9
Никита Григорьевич еще с утра не в духе, раздевался перед сном сам, шапчонку маскарадную так в стену и вмазал, крикнув при этом загадочно: «С пуговкой!» И сапоги не позволил снять. Если настроение у него прекрасное и витает мыслию где-то в заоблачных государствах, то сам ноги тянет, сними, дескать, сапоги, а если неприятность какая, то: «Прочь, Гаврила! Вынимай из себя раба! Сам управлюсь…»
Ночью эта тирада — »прочь, Гаврила» и так далее — длилась дольше обычного, здесь присутствовали и «старый дурень», и «алхимик безмозглый», перечислять — слов не хватит, а виной тому, что попенял камердинер барину, не внял-де он его советам, не положил под язык прозрачный камень аметист — лучшее в мире средство против опьянения.
Ну и пусть его… Дело молодое, маскарадное, выпил лишнего, устал от непомерного танцевания, тоже ведь работа, и немалая. На следующий день Гаврила и думать забыл о ночном буйстве хозяина — проспится и встанет ясный и добрый, как божья роса.
Все утро Гаврила возился в лаборатории, как называл он теперь на университетский лад сдвоенные горницы, и хватился, когда уже время обеда прошло: батюшки светы, неужели по сей час дрыхнут?
Гаврила кинулся в княжескую опочивальню. Никита не спал, но и вставать не собирался, лежал, отвернувшись к стене и рассматривал обои с таким пристальным вниманием, словно травяной орнамент вдруг зацвел и населился всякими букашками и прочими мотыльками.
— Добрый день, Никита Григорьевич! — торжественно провозгласил Гаврила. — Изволите умываться?
— Изволю, — ворчливо отозвался Никита, с кряхтеньем перевернулся на спину, потом сел и принялся с прежним вниманием рассматривать свои босые, торчащие из-под рубашки ноги.
Казачок тем временем принес кувшин ключевой воды, поставил его на умывальню и исчез, повинуясь движению Гавриловых бровей.
— Что холод собачий? Забыли протопить?
— Дак май на дворе, — укоризненно отозвался Гаврила.
— А если в мае снег пойдет?
Этого Гаврила уже не мог перенести и ответил отстраненным, словно с кафедры, голосом:
— Дерзаю напомнить, сударь мой, температура в спальном помещении должна не в ущерб здоровью поддерживаться умеренной.
Никита проворчал что-то бранное, но спорить больше не стал, ополоснул лицо ледяной водой, поморщился — гадость какая! Самодовольный вид камердинера раздражал его несказанно.
— Язык у тебя, Гаврила, после Германии стал какой-то… суконный, лакейский. Раньше ты вполне сносно по-русски изъяснялся.
Гаврила хмыкнул что-то в том смысле, что если и учиться где-то русскому языку, то именно у дворни, а никак не у разряженных господ, что знай по-французски лопочут или по-английски квакают. Никита отлично понял этот бессловесный протест.
— Раньше ты был эскулап, человек науки, людей лечил, а теперь помешался на этих лапидариях, — продолжал Никита. — Накопил денег мешок, вот и не знаешь, что с ними делать!
— Да можно ли мне такие обвинения строить, Никита Григорьевич? Грех это… Драгоценные камни врачуют не только тело, но и душу, а от хвори врачуют лучше всяких трав.
— Что ж ты Луку своими камнями не пользуешь? Боишься, что прикарманит? Не жаль старика?
Речь шла о старом дворецком, который серьезно занемог и уже более года лежал в маленькой комнатенке при кухне.
— Не примите за противное, но болезнь Луки называется старость, а оное неизлечимо.
— Тьфу на тебя! — вконец обозлился Никита. — Полотенце давай! Кофе… чтоб много и горячий! Есть ничего не буду. И никаких слов о вреде и пользе нашему замечательному здоровью!
Гаврила все-таки уговорил барина пообедать — не так, чтобы плотно, но чтоб и желудок через час от голода не сводило. Когда Никита вышел из-за стола, посыльный принес записку от Саши, в коей тот просил друга приехать в дом на Малой Морской.
Никита приказал немедленно закладывать лошадей. Здесь уж он и сапоги разрешил надеть, и камзол на нем Гаврила собственноручно застегнул, если очень торопишься, можно и рабский труд использовать. Когда Гаврила с несколько обиженным видом прошелся щеткой по барскому кафтану, Никита сказал примирительно и ласково:
— Ну не сердись!
— Да кто ж мы такие? Да имеем ли мы права сердиться? — вскинулся было Гаврила, но тут же сбавил тон; вид у Никиты был какой-то странный, не то расстроенный, не то испуганный. — Не случилось ли чего, Никита Григорьевич?
— Вчера во дворце человека убили.
— Кто? — потрясение выдохнул Гаврила.
— В том-то и дело, что тайно. Нож в грудь… и все дела. Ты меня знаешь, я сам умею шпагой помахать. Но ведь это так, защита… А этот покойник, Гольденберг… Знаешь, я ему паспорт оформлял. И такое чувство дурацкое, словно я за него в ответе. Приехал чело-век в Россию по торговым делам, ни о чем таком не думал, и вдруг… Паскудно это, вот так распоряжаться чужой жизнью! Неужели она ничего не стоит в руках убийцы?
— Будет вам… Может, он негодяй какой, Гольденберг ваш. Богу виднее, кого убить, кого жить оставить, — рассудительно сказал Гаврила и, чтоб совсем закрыть неприятную тему, спросил деловито: — Что изволите к ужину?
— Сашка меня накормит… А впрочем, пусть поджарят говядину, как я люблю, большим куском.
Никита сел в карету в настроении философическом. Прав Пиррон, утверждая, что человек ничего не может знать о смысле жизни и качестве вещей. Гаврила говорит: может, покойник — негодяй? А что такое негодяй? По отношению к кому — негодяй? И стоит ли жалеть негодяя? Да полно, так ли уж ему жалко Ханса Леонарда? Он его два раза видел, и только… Посему человеку мужеска пола, возраста двадцати трех полных года следует, как учил Пиррон, воздержаться от суждений и пребывать в состоянии полного равнодушия, то есть покоя. Атараксия, господа, так это называется. Качество предмета, как мы его видим, не есть его суть. Это только то, что мы хотим видеть. Кажется, человек мужеска пола несет чушь-Карета выехала со двора, загрохотала по булыжнику. Какая-то галка спланировала с крыши и уселась на каретный фонарь, покачиваясь в такт движению. Безумная птица… Впрочем, что ты знаешь об этой галке? Ты видишь ее сумасшедшей, а на самом деле она может быть разумнейшим существом в мире, уж во всяком случае умней тебя.
Кучер хлопнул кнутом — остерегись! — и галка, внемля его приказу, как бы нехотя полетела прочь.
Никита проводил ее глазами, потом лениво скользнул взглядом по подушке сиденья, зачем-то посмотрел себе под ноги. На полу валялась бумага, на ней отпечатался грязный след — каблук его сапога: наступил вчера не глядя. Никита потянулся за бумагой, намереваясь смять ее и выкинуть. Листок был атласный, твердый, сложенный вчетверо. Письмо? Как оно попало сюда? Очевидно, вчера вечером, когда кучер спал на козлах, кто-то бросил его в карету. Естественно, они с Софьей за переживаниями ничего не заметили. Никита развернул листок. Позднее кучер рассказывал, что никак не мог понять, чего хочет от него барин. «Выразиться внятно не могу, — объяснял он Гавриле. — Распахнули дверцу на полном скаку и ну орать: „Назад! Назад!“ Насилу понял, что велят вертаться к дому».
Никита взлетел вверх по лестнице с воплем: «Гаврила, одеваться!» Камердинер недоумевал у себя в лаборатории: «Только что камзол застегивал. Иль в канаву свалились, Никита Григорьевич?» Не свалился барин в канаву, чистый стоит и улыбается. Оказывается, неудобен камзол червленого бархата, а надобен новый, голубой, с позументами, башмаки, что из Германии привезли, и французский парик. Если Никита Григорьевич просят парик, то дело нешуточное. Парик барин не любит, обходится своими каштановыми, разве что велит иногда концы завить, чтоб бант на шею не сползал. А уж если парик модный запросит, значит предстоит идти в самый именитый дом. Парик барину очень шел — белоснежные локоны на висках, сзади волосы стянуты муаровым бантом — произведение парфюмерного и куаферного искусства под названием «крыло голубя». Мелкие локоны на висках и впрямь отливали и пушились, как птичье крыло.
— Да куда ж вы едете, Никита Григорьевич?
— Ах, не спрашивай, Гаврила.
— Вас же Александр Федорович ждут.
— К Саше я заеду, но позднее… Он не указывал времени. Заеду и останусь у него ночевать.
Смех в голосе, веселье, франтом прошелся мимо зеркала и исчез.
Суета этого дня отступила окончательно, спряталась в норку. Гаврила отер пот со лба, последний раз цыкнул на дворню и притворил за собой дверь в лабораторию. Теперь его никто не потревожит до самого утра. Он подлил масла в серебряную лампаду, как бы подчеркивая этим, что творит дела богоугодные, запалил две свечи в старинном шандале, потом подумал и запер дверь, чтоб не шатались попусту, хотя по неписаному закону входить в Гавриловы апартаменты мог только Никита. Дворовые люди по бескультурью своему почитали лабораторию приютом колдовства, их калачом сюда не заманишь. И Гаврила никак не настаивал на их присутствии. Прошли те времена, когда он толок серу для париков, парил корни лечебных трав и готовил румяна. В той жизни ему нужны были помощники. Теперь его лаборатория более всего напоминает мастерскую ювелира. А драгоценный камень, как известно, любит одиночество.
Знание открылось Гавриле в Германии. Занимался он там обычным делом — обихаживал барина, а также готовил все для парфюмерии и медицины. Уж сколько он там бестужевских капель насочинял — бочками можно продавать. Доходы были богатые.
И вдруг в антикварной лавке между старой посудой, источенной жучком мебелью и портретами давно усопших персон обнаружил он книгу в кожаном переплете, писанную по-латыни. Имя автора природа утаила от Гаврилы, поскольку титульный лист вкупе с десятью первыми страницами был съеден мышами.
И все тогда сошлось! Антиквар оказался милейшим человеком, охотно, не вздымая цены, объяснил, что сия книга есть мистическая лапидария, то есть учение о камнях. И текст сразу показался понятным, потому что, заглядывая в учебники барина, Гаврила очень преуспел в латыни. Здесь все было дивно, и то, что буквы складывались в понятные слова, и то, что слова эти были таинственны.
Уже потом с помощью того же антиквара приобрел Гаврила по сходной цене прочие старинные трактаты — лапидарии, среди них и «правоверного гравильщика Фомы Никольса».
Пора было прицениваться к драгоценным камням. Стоили они очень дорого, но покупка сама за себя говорила — не столько потратил, сколько приобрел! Нельзя сказать, чтобы он совсем забыл старое ремесло, стены лаборатории по-прежнему украшали букеты сухих трав, в колбах дремали пиявки, а на полках громоздились в банках самые разнообразные компоненты для составления лекарств, но лечил он сейчас людей более из человеколюбия, чем по профессии, то есть за большие деньги. Брал, конечно, за лечение, но очень по-божески.
И философия у него появилась другая. Он вдруг отчаялся верить в прогресс, как в некий эликсир счастья, и решил, что идти надо отнюдь не вперед, осваивая новое, а назад, вспять, вспоминая утраченное старое. Камни… это высокое! И великий врач Ансельманом де Боот об этом же говорит.
«Учение о камнях суть два начала — добра от Бога и зла от диавола. Драгоценный камень создан добрым началом, дабы предохранить людей от порчи, болезней и опасностей. Зло же само оборачивается, превращается в драгоценный камень и заставляет верить человека больше в сам камень, чем в его доброе начало, и этим приносит человеку вред». Может, и запутанно изложено, но Гаврила этот узелок развязал.
Гаврила любовно отер кожаный переплет старинной лапидарии, раскрыл ее на пронумерованной закладке и сел к свету. Сегодня он хотел обновить свои знания о сапфирах. Сапфир, как вещали лапидарии, предохранял его обладателя от зависти, привлекал божественные милости и симпатии окружающих. Сапфир покровительствовал человеку, рожденному под знаком Водолея, а поскольку Гаврила появился на свет десятого февраля, то надо ли объяснять, как необходим был ему этот камень.
С легким вздохом Гаврила открыл ключом ящик стола, потом снял с груди другой ключик и отпер заветную шкатулку. В ней на бархатных подушечках, каждый в своей ячейке, лежали драгоценные камни. Здесь были рубины, аметисты, алмазы, изумруды и аквамарины, все эти камни он купил легко, по случаю, а сапфир искал долго. В Германии сей камень так и не дался ему в руки. Нашел он его дома, в Петербурге, на Гороховой, у ветхого старичка, который давал деньги в рост. Торговались чуть ли не месяц, и все никак. По счастью, старика вдруг разбила подагра.
Читавший лапидарии знает, что нет лучшего средства от подагры, чем сардоникс, полосатый камень. Но сардоникс в Гавриловой коллекции был плохонький, так себе сардоникс, полосы какие-то мелкие, и отшлифован камень был кое-как, словно наспех. Словом, не желая рисковать, Гаврила сварил старику потогонно — мочегонное питье, приготовил мазь и сам ходил ставить компрессы. Ростовщику полегчало. Старикашка попался умный, он знал, что подагра не излечивается до конца, а только подлечивается, и в надежде и дальше использовать лекаря сбавил цену за сапфир почти вдвое, хотя и эта цена была разорительна.
Камень, мерцая, лежал на странице книги. Старикашка клялся, что родина сапфира Цейлон, и категорически отказывался сообщить, кто владел им ранее. Судя по богатству красок и света, сапфир мог принадлежать самым высоким особам. Кто знает, может, украшал он скипетр самого царя Соломона. По преданию, тот сапфир имел внутри звезду, концы которой слали параллельно граням шесть расходящихся лучей.
Вернулся кучер Лукьян и отрапортовал под дверью, что барин отправил карету сразу же, как мост через Неву переехали, дескать, до Белова потом дойдет пешком, там и идти-то всего ничего, а завтра, мол, пришлите карету к бывшему дому Ягужинского, что на Малой Морской.
Гаврила никак не отозвался на это сообщение, в апартаментах было тихо. Кучер подождал, прислушался, потом поклонился двери и пошел спать.
А Гаврила тем временем клял шепотом проклятого Лукьяна, что спугнул тот синие лучи. В какой-то миг и впрямь показалось камердинеру, что видит он астеризм и три оптические оси… И вдруг:
«Гаврила Иванович, выдь, что скажу…» Олух, уничтожил лучи! А может, к беде? Камень-то, он живой, он от человеческой глупости и подлости прячется.
Он подышал на сапфир и спрятал его в шкатулку. Надо бы сделать амулет в достойной оправе и носить его на груди, чтоб получать милости и симпатии от окружающих. Гаврила усмехнулся. Какие ему симпатии нужны, от женского полу пока и без камней отбою нет. Или надо, чтоб кучер Лукьян, дурак горластый, ему симпатизировал? А милостей от Никиты Григорьевича ему и так достаточно, дай им Бог здоровья, голубям чистым…