Глава тринадцатая
По традиции жертву, назначенную для пытки, привязывали к грот-мачте. Народу вокруг собиралось обыкновенно много. Корсары воспринимали это действо как развлекательное. Хохотали, шутили, бились об заклад, кто из испанцев окажется выносливее. При этом в толпе бродили бутылки с ромом и вином.
Здесь же находились те, кому предстояло встать на место замученного до смерти. Прежде чем получить свою порцию страданий физических, они должны были пострадать морально.
Корсары, прекрасно понимая их состояние, всячески старались их «ободрить». Предлагали сделать глоток рома и очень хохотали, когда предложенная несчастному бутылка оказывалась пустой. Вслух рассуждали, как будут переживать родители и возлюбленные «этих несчастных».
Глядя на текущие из глаз приговоренных слезы, они с христианской серьезностью в голосе предлагали сообщить им, корсарам, в каком городе живут их близкие: «Мы отправим им что-нибудь на память».
Корсары клялись, что исполнят предсмертную просьбу. Многие испанцы ухватывались за эту возможность, и тут им предлагали на выбор: или вяленое ухо, или высушенный скальп.
Предпоследним пытали Лопеса.
Он оказался твердым человеком, и довольно долго из него не удавалось вырвать ни слова. Причем в его мужестве не было никакого смысла, потому что из предыдущих жертв корсары успели вытянуть все те сведения, в которых нуждались.
Было отлично известно, где находятся корабли адмирала де Овьедо, сколько их и собираются ли они двигаться к Маракаибо.
Очень подробно было выяснено, как лучше подойти к городу, сколько в нем осталось солдат и где вероятнее всего есть возможность обнаружить то, что всегда интересует джентльменов удачи, — золото и драгоценности.
Под пыткой человек рассказывает иногда и то, о чем его не спрашивают, ибо надеется: пока он говорит, его не станут мучить.
Капитан Лопес слышал все, что сказали его предшественники у грот-мачты, знал, что скрывать ему совершенно нечего, но тем не менее решился не открывать рта. К нему был применен весь арсенал пыточного оборудования, имевшийся в распоряжении корсаров. Зажженные фитили между пальцами, деревянные иголки под ногти, подожженные волосы.
Толстяк Бруно, специализировавшийся на «Мести» по делам подобного рода, даже сбросил кожаную безрукавку — в такой пот вогнал его упорный испанец.
Он укорачивал ему пальцы сустав за суставом, загонял горящие угли в интимные места. Ничто не помогало. Лопес корчился, но молчал.
И Бруно, и прочие корсары прониклись уважением к этому человеку.
— Скажи хотя бы, как тебя зовут, и мы немедленно тебя прирежем, — уговаривали они его.
Перед смертью он произнес несколько слов, но это были не совсем те слова, которые рассчитывали услышать победители.
— Да живет вечно мой добрый король, да отомстит он за меня французским собакам! — вот каковы были эти слова.
Вышвыривали его тело за борт корсары без всякого удовольствия. Не было приличествующих случаю шуточек и прибауток. Радовались те, кто выиграл благодаря выдержке капитана Лопеса пари.
После этого настала очередь Пинильи.
Он выглядел скверно. Одежда была вся в запекшейся крови и засохшей грязи. Левая рука прострелена, лоб рассекала неглубокая, но опасная рваная рана. Один глаз заплыл, и капитан почти ничего им не видел.
Пинилью знали многие. О том, как он обошелся с корсарским экипажем на берегу Кампече, ходили легенды, очень многие хотели лично отомстить ему. Так что у Бруно появилось много добровольных помощников. Но полуголый гигант, несмотря на некоторое утомление от общения с предыдущими пленниками, не желал никому уступать честь и удовольствие лично вытащить жилы из знаменитого Пинильи.
Но, как выяснилось, не все решают палачи. Когда Бруно стал помешивать в переносной жаровне угли, выбирая тот, что погорячее, к нему подошел сам капитан и тихо сказал:
— Дай-ка я.
В течение всей экзекуции Олоннэ сидел в кресле, специально вынесенном из каюты и поставленном посреди палубы шагах в десяти от грот-мачты. Рядом в таком же кресле располагался дон Антонио. Ему были отлично видны все детали кровавого спектакля. Губернатору пришлось повидать на своем веку много казней, большая часть которых производилась по его собственному распоряжению. Он не возмущался жестокостью корсаров, ибо его палачи поступали с пленниками из числа членов «берегового братства» еще круче. Он был занят тем, что старался определить, какая ему самому уготована роль. Что означает тот факт, что Олоннэ усадил его рядом с собой, переведя из разряда жертв в разряд зрителей? Может быть, это изощренная форма издевательства? Может быть, он хочет порадовать своих грязных зверей зрелищем того, как высокий испанский сановник будет низринут с вершин своего положения на дно кровавого унижения? Или он решил уже не убивать своего высокородного пленника ввиду того, что рассчитывает получить за него большой выкуп?
И первое и второе могло оказаться правдой.
Правдой могло оказаться и третье — Олоннэ еще просто не решил, что ему выгоднее сделать с губернатором Эспаньолы. Делая вид, что он любуется пыточным зрелищем, он на самом деле взвешивает аргументы «за» и «против» немедленной расправы с пленником.
Когда Олоннэ встал и направился к мачте, его высокопревосходительство внутренне содрогнулся, ему показалось, что корсарский капитан принял какое-то решение.
Какое?!
Бруно отступил на шаг от жаровни, оставив внутри свои щипцы, как бы уступая их Олоннэ. Тот даже не посмотрел в сторону горящих углей.
Во внезапно наступившей тишине он подошел к привязанному и остановился, внимательно глядя ему в глаза.
Капитан Пинилья пытался убедить себя, что он ничуть не боится этого голубоглазого изувера, что он должен умереть такой же гордой смертью, как и Лопес, но под взглядом Олоннэ обреченно склонил свою голову.
— Пи-ни-иль-я, — хрипло прошептал капитан, едва заметно покачиваясь с носка на каблук.
Испанский капитан, до этого сохранявший довольно бравую позу, поник, повис на веревках.
— Пи-ни-иль-я, — снова раздался хриплый шепот, от которого даже у стоявших вокруг корсаров поползли по телу огромные муравьи.
Дон Антонио осторожно поглядел по сторонам, прикидывая, сможет ли он несхваченным добежать до борта и броситься вниз.
Вряд ли.
Несмотря на то что все корсары как завороженные смотрели в сторону грот-мачты, проскользнуть мимо них не удастся. Слишком их много!
Олоннэ в третий раз произнес имя жертвы и стал медленно вытаскивать из-за пояса свой нож. Тот самый, которым он убил алхимика-врача на Тортуге. Нож этот со слегка искривленным лезвием и грубой рукояткой не вязался с костюмом капитана. Олоннэ, захватив «Сантандер», не стесняясь попользовался гардеробом его высокопревосходительства. А вкус у дона Антонио был великолепный, он по праву считался одним из самых блестящих щеголей на Аламеде, пышном мадридском бульваре. Так вот, корсарский капитан выглядел как вельможа, только что явившийся с приема в Эскуриале. Среди своих потных, грязных, окровавленных и татуированных друзей он выглядел некой райской птицей.
Райской, но очень жестокой.
— Пи-ни-иль-я, — прошептал он и коротким, расчетливым движением вонзил нож в живот испанца. Тот вскинул голову, в глазах ужас, рот распахнулся. — Зачем ты убил столько моих людей? — Не дожидаясь ответа на свой, честно говоря, совершенно риторический вопрос, Олоннэ наклонился вперед и потащил рукоять ножа вверх.
Кровь ленивым фонтаном хлынула на кружевную манжету и расшитый золотой ниткой обшлаг.
— Пи-ни-иль-я, помнишь Кампече?
Сколь ни невероятным это может показаться, испанец попробовал ответить. На его губах вырос большой, отливающий розовым пузырь слюны. Но то, что он желал сообщить, находилось внутри его, и поэтому никем не было услышано.
А капитан между тем продолжал «допрос»:
— Зачем ты явился сюда, Пинилья?
Пузырь на губах несчастного лопнул, голова стала выворачиваться куда-то влево. Нож, раздирая внутренности, продолжал подниматься вверх по телу. Кровь залила не только рукав Олоннэ, но и весь камзол, правую ногу, каблуки его башмаков месили мелкую липкую лужу.
Истерическая судорога пробежала по телу испанца, из горла полетели красные хлопья мокрого хрипения.
Нож Олоннэ замер в своем движении вверх. Мешала веревка, перехватившая тело Пинильи. Олоннэ вытащил нож из распоротого по вертикали тела и, отступив на шаг, облизал двумя длинными, страстными движениями языка. Потом покосился вправо, влево на замерших корсаров и усмехнулся кровавым ртом.
Даже многое повидавшие на своем веку джентльмены удачи окаменели. Или, наоборот, обмякли.
Но это было еще не все.
Олоннэ, засунув нож за пояс, вдруг снова набросился на агонизирующее тело и с размаху запустил руку под ребра привязанному телу. На мгновение палач и жертва застыли как бы в последнем объятии, потом палач с глухим, но радостным рычанием отскочил, сжимая в руках комок красной, сочащейся плоти.
Сердце!
Олоннэ поднял его над собой, как будто стараясь этой невероятной казнью потрясти воображение корсаров. Потряс. Соратники попятились, прижимая руки к груди.
Если бы Олоннэ вырвал свое собственное сердце, он мог бы впоследствии стать героем романтического рассказа, а так он остался всего лишь героем горькой истории своей жизни.
Сердце испанского капитана шлепнулось на палубу. Безжалостный каблук Олоннэ обрушил на него свой презрительный гнев. Красные струи брызнули в разные стороны.
Пожалуй, эта последняя кровавая точка была излишней. Тут Олоннэ слегка изменил его инфернальный вкус. Сердце — вещь достаточно упругая, даже каблуком тяжелого башмака его не сразу расплющишь. Мышечный сгусток выскользнул из-под ноги капитана и весело запрыгал по палубе.
— Пинилья, — усмехнувшись, вдруг заявил капитан, — ты еще рассчитываешь от меня сбежать?!
В толпе корсаров нашлись люди, которые даже в подобных ситуациях держат наготове свое чувство юмора. Поэтому когда Олоннэ вместе с полуобморочным доном Антонио покидал место экзекуции, то был сопровождаем не слишком многоголосым, но искренним хохотом.
Оказавшись снова в губернаторской каюте, капитан уселся за письменный стол и откинулся в кресле, положив неодинаково испачканные кровью рукава на подлокотники. Плохо владеющего своими членами губернатора усадили напротив.
Олоннэ взял в рот раскуренную Беттегой трубку.
— Держу пари, ваше высокопревосходительство, что смехом, который сейчас доносится с палубы, вы шокированы сильнее, чем той неприятной процедурой, при коей вам пришлось присутствовать. Угадал?
— Какое это имеет значение?
— Какое-то имеет. Я ничего не делаю совсем зря, только для удовлетворения своих звериных, как вы думаете, наклонностей.
Дон Антонио дернул бледной щекой. Внезапная склонность этого людоеда к резонерству смущала его еще больше, чем хохот корсаров на палубе, играющих в изобретенную их капитаном игру под названием «Кто раздавит сердце Пинильи».
— В каком-то смысле мои люди — да, да, эти монстры и уроды — настоящие дети. Они мне порой кажутся даже невиннее некоторых избалованных еще в колыбели развращенных младенцев.
— Я не очень понимаю, что вы говорите…
— Слушайте внимательно, тогда будете понимать, очень. Чем дети отличаются от взрослых? Как вы думаете? Человеку взрослому плохо, когда он один. Да и то не всегда. Дети же несчастны, сколько бы их ни было вместе, когда они одни, когда рядом с ними нет взрослого. Я единственный взрослый среди этих кровожадных младенцев. Я могу сделать то, до чего им вовек не додуматься. Поверьте мне, теперь каждый корсарский капитан, захватив в плен испанца, станет вырывать у него сердце и давить каблуком на глазах у всех.
— Это интересная педагогическая теория…
— Пытаетесь иронизировать, а это не всегда безопасно в моем присутствии.
Дон Антонио иронизировать и не думал, поэтому его отчаяние стало еще глубже.
— В конце концов, дорогой мой дон Антонио, я брожу по этому свету отнюдь не потому, что сжигаем жаждой обогащения или чем-то в этом роде. Я брожу в поисках взрослого человека. Если еще не поняли меня, то хотя бы постарайтесь понять. Это в ваших интересах. Впрочем…
Олоннэ выпустил аккуратный клуб пахучего дыма. Какая-то новая мысль свернула его с прямого пути рассуждений.
Дон Антонио почувствовал это и содрогнулся. И внутренне и внешне. Нет ничего хуже, когда у человека, в руках которого ты находишься, обнаруживается богатое воображение.
— Если вы соблаговолите изложить хотя бы еще несколько силлогизмов, мне кажется, я бы смог постичь смысл вашей… э-э… теории.
Олоннэ махнул в его сторону трубкой. Цепочка красных капель пересекла письменный стол.
— Да ничего вы не постигнете!
— Я буду стараться и, может быть, все же…
— Я передумал, не надо мне вашего старания. Мы по-другому поведем наш разговор.
— Как вам будет угодно.
— Вот именно, как мне угодно, так и будет. Видите на столе вот этот свиток?
— Он из моей библиотеки.
— Верно, из вашей. Но читали ли вы его?
— Не помню. Как нельзя знать по имени каждого солдата в войске, так же нельзя прочесть все книги своей библиотеки.
— Пусть так. Но этот свиток вам прочесть придется.
— Сейчас?
— Именно! Берите и читайте!
ГОРОД ЛУНЫ
…— Да, да, общеизвестно, что Луна притягивает бычий мозг.
— Ну так вот, добыть свежего бычьего мозга, как вы понимаете, мне не составило никакого труда. Обмазавшись им в тени деревьев, я вышел в полнолуние на лесную поляну неподалеку от моего дома. Постелил на траву плащ и лег на него. Ночь в июле в наших местах очень тепла, но вскоре я ощутил, что непривычная прохлада охватила члены моего тела, это был не ветер.
— Лунный свет?
— Да, коллега, это была Луна, это было ее притяжение. До этого я испробовал многие старинные способы, но ни сосуды, наполненные дымом от сожжения жертвоприношений и обязанные стремиться вверх, к Богу, ни магнитное вещество самой лучшей очистки, извлеченное мною из расплавленного магнита, не дали заметных результатов… Едва мой бедный мозг осознал… я почувствовал, что медленно, всем телом, приподнимаюсь над землей; я едва успел схватить свой плащ, и хорошо, что успел, иначе бы мне пришлось испытать большое неудобство при первой встрече с селенитами.
— То есть…
— Вот именно, коллега, вот именно. Но все по порядку: надо сказать, что во время моего необычного путешествия я сохранял полнейшую ясность сознания, и, если мне доведется встретиться с нашими астрономами и механиками, я бы мог удивить и озадачить их большим количеством неожиданных фактов, опровергающих многие их вычисления и теории. По моим подсчетам, перелет занял не менее трех с половиной часов. Так что идея о том, что на Луну люди могли попасть во время потопа, когда воды поднялись так высоко, что Ноев ковчег на короткое время пристал к Луне, не выдерживает никакой критики. Пространство между Землей и Луной заполнено неким газообразным составом, по всей видимости эфиром, существенно уступающим по плотности воздуху, так что, к примеру, мне не составляло никакого труда удерживать на весу мой плащ, что было бы утомительно во время хорошей скачки верхом на кавалерийской лошади. Почему я не мог закутаться в плащ, тем избавив себя от забот по его удержанию, вы, конечно, понимаете…
— Прекратилось бы взаимодействие бычьего мозга с лунным притяжением?
— Разумеется.
— Не явилась ли следствием столь малой плотности эфира затрудненность дыхания? Меня как врача это волнует.
— Отнюдь, я вдыхал и выдыхал даже реже, чем обычно, пульс, правда, был несколько учащен, но я это отношу на счет понятного в подобном случае волнения. Слегка мне досаждала прохлада, я старался не обращать на нее внимания… Климат Луны, как мне показалось, несколько суровее нашего, не такой, как в гиперборейских странах, но тем не менее… это наложило некоторый отпечаток на характер селенитов. Я не сразу с ними встретился. Местом моего прибытия оказался пустынный и мрачноватый уголок, поросший кустарником, напоминающим слегка наш можжевельник. Я закутался в свой плащ и огляделся по сторонам. Местность была каменистой, везде рос уже упоминавшийся мной кустарник. Я увидел тропинку, извивавшуюся меж камней, и очень обрадовался: значит, у меня есть надежда встретить людей, и, может быть, даже скоро. Я быстро пошел по тропинке. Дорога шла под гору, и я понял, что спускаюсь с возвышенного места в лунную долину. Мои надежды встретить аборигенов довольно быстро оправдались. Миновав небольшую рощу деревьев, чем-то схожих с нашими кленами, но более низкорослых, я увидел двоих… Бурное волнение, охватившее меня в этот момент, легкообъяснимо, оно уступало только моему любопытству. Не думаю, что кому-либо из европейцев выпадала такая удача. Селениты тоже меня заметили и остановились. Их, как потом выяснилось, смутил мой наряд — длинный, черный, спадающий до пят плащ. Они были одеты несколько на античный манер — короткие легкие туники и сандалии, одежда мне показалась немного не соответствующей климату. Один селенит был уже стариком, о чем свидетельствовала седая шевелюра и седая же борода. Но он не утратил благородной осанки, глаза его сверкали живым огнем. Рядом с ним стоял юноша очень привлекательной, хотя и простоватой наружности. Он был строен, худощав, и поза его выдавала глубокое чувство собственного достоинства. Другими словами, внешне они мне показались привлекательными людьми. Я поприветствовал их по-английски, по-немецки, по-итальянски, и на итальянское приветствие они немного откликнулись. Оказалось, что они на Луне говорят на языке, напоминающем немного видоизмененную латынь.
— Это поразительно!
— Да, и я в этом усматриваю еще одно доказательство божественного происхождения языков. Нам остается только исследовать причины их видоизменения и распространения.
Поскольку латынью я владею в совершенстве, наше общение легко наладилось. Имена моих новых друзей селенитов напоминали слегка исковерканные древнеримские, для удобства рассказа я позволю называть себе своих первых лунных друзей Пизон и Люций. Пизон, так звали старика, выслушав рассказ о моем путешествии, спросил, не утомлен ли я и не желаю ли привести себя в порядок, отдохнуть и подкрепить свои силы. Я, разумеется, согласился. Они развернулись, и мы двинулись в обратном направлении. Не прошло и получаса, как перед нами показались обработанные поля, за ними виднелась средних размеров деревня.
Чуть ниже деревни по течению реки виднелась мельница. Я, конечно, самым внимательным образом приглядывался ко всему, что попадалось мне на глаза. Дома селенитов были сложены по большей части из камня. Чем-то они походили друг на друга — размерами, пожалуй что, и общей ухоженностью. Только одно строение резко выделялось своим видом. Я указал на этот дом и спросил у Пизона, не является ли он храмом местного божества, и получил удовлетворительный ответ.
Внутри жилище селенита оказалось скудным, никаких предметов роскоши мне заметить не удалось. Зато порядок и чистота бросались в глаза. Пизон был главой большого семейства, с ним вместе жили его жена, крепкая, подвижная, жизнерадостная женщина лет пятидесяти, двое сыновей с женами и детьми, причем и жены и дети поражали своей свежестью, живостью и добродушием. Все одевались примерно одинаково — в простые, если не сказать бедные, холщовые рубахи или туники. Мы пришли как раз к обеденному времени. Мне дали возможность привести себя в порядок, проявляя несомненное чувство такта, что было мной отмечено, — для этой цели меня проводили в отдельное помещение и оставили в одиночестве. Обед оказался чрезвычайно прост. Подали что-то похожее на нашу бобовую похлебку, по кружке простокваши и небольшому ломтику хлеба из муки грубого помола. Обед продолжался недолго и в полном молчании, сразу после него молодые селениты покинули жилище, хотя, как я мог понять, любопытство просто раздирало их, гость из нашего мира был для них, конечно, в новинку. Я спросил Пизона, куда все ушли. «Работать», — отвечал он. «Но среди них есть еще и совсем малыши». — «Для каждого находится дело», — сказал глава селенитского семейства. Я хотел было пуститься в рассуждения о том, к чему приводят излишние строгости в области воспитания, может быть, даже к искажению человеческой природы, собирался сослаться на авторитет Пикко делла Мирандолы, но вспомнил живые, умненькие личики детей, красивые, благородные и спокойные лица взрослых селенитов, их гармоничные тела, мысленно сравнил их с нашими крестьянами, временами напоминающими скорее животных, нежели людей, и решил, что, по совести говоря, у меня нет пока оснований пускаться в нравоучения. Я перевел свой взгляд на Люция, сидевшего в углу с какой-то книгой, и Пизон, не дожидаясь моего вопроса, сказал: «Люций проявил способности к наукам, и было бы неразумно заставлять его весь век ухаживать за скотиной или работать на пашне». Я задал мальчику несколько вопросов из геометрии и математики и был поражен ясностью и быстротой его ответов. Не менее глубоки были его познания в астрономии, правда, деление небесного круга у селенитов отличается от нашего, и «благоприятные дома» у них часто называются «неблагоприятными», «дом детей» поменялся местами с «домом чести», а «дом прибыли» — с «домом пороков». Мы не сошлись с ним и еще в одном: он утверждал, что мозг, находящийся в черепе человека, столь же горяч, как и его кровь, я хотел было урезонить его авторитетом Аристотеля, утверждающим обратное, что головной мозг холоден, но вовремя вспомнил, что этот аргумент не произведет здесь нужного действия.
«Мы как раз отправлялись с Люцием в город, — сказал Пизон, — настало время отдать его в обучение наилучшим учителям из храма науки».
«Так я помешал вашему замыслу своим появлением?» — воскликнул я и стал всячески извиняться.
Пизон и Люций, казалось, не поняли смысла моих извинений.
«Долг гостеприимства выше любых частных планов», — было мне замечено.
В тот же день я познакомился с жизнью остальных жителей деревни. Все они встречали меня приветливо. Добрый и искренний народ! Я побывал почти во всех домах и. не обнаружил ни одного, где имелась бы хоть какая-нибудь роскошь. Не заметил я также ни одного грязного, неприбранного жилища. Отсутствие роскоши заменялось изобретательностью, многие дома были со вкусом украшены простейшими предметами из обыденного обихода. Какая-нибудь необычная ветка, сплетенный из полевых цветов венок… Я спросил у Пизона: неужели во всей деревне нет ни одного дома, который бы выделялся своим богатством? «Нет», — ответил он и, как мне показалось, был несколько недоволен моим вопросом.
Вечером вернулись с работы юные, молодые и взрослые, поужинали, причем ужин отличался от обеда только тем, что был скромнее, и отправились на деревенскую площадь, где состоялось нечто напоминающее наши народные гулянья, только было веселей, благородней, без пьяных и без драк. Прозвучало много песен — и мелодичных, и грустных, и задорных, развернулись игры и танцы. Я подумал сначала, что это действо затеяно в связи с моим появлением: у нас дикари часто принимают путешественников за некие божества и устраивают в их честь празднества; оказалось — нет. Молодые и юные селениты таким образом выплескивали не растраченную за день энергию. Праздники, подобные этому, были для них обычным явлением.
Песни их мне понравились чрезвычайно, столько было в них глубины, спокойного благородства и задушевности. О танцах и говорить нечего, я уже упоминал о том, что все селениты были отлично сложены, и таких вещей, как раздавшееся брюхо или толстый зад, почти невозможно было встретить.
Спать легли довольно рано. Утром, когда я еще спал, утомленный впечатлениями, селениты посетили свой храм и вновь отправились на работу.
Утром же я увидел странную сцену. В деревню въехало пять или шесть повозок, запряженных невысокими, коренастыми лошадьми местной породы. Повозки остановились перед складами, расположенными на площади напротив храма, двери склада открылись, и повозки стали наполняться различными тюками, бочонками, свертками, корзинами. Я подошел поближе и рассмотрел, что в работе совместно с возчиками участвуют несколько местных парней. Причем участвуют охотно, перешучиваются с возчиками. Я присмотрелся к тому, что грузится: в тюках оказалась отличная шерсть, в бочонках — прекрасное масло, в корзинах и свертках — колбасы и сыры, то есть все то, чего нельзя было увидеть на столах местных селенитов. Стало быть, возчики были чем-то вроде наших сборщиков податей, но тогда почему к ним дружелюбно относятся местные парни? Почему так радостно отдают то, чем не могут попользоваться сами и их семьи? Я обратился с возникшими у меня вопросами к Пизону, но он не ответил на мой вопрос, он сказал, что они завтра с Люцием снова отправляются в город, если я хочу, то могу отправиться вместе с ними, там я получу ответы на все вопросы.
Дорога к городу заняла два дня. Мы шли по узкой тропинке через каменистое нагорье, поросшее можжевеловыми кустами. Где-то здесь находилось место моей первой встречи с селенитами. Потом мы спустились в долину, и дорога стала шире. Нас окружали по большей части колосящиеся хлеба. Редкие встречные путники приветливо с нами здоровались, на горизонте были время от времени видны некие строения. Чтобы как-то скоротать время, я выспрашивал у Пизона об особенностях жизни на Луне. Выяснилось, что имеется посреди пересекаемой нами равнины один большой город. Равнина — это центр единственной плодородной области, известной на Луне и окруженной каменистыми пустынями и неприветливыми морями. Я спросил, нет ли в этих морях каких-нибудь чудовищ — левиафанов, плавающих драконов. Пизон ответил, что есть какие-то драконы и всевозможные чудища, но развивать эту тему не стал.
Деревень, подобных той, что приютила меня, на равнине оказалось несколько тысяч, а может, и больше — Пизон просто не знал точного числа, — и везде уклад жизни селенитов был примерно одинаков. «А все богатые живут в городе», — вставил я, намекая на случайно увиденную мной сцену у складов. «Не так все просто, — ответил Пизон, — скоро мы придем на место, и там ты увидишь все собственными глазами». Дальнейшие вопросы с моей стороны были бы признаком невежливости, я замолчал и, чтобы развлечь себя, стал вспоминать высказывания наших ученейших авторитетов, касающиеся Луны, ее природы и населения. Признаюсь, это занятие доставило мне немалое развлечение. Непостижимо далеки были от наблюдаемого мной их описания и утверждения, и еще более непостижимой была их уверенность в непреложной правдивости своих мнений. И Посидоний, и Плиний, и Бэда Достопочтенный, и Абу-М-Шар, и Бернар Сильвестр считали Луну безводной пустыней и объясняли приливы в земных морях ее воздействием, попыткой перетянуть часть влаги к себе. Незадолго до отлета я перечитал известные сочинения Гонория Августодунского «Ключ к физике» и «Образ земли», и теперь мне оставалось только ухмыляться, вспоминая тех невообразимых монстров, которых он счел нужным поселить в лунных чащах…
— Да, это уму непостижимо.
— Говорят, что одна из утерянных книг Страбона посвящена описанию Луны…
…Город мы увидели издалека. Несмотря на то что вокруг него не было заметно никаких оборонительных сооружений, впечатление он производил внушительное. Я забыл сказать, что Пизон мне сообщил, что всю единственную плодородную лунную равнину занимает одно государство и, стало быть, воевать ему не с кем и нужды в оборонительных сооружениях нет. Мое несколько улегшееся за последние два дня любопытство разыгралось вновь. Люций тоже напрягся, глаза его заблестели, и я спросил Пизона о причине. Он мне ответил, что селениты крайне редко путешествуют, не ведая в этом никакой нужды, и большинство из них никогда не видело города, так что волнение мальчика объяснимо, хотя и огорчительно: значит, душа его подвержена низким, мелочным эмоциям. Он уже достиг возраста, когда должен понимать, что ничего такого, что ему не суждено, не угрожает ему, а то, на что он не имеет права, его не постигнет. Так что волнение неуместно. Мне показалось неправильным требовать от ребенка столь философского отношения к жизни, но возражать было некогда, мы пересекли последнюю хлебную ниву и уже приближались… Поскольку надвигался вечер, мы направились в странноприимный дом. Гостиницей это скудно обставленное, но чистое и уютное заведение назвать было нельзя. Там не брали никакой платы с путников, к тому же все получившие пристанище под крышей этого заведения проявляли ту обычность поведения и настроения, которые мы находим у наших паломников. К совместному религиозному бдению в имевшемся внутри строения храме я приглашен не был, и, поужинав куском вкусного хлеба и кружкой целебной родниковой воды, я лег спать под чистым, прекрасно пахнущим душистой травой одеялом, уже не удивляясь его бедности и вытертости.
Утром начался осмотр столицы. Пизон был здесь уже не впервые, а мы с мальчиком жадно оглядывались по сторонам. В целом горожане-селениты своими привычками и одеждой мало отличались от селенитов-поселян, судя по всему, им тоже был знаком и физический труд, и благородное воздержание. Они прогуливались меж: прекрасных строений по улицам, освеженным усердными водоносами. Свое время, не занятое работой в мастерских, обсерваториях, селениты делили между мусейонами, палестрами и прогулками в окружающих город рощах. Чистота улиц и других общественных мест просто поражала. Я все время сравнивал с широкими улицами столицы селенитов, благородно спланированными и украшенными необычными, разнообразными строениями, убогие улочки наших городов — даже самых крупных и просвещенных, — залитых помоями. На ум мне приходили наши дикие торговые площади, полные снующего люда и орущего скота. Здесь же мелькали грациозные лошадки аккуратных лунных пород, мерно вышагивали верблюдообразные животные с притороченными к горбам тюками, но никаких следов навоза и никакого дурного запаха.
— Как же добиваются этого селениты?
— Должен вам признаться, коллега, что это осталось одной из не разгаданных мной загадок. Обращаться с прямыми вопросами по этому поводу мне показалось несколько неуместным, но я как-нибудь все-таки разведал бы это, ибо в науке нет второстепенных вещей, однако меня отвлекло одно странное обстоятельство… Вообще селениты крайне обходительны, это у них, насколько я могу судить, в характере. К любому можно обратиться с любой просьбой, и он почтет своим священным долгом вашу просьбу выполнить, если только это в его силах. Беседовать с абсолютно любым селенитом — неизъяснимое удовольствие. Я подходил к мирно отдыхающим старикам, к купающимся в фонтанах детям, к весело балагурящим юношам, вышедшим после занятий гимнастикой из палестры, и всегда находил интересных, мыслящих собеседников, умеющих свободно поддержать разговор о чем угодно: о движении планет, об архитектуре, об истине, о красоте, причем они умеют выслушать собеседника и попытаться его понять. Так вот, единственное, о чем никто из них говорить не желал и отказывался, хоть и с виноватой улыбкой, но решительно, — это о том странном сооружении, которое я заметил в самом центре города, -насколько можно было судить по моим наблюдениям и приблизительным расчетам.
Город был велик, я бы даже сказал очень велик, куда больше Кельна или Флоренции, может быть, его размеры превосходили размеры Парижа, окончательно выяснить мне это не удалось. Странность его планировки была в том, что посреди было помещено, по всей видимости, круглое сооружение. Размеры оно имело громадные. Сначала оно мне показалось крепостью, внутренним укреплением, и я спросил у Пизона, так ли это. Он пожал плечами и сказал, что в каком-то смысле это так, это действительно внутреннее укрепление. Больше он ничего говорить не стал и попросил подождать меня еще совсем немного, ибо мы направляемся туда, где мне дадут ответы на все вопросы. Мы продолжали двигаться по улицам города, почти не приближаясь к серой стене таинственного сооружения. Она все время оказывалась у меня перед глазами и, несмотря на все яркие впечатления дня, завладела моими мыслями. Рискуя попасть в неловкое положение, я в тот момент, когда Пизон и Люций на минуту оставили меня, чтобы попить воды из бьющего прямо посреди улицы родника, весьма искусно украшенного каменными фигурками, обратился к погонщику верблюдообразного гужевого зверя. Что это за стена? Он посмотрел на меня очень странными глазами. Не знаю, сразу ли он распознал во мне чужестранца, но весь вид его говорил, что если я даже чужестранец, то мой вопрос совершенно неуместен, неловок и невозможен. Хорошо, что у меня закалка настоящего ученого и я хорошо усвоил, что поиск истины должен вестись, невзирая ни на какие трудности, опасности, жертвы и уж конечно ни на какие условности, пусть даже и религиозные. Я обратился со своим вопросом к молодому водоносу, старательно увлажнявшему улицу, — реакция была примерно такой же.
Между тем мы приблизились к тому месту, где должно было происходить испытание Люция и где, по всей видимости, находились люди, знающие ответы на вопросы. Огромный храм, украшенный каменными колоннадами и пилонами, немного неестественно выглядящими, на наш вкус, впрочем, как и все здесь, принял нас в свои гулкие и прохладные объятия. Внутри стоял полумрак, в отдалении — размер залы был громаден — горели светильники, осторожно освещавшие испещренную то ли письменами, то ли чертежами стену. При виде их мне пришел на ум небезызвестный аббат Тритем — криптограф, оккультист и колдун.
Откуда-то сбоку — мне показалось, что он сгустился из полумрака, — к нам подошел человек в белой тунике с абсолютно лысой головой. По тону его говора сразу стало понятно, что он человек сведущий и ответственный. Он выслушал рассказ Пизона, не глядя в мою сторону, потом повернулся ко мне, поприветствовал обычным селенитским способом, но без особого радушия, и предложил следовать за ним. Во время этого не слишком короткого путешествия в недра невообразимого храма «жрец», так я его назвал про себя, чтобы как-нибудь назвать, шел впереди меня. Огни «лампад», украшавших и освещавших не только главную залу храма, но и все коридоры, время от времени отражались в его зеркально выбритом затылке. Жрец со мной не разговаривал — ему, кажется, без всяких разговоров было ясно, что со мной делать. Путь наш оказался длиннее, чем я мог предположить, принимая во внимание размеры храма; или храм был велик неимоверно, или меня вели сложным путем. Я волновался, и, несмотря на то что внимательно присматривался ко всему, что оказывалось в освещенном лампадами пространстве, мне не удалось определить, чем же, собственно, является пересекаемое мной по длинному маршруту строение — языческим ли колоссальным капищем, жилищем ли неизвестного мне, чуждого, может быть, но все же единого божества.
Путешествие, однако, скоро кончилось, ибо бесконечным ничто не является на Луне, как и Земле, и меня ввели в маленькую келью. Когда меня в ней покинули и закрыли за мной крепкую дверь, я понял, что это скорее не келья, а камера. Жесткое дощатое ложе, крупный кувшин из мрачной глины в углу, треугольный, с дырой посередине, табурет, окошко хоть и без решетки, но под самым высоченным потолком — вот и все мои приятели по заключению. Из окошка лился характерный лунный свет. Вроде бы и светло, но все предметы как будто в тончайшей голубоватой дымке… Тут я неуместно вступаю в область поэзии, ибо отнюдь не она цель моего рассказа.
— Пожалуй.
— Я сделал, очевидно, традиционный в таких случаях круг по своему нечаянному узилищу и лег на ложе, чтобы предаться естественным в моем положении размышлениям.
Пролежать мне пришлось значительно дольше, чем я мог предположить: не меньше четырех дней я оставался в безрадостном и неправедном заключении, лишенный всякой возможности догадываться о своей судьбе. Вера моя в добропорядочность и незлобивость селенитов начала потихоньку истощаться. Они слишком долго совещались, как со мной поступить, — очевидно, факт моего появления стал глубоким вторжением в самые основы их жизни, и они боялись ошибиться. Добродушное отношение окраинных жителей государства к любому путнику и иноземцу, оказывается, не исчерпывало характер этого народа. У них наверняка имелись и заповедные тайны, и божественные секреты. Несмотря на опасения за свою жизнь, характер естествоиспытателя и охотника за чистой научной истиной, не замутненной никакими переживаниями, заставлял меня все время отдавать взвешиванию возможностей проникнуть в эти секреты и приобщиться к этим тайнам.
Дни тянулись невыносимо для моей деятельной натуры, любительницы чтения и экспериментов. Перебарывая не столько гордость, сколько уверенность в бессмысленности таких попыток, я не пытался заговаривать со служителями, приносившими мне два раза в день скудную пищу: кусок хлеба с самым черствым сыром и кружку простокваши на обед и кусок хлеба с пустой водой на ужин. Все же откуда здесь такая нищета и куда исчезают повозки с отличной снедью, виденные мной в деревне Пизона?
Наконец мое заключение кончилось. Однажды на исходе дня в мою келью вошли три жреца. Они предложили мне подняться и следовать за ними. Мы вновь долго кружили по полутемным коридорам в таком же полном молчании, как и в первый раз, пока меня не ввели в довольно обширную залу без окон, но хорошо освещенную многочисленными светильниками, совершенно, по-видимому, не дававшими гари, потому что потолок оставался идеально белым. Прямо передо мной располагался ряд каменных сидений, на которых помещались молчаливые бритоголовые люди, тоже, видимо, жрецы, но более высокого ранга, чем те, что привели меня сюда. Руки они держали на коленях и не шевелясь рассматривали пришельца. На меня начала нападать тяжелая жуть, возможно, я стоял на грани обморока, и в этот момент один из сидящих заговорил. Он сидел не в центре полукруга, и я не сразу его увидел.
— Чужеземец, — говорил он, — мы долго совещались, решая твою судьбу, но поскольку мы не пришли к единому окончательному выводу касательно твоего происхождения и появления на нашей планете, поскольку в преданиях нашего народа нет описания встреч с людьми, подобными тебе и утверждающими, что они явились из другого мира, и нам не с чем сравнивать, и поскольку наше государство — противник всяческого насилия, кроме того одного его вида, о коем тебе будет сообщено, мы решили оставить право выбора за тобой. Мы поведаем тебе об устройстве нашего государства, о его тайне, о его главном законе, и ты сам сможешь выбрать — кем стать.
Я не знал, как мне нужно было себя вести и что говорить. Сидящий замолк, и опять воцарилось тягостное молчание.
Внезапно один из приведших меня жрецов положил мне руку на плечо, и мы отправились. Опять началось завораживающее кружение по коридорам. Молчаливость и таинственность моих сопровождающих меня уже не столько пугали, сколько утомляли. В тот момент, когда я подумал, что путешествие наше будет вечным, оно закончилось. В небольшой каменной келье мне указали на встроенные в каменную кладку одной из стен окуляры. Я приблизился к ним, неуверенно оглянулся на своих стражей — меня можно было понять, ведь тайна этого странного народа могла оказаться отвратительно ужасной!
Наконец я пересилил себя и припал к окулярам. Ничего ужасного не произошло; не сразу, но все же я понял, что именно я вижу. Это был зал, скорей всего трапезный, некоего дворца. Даже если опустить различия между нашей архитектурой и селенитской, можно было со всей определенностью сказать, что это именно дворец, причем дворец роскошный. Об этом говорили и изумительной красоты мозаики на стенах, и причудливая лепнина, и вымощенный блестящим камнем, с соблюдением сложного рисунка, пол. Колонны, поддерживающие потолок, были своеобразно убраны золотыми пластинами. Свет солнца, проникая в искусно устроенные под потолком окна, сдержанно освещал все это великолепие.
Правда, первое впечатление беззаботной пышности и благополучного богатства постепенно начинало смущаться кое-какими деталями, которые разглядели опомнившиеся от первого восторга глаза. Отчего-то золототканый занавес, отгораживавший дальнюю часть золы, надорван у верхнего края и сильно заляпан бурой гадостью у нижнего; в мраморном углу, под героической фреской, куча, если присмотреться, битой посуды, рядом — грубый измочаленный веник. На громадном, величественном столе благороднейшего дерева поблескивает лужа непонятного происхождения, а в ней — обрывки, огрызки то ли еды, то ли чего-то еще более отвратительного. Под столом несколько огромных корзин; из них торчат горлышки бутылок, хлеб, колбасы, фрукты и прочее в том же духе. Можно было бы долго изучать эту воистину загадочную картину, если бы не важное событие — появление человека. Он появился из-за занавеса, тяжело шаркая кривыми волосатыми ногами в стоптанных, но расшитых золотыми нитями туфлях. На нем кое-как висел богатый засаленный халат, вяло подвязанный на животе золотым поясом с истрепанными кистями. Халат приоткрывал бледную, старческую грудь; волосы появившегося были всклокочены, лицо выражало что-то среднее между страданием и раздражением. Он дошаркал до стола, присел на скамью рядом с ним, огляделся и вдруг страшно заорал. Речь его была, может быть, и членораздельной, но совершенно непонятной, хотя в ней и мелькали отдельные знакомые словечки. Он явно кого-то звал, звал длинно и нетерпеливо. Наконец призываемая им появилась. Ею оказалась довольно молодая и миловидная особа. Ее туалет тоже нес следы недавнего очень продолжительного и нелегкого сна. Она мрачно покосилась в сторону вопившего и что-то выпалила в ответ. Потом подошла к столу и вытащила из-под него тряпку, комком бросила в лужу, занимавшую центр стола, и стала брезгливо сталкивать жидкость на пол, при этом она морщила нос, из чего я заключал, что жидкость дурно пахла. Старик опять начал орать — никому бы не понравился такой способ домашней уборки, но не всякий стал бы так из-за этого переживать. Девица мгновенно взвилась, швырнула тряпку в старика, достала из-под стола корзину со снедью и грохнула на стол, предлагая крикуну закусить, а сама, размахивая руками и выкрикивая проклятия, удалилась за золотой занавес.
Я на мгновение оторвался от этого зрелища и оглянулся на своих спутников. Их лица не выражали ничего, они даже не смотрели в мою сторону. Когда я вернулся к созерцанию завтрака в запущенном дворце, то увидел, что возле стола находится еще несколько человек, надо понимать, родственники старика или домочадцы. Все они выглядели нехорошо, нездорово — мужчины были не выбриты, женщины — не причесаны, все одеты кое-как, явно, что только-только покинули свои постели. Они неторопливо, без всякого удовольствия ели, доставая многочисленные продукты из расставленных на столе корзин. Появилась давешняя девица, тоже уселась за стол и потащила к себе корзину с фруктами. Старик, бывший, судя по всему, главой семейства, сделал ей замечание, она показала ему язык, он гнусаво запричитал, очевидно обличая нравы молодежи, и кто-то из парней ударил хамку по подбородку, она больно прикусила язык и вскочила, зажимая рот обеими руками, что-то мыча и пританцовывая от обиды и ярости. Все сидевшие за столом хрипло и весело захохотали.
Я снова отвернулся, и один из жрецов сделал мне знак следовать за ними. Я подчинился и через несколько сот шагов оказался рядом с узкой бойницей, открывшей мне внутренность ещё одного роскошного жилища. Я сообразил, что мы путешествуем внутри стены, окружающей центральную часть города. Картина, увиденная мною, мало чем отличалась от предыдущей. Сопровождавшие меня жрецы получили, видимо, строгое указание от своих старших братьев и поэтому постарались, чтобы я увидел многое. Мы переходили от одного тайного окуляра к другому в течение нескольких часов, я увидел десятки жилищ, горы роскоши и пропасти несчастья; океаны изобилия и бездны отчаяния; меня ужаснула картина полного вырождения человеческих качеств на фоне мрамора и золота. Уже в самом начале этой необычной демонстрации меня стали одолевать различные мысли. Что это за мир за каменной стеной? Что за селениты заключены в этом гигантском каменном узилище? А может быть, и не заключены, а сами там укрылись? Несомненным было то, что они отличаются от тех селенитов, которых я имел возможность и удовольствие наблюдать по эту сторону стены. Они несли на себе черты всех вообразимых и невообразимых пороков. Сколько уродов я увидел за несколько часов, сколько толстяков, параличных, бьющихся в падучей, прокаженных, сколько грустных, сварливых, нечистоплотных и странных существ! Как невообразимо было их поведение и отношение друг к другу! Среди них встречались, правда, здоровые на вид и даже красивые особи, но крайне редко… Язык их довольно сильно отличался от обычной селенитской полулатыни, и я его почти не понимал. Я так и не смог решить, можно ли их отнести к какому-нибудь иному племени, отличному от того, что живет вокруг стены.
Этот вопрос был первым, который я задал жрецам, когда меня привели в зал с каменными сиденьями и сказали, чтобы я спрашивал обо всем, что мне непонятно и интересно. «И да и нет», — ответили мне. Когда я выразил неудовлетворенность таким уклончивым ответом, мне рассказали древнюю селенитскую легенду об одном богопреступном селените, который нарушил древнейший завет, заповеданный богами первым селенитам, и вступил в брак с холоднокровным чудищем, обитавшим в глубинах омывавшего остров океана.
И от этого селенита, по преданию, и пошло странное и вредное племя с рыбьей кровью, внешне его представители ничем или почти ничем не отличались от обычных селенитов, но на самом деле были в глубине своего существа хитрыми, жадными, коварными и неутомимыми в своих кознях. Они не поселились отдельно в какой-нибудь всем известной деревне, а, наоборот, постарались раствориться среди селенитов, смешивая свою рыбью кровь с благородной кровью исконных жителей Луны. При этом они ненавидели хозяев планеты, но до определенного времени считали нужным скрывать свою страшную природу. В результате на Луне оказались два внутренне несовместимых, но тесно переплетенных народа.
Я подумал, что на Земле тысячи народов и они переплелись как нельзя более тесно, но никто в этом не видит корень тех зол, что истязают испокон века население планеты.
Мне продолжали рассказывать. Я узнал, что с момента появления рыбьего народа среди селенитов Луна стала стремительно преображаться, ибо рыбья кровь способствует разного рода головоломным и на первый взгляд полезным выдумкам, облегчающим труд крестьянина и ремесленника. Я узнал, что Луна очень древняя планета, много древнее Земли, и что здешний народ знавал периоды необыкновенного могущества и самого невообразимого разнообразия жизни и изобилия. Я слушал и не мог, как ни старался, представить те механизмы и устройства, которыми обладали в свое время селениты. Я верил и не верил описанию успехов селенитской медицины, которые давали возможность постигать немыслимое блаженство и долголетие. Оказалось, что успехи наук слишком дорого обошлись и Луне, и ее жителям; селениты, бездельничая, занимаясь искусствами и потворствуя своим страстям, привели планету к упадку, жизнь зашла в тупик, общество превратилось в грязную помойку, появились невиданные болезни, начались дикие войны, открылись неописуемые преступления, казалось, некому было их обуздать, мир стоял на краю гибели. Тогда жители Луны на самом краю бездны остановились и задумались, попытались что-то предпринять. Но никакие рецепты, теории и жертвы не приносили результатов. В рецепты вкрадывались ошибки, теории незаметно и страшно извращались, жертвы, приносимые народом, вели лишь к усугублению ужасов. И тогда обратились к этой легенде и поняли, что всему виной — рыбья кровь.
— Что же было дальше?
— Я тут же спросил об этом, коллега, и не поверил своим ушам. Они просто собрали всех без исключения людей с рыбьей кровью — а заражен был примерно каждый десятый — и поместили их в заключение, изолировали от остальных селенитов.
— А вы не разузнали у них, что это было за плавучее чудище? Как оно выглядело и как человек мог с ним совокупиться? С точки зрения современной науки легенда выглядит путаной.
— О коллега, я уверен, что во вселенной есть много такого, что с точки зрения нашей науки покажется или несуществующим, или путаным. Но вернемся к рассказу. Заключение, в которое были помещены селениты с рыбьей кровью, было не слишком мучительным, ибо насилие и убийство, в общем, не в натуре коренных жителей Луны. Они стремились прервать возмущающее, соблазняющее действие рыбьей крови, отгородившись от нее во всех смыслах. Для этой цели подошла старинная и громадная крепость, занимавшая издавна центр города. Туда свезли всех узников и прервали с ними всяческое общение. Крепость была очень большой, там без всякой тесноты с удобствами могли разместиться несколько десятков тысяч человек. Постепенно селениты оставили свои грязные и злобные механизмы, зарыли их в землю или бросили в океан, вернув их тем самым чудищу, которому они были обязаны своим появлением, и вернулись в покинутые деревни, к естественному труду, теперь ничто не мешало им заниматься, не замутняло сознание, не будило вредных страстей. Неуклонно, хотя и очень медленно, жизнь на планете стала выправляться, очистились реки и озера, окрепли леса, заколосились пашни, отступили повальные болезни, счастье посетило дома селенитов. Новые поколения почти ничего не знали о городе и тех, кто был за стеной; постепенно у них вырабатывался мистический страх перед образом стены и уважение к касте жрецов, хранителей завета, и храмовой страже, охраняющей мир от вечной заразы, копошащейся в крепости, пожирающей бесконечную дань и всегда готовой вырваться наружу. Поскольку работать все приучились очень много, то избыток производимых продуктов и изделий, под видом этой самой дани, и отправлялся в крепость, где шла своя странная, даже жуткая, на взгляд простого селенита, жизнь. Племя лукавой рыбьей крови получало все: и пищу, и ткани, и драгоценности в самом немыслимом изобилии. Все, кроме одного — власти. По каким правилам и обыкновениям развивается их жизнь, никто, даже сама храмовая стража, в точности не знает. Никакого, НИКАКОГО общения не происходит, ибо с племенем рыбьей крови нельзя вступать в диалог, достаточно заговорить хотя бы с одним, из спора невозможно выпутаться, а в сердце чувствительного селенита неизбежно поселяется жалость. Стоит хотя бы одному селениту ввязаться в разговор хотя бы с одним носителем рыбьей крови — и стена, с таким трудом воздвигнутая, рухнет, и все начнется сначала. Настроения и устремления рыбьего племени сейчас непонятны и неизвестны, можно только заметить, что это физически и нравственно деградирующий народ — многовековое даровое изобилие не проходит бесследно. Кажется, у них есть нечто похожее на власть, но они по самой своей природе ненавидят любую власть, кроме таинственной, скрытой, любое публичное, открытое государство им противно, как гласят старинные предания. Изменилось ли что-нибудь сейчас, установить не удается, никто не исследует всерьез состояние их жизни, наблюдательные амбразуры устроены таким образом, чтобы любой, только зарождающийся бунт в тот же момент был пресечен. Попытки в одиночку покинуть крепость, предпринимавшиеся в незапамятныe времена, пресекались с такой жестокостью, что теперь не повторяются чаще, чем раз в десять — пятнадцать лет. Б общих чертах известны две теории, вернее, два поверья, владеющие разумом жителей страны горького изобилия. Первое гласит, что не они, окруженные стеной, находятся в заключении, а, наоборот, те, кто вокруг, то есть селениты. Что работяги-селениты воздвигли эту стену, отделяя город-храм от своего низкого, ничтожного мира, и поклоняются жителям крепости-храма как живым божествам, о нем свидетельствуют и безумно щедрые, регулярные подношения. Другое поверив считает продукты и изделия, доставляющиеся из окружающего мира, не подношениями, а кормежкой, и что их всех, окруженных стеной, просто откармливают для того, чтобы рано или поздно сожрать. Они как-то вычисляют определенные дни, которые, по их поверью, должны стать роковыми, и тогда за стеной намечаются жуткие волнения…
— На этом текст обрывается, — сказал дон Антонио, отпуская нижний край свитка, тем самым давая ему свернуться.
— И что вы скажете по поводу прочитанного?
— Очень странный рассказ. С одной стороны, воображено все очень живо и смело…
— Ну-ну! — Олоннэ выдохнул большой клуб дыма, сунул трубку обратно в зубы и резко наклонился вперед.
— А с другой стороны — как бы слишком смело. За гранью здравого смысла и привычного представления о вещах и мире. Не безумен ли этот автор? Мне не приходилось никогда читать ничего подобного.
Говоря это, дон Антонио попутно пытался сообразить, означает ли факт его вовлечения в литературный диспут то, что ему можно уже не бояться самого худшего.
— То, что вы не читали ничего подобного, говорит всего лишь о вашей скудной образованности.
Его высокопревосходительству было крайне забавно слышать подобные слова из уст обыкновенного бандита, но он не позволил себе показать это.
— Сэр Фрэнсис Бэкон пописывал в подобном роде, вам не попадались его рассуждения об Атлантиде? Или «Город солнца» Кампанеллы, название прочитанного вами отрывка явно перекликается с названием поразительного сочинения этого итальянца. Не читали?
Дон Антонио виновато и отрицательно покачал головой.
— Если я вас не повешу, дам вам прочитать латинский перевод. У меня имеется, как память об одном из родственников.
Его высокопревосходительство не обратил никакого внимания на вторую часть фразы, поскольку был потрясен первой.
— Господин Олоннэ, вы играете со мной, как кошка с мышью, то вовлекаете в высокоученый спор, как бы давая понять, что готовы видеть во мне человека, жизнь коего для вас имеет некоторую ценность, то вдруг объявляете о возможности немедленной виселицы. Прошу вас, объявите мою участь, дабы я мог помолиться и привести в порядок если не дела свои, то хотя бы мысли. Прошу вас.
Капитан жестом сожаления развел руки. Кровь подсохла, с обшлагов больше не капало.
— Я не могу вам объявить то, чего не знаю сам. Ваша участь в огромной степени зависит от того, что вы станете мне отвечать на вопросы. Не «как», заметьте, а «что».
Дон Антонио шумно сглотнул слюну:
— Я готов.
— Отлично. Для того чтобы вы по ходу нашего расследования задавали себе как можно меньше недоуменных вопросов, чтобы это не мешало вам размышлять над вопросами моими, я объясню вам общие очертания моего интереса. Собственно, я уже начал это делать своим рассуждением о взрослых и детях.
— Я помню… — угодливо закивал его высокопревосходительство.
— Так вот, я убежден, что автором этого отрывка является, говоря моими словами, человек взрослый. Они чрезвычайно редки в нашем мире, а в этой части мира и подавно. Мне нужно его отыскать. Во что бы то ни стало.
— Но если он мертв!
— Тогда мне нужно отыскать его труп и тех, кто его похоронил.
— Но он, может быть, живет не в Новом Свете, вообще, может быть…
— У меня есть основания считать, что он живет именно в Новом Свете.
— Спрашивайте, господин Олоннэ. Я отвечу. И обещаю полную искренность.
Капитан выколотил трубку и снова набил ее табаком. Не торопясь раскурил. Совершаемые им движения ничуть не походили на приготовление палача к своей мрачной работе, но дон Антонио тем не менее чем дальше, тем больше чувствовал себя привязанным к грот-мачте.
— Но ведь может статься, что этот текст очень старинный, и тогда, как бы я ни старался вам помочь, вы все равно останетесь недовольны.
— Разве вы сами, читая это свиток, не ощутили, что писал его наш современник? Более того, мысли, в нем заключенные, весьма напоминают мне мысли, высказывавшиеся человеком, коего я знавал не более чем десять лет назад. Такой человек должен быть признан нашим современником, не правда ли?
— Согласен с вашим мнением.
— Тогда скажите мне, откуда у вас этот свиток?
— Он появился у меня недавно вместе с другими свитками и книгами. Их доставили мне, зная о моей склонности к разного рода древностям и загадкам, из Сан-Педро.
Олоннэ встрепенулся:
— Из Сан-Педро?
— Именно. Тамошний алькальд дон Каминеро год назад проводил какую-то карательную экспедицию против местных индейцев. Там ведь проживают вдоль реки Святого Иоанна, называемой также Дезаньядера, даже людоеды. Они дики и воинственны.
— Откуда у диких людоедов могли оказаться книги и свитки?
Дон Антонио кивнул, показывая, что заключенное в вопросе недоверие считает обоснованным:
— Я и сам задался таким вопросом и обратился с ним к офицеру, сопровождавшему груз. Офицер был из новеньких, только что переведенный из Фландрии за какие-то провинности, он не смог удовлетворить моего любопытства. Да и то сказать, оно не было таким острым, как ваше.
— И вы забыли об этом свитке.
— Нет. Ведь мне, ради того чтобы навербовать добровольцев, пришлось отправиться в глубь Никарагуа. В Сан-Педро я, разумеется, встретился с доном Каминеро. Не в числе первых, не буду лгать, но я задал ему вопрос о переданных им в мое распоряжение рукописях и книгах.
— Он отказался отвечать?
— Вы почти угадали. Он на эту тему говорил неохотно. Лишь кратко упомянул о том, что помимо дикарей его солдаты столкнулись и с одним культурным индейским поселением; у жрецов, возглавлявших поселение, эти книги и были изъяты. Почему это пришлось сделать, он не объяснил и никаких запоминающихся подробностей относительно этих культурных индейцев не привел.
Олоннэ поскреб мундштуком переносицу и крикнул, полуобернувшись:
— Роже!
Явился седой камердинер.
— Я здесь, господин.
— Принеси мне что-нибудь переодеться. А то это, — капитан не без усилия стащил с себя камзол, — невозможно носить.
Состоялся акт переодевания. Дон Антонио был вынужден на нем присутствовать. Когда в Эскуриале ему приходилось наблюдать церемонию перемены августейшим лицом его одежд, он считал себя польщенным. Но сейчас кем он должен был себя считать, рассматривая голого бандита?
Никакой возможности возмутиться не было.
Его высокопревосходительство покорился судьбе. Хотя и не полностью. Он отвел глаза.
После окончания процедуры Олоннэ вдруг спросил:
— А, вы еще здесь?!
Удивление, прозвучавшее в голосе капитана, было столь поддельным, что дон Антонио содрогнулся, — издевательства продолжаются.
— Я жду решения своей участи.
— Вы знаете, не такой простой это вопрос — ваша участь.
— Отчего же?
— Да оттого. На Тортугу я вас взять не могу, да, судя по всему, и вы сами не хотите туда.
Губернатор закашлялся.
— Вы не купец какой-нибудь, вы большой чиновник испанской короны. Я могу поставить в неудобное положение господина де Левассера. Королю Людовику придется объясняться с королем Филиппом.
— Это правда.
Роже пододвинул к капитану тщательно протертое кресло, тот вальяжно в него уселся.
— Но отпустить на свободу я вас также не могу.
— Но почему? Клянусь…
— А что скажут мои боевые друзья, они столько крови пролили, чтобы добраться до вашего горла, а я вдруг в решающий момент разрешу вам удалиться. Невозможно.
— Что же, нет никакого выхода?
— Один выход всегда есть в запасе — вздернуть вас на рее, ко всеобщей радости.
— Но мне почему-то кажется, что вы не склонны прибегать к нему.
Олоннэ улыбнулся:
— Вы проницательный человек. Я не повешу вас сегодня.
— Выкуп?
— Да. Это даст мне возможность держать вас возле себя, не убивая. Пока.
Дон Антонио с облегчением вздохнул, как вздохнул бы всякий человек, услышавший, что казавшаяся неизбежной смерть сделала шаг назад.
— Но почему вы со мной так откровенны, капитан?
— Потому что мне на вас наплевать.