ХОРЕЗМ. НОВЫЕ БЕДЫ
…Она схватила его за одежду его и
сказала: ложись со мною. Но он, оставив
одежду свою в руках ее, побежал…
Бытие, XXXIX, 10-12.
У них обычно на устах: «Я иудей, я -
христианин, поверь мне, я тебя не обману».
Зловредные скоты! Кто не говорит ничего
подобного и просто признает себя человеком,
гораздо лучше вас.
Уриэль д'Акоста.
- Зачем добро губить? - нахмурился Алп-Ильтувар, когда посрамленный старец Киракос, указав на Руслана, потребовал: «Убей его! Ибо сказано: отступнику от веры смерть. - И, ткнув Карася палкой в бок: - Этого тоже, Он хотел надругаться над саном моим и достоинством». - Зачем? Рабы здоровые, крепкие. И к тому же они - не мое достояние. Это имущество кагана. Завтра идет караван в Итиль. Отправлю их и других русичей к его величеству кагану,- он поступит с ними как захочет.
Алп-Ильтувар покосился на проповедника, озорно подмигнул Карасю, - и, не удержавшись, фыркнул.
Обиженный странник ушел, бормоча проклятья.
Князь спохватился: нехорошо он себя ведет, не подобающе беку, помрачнел, напустился на бунтовщиков:
- Наглецы! Тут дело… государственное… а вы из него потеху сотворили. Где это видано: старца святого пороть?!
- Подале б от этаких потех, - вздохнул Карась. - Кровавые потехи. Какой же ты князь, ежели свой народ даешь в обиду хитрым чужакам?
- Даю, - чтобы мой народ меня не обидел. Э! Нашел я, с кем о делах своих толковать. Сидите, помалкивайте. Благодарите меня, что не убил я вас, как хочет того Киракос. Вы мне по душе. Люблю лихих молодцов. Я и сам был смолоду озорной… - И князь, вспомнив, должно быть, какую-то давнюю свою проделку и усмотрев в поступке этих двух русичей нечто сходное, расхохотался.
Карась:
- Спасибо, родной! Спасибо, милый! Дай тебе новый твой бог стать каганом хазарским.
- А? - вздрогнул Алп-Ильтувар, как вор, пойманный на месте преступления. - Ну, ты. Не твоего ума это дело. Молчи.
- Верно, не моего! - с готовностью - Карась. - Молчу, светлый князь, молчу.
- Вы опасные люди, - задумался бек. - Может, И впрямь вас убить?
- Что ты, что ты, светлый князь! - завопил Карась. - Что ты, что ты, наш распрекрасный! Зачем добро губить?
- А ты что скажешь? - савур - Руслану.
- А мне теперь на все наплевать. Хочешь убить - убей. Нашел, чем удивить.
- Обманулся в ромейской вере? - усмехнулся князь понимающе. - На что она тебе? Мне нужна, чтобы править моим народом, моему народу - чтобы мне подчиняться. А тебе, рабу, надо думать, как выжить и, если удастся, домой убежать. Ну, будьте здоровы.
- А князь-то… свойский, - усмехнулся Карась, когда бек вышел из хижины, где их держали под стражей.
- Вот завтра наденет тебе на шею рогатку - узнаешь, какой он свойский, - проворчал Руслан.
…Не осенял на сей раз Киракос уходящих крестным знамением. Только один человек и нашелся, чтоб помахать им вослед. И тут - гот Иоанн.
- Бросар! - кричал, зло смеясь. - О, бросар…
- Чтоб тебе сгинуть, - плевался Руслан.
Больше нигде, никогда он не встречался с ним. Также, как и с добрым Урузмагом. Алан Урузмаг покинул столицу еще зимой, обнявшись с Русланом и Карасем и даже прослезившись на прощание. Это был человек. Он-то и был юному смерду в пути истинным братом. Зато впереди ждали Руслана новые встречи - чаще печальные, чем радостные.
Остались вдали сады, виноградники и огороды, средь которых четко, как серый утес на кудрявом зеленом лугу, возвышался город Самандар. Степь началась.
Степь-то степь, но вовсе не такая, как между Днепром и Доном. Там - травы, тут - буруны, то есть песок, застывший волнами. Песок и песок. На Руси его увидишь только на реке, в мелях да отмелях. Там песок - у воды. А тут ее и в помине нету, - отойдя от Самандара на много дней пути, набрели на одну-единственную речку, и та начала уже пересыхать.
Кончились пески - пошли солончаки.
А справа, на восходе, всю дорогу висит синяя мгла, и над нею - всегда облака исполинские, белые.
Руслан - у стража: - Горы?
- Море.
На стоянках подъезжали пастухи, обменять шкуры, мясо, войлок на зерно, котлы да бусы. Разглядывали светловолосых, сбившихся в кучу пленных:
- Готы, аланы?
- Русы.
- А-а…
И однажды, когда караван, миновав солончаковые впадины, вышел снова к пескам, пленные услыхали издалека, с гребня высоченного буруна, тоскливый, будто журавлиный, крик: - Русь!
Обернулись: белая женщина бежит с буруна вниз по склону, машет руками. Высокая белая женщина, почти нагая, - только грудь да бедра прикрыты каким-то отрепьем. Бежит, утопая в песке, задыхаясь, и зовет рвущимся голосом:
- Русь!
Остановились, зашумели.
Из-за буруна выскочил всадник косматый, нагнал, нагнулся, схватил за желтые волосы, кинул ее поперек седла - и ускакал за бурун.
В ушах пленных, под ударами бичей снова тронувшихся в путь, еще долго звучал зов белой женщины:
- Русь!
И пошли по толпе разговоры!
- Как она учуяла нас?
- Родная кровь…
- От тех пастухов, наверно, прослышала…
- Ишь, куда бедняжку занесло.
- Нас, может, и подале занесет.
- Бедная Русь, - вздохнул Карась. - Доколе ей одиноко кричать на буграх?
- Как ей быть, коли хазары весь белый свет заслонили.
- Ох, этих бы хазар!…
- Плетью обух не перешибешь.
- Ничего. Вот Киев окрепнет, возьмет всю Русь под руку свою, - к тому дело шло, когда мы еще были дома, - посчитается он с хазарами.
- Давно бы надо. Не уберем хазар с пути, - заглохнем на тихих речках своих.
Немало слышали дома смерды о вечных дрязгах между князьями, о растущем, крепнущем Киеве. И если б знали тогда то, что знают теперь, не стояли б от этих дрязг в стороне, взяли б князей за крикливые глотки, заставили б их не о чести пустой лечись, не о женах своих, полях да хоромах, - о смердах, о всей Руси, о всем поднепровском славянстве.
Эх, не думали тогда про это… Думал Калгаст - и голову сложил. Не уберегли, волхва испугались.
Где он, волхв Доброжир?
Где его мощь?
Это дома, средь людей тупых, покорных, он может распинаться так и этак, и ему верят, - а вытащи его сюда, под солнце, под ветер и звезды, в степь, обрызганную кровью человечьей, сразу станет видно, что волхв со всей его хваленой мудростью не стоит и плевка.
Поздновато догадались…
Дома, в своих землянках, будто в колодце сидели и видели вместо неба над головою серый пасмурный круг, в котором, к тому же еще, мельтешил, загораживая свет, вонючий волхв. А теперь - будто на гору взобрались, и открылся им ясный простор. Вот как выходит: чем дале уходишь от родной земли, тем боле она виднее.
Не в пример веселому крепышу Алп-Ильтувару, хазарский каган - человек угрюмый, желчный, хворый. Но, пожалуй, хворь точит его не столь изнутри, сколь снаружи - язвой тревожных вестей с окраин государства.
И главная хворь - Русь и «покорные богу».
Киев… Какой еще Киев? Не слыхали раньше о городе таком. Откуда он взялся? Ну, с ним крупный спор еще впереди. А пока - надо устроить осенью большой набег, припугнуть его, данью обложить, пусть торчит до времени за спиною хазар, - он опасен, но еще не смертельно.
Но вот «покорные богу»… Хазария обращена темным ликом к югу и востоку. И с юга и востока ей угрожает воинство халифа.
Прибывшие вчера посланцы савура Алп-Ильтувара сказали: «покорные богу» вот-вот нагрянут в Самандар (хорошо, что каган решил зимовать в Итиле). Купцы из Хорезма, гостящие здесь, донесли: войска халифа уже подступают к Хорезму и Согду.
Как быть, на кого опереться? Булгары, ударная мощь государства, род за родом, племя за племенем бросают южную степь, уходят куда-то на Каму. И нет сил их удержать. Строптивый народ. Злой и упрямый. Савуры, аланы тоже гнут свое. Разброд. Нет друзей у кагана.
Разве что - Хорезм.
«А! Заручусь помощью Хорезма, пообещав ему то же; и рабы - русы, которых прислал бек Алп-Ильтувар, весьма к месту, - отошлю их в знак дружбы в дар хорезмшаху Аскаджавару»…
Вот почему совсем недолго пришлось Руслану побыть на волжском острове, в небольшом городке Итиле, которому было суждено лет через тридцать-сорок стать великой хазарской столицей, затем, спустя два с лишним столетия, пасть под натиском Святослава, а еще через много лет, в татарское время, - быть затоплену взбухшим морем…
Море. Не сразу они добрались до него. Долго пришлось трем большим, под парусами, ладьям, где разместились послы хорезмийские, да купцы, да пленные русы, плыть по невиданно широкой реке меж частых островов.
Кусты, камыши на тех островах кишели цаплями и прочей птицей водяной, кабанами, и еще - комарами.
- Не знаю, как угруйские комары, про которых нам говорил Урузмаг, - я их не пробовал… то есть, они меня не пробовали, - сказал Карась на третий день, до крови раздирая ногтями искусанную кожу, - но злее здешних, наверно, и впрямь на свете нет. Скажи, какая несообразность: раздолье, зелень, вода, дичи полно, рыбы - жить бы да радоваться, ан нет, тут же и нечисть всякая плодится. Везде так: к полезному, доброму примешивается злое и вредное.
- Скорей уж к злому и вредному - доброе. Где он теперь, Урузмаг, - вздохнул Руслан.
И заныла душа, обожжена грустью-горечью. Что за напасть. Бывает, живешь с кем-то рядом десять иль двадцать лет, расстанешься с ним - и хоть бы что, пусть, наплевать. А бывает - побудешь с ним вместе месяц-другой, и тоскуешь, и помнишь всю жизнь. Ох, как нужна, видать, тебе, человек, доброта и дружба без слов заумных и сладких, когда - может, просто впопад изругавшись и глянув в чьи-то ясные глаза,- разумеешь: этот - свой.
Что-то без всяких слов роднит людей, а что-то разделяет, а что -не понять.
Руслан приглядывался к людям на ладье, - к тем, что возились с ветрилами и налегали на большое заднее весло-правило: чернявые, глазастые, носатые (еще один неведомый народ), но нет никого средь них, похожего на Урузмага. То есть с виду-то они, может, и похожи, но только с виду, - никто на него, на Руслана, и взглянуть не хочет. Чужие. Брезгуют.
И купцы да послы, да их слуги - чужие, недоступные. Спросил Руслан у одного: «Куда нас везут?» Тот злобно скривился, плюнул, и весь ответ.
По длинным одеждам из однородной ткани, с карманами непременно ниже пояса, по кудлатым головам, всегда покрытым шапками, даже во сне (кое-кто из важных путников спал на крыше надстройки, на воздухе, поэтому Руслан, которому, как и другим пленным, отвели место ниже, на жестком настиле судна, видел это), но особенно - по вьющимся длинным прядям волос, свисающим с висков, Руслан определил: евреи, - встречал он таких в Самандаре.
Их главный, Пинхас, день-деньской сидел на ковре, накинув на плечи полосатое покрывало, читая толстую книгу. Вот здоровяк - и плечист, и грудаст, и брюхат, с неимоверно толстыми руками: даст один раз - не встанешь.
Но самым приметным предметом был у Пинхаса нос. Таких носов Руслану видеть в жизнь не доводилось, хотя и насмотрелся он на всякие носы от Днепра до Волги. Вот уж нос, так нос! Расскажешь кому про такой, - не поверит.
Не то, чтоб уж очень огромный, хоть и порядком большой, - тем он дивен, что несусветно крив: круто изогнут и упирается острым концом даже не в губы, а в подбородок, далеко выступающий вперед и кверху. Прямо-таки рог, торчащий вниз, брат ты мой, - а не нос. И где-то в глубокой западине между чудо-носом и подбородком - тонкие крепкие губы.
Как он ест с этаким носом? Наверно, отгибает рукой от подбородка, чтоб положить в рот кусок хлеба.
Брови лохматы, как усы, из ноздрей торчат пучки седых волос.
Видный человек.
И день-деньской суетится вокруг Пинхаса другой еврей - высоченный, тоже седой, худой, с маленькой головкой на узких плечах, с короткой спиной и широким, втрое шире плеч, тяжелым задом, с длиннющими прямыми ногами.
- Лейба! - то и дело подзывал его к себе Пинхас и долго и строго что-то внушал ему, положив ладонь на книгу.
В третий же день, к вечеру, ладья Пинхаса пристала к острову, заросшему ольхой, ракитой, камышом (Карась: «Зачем бы это; неужто коптить нас тут будут вместо рыбы?»); хазарская стража сошла на мокрый берег, настрелять диких уток, гусей. Эх, сбежать бы, залечь в непролазных кустах, - хазары век не найдут. Не найдут? Сыщут, как псы. А не сыщут - беглеца комары изведут, выпьют всю кровь. Здесь, на судне, и то до полусмерти заели.
Лейба тоже спустился на сушу. Перед тем. как снова тронуться в путь, взошел с охапкой зеленых ветвей, бросил ее изможденным пленным. Ничего не сказал, - бросил, отвернулся. Да и что тут говорить. Удивленные русичи, - с ними общался только главарь хазарской стражи, кидая раз в день каждому по рыбке сушеной, - мигом расхватали ветви и принялись охлестывать себя, как в бане, глуша зловредных насекомых.
- Лейба! - заорал Пинхас с возвышения.
Угодливо семеня, Лейба поднялся к нему. Пинхас, тыча пальцем в книгу и брызгая слюной, стал его с пылом отчитывать («Ам-хаарец, тьфу, ам-хаарец, трр, брр!!), затем, когда слуга открыл было рот, чтобы что-то сказать в свое оправдание, ударил его палкой.
Лейба скатился с надстройки, приник к боковой стенке судна. Смешно и жалко смотреть на него, долговязого, с короткой спиной и широким задом, расположенным чуть ли не сразу под плечами, с несуразно длинными ногами. И больно смотреть, как по тонкому, по-женски красивому лицу текут слезы.
Руслан - участливо:
- За что он тебя? - спросил по-хазарски.
- Вы язычники, и мне, еврею, грех общаться с вами, и тем паче - вам помогать.
- Ишь ты. Дал бы и ты ему хорошенько.
Лейба - в ужасе:
- Я - ему?! - И злобно: - И дал бы,- не смотри, что худой, крепко могу ударить. Я его ненавижу! Но он - мой господин. Знатный человек, богатый. А я - ам-хаарец, существо презренное, низкое. Сказал рабби Иоханан: ам-хаареца можно разодрать, как рыбу. И сказал рабби Элеазар: ам-хаареца дозволено убить даже в Судный день, выпавший на субботу. Я-то читать не умею, - Пинхас говорит, что так написано в книге Талмуд. Но я хорошо это запомнил, потому что слышу каждый день.
- Н-да… Запомнишь… Зачем же ты заповедь нарушил, - пожалел, что ли, нас?
Лейба взглянул на него подслеповатыми печальными глазами, развел руками:
- Не знаю…
Пинхас - свирепо: - Лейба!!!
Лейба нехотя поплелся к господину.
Что-то мелькнуло в разуме Руслана, какая-то важная мысль: «Живет ли где на земле народ, у которого бы…», - но додумать сейчас ее не удалось, - она тут же отхлынула, смытая открывшейся впереди огромной сверкающей синью. Море!
…Припав к боковой стенке судна, евреи, зеленые от тошноты, выворачивались наизнанку в прозрачную зелень вскипающих волн. Будто свининой запретной объелись. Рядом с ними рвало хазар и русичей. Евреи их не толкали, дружно теснились плечо к плечу. Вместе с язычниками есть и пить - грех, но, видать, не грех вместе блевать.
Море - оно, наверно, не подчиняется всяким вероучениям, ни тому, ни сему: вот оно и уровняло всех.
И на них всех удивленно смотрит Руслан. Ему больно за ясную зелень морской воды. И невдомек ему, отчего их тошнит.
Зверь не разводит грязь вокруг себя, живет чисто и умирает чисто: почует смерть - забьется куда-нибудь в глушь, в яму, в щель, и нету его. А человек… идешь по зеленой росистой дубраве, дымом пахнет, и на пути кучи золы, гнилого тряпья, костей, черепков от горшков, - близко жилье человечье. Всю округу загадит, пентюх проклятый, - и небесный чертог ему подавай…
Окрыленной душой взмывает Руслан вместе с ладьей на гребень крутой волны, и вместе с ладьей плавно несется вниз. И сердце бьется не торопясь, размеренно и впопад блаженной качке, и дышится ровно и глубоко. Как на качелях, бывало, в роще за весью родной.
Хорошо ему здесь, и все смутно знакомо, и радостно все взахлеб, будто когда-то плыл он тут, но давно об этом забыл. Будто вернулся сквозь годы к утраченному в малолетстве. Проснулось в нем что-то певучее, древнее.
Божий чертог, небесный чертог…
Разве земной чертог, человечий, с дивными лесами, с дикими степями, с грохочущим морем, хуже, чем божий, небесный?
Вырвались в кои-то веки на вольную волю, соприкоснулись с чистой великой стихией, и стало их рвать от крепкой соленой правды, сияющей в ней.
Море. Набежит на солнце облако - и становятся волны темно-серыми, с просинью, точно кони редкой мышастой масти с белыми гривами. Каждая жилка звенит от ветра. И сквозь спинной хребет будто струится холодный ветер. Море, ах ты, море. Спасибо, хоть ты меня утешило на бесконечном и трудном пути моем.
Пустынный берег.
«Будут во аде муки внутренние - и, с тем вместе, внешние: там душа будет страдать, изнывать в страшной печали, унынии и отчаянии, там будет невыносимо мучить совесть - будет сильно и ужасно, по слову писания, точить сердце червь неусыпающий, а тело - отвне - жечь огонь вечно пылающий. Адский огонь столь жесток и лют, что и разум представить не может…»
Так описывал Киракос преисподнюю, куда не миновать попасть всякому грешнику и вероотступнику.
И грешнику Руслану казалось: не успев умереть, он уже угодил в это веселое место. Тут тебе и печаль с отчаянием - внутри, и жестоким огонь - отвне. Пустынный берег. Тупые валуны, о кои ноюще уныло бьются волны. На каменистой почве, на пять шагов - один пучок, сухой травы. Скалы поодаль - причудливы, странны: обточи-то их ветром неутихающим, и похожи они на грибы, на башни, черепа.
Овраги, лощины.
И черные люди в косматых шапках у больших котлов похожи на чертей, хлопочущих у адских сковород.
И сам он, весь этот бесплодный берег, похож на сковороду, огромную, раскаленную, на которую кто-то из озорства набросал камней. Но огонь зажжен не под сковородой, а над нею: круг неба над головой - не просто небо с солнцем, а одни великое, сплошное, яростно пылающее солнце, опустившееся, как в Судный день, низко к земле.
- Сиях-Кух, - пояснил один хазар, снизойдя до ответа Руслану, где очутились, - Черная гора по-хорезмийски. А по-тюркски: Мынгышлак - Тысяча зимовий.
- Откуда тут воду берут?
- В горах есть источники скудные.
Ну, раз тут есть хоть немного воды, значит, это еще ад. Может, только его преддверие.
Позже, когда суда, сгрузив поклажу и путников и загрузив других путников с поклажей, ушли обратно на северо-запад, в Йтиль, и пленные русы оказались под опекой черных людей в косматых бараньих шапках, Руслан, приглядевшись к их мохнатым бровям, точеным носам, сухим лицам, обнаружил в них что-то знакомое, будто где-то уже встречавшееся.
- Какого племени?
- Языры. Не слыхал? Ну, по-иному - аланы.
- Аланы?! - У Руслана сердце зашлось. - Я понимаю по-алански. Но у вас речь другая. Говорите вроде по-хазарски, но как-то диковинно, сразу не уразуметь, надо послушать и вникнуть.
- Говорим по-тюркски.
- Почему?
- Здесь тюрки кругом. Их много, нас мало. Но старики между собою объясняются по-алански.
- А-а… Как же вы здесь оказались? Аланские-то края - эвона-где, за морем.
- С восхода пришли сюда.
- С восхода? Разве не с заката?
- Нет. На юго-востоке, на окраине хорезмийских земель, есть озеро Хиз-Тангизи, что значит по-тюркски Девичье море, - из-за наших храбрых женщин тюрки его так назвали. Пока большой левый рукав многоводного Окуза впадал в это озеро, мы жили вокруг него, возделывали землю. Но не так давно рукав усох, воды не стало - и пришлось нам переселиться сюда, больше места нигде для нас не нашлось.
Он показал на бурые скалы, и Руслан только теперь разглядел приютившиеся под ними низкие, плоские, тоже бурые, глинобитные хижины.
- А на озеро это как попали?
- Никак. Извечно в Хорезме живем.
- А те аланы, которые у Кавказа, говорят, что они там извечно живут.
- Нет, отсюда туда переселились. Но не вчера это было, лет пятьсот-шестьсот тому назад, а то и больше, - потому и забылось. А мы помним.
- Н-да. Как тебя зовут?
- Арсамух.
- Знал я алана, звали его Урузмаг.
- Урузмаг, Арсамух - разницы нет. Все равно. Так звали одного из наших древних богатырей.
- Я рад, что встретился с вами.
- Чему тут радоваться? - хмуро сказал Арсамух. - Ты пленный, я твой страж. Хорезмшаху служу, караваны сопровождаю. Что еще тут делать? Земля бесплодная, воды мало, ничего не растет. И скот нечем кормить и поить. А жить надо.
Да, жить надо.
И хазарскому кагану.
И хорезмшаху.
И купцу Пинхасу.
И смерду Руслану.
Всем надо жить, вернее - хочется жить, но каждый разумеет жизнь по-своему; несходные побуждения сплелись в одну веревку - и с нею на шее Руслан оказался на пустынном восточном берегу Хазара - хотя, может быть, для него было бы лучше давно разбить свою голову о камень.
И, похоже, он окажется где-то еще дальше: тюки с товарами, мехи с водою уже на верблюдах, и евреи, накрывшись полосатыми накидками, уже прочитали молитву «Восемнадцать благословений» - «Шемоне эсре», как поведал об этом Руслану бедный Лейба. И снова - и дорогу. В дорогу. В дорогу. Мы гложем даль, даль гложет нас…
Весь долгий путь по голой плоской возвышенности, что раскинулась между Хазарским морем и Хорезмом, Руслан проделал как бы во сне. В черной обуглившейся памяти удержались лишь искры самых важных событий.
Однажды, проснувшись поздно ночью, открыв глаза и приподнявшись, Руслан в ужасе вскрикнул, упал в полынь.
Перед ним, прямо перед глазами, полыхнуло что-то голубое, ослепительное. Пожар? Откуда он тут? Это южное звездное небо открылось ему. Не знал никогда и не думал, что звезды могут быть такими яркими, так густо сверкать на небе: россыпи, цепи, связки, огромные гроздья звезд, крупных, чистых. Все небо слилось, казалось, ночью, как днем - в единое солнце, в одну исполинскую голубую звезду. Чудо.
Он облегченно вздохнул.
Он вспомнил, какой чужой и опасной мнилась ночь когда-то, в родном селе. Сколько страхов она в себе таила. Палкой, бывало, его наружу не выгонишь ночью. Таким враждебным был для него, пугливого смерда, ночной холодный мир, где тьма так густа, что ее можно ощупать рукой.
И каким своим, широким и вольным, он стал теперь.
Теперь - это мой мир.
На пятый день неспешного пути по скудной равнине, расположившись на ночлег, караван наутро не тронулся с места. Евреи не выходили из шатров. Ни огней на стоянке, ни запаха пищи.
- Почему застряли? - спросил Руслан у Лейбы, лениво жевавшего у потухшего костра сухую корку.
- Суббота, - ответил Лейба, который, несмотря на запрет, не гнушался разговаривать с нечистым. - Нельзя ничего делать. Субботний день принадлежит богу.
- Им хорошо в прохладных шатрах беседовать с богом! А мы - пропадай от жары…
Дома, где солнце тоже бывает жестоким, но его с нетерпением ждешь после долгой холодной зимы, не померил бы, если б сказали, что можно возненавидеть солнце, - возненавидеть, как живое существо, проклятое, злое, которое хочется убить. Поклонялись ему, - Хорс ясный да светлый… Эти аланы здешние, хоть и страдают от зноя до одури, тоже каждое утро встречают солнце молитвами. Так уж, наверно, заведено у людей: покоряются не тому, что любят, а скорее тому, чего боятся и терпеть не могут.
А еще через день унылого пути случилась беда. У дальних костров (на стоянках евреи держались особняком) учинился тревожный гвалт. Умер, не выдержав жары, старый еврей, чахнувший всю дорогу от Черной горы.
Ну, умер, так умер, - сидел бы дома, не тащился по зову злого духа наживы за тридевять земель.
Не в том беда, что умер дряхлый старик, отживший свое, а в том, что евреи проворно развязали бурдюки… и вылили воду из них на землю. Аланы, вступив с ними в драку, спасли часть воды, но самую малость.
Даже Руслан, впервые оказавшийся в пустыне, уразумел, что вылить здесь воду - значит обречь и себя, и других на верную гибель.
- Смерть приносит ангел Саммаэль, - растолковал ему Лейба, - в виде ядовитой капли на конце меча. Вольет эту каплю хворому в рот - и мертв человек.
- Черт с ним, с ангелом Самосъелом, и с тем, кто умер, - его уже не воскресить! Воду-то зачем выливать?
- Совершив свое дело, ангел смерти омывает огненный меч в близлежащей воде. Посему эту воду надо вылить, чтоб не погибнуть.
- Без воды скорее погибнем. Не знаю, как Пинхас, - может, ему какой-нибудь ангел и достанет воды с неба, а нам где ее тут взять?
- Пей, - алан Арсамух протянул ему флягу. - Эх, не хватит воды до Хорезма, Придется пить верблюжью кровь - одно спасенье.
- Вам хорошо, вам разрешается пить кровь животных, - вздохнул еврей. - А для нас это грех. Сказано в книге Левит: «Душа всякого тела есть кровь его; всякий, кто будет ее есть, истребится». Так Пинхас говорит, - я-то сам читать не умею.
- Не умеешь читать, - вмешался Карась, - откуда знаешь, что написано в этой книге?
- Пинхас говорит.
- А может, он врет, твой Пинхас?
- Нет. Он талмуд-хахам, большой знаток писания. Даже мясо мы едим обескровленное. С кровью - грех.
- А дышать вам не грех?! - загремел Арсамух. - Ешьте прах, пейте мочу, это ваше дело. Но не заставляйте страдать других из-за ваших обычаев.
- Я чем виноват? - Лейба не сводил жалостных глаз с фляги у губ Руслана. Когда воды вдоволь, не хочется пить. Но стоит узнать, что воды уже нет и больше не будет,- как назло, сразу же охватывает яростная жажда. С едою тоже так.
Руслан - несмело:
- Можно дать ему?
Арсамух - великодушно:
- Дай. Только он после тебя не станет пить. Ты - нечистый, а он, видишь ли, благородный. Не дай бог, осквернится.
Лейба, хватая флягу:
- Какой благородный? Я всего лишь ам-хаарец. И все мы божьи дети. И плевать мне на Пинхаса, если хочешь знать. Хоть и сказано в трактате Сангедрин, лист сто десятый, страница первая: «Кто думает плохо о законоучителе, грешит так же, как если бы это относилось прямо к богу». О Яхве! Что пред тобою наша добродетель, наше могущество, наша справедливость? - Он боязливо оглянулся - и жадно припал к фляге, к которой только что прикасались губами презренные язычники. Затем протянул ее Карасю: - Хочешь?
- Хочу.
- Вот и побратались, - усмехнулся алан. - У нас есть обычай брататься вином и кровью. Ну, что ж, а мы побратались водою, то есть тем, что сейчас для нас дороже вина и даже крови.
Вода и кровь. Человечья кровь, конечно, не вода, верно сказано, но без воды кровь тоже не кровь: сгущаясь, она превращается в вязкую патоку. Началось самое страшное, что может быть в пустыне: медленное усыхание под палящим, злобно пылающим солнцем.
Что Пинхасу? Ему хорошо. Одолжил у находившихся в караване знатных хорезмийцев мех воды - и благополучен. А пленные? Никто не поднимал упавших русичей. А считать их - считали: как-никак хорезмшахово достояние, за него придется отвечать.
- Сорок пять, - сокрушался Пинхас. - Учил рабби Элеазар Каппор: «Не по своей воле ты создан, не по своей воле живешь, не по своей воле умрешь». Мишна, трактат Абот. Глава четвертая, раздел двадцать второй…
Умер бы и Руслан. Умер бы и Карась.
Умер бы и Лейба, которому хозяин не давал ни глотка воды.
Если бы Арсамух, бог весть почему, не наливал Руслану из своего, почти пустого, бурдюка каждый день чашку воды, а Руслан не делился ею с Карасем и Лей-бой.
Умереть-то они не умерли, но были к этому очень близки, когда однажды в полдень с многоголосым воплем на караван налетел, щетинясь копьями, большой конный отряд.
Переполох:
- Тюрки, тюрки!
- Чего смотрите?! - орал Пинхас алану Арсамуху - Вынимайте оружие!
- Молись Яхве, - отвечал ему алан невозмутимо. - Он спасет.
Руслан:
- Будут грабить сейчас, убивать?
Лучше б убили. Если тюрки схватят его, уведут, - то куда, в какие еще края, неведомо жуткие, заведут?
- Не должны бы, - спокойно сказал Арсамух. - Инэль-Каган, их вождь, в дружбе с хорезмшахом.
Лейба:
- Все, что делает Милосердный, делает к добру. Берахот, лист…
Арсамух:
- Ох, и въедливый ты старичок! Зануда ты, я вижу, сам талмуд-хахам, не хуже Пинхаса. Помолчи-ка! Вон, тюрки машут пикой, что-то хотят сказать.
Со стороны степняков донеслось:
- Эй, не бойтесь! Нас послал Инэль-Каган. Воды не надо? Четыреста полных бурдюков. Обменяем на золото.
…Вечером Лейба плакал у костра:
- У меня золота нет, и не было никогда. Говорю Пинхасу: дай взаймы. Дам, говорит, а ты дай сейчас обязательство на пергаменте: будем дома, уступишь мне дочь свою Иаиль. Ах, Иаиль, Иаиль! Я говорю: какой же ты честный еврей, если хочешь единоверца облапошить? За глоток божьей воды просишь дочь, мою единственную радость? Ах, Иаиль. Он говорит: «Праведник Иаков за миску похлебки купил первородство у брата родного, Исава; я же тебе, болван, ам-хаарец, даю за сопливую дочку твою целый мех свежей воды». Ах, Иаиль!
- И ты, конечно, согласился?
- Я?! Господь, сохрани! Лучше мне умереть от жажды, чем отдать мою дочь, мою лилию, этому живоглоту…
Нет, не умер Лейба от жажды.
Руслан делился с ним, а иногда уступал всю свою долю (все-таки старый, слабый человек, а он, Руслан, молодой, он выдержит), - евреи снова стали выдавать пленным русам по две, по три чашки воды. Не выдавать - что скажут хорезмшаху, если все рабы умрут и спросит царь, где же дар хазарского кагана. Откуда было знать Руслану, что добротой своей он навлечет на себя большое несчастье, - и через это несчастье обретет великое счастье?
Воистину, нет худа без добра.
- Аза, Ануш, Баян-Слу… Баян-Слу! Алан, Руслан, Калгаст, Кубрат,- прости, родной. Я виноват. Я не виноват. Идар в огне. Я в огне. Карась, где ты? Сними котел с моей головы. Горячий. Лейба! Ах, Иаиль, Иаиль…
Хворь началась остро и сразу. Руслан горел от внутреннего жара, от дикой боли голова будто разламывалась надвое. Спать он не мог, день и ночь метался в бреду.
В миг просветления услышал над собою разговор. Незнакомый голос:
- Надо бросить его. Зачем тащить? Все равно умрет. Злой дух пустыни тронул беднягу.
Голос Пинхаса:
- Зачем бросать! А вдруг оживет? Есть у меня знакомый лекарь… Отдайте мне руса за три медяка, - большего он не стоит сейчас. Вылечу, подкормлю-продам за десять злотых. Сказано: «Кто не печется о выгоде, тот будет разорен».
- А если не оживет? Пропали три медяка.
- Бог милостив. Сказано в Берешит раббе: «Нет ни одной былинки на земле, которая не имела бы своего ангела на небесах». Может, ангел этого руса поможет ему.
- Что ж, давай три медяка. Прогадаешь - на нас не сетуй.
- Лейба!
- Я здесь, господин.
- Пусть твой сын Аарон сбегает к лекарю Сахру. Надо руса лечить.
- Придет ли Сахр, станет ли он лечить раба? Как-никак - придворный лекарь.
- Придет и станет. Он мой должник.
- Все-таки… упрямый человек.
- Пусть Аарон пообещает ему хорошую выпивку, закуску, - сразу прибежит.
- Но, господин…
- Оставь пререкания! Прочь с моих глаз. Даже в подлых христианских писаниях сказано: «Слуги, со страхом повинуйтесь господам, не только добрым и кротким, но и суровым». Ясно? Беги…
Аарон, юноша рослый, здоровый, точно базарный борец, живо отыскал в путанице городских узких улочек ветхую, простую; без узорной резьбы, калитку в столь же ветхой, во многих местах оползшей, глинобитной ограде.
Не скажешь, что здесь живет придворный лекарь.
Зато внутри - благодать. Огромная шелковица плотным шатром накрывает весь дворик, и под ней, у ручья, в зеленой темноте, скрестив ноги на ветхом коврике, маленький лекарь Сахр выслушивает жалобы хворых, - людей, по одежде простых, неимущих, робко сидевших перед ним на корточках.
- Обожглась, - стонет женщина, осторожно покачивая руку, обмотанную грязным тряпьем.
- Ах, бедняжка! Сделай примочку из ячменной водки. Следующий!
- В желудке боль.
- Примочку из ячменной водки. Ну, а ты чем страдаешь?
- Судорогами в ногах.
- Поставь их в ячменную водку.
И так далее:
- Лихорадка? Ячменную водку…
- Кашель? Ячменную водку…
- Горячка? Ячменную водку…
- Благодетель! Дай бог тебе всяческих…
- Будьте здоровы. Эй! - крикнул Сахр уходящим больным. - Заберите ваши приношения, - лучше детей своих накормите. У меня со вчера осталось два хлебца, мне хватит.
- Смеешься ты, что ли, над ними? - сказал удивленный еврей, когда они остались вдвоем. - От всех болезней одно средство советуешь: ячменную водку, ячменную водку…
- Не до смеха тут, балбес! Советую средство, которое им по средствам. Чудодейственных индийских притираний им не на что купить. А ячмень действительно целебный злак. Даже вода, которой поливали ячменное поле, помогает от многих болезней. Тем более - водка. Хочешь, выпьем? - Он щелкнул пальцами по закупоренному кувшину, охлаждавшемуся в ручье. - Как раз ячменная. А то ты отчего-то бледный. Не сухотка ли у тебя, не чахотка ли? А может, водянка? Ячменную водку…
- Нет, нет! Слава богу, ни сухотки нет у меня, ни чахотки.
- Вижу.
- Да и пить мне с тобою нельзя.
- Это почему же?
- За питье нееврейского вина - семьдесят три поста на меня будет наложено.
- Кем?
- Законоучителем.
- Откуда он узнает, что ты пил нееврейское вино?
Аарон - смущенно:
- Я… должен буду… ему сказать…
- Эх, вы… люди. По рукам и ногам вас опутал Талмуд. Без него ни чихнуть, ни плюнуть не можете. А я вот пью с удовольствием всякое вино. - Он вынул кувшин из воды, откупорил его, плеснул водки в круглую чашку. - И нееврейское, и еврейское, и персидское, и греческое - любое, какое попадется.
Он выпил, поморщился, закусил редькой.
- Нам наша вера велит пить вино, - сказал Аарон. - После молитвы еврей должен выпить. А ты зачем пьешь?
- Зачем? - задумался Сахр. - Трудно сразу сказать. А! - Он озорно блеснул карими глазами.- Наверное, затем, чтоб приобщиться к всемирному содружеству дураков, не выделяться средь них,- ведь они в большем почете, чем умные. Зачем пришел?
- Пинхас тебя зовет.
- Требует долг?
- Нет. Раба надо лечить.
- С каких это пор Пинхас до того возлюбил своих рабов, что зовет к ним придворных врачей?
- Купил на днях по дешевке, надеется на нем заработать. Это рус. Моих лет. Жаль, если умрет.
- Рус? Любопытно. Что с ним такое?
- Лихорадка. Но какая-то особая.
- Ладно, бери мою сумку, - вот эту, ковровую. Пойдем, посмотрим. - Невысокий, легкий, по-юношески стройный, хотя ему было уже за сорок, Сахр двинулся к выходу.
- Настали времена, - вздохнул Сахр, когда они, утопая по щиколотку в горячей бархатной пыли, шли к еврейскому кварталу по пустынным безлюдным улочкам города между глухими глинобитными оградами, из-за которых почти не слышалось песен, криков, смеха, иных звуков жизни. - Хиреет город. Вся жизнь переселилась в усадьбы да замки полевые, где каждый князь - сам себе шах, сам себе и господь.
- Пришли.
- Бывал я здесь.
Два столба, между ними, через улицу, протянута цепь. Это «эруб» - застава, за которой живет своей жизнью еврейская община.
- Эх, люди… - опять вздохнул Сахр: - Отгородились от белого света железной цепью и думают - им от этого хорошо.
- А чем плохо?
- Хотя бы уж тем, что человек, по доброй воле своей заточивший себя в темницу и просидевший в ней всю жизнь, перестает быть человеком.
- Ну, нам тут вовсе не худо.
- Знаем. Слыхали.
Внутри этой «исроэл-махалле», представлявшей собою крепость, двор Пинхаса, с его высоченными толстыми стенами и огромными воротами, тоже был настоящей крепостью. Здесь все говорило о прочном достатке, - не то что в жалкой хижине чудаковатого лекаря.
Господский дом со множеством дверей, увенчанных алебастровыми решетками для света (окон тут не признают), с просторной террасой, густая тень которой подчеркивает четкость резьбы на стройных столбах навеса. Вдоль стен, огораживающих широкий, как поле, двор - кухни, конюшни, хлевы, склады для хлеба, для дров и прочего имущества, лачуги для слуг и множество других хозяйственных построек.
На середине двора большой водоем, перед ним глинобитное возвышение для отдыха, утопающее в тени развесистых яблонь. И затейливый солнечный узор, местами падающий сквозь ветви на ковры, коими покрыто возвышение, причудливо сочетается с их вычурным узором. И с яркими красками ковров соперничают пахучие цветы, которыми обсажен водоем. Не поверишь, сам не увидев, что в этом голом пыльном городе, в скопище желтых лачуг, раскаленных солнцем, прячется этакий райский уголок.
- А, Сахр, - не очень-то приветливо встретил врача Пинхас.
- А, Пинхас, - столь же сдержанно ответил ему Сахр. - Где твой больной?
Больной лежал в дальнем углу двора, в пустой каморке рядом с отхожим местом, на камышовой циновке.
- Ох-хо, - охал Сахр, осматривая Руслана. - Глаза воспалены, лицо тоже. Весь усох. У него обезвожена кровь. Воды не хватало, что ли, в пути? - обратился лекарь к Пинхасу.
За господина несмело ответил Лейба:
- Да, не хватало…
- Хм. Был жар у него, сильный жар?
- Дней пять или шесть он пылал, как печь.
- Ну, так и должно быть. Теперь у него появился желтуха, сыпь на коже, кровь из носа будет течь. Через неделю он бы опять запылал - и умер, если б ты, Пинхас, не сообразил меня позвать. Пустынная лихорадка.
Пинхас - поучающе:
- К нему прикоснулись злые духи «малахе-хаболе», средь которых есть «шедим» - пустынники, кои, по слову рабби Иоханана, делятся на триста видов. И еще есть «цафрире» - утренние духи, и «тигарире» - полуденные, и «лилии» - ночные. И есть…
Сахр прекратил его красноречие резким движением руки:
- Хватит, хватит! Придержи эти оглушительные сведения для своей доверчивой паствы. В пустыне есть нечисть похуже твоих злых духов.
- Какая?
- Блохи, клещи зловредные. Пинхас - уничтожающе:
- Хе! Меня каждую ночь блохи грызут - и хоть бы что. - Он самодовольно почесал волосатую жирную грудь.
- Угрызут когда-нибудь насмерть. Вот что, премудрый книжник. Если ты хочешь, чтоб рус выжил, не скупись, - его надо кормить легкой и сытной пищей: телятиной, курицей, медом, сливочным маслом. Творогу чаще давайте. И больше жидкостей разных: ну, молока, соку арбузного, дынного…
- Водки ячменной, - подсказал Аарон.
- Ни в коем случае! Нет. При этой болезни она вредит. Можно очень слабого вина, разбавленного холодной водой. А снадобье - вот оно. - Он вынул из сумки бутыль. - По три полновесных глотка трижды в день.
Пинхас - плачуще: - Ох, этот мерзкий рус меня разорит!
Сахр - сухо:
- Как знаешь. Не хочешь - вели отнести его ко мне домой. Я его вылечу. Молодой, - жаль, если умрет. Ему жить да жить.
- Тебе-то какой прок от него?
- Какой еще прок? Я лекарь. И к тому же еще - человек. Причем с совестью. Слыхал про такую штуку? Но в Талмуде о ней, наверно, не сказано, а?
- О чем?
- О совести, червь!
Пинхас - высокомерно:
- У меня ее вполне достаточно - для своих единоверцев. - Покосившись на хмурого Лейбу, он закричал, чем-то очень обиженный: - Я в своей общине человек уважаемый! А этот грязный рус? Разве он человек? Он хуже пса. Он раб, язычник.
- Эх, милый! У вас короткая память. В вавилонском плену, и у древних ромеев, и еще недавно - у их наследников византийцев, твои предки тоже считались всего лишь рабами, грязными псами-язычниками. Или за былые унижения вы срываете зло на совершенно безвинных людях? Нехорошо, нечестно. И сейчас - кто ты есть? Это здесь, в своей общине, ты бог и царь. А выйдешь туда, за «эруб», - пресмыкаешься пред каждым встречным.
- Кто, я!? Даже сам хорезмшах, его величество…
Сахр - с нетерпением:
- Ты замолчишь когда-нибудь, проклятый болтун?
Сразу скис гордый Пинхас:
- Молчу! Уже молчу, господин придворный лекарь. - Но сразу умолкнуть ему было трудно. И он добавил, сладко улыбаясь: - Сегодня среда, у нас, евреев, - самый добрый день недели. В этот день было создано солнце. И солнце твоего посещения, о высокий гость, озарило наш убогий двор…
Озабочен Лейба. Вернувшись в свою лачугу, он долго думал, молчал. Жена поставила перед ним миску с холодной куриной ножкой.
- Откуда? - спросил он изумленно.
- С хозяйского стола. Толстая Фуа расщедрилась, кинула подачку. Ешь.
- Нет. - Он сглотнул слюну. - Отнесешь это русу.
Решившись после долгих колебаний, он торжественно обратился к семейству:
- Жена моя Рахиль, сын Аарон и дочь Иаиль! Знайте: этот безродный рус, язычник, спас меня в пустыне от смерти и бесчестья. Как это случилось, - потом расскажу. А сейчас я хочу сказать: относись к нему, Рахиль, как к сыну, а вы, Аарон, Иаиль, - точно к брату родному. От Пинхаса ему не видать легкой и сытной еды. И кто с ним, хворым, станет возиться? Умрет. Придется тебе, Аарон, и тебе, Иаиль, ухаживать за ним. Лучшее, что добудем, ему отдадим. Нам не привыкать к пустой похлебке. Потерпим. Наедимся досыта на грядущем пиршестве праведников, удостоимся чести вкусить от Левиафана и Шор-Хабора.
Аарон уныло свистнул.
- Левиафан, говорит Пинхас, это рыба длиною в триста миль; если б она расплодилась, то могла бы сожрать весь мир. Бог оскопил Левиафана, убил его самку и сохранил для будущей трапезы в раю.
Иаиль облизнулась:
- Мне бы сейчас хоть кусочек той рыбы.
- Шор-Хабор, - продолжал старик, нахмурив брови в ответ на слова Иаили, - это бык-великан, который лежит на тысячах гор, каждый день съедает на них всю траву и выпивает одним глотком всю воду, которую Иордан приносит в полгода. Из сладкого мяса Шор-Хабора бог изготовит в конце всех дней множество вкусных блюд для благочестивых.
Теперь облизнулся Аарон:
- Сейчас бы кусок бычатины на вертеле.
Лейба - строго: - Воздаяние праведным - в будущем!
Седая Рахиль вздохнула:
- Будет ли оно для нас, безродных, не знающих писания?
Лейба - с внезапным озлоблением:
- Будет! Ради чего страдаем? Я, может быть, плохой еврей, но - тоже человек, и к тому же, как говорит добрый Сахр, с совестью.
Какова длина божьей бороды?
Через девять столетий после грека Эратосфена, который вычислил длину окружности земного шара и ввел в научный обиход слово «география», в еврейской общине понятия не имели о его трудах, зато могли точно сказать, сколько парсангов в божьей бороде, а именно - 10 500, то есть 47 250 верст…
О, тут знали много такого, что другим народам, конечно же - темным и диким, даже не снилось.
Тут знали, например, что добрые и злые устремления человека связаны с двумя его почками: правая побуждает к добру, а левая - ко злу.
Тут знали, что:
1. Бог - создатель и руководитель всех существ.
2. Бог един.
3. Бог бестелесен.
4. Бог есть первый и последний.
5. Молиться следует только богу.
6. Слова пророков истинны.
7. Моисей - великий пророк.
8. Тора (Моисеево Пятикнижие) есть откровение божье.
9. Тора неизменима.
10. Бог вездесущ.
11. Бог всеправеден.
12. Бог ниспошлет мессию.
13. Бог воскресит мертвых.
И если кому-нибудь пришло бы в голову спросить, откуда же у бестелесного бога борода, да еще такой внушительной длины, талмуд-хахамы ответили бы ему словами пятнадцатого раздела главы третьей трактата Абот: «Кто открывает в Торе смысл, не согласный с законоположением, тот лишается удела в будущей жизни».
Здесь хорошо знали, что должен, но особенно - чего не должен делать еврей.Запрещалось смешивать молочную пищу с мясной, в силу чего посуда строго делилась на молочную и мясную. (Несчастные тюрки! Знать бы им, на какие муки в аду они обрекают себя, запивая жирную баранину шипучим пенистым кумысом…)
Запрещалось есть свинину, конину, верблюжатину и даже - зайца, «потому что… у него копыта не раздвоены и он жует жвачку». Так-то. Дозволенным в пищу - кошерным считалось лишь мясо из рук особого резника - шойхета, а всякое иное мясо - тарефным, то есть нечистым.
В субботу запрещалось рвать траву, прикасаться к некоторым вещам и, конечно, употреблять носовой платок - изволь очищать ноздри пальцами, о правоверный еврей.
И много еще разных разностей запрещалось еврею: 613 заповедей, служивших ему строжайшим руководством в каждодневных поступках, даже в самых пустяковых, заключали в себе 248 повелений и 365 запрещений.
В Хорезм евреи переселились частью через Персию, где сеяли хлеб, разводили виноград, частью через Византию и Хазарию, где занимались торговлей и всяким ремеслом, но для всех был один закон - Талмуд (от слова «ламед», что значит учение).
И, согласно Талмуду, никому в общине не разрешалось роптать на судьбу, хотя тут и было кому и за что роптать на нее. Тому, кто сетовал на бедность, читали вторую страницу девятого листа трактата Хагига: «Бедность так же к лицу Израилю, как красная сбруя белому коню, ибо смягчает сердце и смиряет гордость».
Но спроси кто-нибудь, скажем, у того же Пинхаса, почему, если так, он, как раз известный жестким сердцем и невыносимой гордостью, не спешит напялить на себя это яркое украшение, купец, конечно, сразу нашел бы точный, прямой, но скорее - туманный, уклончивый ответ в свою защиту. Например: «Труд рук раба принадлежит его господину», - трактат Гиттин, лист двенадцатый, страница первая. Или: «Вечно пользуйся службою рабов», - трактат Нидда, лист сорок седьмой, страница первая…
И выдал бы Лейбе или другому, такому же, как он, бедняку, немного топлива на зиму, еды на субботу. И человеку, получившему жалкую подачку, пришлось бы молча проглотить обиду, - за проявление гнева законоучители наложили бы на него 150 постов. Гнев - грех. Большой грех. Нарушить целомудрие - и то стоит дешевле, всего 84 поста…
Зато в день Рош-га-шано, иудейского Нового года, Пинхас и Лейба вместе и дружно совершали ташлих - обряд грехоизвержения: стояли рядом на берегу реки, вытряхивали карманы, бросали в воду кусочки хлеба,- и грехи их, вытряхнутые в реку, уносились ее течением.
Но, что там ни говори, Лейба мог быть твердо уверен, что, умерев, не останется гнить на улице, - его непременно погребут за счет общины…
Так и жила еврейская община славного города Кята, хорезмийской столицы, своими представлениями о мире, своей обособленной, замкнутой жизнью, - пока сюда не попал по воле недоброго случая юный раб, язычник Руслан. Ему и было суждено взорвать эту глухую жизнь через то, чего не могут обуздать ни 365, ни 3650, ни 36 500 запрещений - женскую прихоть.
- РУ-У-У, РУ-У-У-
К тягучему скорбному зову Калгастовой матери, оплакивающей свое чадо-печаль, прибавились новые голоса, обращенные к нему; казалось, вся планета-женщина взывает единым голосом, нежным, тоскующим: - Русь, Руслан!
Баян- Слу, Аза, Ануш…
И теперь - эта.
Он сразу догадался, проснувшись, что это - она.
- Иаиль!
Она вздрогнула; веник, которым, стараясь меньше пылить, она подметала глиняный пол, слегка обрызганный водою, с глухим коротким треском упал ей под ноги. Обернулась, Однако ее свежее юное лицо вовсе не выражало испуга или смущения.
Наоборот, смеющиеся черные глаза с дивно густыми пушистыми ресницами, немного приподнятый кончик узкого носа, и губы, причудливо изогнутые в углах (книзу и сразу же - усмешливо - кверху), и ямочки на щечках, и бархатная шапочка, съехавшая набекрень, придавали ей беспечный, задорный, даже чуть залихватский вид.
- А! Очнулся? Ну, здравствуй. - Отбросила толстые косы за спину, поставила скамеечку, присела поближе к нему. - Откуда знаешь, как меня зовут?
- Слыхал от отца твоего.
- Имя мог услыхать, но откуда ты можешь знать, что я и есть та самая Иаиль?
Учась в Самандаре аланскому языку, Руслан и думать не мог, что эта речь пригодится ему где-то в Хорезме. Но уже в пути он заметил, что язык хорезмийцев, находившихся в караване, очень похож на аланский, только не такой остроцокающий, и евреи часто говорят между собою на этом языке, - так что, приноровившись, можно было сносно объясняться с ними.
- Я еще там, в пустыне, подумал, - сказал Руслан,- дивчина с таким… ну, певучим и мягким именем… непременно должна быть пригожей и нежной. И сейчас, приглядевшись к тебе, подумал: только ей, вот этой пригожей и нежной дивчине, и быть Иаилью.
- О, ты, я вижу, юноша любезный! - Она расхохоталась. - И всем девушкам ты это говоришь?
Ей было приказано относиться к нему, как к брату родному. Но не только поэтому она так вольно держалась с ним. Чистое, еще детское, чутье подсказало ей - он свой, он добрый, хороший.
Перед детьми не притворишься хорошим. Человеку истинно доброму не надо выпячивать перед ними свою доброту. И без того, по каким-то почти неуловимым приметам, - то ли в губах, то ли во взгляде, то ли в движениях, пока он еще не успел ничего сказать и сделать, - дети сразу способны увидеть, хороший он или плохой.
- Ну, где же мне было с ними говорить. Вот уже год в плену.
- Э! - Она беспечно махнула рукой. - Я всю жизнь в плену. Только и слышу: «Вся мудрость женщины в веретене», «Будь скромной, будь скромной». Надоело! Но правда, тебе понравилось мое имя?
- Очень. Оно… знаешь, этакое…, милое, лилейное…
- Ишь ты. А тебя как зовут?
- Но ты же… сейчас меня звала!
- Я? Тебя? Звала?
- Да. «Русь, Руслан».
- Тебе показалось. Я пела: «Рустам, Рустам»
- Что за Рустам?
- Богатырь был такой когда-то в Туране. Хочешь, буду тебя так называть? Руслан и Рустам - похоже.
- Ну, какой же я богатырь. - Он вытянул тощие руки. - Если и богатырь, то дохлый.
- Будешь живой, будешь здоровый! Но ты должен много есть, хорошо есть. Вот, я принесла тебе еды. - Она поставила на циновку медный поднос, сдернула с кувшинов, мисок, чашек, белую ткань. - Вот куриная ножка. Немного телятины. Мед. Тут вода с каплей вина. Ешь. Много пей воды. Но сперва глотни лекарства.
Он заметил, что, оглядывая поднос, она сглотнула слюну.
- Будешь есть со мной?
Она засияла:
- Буду, если позволишь.
- Позволю. Не мешает? - он указал на ее носовое кольцо.
- Есть не мешает.
- А… целоваться? Она вспыхнула:
- С кем? - Губы ее жалостно задрожали. С кем ей было говорить о поцелуях? Не с братом же, и не с отцом. А с матерью - скучно. Сто тысяч нежных слов о поцелуях не могут заменить один подлинный жгучий поцелуй, - так же, как сто тысяч слов о сладости груш не способны заменить одной благоухающей груши.
А губы Рустама - они тут, вот они, вот, лишь потянись…
Это был первый посторонний мужчина, с которым она осталась наедине.
И все, что накипело в ней, давно созревшей, что накопилось в смутных ночных беспокойных видениях и давно рвалось наружу, резко хлынуло ей в голову, в бедра, в низ живота, - и юную еврейку неудержимо потянуло к этому огромному белому русу…
Руслан: - С кем? Ну, с мужем.
Она удивилась:
- Откуда ему быть?
- Я слыхал, в полуденных краях, как молоко на губах у дивчины обсохнет, ее тут же - замуж.
- Да. У нас, например, отдают двенадцатилетних.
- А сколько тебе?
Она - с грустью:
- О! Я уже старуха. Шестнадцать.
- Почему же ты до сих пор не замужем?
Она уронила голову, тихо сказала:
- Кто возьмет? Я дочь бедняка, ам-хаареца. А вероучитель твердит: еврей должен все распродать, пожертвовать всем своим достоянием, чтобы сделать женою дочь талмуд-хахама.
Не выйдет это - пусть возьмет кого-нибудь из дочерей великих мира сего.
Не найдет ее - возьмет дочь одного из главарей синагоги.
Не найдет и ее - пусть сыщет дочь казначея благотворительности.
А нет - пусть женится на дочке меламеда, учителя детей.
Только пусть не берет дочь бедняка, ибо ам-хаарецы - подлые, и жены их - гады…
- Вон как. Круто! Зачем же Пинхас… просил тебя у отца твоего?
- Пинхас? Тьфу! Он давно меня домогается. Хочет сделать наложницей. Ну, рабыней для утек.
- Ишь, старый козел! А ты - не хочешь к нему?
- Что ты? Он страшный, весь волосатый. Всегда потный и всегда чешется.
- А я бы… женился на тебе, - вздохнул Руслан. - Хоть сейчас. На такой-то дивчине…
Она побелела, отпрянула.
- Что ты, что ты! Ты не еврей, тебе нельзя жениться на мне.
- А… поцеловать?
Иаиль несколько мгновений смотрела на него безумными глазами. И вдруг запустила маленькие ручки в его желтые космы, прижалась, тягуче застонав, пылающей щекой к его заросшей щеке. Он услышал, как рядом о его губами мелко-мелко, как лепестки на ветру, трепещут ее горячие сухие губы.
Будто гром грянул над головою Руслана! Он ослеп, он оглох, на какой-то миг утратил сознание.
…На Востоке срывают плод, едва он созреет. Перезревший - падает сам.
- Ой, не надо! Застанут. Ой, не сейчас, - Иаиль в страхе рвала из его большущей руки поясной шнур своих длинных широких штанов, обшитых внизу тесьмою, - он вцепился в узелок, как утопающий - в соломинку. Он и впрямь тонул - в невыразимом блаженстве. - Ночью… я ночью приду, слышишь? Ой, не надо! Застанут. Ночью… приду…
И ночью:
- Нехорошо, что мы делаем. Грех! Страшный грех. Но… что не грех? Все грех. Всю жизнь убирать грязь за вонючей хозяйкой - это хорошо? Тьфу! Будь что будет. Я больше так не могу. 84 поста? Пусть. Все равно всю жизнь пощусь. Неужто мне не суждено немного радости? Сколько лет, сколько дней и ночей я тебя ждала. Погоди, - темно, не сумеешь. Я сама развяжу. Ну, вот. Ох, милый…
Лекарь Сахр, вновь осмотрев больного, остался доволен.
- Считай, с того света вернулся. Теперь - будешь долго жить. Но что это у тебя на лице? Борода - не борода, черт те что, какой-то желтый пух цыплячий. Детство кончилось, друг мой. Становись настоящим мужчиной. Эй, Аарон! Побрей его, волосы чуть обрежь, причеши. И умыть его надо. Эх, люди…
- Аарон говорит, ты придворный лекарь. Значит, вхож к царю. Узнал бы, куда подевались наши. Средь них есть один, Карась, - его бы повидать.
- Ка-раз? - повторил Сахр. - Хорошо, расспрошу.
И через несколько дней в каморке появился воин в чужом, незнакомом наряде - в белом островерхом колпаке, кожаном панцире, высоких сапогах. Зато лицо - знакомое, родное.
- Карась!
- Еруслан, друже… ох, Еруслан. Но, может, тебя опять по-иному зовут? Скажем, Ерусалим, а?
- Теперь я Рустам, - ответил Руслан, смеясь.
- Ну, добре. Быть бы живу. Какой-то ты ныне другой. Пригожий стал, как девка. И в глазах - этакое, ну, такое… - Карась потешно изобразил на своем круглом лице умильность и томность.
- Это, видно, от хвори.
Но Карась человек сметливый:
- Ну-ну. Приметил я тут во дворе девчонку. Всем бы такую хворь.
- Брось. Расскажи, как живешь, где вы все.
- В шахском дворце, брат, живем. Телохранители. В первый день согнали нас в кучу на широком дворе, выходит старый рубака с белым чубом, с длинными усами висячими, - славянин, из наших, северский, и говорит: «Год усердной службы - начнем выпускать наружу, через два года получите по коню, а через три - по девке для услады душевной. И - не дурить, знаю я вас, ошалелых! Видите? - показывает на острое бревно, врытое посередине двора. - Строптивых мы сажаем на этот колышек». А дела - все те же, что и в Самандаре: рубим, колем, копья кидаем. Еда сытная. Я, как узнал, что ты живой, - заплакал, ей богу. Не пустили б меня к тебе, да лекарь замолвил словечко. Хороший, видать, человек. А ты - все лежишь?
- Уже подымаюсь, хожу. На работу еще не гоняют. Сил пока набираюсь.
- Госпожа! Ицхок руки обварил кипятком. Без него не управимся. Надо бы в помощь кого-нибудь.
- Ах, проклятые…
В трактате Кетубот (глава пятая, раздел пятый) говорится:
«Вот работы, которые жена исполняет для мужа своего: она мелет зерно, печет, стирает белье, варит, кормит грудью своего ребенка, стелет постель и обрабатывает шерсть.
Если она принесла ему в приданое одну рабыню, то не мелет, не печет и не стирает, если двух рабынь, то не возит и не кормит грудью своего ребенка, если трех - не стелет постель и не обрабатывает шерсть, а если четырех - она садится за кафедру»,
Рабби Элеазар говорит: «Хотя бы она принесла ему сто рабынь, он может заставить ее обрабатывать шерсть, потому что праздность ведет к разврату».
Сто не сто, а двенадцать рабынь Фуа принесла Пинхасу в приданое; и поскольку Пинхас вполне доверял ее честности, и детей у нее не было по причине бесплодности, а за домашней кафедрой ей нечего было делать, потому что она не умела читать («Обучать свою дочь Торе - это то же, что воспитывать ее в распутстве»), то ей ничего не оставалось, кроме как лежать день-деньской, слушая сказки из уст старух, ходить в гости или слоняться по усадьбе, изводя слуг и рабынь бесконечными придирками, замечаниями, оскорблениями.
Крупная, неуклюжая, с большим брюхом и узким задом, сутулясь от жира, давившего ей на загривок и плечи, растопырив толстые руки, она зашагала, переваливаясь, как борец, выходящий на круг, к красильне, где случилась беда.
Еврей Ицхок, попавший в кабалу к Пинхасу за долги, выл у входа на корточках, помахивая красными, в больших, как яблоки, волдырях, ошпаренными руками.
- Растяпа, негодяй, ублюдок! Ты нарочно руки обварил, чтоб день-другой побездельничать! - накинулась Фуа на беднягу. У нее вдруг все сразу затряслось: и толстые губы, и огромный жирный подбородок, и груди, и брюхо, и руки; схватив горсть извести, лежавшей у входа, она бросила ее Ицхоку в лицо. В лицо известь не попала, а на обожженные руки - да. Еще пуще взвыл Ицхок.
- Сделай примочку из ячменной водки, - посоветовал Аарон, прибежавший на шум из цирюльни подле ворот, снаружи.
- Где я ее возьму?!
- Может, хозяйка даст.
- Стану я тратить водку на всякую свинью! А ты почему здесь? Ступай на место, скотина. - В ее деревянном голосе не было ни повышений, ни понижений, никаких переходов, оттенков и тонкостей, - так говорила бы, наверно, колода, если б научилась говорить.
Она сунула свой нелепый, прямой, но слишком крупный (будь он втрое меньше, сошел бы даже за правильный) нос в мастерскую. Большие ноздри дрогнули от чада.
Над глубоко врытыми в землю огромными хумами - корчагами витал ядовитый синий пар. И от него лица красильщиков казались тоже синими.
Длинное помещение со столбами, подпирающими низкий закопченный потолок. Красильных чанов в мастерской - три ряда по шестнадцать в каждом. Из-за этих корчаг, врытых в землю, красильня походила на винодельню, но поскольку «вино» в них было синим и воздух в мастерской был резким и дурным, то заведение это казалось разве что винодельней ведьм и чертей.
Один из работников накладывал в горшки твердые комья индиго и заливал их кипятком. Другой выливал уже размокшую, полежавшую день-другой в воде, краску в большой котел, растирал ее плоским камнем и опять разбавлял водой. Третий, между тем, насыпал в пустые хумы гашеную известь, зернистый белый порошок - поташ, по фунту сушеных ягод шелковицы для вязкости. Четвертый переливал раствор из котла в хумы, размешивал его палкой.
Старший из красильщиков, опытный работник, оглядывал чаны, определял готовность краски по пузырькам на поверхности, по цвету и даже по запаху, и добавлял, по мере надобности, горсть-другую поташа. Еще один извлекал из кипящих котлов шерстяную, хлопковую и шелковую пряжу, окунал ее в чаны и выносил, уже окрашенную, сушиться на веревках на заднем дворе.
Темень, багровый огонь под котлами клокочущими, плеск и шипение, и жара, духота и смрад, - наверно, картину ада описал вероучитель, когда-то случайно заглянувший в красильню.
Фуа - строго:
- Плохо работаете! Мало сделали сегодня.
Старший красильщик - смиренно:
- Не успеваем. Нам бы еще одного человека, краску разливать.
- Этот подлый Ицхок…
- Не ругай его, госпожа. Ицхок - работник хороший, прилежный. Ну, случилось несчастье, - торопились, - что тут поделаешь?
- Все вы лентяи! И ты с ними заодно. Сказано: рабы спят больше, чем другие, раб не зарабатывает даже столько, сколько он проест.
- Не успеваем, госпожа. Нужен еще один человек.
- Что же, мне самой лезть в твою поганую краску?!
Она вывалилась во двор. Ее, одуревшую от жирной пищи, от безделья, этот пустяковый случай привел в неописуемую ярость. Ей хотелось кого-нибудь убить. Проходя мимо Ицхока, она пнула его ногою-бревном - и побежала в отхожее место облегчить мочевой пузырь. Выйдя оттуда с бледным лицом, похожим на блекло-зеленую тыкву, она заметила открытую дверь каморки; ей вспомнился раб, недавно купленный мужем. Она его видела мельком, когда привезли, косматого, хворого, с лицом, пылающим от жара. Может, он уже очухался, желтоволосый урод? Если стоит на ногах - пойдет в красильню.
Скажи ей сейчас кто-нибудь: что случится в мире, или хотя бы в доме ее, если сегодня будет окрашено на три мотка пряжи меньше, чем вчера, она бы даже не поняла, о чем речь.
В каморке сидел на циновке плечистый пригожий юноша с гладким румяным лицом, Руслану после болезни постоянно хотелось есть; пищи, приносимой Иаилью, ему не хватало (сказать ей об этом он не смел), и он заново обгладывал косточку, оставшуюся с утра.
Фуа бессмысленно уставилась на него небольшими тускло-зелеными глазами, толстая мокрая губа ее отвисла, казалось, от собственной тяжести. После пакостной, осточертевшей рожи Пинхаса новый раб, юный, светлый и свежий, показался ей самим Иосифом Прекрасным.«Старый мерзкий Пинхас уже который день в отъезде, а мне всего тридцать лет, я молода, я красива…», - пришло ей в голову. И дурное томление, которое изводило ее уже который день, сразу получило цель и осмысленность. Но Фуа-толстуха, в чьих любых поступках внезапный толчок, острое внутреннее побуждение обычно преобладали над крохой разума, почему-то сейчас растерялась, смутилась - и ушла, не найдясь, что сказать.
Она догадалась, конечно, что он голодный, - этакой махине нужен целый горшок похлебки в один присест; и если его подкормить…
Через час она вернулась с огромным блюдом горячей рисовой каши.
- Я твоя хозяйка, - сказала она своим тупым бездушным голосом. - Ешь.
- Спасибо, после. - Он постеснялся есть при ней, отодвинул блюдо в сторону.
- Уф, устала! Я присяду к тебе?
Он - удивленно:
- Садись.
- Ты не будешь работать в красильне. Я буду тебя кормить. Я буду тебя беречь. - Фуа закрыла дверь, села на циновку, поджав ноги, уставилась мутными зелеными глазами на его белую гладкую грудь, То ли это получалось у нее помимо ее воли, то ли она считала это утонченным способом заигрывания с мужчиной, - бог весть, но грубые губы хозяйки нелепо смыкались и размыкались, будто она, причмокивая, обсасывала виноградную ягоду. И золотое носовое кольцо каждый раз вздрагивало в ее толстой ноздре.
- Я Фуа, - сказала она, отдуваясь. - Скажи… я красива, я молода? Взгляни в мои рысьи глаза, - они прекрасны, правда? Я нравлюсь тебе?
Он молчал, обалделый.
- Я тебе нравлюсь?
Он не знал, что сказать.
- Я нравлюсь тебе?
Нет, она не нравилась ему. Весь ее облик, нелепый и несуразный, был ему противен. Когда он увидел на ее бледных щеках и тяжком подбородке редкую, но крупную черную щетину (забыла или не удосужилась побриться), у него мороз пробежал по коже от омерзения.
- Что ж ты молчишь? - Она начало резко, рывками, ерзать по циновке и не то всхрюкивать, не то всхрапывать. - Я нравлюсь тебе, да?!
Он кивнул, растерянный, ошалевший, - лишь бы она отвязалась.
Но отделаться от нее было не так-то легко.
- Ты хотел бы… сделать надо мною насилие? - продолжала Фуа. - И ударил бы ножом, зарезал бритвой, если б я сопротивлялась, да? Скажи, ну, скажи!
- Да, - вздохнул он, совершенно сбитый с толку. - Ударил бы. И зарезал…
- Ну, вот видишь. Но я - согласна! Мой Иосиф Прекрасный. Золотоволосый. Мой белый… - Она наклонилась, поцеловала его в грудь - и, привыкшая сразу, без промедления, получать, что захочет, задрала подол на обширный колыхающийся живот - и сняла платье через черноволосую голову.
Она осталась в одних штанах. Руслан увидел: только низ ее штанов сшит из дорогой яркой ткани, - верх чуть ли не из дерюги. И что-то постыдно-двойственное открылось ему в существе этой женщины и в жизни этой богатой усадьбы: напоказ - красивое, яркое, что скрыто от глаз - дешевое, грязное.
- Насилуй меня… насилуй меня… мой Иосиф Прекрасный…
- Ты что?! - заорал Руслан, подымаясь. - Рехнулась?! - Его охватила злоба. Ишь, вломилась чужая баба - и занимайся ею. Страшно не то, что она страшна, как смертный грех, - страшно то, что она, видно, и впрямь мнит себя молодой и красивой, и еще страшнее - что хочет непременно им овладеть, навязать ему свою этакую… красоту. Он что - навозная лопата? - Отстань, дура! Уходи отсюда.
- Как?! Ты же сказал, что я тебе нравлюсь. Напрасно он пытался ей объяснить, что ничего подобного не говорил, - он просто кивнул, и то потому, что она того добивалась. Ей невозможно было что-либо доказать. Она твердила свое:
- Ты сказал, что я тебе нравлюсь. Ты сказал: садись. Ты сказал, что хочешь меня изнасиловать.
- Но…
- Ты сам сказал!
- Однако…
- Ты хотел ударить меня ножом, бритвой хотел зарезать. Ведь ты говорил это, правда? Скажи, ты это говорил?
- А где тут нож, где бритва?!
- Но ты же сказал, что хочешь меня зарезать?!
- Ну и что, сволочь? Ведь не зарезал. - Будь под рукою нож, он и впрямь бы зарезал ее.
- Я молода, я красива… Ты хотел меня соблазнить, ты хотел меня убить и ограбить. Закон на моей стороне. Попробуй, отвертись. Ты сам сказал…
Он взвыл, схватился за голову - и выскочил вон. Но Фуа успела поймать его за ворот - и рубаха Руслана, разорвавшись надвое, осталась в ее руках.
Жгучий вихрь неутоленной похоти ударил хозяйке в голову.
По благому примеру жены Потифара, начальника царских телохранителей в Египте, зло отомстившей Иосифу Прекрасному за пренебрежение ею, Фуа уже было решилась поднять шум на всю усадьбу, расправиться с непокорным рабом, - он, мол, на меня напал, хотел сделать надо мною насилие.
Но она тут же сообразила, что только повредит себе, - скажут, как она очутилась в уединенной каморке и почему одежда порвана на нем, а не на ней. Ну, одежду-то можно самой порвать. Однако - зачем спешить. Успеется.
- Я напугала его, - глухо бормочет Фуа, надевая платье. - Нельзя так сразу. Надо было сперва приучить его к себе. Ночью приду. И обязательно им овладею. Не может быть того, чтобы свежий молодой мужчина устоял перед такой сдобной пышечкой, как Фуа. Я молода, я красива…
- Будь твоя Русь поближе, убежали бы мы с тобою, - плакала ночью Иаиль. - Эта гадина теперь не отстанет. Она нас изведет. Нрав у нее самый гнусный на свете. Который год ее знаю - и никак не пойму: то ли она пройдоха, то ли просто сумасшедшая, или сразу и то, и другое, - если это совместимо. С жиру бесится, свиное рыло. Ох, милый! Убежать бы нам куда-нибудь. Но куда убежишь? И зачем я женщиной родилась? Не зря каждый еврей ежедневно возносит молитву. «Благословен ты, господь, за то, что не сотворил меня женщиной». Ох, нет, нет! И хорошо, что бог сотворил меня женщиной. Иначе б я не смогла тебя полюбить. Будь что будет,- жизнь мою могут отнять, но любви моей никто не отымет.
Фуа, ускользнув от спящего Пинхаса (он приехал к вечеру), долго стояла у входа в каморку, подслушивала и тряслась от негодования. Пока шли разговоры, она еще терпела. Но когда до нее донеслись страстные стоны влюбленных, Фуа не выдержала.
С грохотом распахнулась дверь, в каморке раздался рев хозяйки:
- А-а-а! Урод желтоволосый, дохлятина, рвань… Спутался с девкой сопливой и еще смеет звать меня к себе, предлагать мне, честной женщине, с ним лечь! Урод, грабитель, рвань… Пинхас, эй, Пинхас, мой верный супруг!
Руслан окаменел от неожиданности. Иаиль нашлась быстрее. Она схватила в углу большой пустой горшок из-под воды и надела его хозяйке на голову. Затем быстро взяла в отхожем месте грязную палку и принялась дубасить ею хозяйку по жирной широкой спине к несоразмерно узкому заду.
Набежали. Шум, гам. Сверкание факелов.
Фуа изловчилась снять горшок с головы, - по усадьбе разлетелся ее грубый голос: - А-а-а! Грех! Лейба, где Лейба? Пусть посмотрит, чем занимается дочь. Пинхас, накажи потаскуху, - она переломала мне кости железной палкой. А рус хотел меня ножом ударить, зарезать бритвой…
Пинхас не заставил себя долго упрашивать. Как, эта дрянь отказалась с ним сожительствовать и пригрела раба? Распутная девка! Он накинулся на Иаиль, стал ее избивать своими огромными кулаками. Руслан схватил его за мощные плечи, но после болезни он был так слаб, что не мог одолеть здоровенного откормленного торговца.
Спасибо, Аарон поспешил на помощь,- и вдвоем они повергли Пинхаса наземь.
Но, поскольку в усадьбу сбежалась чуть ли не вся община, Руслана сумели втолкнуть обратно в каморку и заперли в ней.
Плакать он уже разучился, я всю ночь без слез, с сухими глазами, изнывал от жгучего горя, раздиравшего грудь: что с Иаилью? Ах, Иаиль, Иаиль…
Наутро в доме Пинхаса сошлись все члены магамада - совета старейшин общины: талмуд-хахамов, великих мира сего, главарей синагоги, учителей-меламедов и прочих весьма уважаемых людей.
Пинхас настаивал на немедленной расправе:
- Сказано в книге Второзакония: «Если… не найдется девства у отроковицы, то отроковицу пусть приведут к дверям дома отца ее, и жители города побьют ее камнями до смерти».
- Это - если она вышла замуж за еврея и оказалась не девственницей, - возразил один из старейшин, самый мудрый. - А тут другое. Тут нарушение целомудрия. Но признать, что еврейка вступила в недозволенную связь с иноземцем, рабом, - значит допустить, что это возможно, и тем самым ввести в соблазн других отроковиц и женщин. Но сие у нас невозможно! Пусть недостойная дщерь почтенного Лейбы скажет, что раб сделал над нею насилие, - и мы накажем раба, а с отроковицы снимем тяжкое обвинение.
- Да, это выход! - согласились с ним все, кроме Пинхаса. - Община взбудоражена, надобно сразу приглушить смуту.
- Нет! - крикнула Иаиль, когда ее позвали и сказали, каким путем она может спастись. Лицо ее было жутким от синяков и кровоподтеков. - Не делал он надо мною никакого насилия. Я сама… по доброй воле… мы - по обоюдному согласию… потому что любим друг друга. Любим, слышите, вы? Хотите убить - убейте нас вместе. Лучше мне умереть на его добрых руках, чем жить среди вас, жестоких и глупых.
- Ах, вот как?! - чуть не задохнулся Пинхас.
Тот старейшина:
- Лейба, уговори свою дочь…
- Не надо меня уговаривать! Или нет у меня своей головы?
- Уговори свою дочь сказать, что раб сделал над нею насилие, иначе ты будешь предан анафеме, отлучен от народа Израилева.
Лейба рывком втянул голову в плечи, в ужасе пискнул, как мышь. Будто над ним уже загремели грозные слова анафемы:
«Кят, год такой-то…
По произволению городской общины и приговору святых, именем бога и святой общины, перед священными книгами Торы с шестьюстами тринадцатью предписаниями, в них указанными,
мы отлучаем, отделяем, изгоняем, осуждаем и проклинаем Лейбу, сына Мордухаева,
тем проклятием, которым Иисус Навин проклял Иерихон,
которое Елисей изрек над отроками,
которым Глезий проклял своего слугу…
и всеми теми проклятиями, которые были произнесены со времен Моисея до наших дней.
Именем бога Акатриэля;
именем великого повелителя Михаэля;
именем Метатрона, князя божественного лика;
именем Сандалфона, слившегося с творцом вселенной;
именем вездесущего таинственного Шемгамфореша, начертанным на скрижалях…»
- Нет, нет! - завопил в страхе Лейба. Отлучение от общины страшнее смерти. Конечно, ему жилось нелегко, но, плохо ли, хорошо ли, была крыша над головою, был хлеб, хоть и черствый, но все же - хлеб насущный. Будь он хоть помоложе… куда он пойдет, бесприютный и нищий, с вечно хворой женой, где найдет теплый угол в этом чужом, холодном мире, среди черствых, презрительно усмехающихся иноверцев? Только и останется ему с Рахилью околеть, как паре дряхлых бродячих собак, на пустыре…
Ему жаль, конечно, Иаиль, - ах, как жаль! - но что поделаешь? Бог сильнее человека. Сказано: человек - червь, ползающий во прахе, сила и знания его - ничто.
- Моя дочь… виновна, - с болью сказал старый Лейба. И пусть примирится со своей печальной участью.
- Отец! - вскричал Аарон. - Ты предаешь родную дочь.
Лейба бессильно развел руками.
- Разве Иеффай Галаадитянин не возвел свою дочь на костер по обету господу богу? - сказал Пинхас ему в утешение.
Аарону повезло: лекарь Сахр оказался дома, и русов, шахских телохранителей, как раз вывели из замка с оружием на конные ратные учения… И со всей яростью, накопившейся в них за долгие дни мучений и унижений, обрушились они на усадьбу Пинхаса, где толпа буйствующих правоверных евреев, запасшись камнями, уже собиралась приступить к расправе над бедной Иаилью.
С грохотом рухнули ворота. Зашатались, затрещали столбы террасы.
Карась увидел, как Руслан во дворе с оглоблей в руках пробивается сквозь дико орущую толпу к безмолвной Иаили, притиснутой к стене у дверей хижины.
…Когда толпа разбежалась, Руслан упал перед Иаилью на колени. Она лежала под стеною, уткнувшись в землю лицом. Фуа с Пинхасом могли торжествовать: где достала, когда припасла злое зелье, - бог весть, - Иаиль в последний миг отравилась.
Руслану вспомнился гот Гейзерих. Гота убил родной брат. А кто убил Иаиль, - разве не братья по вере, по крови, по языку? Рот, который он только нынче ночью целовал, наполнен зеленой пеной. И родная Иаиль была уже чужой, нездешней, - она перестала быть Иаилью…
Иаиль, Иаиль…
- Когда наши предки переселились в Хорезм, твой светлый родитель Сабри, - да будет с ним божье благословение! - выдал отцу моему охранную грамоту (вот она), по которой наша община находится под покровительством шаха и никто не смеет ее беспокоить. Разве мы не вносим в твою казну установленных податей? Мы говорим членам общины: «Кто поступает дерзко по отношению к царской особе, тот поступает дерзко как бы против самого бога». Но вчера твои воины, о государь…
- И большой ущерб они тебе причинили?
- По усадьбе ущерб… э-э… не очень большой. Но они увели моего раба.
- О государь, - сказал придворный лекарь Сахр. - Надоедал ли я, как другие, тебе когда-нибудь нудными просьбами?
Хорезмшах Аскаджавар,- изумительно красивый человек с блестящими черными кудрями до плеч, с блестящими черными глазами, тонким крепким носом и мягкими нежными губами, с блестящей же черной бородой,- откинулся, довольный, на резную спинку трона, подставил потную шею под ветерок от опахал и милостиво изрек:
- Никогда, мой верный Сахр! Но ты можешь просить, что захочешь, - разве я тебе откажу?
- Тогда отдай мне этого раба.
- Но он - чужое достояние. Сперва я должен заполучить его у Пинхаса. Как, Пинхас, - не отдашь ли ты мне одного этого руса… взамен тех сорока пяти, которых ты сгубил в пустыне, вылив воду?
Бледный Пинхас пал ниц:
- Возьми, возьми его, о государь, и делай с ним, что захочешь.
- Я дарю его Сахру.
- Воля твоя, государь.
- Кстати, где он, раб-рус? Увели, увели, куда увели?
Сахр с усмешкой:
- В мой дом.
- А! Хитрый ты человек, Сахр.
- Куда мне до Пинхаса…