворцы для государыни строились в шесть недель, и поскольку стоили они гораздо дешевле, чем вся необходимая для жизни начинка, как-то: мебель, зеркала, канделябры и постели, то все возилось с собой, и не только для государыни, но и для огромного сопровождающего ее придворного штата. Не возьми Анастасия с собой кровать, и будет спать на полу, не возьми балдахина, и нечем будет отгородиться от дворни, которая ночует тут же на соломе: иногда в комнату набивалось до двадцати человек.
Кто-то резко постучал в дверь. Анастасия тут же села в кровати, прижала палец к губам. Послышался оправдывающийся голос Лизы:
— Барыня больны, почивают…
— Тебя кто-нибудь видел? — шепотом спросила Анастасия мужа, прижимая губы к его уху.
— Может, и видел… Что я — вор? Чего мне бояться?
— Шмидша проклятая, теперь государыне донесет…
Шмидшей звали при дворе старую чухонку, женщину властную, некрасивую до безобразия и беззаветно преданную Елизавете. Лет двадцать назад чухонка была женой трубача Шмидта, по молодости была добра, а главное до уморительности смешна, за что и была приближена к камер-фрау — шведкам и немкам из свиты Екатерины I.
Сейчас она состояла в должности гофмейстерины, то есть была при фрейлинах — спала с ними, ела, ходила на прогулки и, как верная сторожевая, следила за каждым шагом любого из свиты государыни.
За дверью уже давно было тихо, а Анастасия все смотрела пристально на замочную скважину, словно вслушивалась в глухую тишину.
— Ну донесет, и черт с ней, — не выдержал Саша. — Что мы — любовники?
— Вот именно, что любовники, — сказала она тихо и засмеялась размягченно, уткнувшись куда-то Саше под мышку… — Был бы ты больной или старый, я бы не так боялась. А сегодня государыня в гневе… мало ли. У нас днем история приключилась, но об этом потом…
— Обо всем потом, — согласился Саша.
Дальше последовали поцелуи, объятия и опять поцелуи.
— Господи, да что это за кровать такая скрипучая и жесткая! Как ты на ней спишь? — ворчал Саша.
— Плохо сплю, — с охотой соглашалась Анастасия. — И сны какие-то серые, полосатые, как бездомные кошки. Скребут… Я сама, как бездомная кошка. Домой хочу!
Последняя фраза Анастасии была криком души, так наболело, но скажи ей завтра, мол, возвращайся в свой дом, хочешь в Петербурге живи, хочешь в деревне, но чтоб во дворец ни ногой, Анастасий наверняка смутилась бы от такого предложения. Как ни ругала она двор, и приживалкой себя величала, и чесальщицей пяток, и горничной, это была жизнь, к которой она привыкла и в которой уже находила смысл. В дворцовой жизни был захватывающий сюжет и элемент игры, сродни шахматной, каждый шаг надо было просчитывать. От верного хода — радость, от неправильного… большие неприятности, но ведь интересно!
Месту при дворе, которое занимала Анастасия, дочь славного Ягужинского и внучка не менее славного Головкина, завидовали многие. Приблизив к себе дочь опальной Бестужевой, государыня как бы подчеркивала свою незлобивость и великодушие. Пять лет назад она собственной рукой подписала указ о кнуте и урезании язычка двум высокопоставленным дамам — Наталье Лопухиной и Анне Бестужевой. Но дети за родителей не ответчики: Елизавета не только любила выглядеть справедливой, но и бывала таковой.
Первый год жизни во дворце был для Анастасии сущим адом. Наследник, щенок семнадцатилетний, вообразил себе, что влюблен в красавицу — статс-даму. Правду сказать, любовью, флиртом с записочками, вздохами был насыщен сам воздух дворца, не влюблялись только ущербные, и Петр Федорович, накачивая себя вином, поддерживал себя в постоянной готовности, но по странному капризу или душевной неполноценности, когда и понять-то не можешь, что есть красота, он благоволил к особам самой неприметной внешности, а иногда и вызывающе некрасивым: Катенька Карр была дурнушкой, дочка Бирона— горбата, Елизавета Воронцова просто уродлива. Так что Анастасия в этом ряду была странным исключением, и оставил Петр свои притязания не только из-за строптивости и несговорчивости «предмета», но и из-за внутреннего, скорее неосознанного убеждения, что красавица Ягужинская, богиня северной столицы, — ему не пара и рядом с ней он будет просто смешон. Потом наследник болел, венчался, завел свой двор. Его нежность к Анастасии стала далеким воспоминанием, но и по сей день на балах и куртагах он любил фамильярно — дружески показать ей язык или вызывающе подмигнуть, мол, я-то, красавица, всегда готов, только дай знать.
Елизавета не одобряла откровенных ухаживаний наследника за своей статс-дамой, тем не менее пеняла Анастасии, что та неласкова с Петрушей. «Экая гордячка надменная, — говорила она Шмидше, — кровь Романовых для нее жидка!» Шмидша не упускала случая, чтобы передать эти попреки Анастасии с единой целью: озадачить, позлить, а может быть, вызвать слезы.
Сама Елизавета легко находила оправдание нелогичности своего поведения. Все видят, что Петруша дурак, обаяния никакого, но показывать этого — не сметь! Так объясняла она себе неприязнь к Анастасии.
Была еще причина, по которой Елизавета имела все основания быть строгой со своей статс-дамой — ее неприличный, самовольный брак. Когда после прощения государыни Анастасия вернулась из Парижа в Россию, государыня немедленно занялась поиском жениха для опальной девицы. Скоро он был найден — богатейший и славный князь Гагарин, правда, он вдовец и чуть ли не втрое старше невесты, но это не беда. «Прощать так прощать, — говорила себе Елизавета, — пусть все видят мое добросердечие, а то, что она с мужем за Урал поедет, где князь губернаторствует, так это тоже славно — не будет маячить пред глазами и напоминать о неприятном».
И вдруг Елизавета с негодованием узнает, что оная девица уже супруга — обвенчалась тайно с каким-то безродным, нищим гвардейцем. Это не только глупо и неприлично — это неповиновение! Шмидша нашептала странные подробности этого брака. Оказывается, он был состряпан не без участия канцлера Бестужева. Может, здесь какая-то тайна? Елизавета порасспрашивала Бестужева, но если канцлер решил быть косноязычным, его с этого не спихнешь. Мекая и разводя руками, он сообщил, что-де любовь была, а он-де не противился, потому как юная его родственница не могла рассчитывать на приличную партию.
Ладно, дело сделано, и будет об этом. Анастасии ведено было жить при государыне, но мужу строжайше запретили появляться в дворцовых покоях жены. Приказать-то приказали, а проследить за выполнением почти невозможно. Уж на что Шмидша проворна, но и тут не могла уследить за посещениями Белова. Мало-помалу, шажок за шажком добивалась Анастасия признания своего супруга. Сейчас Саше позволено приезжать к жене, но тайно, не мозоля глаза государевой челяди, чтоб не донесла лишний раз и не вызвала неудовольствия государыни. Никак нельзя было назвать Анастасию любимой статс-дамой…
А потом вдруг все изменилось. Елизавета не воспылала к Анастасии нежностью, та по-прежнему не умела угодить, рассказать цветисто сплетню, но была одна область, бесконечно важная для государыни, в которой Анастасия оказалась истинно родной душой. Этой областью были наряды и все, что касаемо для того, чтобы выглядеть красавицей.
Стоило Анастасии бросить мимоходом: «Жемчуг сюда не идет, сюда надобны… изумруды, пожалуй», — как немедленно приносили изумрудную брошь бантом или в виде букета, и Анастасия сама накалывала ее на высокую грудь государыни.
Ни к чему Елизавета не относилась так серьезно, как к собственной внешности. Может быть, это сказано не совсем точно, потому что серьезно она относилась к вопросам веры, к милосердию, к лейб-компанейцам, посадившим ее на престол, а также к политике, которая должна была ее на этом престоле удержать, очень серьезным было для нее понятие «мой народ», но вся эта серьезность была вызвана как бы вселенской необходимостью, а любовь к платьям, украшениям, туалетному столу и хорошему парикмахеру — это было истинно ее, необходимое самой натуре. Может быть, здесь сказался вынужденный отказ от этих радостей, когда она при Анне Иоанновне вела более чем скромный образ жизни, поэтому и принялась наверстывать упущенное с головокружительной быстротой.
Елизавета, как никто при дворе, была знакома с парижскими модами, и Кантемир, поэт и посол во Франции, до последнего своего часа перемежал страницы политических отчетов подробным описанием модных корсетов, юбок и туфель. Ни один купец, привозивший ткань и прочий интересный для женщин товар, не имел права торговать им прежде чем предъявит его первой покупательнице — императрице. Елизавета любила светлые ткани, затканные серебрянымии золотыми цветами. Надо сказать, они шли ей несказанно. Но вернемся к Анастасии. Как только Елизавета узнала, что в ней есть вкус и тонкость, и умение достичь в одежде того образца, который только избранным виден, она в корне изменила к ней свое отношение. Отныне Анастасия всегда присутствовала при одевании императрицы, за что получала подарки и знаки внимания. Тяжелая это должность — «находиться неотлучно».
Вот и сегодня, кто знает, всю ли ночь проспит императрица, или вздумается ей часа в три ночи назначить ужинать. Но пока об этом не будем думать, пока будем чай пить.
Анастасия накинула поверх ночной рубашки теплый платок, ноги всунула в туфли на меху: сквозняками продувало дворец от севера до юга. Она не стала звать Лизу, сама вскипятила воду на спиртовке.
— Ты знаешь, вчера на балу человека убили. Что об этом говорят?
— Ничего не говорят, — удивленно вскинула брови Анастасия. — Наверное, от государыни это скрыли. А важный ли человек?
Саша вкратце пересказал всю историю, как они с Никитой обнаружили убитого, как пришла охрана, как поспешно унесли труп, взяв с Саши клятвенное обещание не разглашать сей тайны. Анастасия слушала внимательно, но, как показалось Саше, без интереса. Убийство незнакомого человека ее не занимало.
— А ты что хотела рассказать? — перевел Саша разговор. — Какая у вас история приключилась?
— Опять неприятности с молодым двором, вот только не пойму, в чем здесь дело…
Саша знал, что Анастасия не поддерживает никаких отношений ни с Петром, ни с Екатериной. Служишь государыне — и служи, а связь с молодым двором приравнивалась к шпионажу.
— Сегодня утром, — продолжала Анастасия, — вернее не утром, часа три было, я причесывала государыню. Она как бы между прочим велела позвать к себе великую княгиню. Та пришла… И тут началось! «Вы безобразно вели себя в маскараде! Что за костюм? Назвались Дианой, так и одевайтесь Дианою. А что это за прическа? Кто вам дал живые розы? Зачем вы их прикололи?»
— По-моему, Екатерина прекрасно выглядела!
— За это ее и ругали. И еще Екатерина имела дерзость сказать, что потому украсилась розами, что у нее не было подобающих драгоценностей, мол, к розовому мало что идет. Государыня здесь прямо взвилась. Оказывается, она хотела подарить Екатерине драгоценный убор, но из-за болезни, у той была корь, государыня не поторопила ювелира.
— Вот как описывает Елизавету Петровну Болотов, наш уважаемый писатель, историк и агроном: «Роста она нарочито высокого и стан имеет пропорциональный, вид благородный и величественный, лицо имела круглое с приятной и милостивой улыбкой, цвет лица белый и живой, прекрасные голубые глаза, маленький рот, алые губы, пропорциональную шею, но несколько толстоватые длани…»
К тридцати девяти годам Елизавета была уже полновата, грузновата, но на Руси дородность не считалась недостатком.
— А вдруг бы великая княгиня умерла? Зачем же зря тратиться? — усмехнулся Саша.
— Ну уж нет! Государыня не мелочна. Здесь другая причина. Екатерине бы оправдываться, а она молчит, словно не слышит. Тут государыня и крикнула: «Вы не любите мужа! Вы кокетка!» Тут великая княгиня расплакалась, а нас всех выслали вон. Они еще минут пятнадцать разговаривали, а потом государыня вдруг уехала в Троице-Сергиеву пустынь. Меня с собой хотела взять, да щеки мои пылали, как от жара.
— Эти ваши дворцовые дела, — поморщился Саша. — Отчитать так жестоко женщину только за то, что она молода и лучше тебя выглядит! С души воротит, право слово.
Анастасия мельком взглянула на мужа, поправила платок, потом задумалась. Она пересказала предыдущую сцену тем особым тоном, каким было принято сплетничать при дворе; с придыханием, уместной поспешностью, неожиданной эффектной паузой. А потом вдруг забылась дворцовая напевка, и она стала говорить простым домашним голосом, исчезла «государыня», ее место заняла просто женщина.
— Никогда нельзя понять, за что Елизавета тебя ругает. Привяжется к мелочи, а причина совсем в другом. Я знаю, если она мне говорит с гневом: «…У тебя руки холодные!» или «Что молчишь с утра?» — это значит, она мать мою вспомнила и ее заговор… Гневается! Разве поймешь, за что она ругала Екатерину? Может, провинился в чем молодой двор, а может, бессонница замучила и живот болит. — Она устало провела рукой по лицу, словно паутину снимала. — Ладно. Давай спать…
Еще только начало светать, трех ночи не было, когда Анастасия вдруг проснулась, как от толчка, села, прислушалась. По подоконнику редко, как весенняя капель, стучал дождь, ему вторили далекие, слышимые не более, чем мушиное жужжание, звуки. Но, видно, она правильно их угадала, вскочила и крикнула Лизу.
— Что? — спросил Саша, просыпаясь.
— Прощаться, милый, пора. — Шепот ее был взволнованным. Она уже успела облачиться в платье на фижмах, а Лиза торопливо укладывала ей волосы.
Саша ненавидел эти секунды. Ласковое, родное существо вдруг исчезало, а его место занимала официальная, испуганная, нервическая дама. Говорить с ней в этот момент о каких-либо серьезных вещах было совершенно невозможно, потому что все существо ее было настроено на восприятие далеких, только ей понятных звуков. По коридору протопали вдруг тяжелые шаги, видно, гвардейцы бросили играть в фараона и поспешили куда-то по царскому зову.
— Когда увидимся? — спросил Саша.
— Я записку пришлю. — Она вслепую поцеловала Сашу. — Выйдешь после меня минут через десять. И только, милый, чтоб тебя никто не увидел, позаботься об этом.
— Это как же я позабочусь?
Но она уже не слышала мужа. Осторожно, чтобы не было слышно щелчка, она отомкнула дверь, кинула Саше ключ — «Лизе отдашь!» — и боком, чтобы не задеть широкими фижмами дверной косяк, выскользнула в коридор.
Минут через десять явилась Лиза и, взяв Сашу, как ребенка, за руку, безлюдными, неведомыми коридорами вывела его из дворца. Он постоял на набережной, поплевал в воду, посчитал волны, а потом пошел в дом к Нарышкиным, где во всякое время дня и ночи — танцы, веселье, музыка, дым коромыслом, а в небольшой гостиной, украшенной русскими гобеленами, до самого утра длится большая игра.
Назад: 9
Дальше: 11