Книга: Стоунер
Назад: Глава IV
Дальше: Глава VI

Глава V

Они вернулись в Колумбию на два дня раньше, чем собирались; разлад породил беспокойство и напряжение, они были как два арестанта, скованные одной цепью. Необходимо, сказала Эдит, поехать обратно уже сейчас, чтобы Уильям мог готовиться к занятиям, а она начала обустраивать новую квартиру. Стоунер согласился сразу же – и сказал себе, что все у них пойдет лучше, когда они окажутся у себя, среди знакомых, в привычном окружении. В тот же день они собрали вещи и вечерним поездом отправились в Колумбию. В суматошные, смутные дни перед свадьбой Стоунер нашел свободную квартиру на втором этаже старого, похожего на амбар дома в пяти кварталах от университета. Сумрачная и голая, квартира состояла из маленькой спальни, крохотной кухоньки и громадной гостиной с высокими окнами; раньше в ней жил художник, преподававший в университете, – человек не слишком опрятный: темный дощатый пол был в ярких желтых, синих и красных пятнах, на стенах – тут грязь, там краска. Стоунер счел помещение подходящим, чтобы начать новую жизнь: и просторно, и романтично.
Эдит, вселившись, повела себя так, будто квартира была врагом, которого надо покорить. Непривычная к физическому труду, она отскребла с пола и стен большую часть краски, она оттирала грязь, которая чудилась ей везде; на ее ладонях вспухли волдыри, лицо стало утомленным, под глазами синели впадины. Когда Стоунер предлагал ей помощь, она упрямилась, поджимала губы, отрицательно качала головой; ему нужно время для занятий, говорила она, а это – ее работа. Если он помогал ей, несмотря на протесты, она мрачнела, считая себя униженной. Озадаченный и растерянный, он оставил ее в покое и смотрел со стороны, как Эдит непреклонно и неумело трет стены, наводит блеск на полы, шьет занавески для высоких окон и криво их вешает, как она чинит, красит и перекрашивает подержанную мебель, которой они начали обзаводиться. Недостаток сноровки она возмещала тихой и яростной сосредоточенностью, и немудрено, что Уильям, возвращаясь из университета, находил ее страшно уставшей. Из последних сил она готовила ужин, что-то съедала и, пробормотав какие-то слова, уходила в спальню, где забывалась тяжелым сном, от которого пробуждалась уже после того, как Уильям отправлялся на утренние занятия.
Не прошло и месяца, как он понял, что его брак неудачен; не прошло и года, как он перестал надеяться на улучшение. Он научился молчать и сдерживать проявления любви. Если он говорил ей что-то нежное или ласково к ней прикасался, она отворачивалась, уходила в себя, делалась бессловесно-терпеливой и не один день потом доводила себя до новых пределов изнеможения. Из молчаливого упрямства, свойственного им обоим, они продолжали спать в одной кровати; порой ночью во сне она бессознательно придвигалась к нему. И тогда иной раз его трезвое знание и решимость отказа отступали и он давал своей любви волю. Если это будило Эдит по-настоящему, она напрягалась, деревенела, знакомым движением отворачивала лицо и зарывала голову в подушку, терпя насилие; в таких случаях Стоунер старался сделать все побыстрее, ненавидя себя за спешку и сожалея о вспышке страсти. Иногда же, не так часто, она оставалась полусонной; тогда она была расслаблена и только бормотала что-то невнятное, то ли протестуя, то ли удивляясь. Он начал в глубине души делать ставку на эти редкие и непредсказуемые моменты, ибо в непротивлении забытья мог, обманывая себя, видеть намек на взаимность.
А поговорить с ней начистоту, чтобы разобраться, почему ей с ним нехорошо, невозможно было. Когда он пытался начать такой разговор, она воспринимала это так, словно он подвергает сомнению ее нормальность и бросает тень на саму ее личность, и так же сумрачно уходила в себя, как во время любовного акта. Он объяснял ее холодность своей неловкостью и винил за то, что она чувствует и чего не чувствует, самого себя.
С тихой безжалостностью отчаяния он экспериментировал, пытаясь радовать ее по мелочам. Подарки, которые он ей дарил, она принимала с безразличием и слегка пеняла ему иногда на их дороговизну; он водил ее на прогулки по полям и перелескам вокруг Колумбии и устраивал пикники, но она быстро уставала, а случалось, и заболевала; он говорил с ней о своей работе, как в дни ухаживания, но ее интерес стал поверхностным и снисходительным.
Наконец, хоть он и знал, что она застенчива, он как мог мягко настоял, чтобы они начали принимать гостей. Они устроили маленькое чаепитие, на которое пригласили нескольких молодых преподавателей его кафедры, затем дали три или четыре небольших званых ужина. Эдит никоим образом не выказывала ни довольства, ни недовольства; но в эти дни она готовилась к приходу гостей до того исступленно, что к назначенному часу от напряжения и усталости успевала впасть в полуистерическое состояние, которого, впрочем, никто, кроме Уильяма, по-настоящему не замечал.
Роль хозяйки она исполняла очень хорошо. С гостями беседовала так оживленно и непринужденно, что Уильям ее не узнавал, и с ним в их присутствии она разговаривала тоном на удивление теплым и любящим. Называла его Уилли, что странно трогало его, порой мягко клала руку ему на плечо.
Но когда гости уходили, фасад рушился, обнажая ее душевный упадок. Она отзывалась об ушедших дурно, ставя им в вину воображаемые проявления высокомерия и бестактности; в тихом отчаянии припоминала то, что считала своими непростительными оплошностями; сидела среди остатков угощения в мрачной задумчивости, из которой Уильям не в силах был ее вывести, и отвечала ему кратко и рассеянно, отвечала невыразительным голосом на одной ноте.
А один раз – но только один – фасад обрушился при гостях.
Через несколько месяцев после того, как Стоунер и Эдит поженились, Гордон Финч обручился с девушкой, с которой познакомился в бытность свою в Нью-Йорке; ее родители жили в Колумбии. Финч к тому времени получил постоянную должность помощника декана, и подразумевалось, что после кончины Джосайи Клэрмонта он будет одним из главных кандидатов на пост декана колледжа. С некоторой задержкой Стоунер в честь обоих событий – назначения и помолвки – пригласил его и невесту на ужин.
Они приехали незадолго до заката теплым вечером в конце мая на блестящем черном новеньком туристском автомобиле, который дал серию громких выхлопов, когда Финч сноровисто подкатил по кирпичной дорожке к дому Стоунера. Он несколько раз прогудел и жизнерадостно махал рукой, дожидаясь, пока Уильям и Эдит спустятся. Рядом с ним, улыбаясь, сидела невысокая темноволосая круглолицая девушка.
Финч представил ее как Кэролайн Уингейт, и, пока он помогал ей выйти, все четверо перекинулись несколькими фразами.
– Ну, как тебе машина? – спросил Финч, легонько стукнув кулаком по переднему крылу автомобиля. – Красавица, правда же? Принадлежит отцу Кэролайн. Я думаю и сам точно такую же приобрести, так что…
Он умолк, и глаза его сузились; он посмотрел на машину оценивающе-самоуверенно, как на воплощенное будущее.
После этого к нему вернулись живость и шутливость. С наигранной опаской он приложил к губам указательный палец, быстро огляделся по сторонам и достал с переднего сиденья большой бумажный пакет.
– Выпивка, – прошептал он. – Свеженькая. При крой меня, друг; попытаемся пронести в дом.
За ужином все было хорошо. Финч давно не проявлял к Уильяму такой теплой дружеской приязни; Стоунер вспоминал былые пятницы, когда он, Финч и Дэйв Мастерс встречались вечером после занятий, пили пиво и беседовали. Кэролайн говорила мало; она счастливо улыбалась, когда Финч шутил и подмигивал. Стоунер ощутил даже небольшой укол зависти, увидев, что Финч не на шутку влюблен в эту хорошенькую брюнетку и что причина ее молчания – любовное восхищение женихом.
Даже Эдит была не так напряжена и нервна; она улыбалась непринужденно, смеялась искренне. Финч вел себя с Эдит чуточку игриво и фамильярно – так, пришло Стоунеру в голову, как никогда не мог вести себя с ней он, ее муж; такой счастливой он не видел ее уже не один месяц.
После ужина Финч вынул бумажный пакет из ящика со льдом, куда положил его заблаговременно, и достал оттуда несколько темно-коричневых бутылок. Это было домашнее пиво, которое он сам, окружая процесс великой тайной и церемониальностью, варил в маленькой гардеробной своей холостяцкой квартиры.
– Одежду вешать негде, – сказал он, – но мужские ценности важнее.
Сощурив глаза, как химик, отмеряющий редкий реактив, Финч неспешно разливал пиво; белая кожа его лица и редеющие светлые волосы отсвечивали под потолочной лампой.
– С этим напитком надо аккуратно, – объяснил он. – Там на дне много осадка, и если слишком бы стро лить, он попадет в стакан.
Все осушили по стакану, хваля пиво и Финча. Оно и правда было на удивление хорошее: легкое, благородного цвета и без сладкого привкуса. Даже Эдит допила и попросила еще.
Пиво чуть-чуть ударило всем в голову; смеялись без особой причины, смотрели, расчувствовавшись, друг на друга новыми глазами.
Подняв свой стакан к свету, Стоунер сказал:
– Интересно, как Дэйву понравилось бы это пиво?
– Дэйву? – переспросил Финч.
– Дэйву Мастерсу. Помнишь, как он пиво любил?
– Дэйв Мастерс… – промолвил Финч. – Старина Дэйв. За что, черт возьми?
– Мастерс, – повторила Эдит, задумчиво улыбаясь. – Тот ваш приятель, что погиб на войне?
– Да, – подтвердил Стоунер. – Тот самый.
На него нахлынула давно знакомая печаль, но он улыбнулся Эдит.
– Старина Дэйв… – сказал Финч. – Знала бы ты, Эди, как мы втроем выпивали – твой муж, Дэйв и я. Задолго до знакомства с тобой, конечно. Старина Дэйв…
Они со Стоунером улыбнулись, вспоминая Дэйва Мастерса.
– Он был твой близкий приятель? – спросила Эдит. Стоунер кивнул:
– Близкий.
– Шато-Тьерри. – Финч допил свой стакан. – Какая же сволочь эта война. – Он покачал головой. – Но старина Дэйв… Может быть, он смеется где-нибудь над нами прямо сейчас. Жалеть себя – это не в его правилах. Интересно, успел он хоть капельку Франции увидеть?
– Не знаю, – сказал Стоунер. – Ведь его почти сразу убили.
– Очень жалко, если не успел. Мне всегда казалось, он во многом ради этого записался. Чтобы взглянуть на Европу.
– На Европу, – отчетливо повторила Эдит.
– Да, – сказал Финч. – Старина Дэйв не так уж много чего хотел, но Европу увидеть хотел, пока жив.
– Было время, и я собиралась в Европу, – проговорила Эдит. Она улыбалась, но в глазах появился беспомощный блеск. – Помнишь, Уилли? Мы с тетей Эммой собирались, когда я еще не вышла за тебя замуж. Помнишь?
– Помню, – подтвердил Стоунер.
Эдит засмеялась резким смехом и покачала головой, словно была озадачена.
– Кажется, что это было давным-давно, хотя на самом деле недавно. Сколько времени прошло, Уилли?
– Эдит… – начал Стоунер.
– Давай-ка подсчитаем: мы собирались ехать в апреле. Год прибавляем. А теперь у нас май. Я могла бы… – Вдруг ее глаза наполнились слезами, но она еще улыбалась застывшей улыбкой. – Теперь об этом и думать нечего. Сколько тетя Эмма еще проживет? Я никогда не получу возможности…
И тут, хотя ее губы по-прежнему растягивала улыбка, слезы потекли и она зарыдала. Стоунер и Финч поднялись со стульев.
– Эдит, – беспомощно произнес Стоунер.
– Ах, оставьте меня в покое! – Сделав странное винтовое движение, она встала перед ними во весь рост; глаза были зажмурены, руки по бокам стиснуты в кулаки. – Все, все! Просто оставьте меня в покое!
Она повернулась, нетвердой походкой пошла в спальню и захлопнула за собой дверь.
С минуту все молчали, прислушиваясь к сдавленным рыданиям Эдит за дверью. Потом Стоунер сказал:
– Вы должны ее извинить. Она устала и не вполне здорова. Нервы…
– Само собой, Билл, я ведь знаю, как это бывает. – Финч невесело усмехнулся. – Женщины есть женщины. Мне тоже скоро надо будет привыкать. – Он посмотрел на Кэролайн, усмехнулся еще раз и понизил голос: – Мы, пожалуй, не будем беспокоить Эдит сейчас. Ты просто поблагодари ее от нашего имени, скажи, что угощение было отменное, и мы вас непременно пригласим, когда устроим свое гнездышко.
– Спасибо, Гордон, – отозвался Стоунер. – Я ей передам.
– И не переживай, – добавил Финч, шутливо ударив Стоунера кулаком по плечу. – Случается, ничего страшного.
После того как новенькая машина взревела и, фырча, унесла Гордона и Кэролайн в темноту, Уильям Стоунер стоял посреди гостиной и слушал сухие, равномерные рыдания Эдит. Эти звуки, на редкость бесцветные, не несли в себе никакого чувства, и казалось, что это будет продолжаться вечно. Он хотел успокоить ее, согреть, но не знал, как подступиться и что сказать. Поэтому он просто стоял и слушал; немного погодя он осознал, что первый раз слышит, как Эдит плачет.

 

После катастрофического ужина с Гордоном Финчем и Кэролайн Уингейт Эдит выглядела почти довольной, она была спокойней, чем когда-либо раньше после свадьбы. Но она не хотела никого больше принимать и неохотно выходила из квартиры. Стоунер большую часть покупок делал сам по перечням, которые Эдит писала ему на маленьких голубых листочках своим по-детски аккуратным почерком. Пожалуй, веселей всего она была, когда оставалась одна; она часами сидела за вышивкой салфеток, скатертей или гарусом по канве и слегка улыбалась поджатыми губами. Все чаще и чаще к ней начала приходить ее тетя Эмма Дарли; возвращаясь вечером из университета, Стоунер нередко заставал их вдвоем за чаем и за тихим – чуть ли не до шепота – разговором. Они всегда встречали его приветливо, но Уильям чувствовал, что его появление их не радует; миссис Дарли редко оставалась при нем более чем на несколько минут. Он научился деликатному, ненавязчивому уважению к миру, в котором начала жить Эдит.
Летом 1920 года он провел неделю у родителей, в то время как Эдит гостила у своих родных в Сент-Луисе; он не видел мать и отца с самого дня свадьбы.
Пару дней он трудился в поле, помогая отцу и наемному работнику-негру; но запах свежей земли и податливость теплых влажных комьев под ногами не пробудили в нем чувства возвращения к чему-то знакомому и желанному. Он вернулся в Колумбию и провел остаток лета за подготовкой к новому курсу, который должен был преподавать в следующем учебном году. Большую часть дня сидел в библиотеке, иногда возвращался домой только поздним вечером сквозь густой сладкий аромат жимолости, которым веяло в теплом воздухе, наполненном шелестом нежных листьев кизила, призрачно шевелившихся в темноте. От долгой сосредоточенности на трудных текстах болели глаза, ум был отягощен проделанной работой, покалывало пальцы, слегка онемевшие и сохранившие в себе ощущение потертой кожи, бумаги и доски стола; но он был открыт миру, сквозь который шел в эти недолгие минуты, и мир доставлял ему радость.
На заседаниях кафедры стали появляться кое-какие новые лица; кое-каких прежних уже не было; у Арчера Слоуна продолжался медленный упадок, который Стоунер впервые заметил во время войны. Его руки дрожали, и ему трудно было удерживать внимание на том, о чем он говорил. Кафедра, однако, продолжала действовать за счет набранного хода, которым была обязана традициям и самому факту своего существования.
Стоунер отдавался преподаванию всецело и до того самозабвенно, что иные из педагогов, недавно пришедших на кафедру, испытывали перед ним благоговейный страх, а те, кто знал его давно, слегка беспокоились за него. Он осунулся, похудел и сутулился больше прежнего. Во втором семестре появилась возможность взять добавочную нагрузку за дополнительную плату, и он ею воспользовался; также за дополнительную плату он преподавал в том году на только что открывшихся летних курсах. Отчасти им руководило смутное стремление накопить денег на поездку в Европу, от которой Эдит в свое время отказалась ради него.
Летом 1921 года, ища ссылку на латинское стихотворение, он впервые за три года, прошедшие после защиты, заглянул в свою диссертацию; он перечитал ее всю и нашел ее доброкачественной. Не без страха перед собственной самонадеянностью он подумал: а не переработать ли ее в книгу? Хотя он опять преподавал с полной нагрузкой на летних курсах, он заново просмотрел большинство использованных текстов и начал расширять область исследований. В конце января он пришел к выводу, что книга может быть написана; к ранней весне он дозрел до того, чтобы написать первые пробные страницы.
Той же весной Эдит спокойным и почти безразличным тоном сказала ему, что хочет ребенка.

 

Это желание пришло к ней внезапно, и непонятно было, откуда оно взялось; она объявила о нем Уильяму однажды утром за завтраком, за считаные минуты до того, как ему надо было идти на занятия, и в ее голосе звучало чуть ли не удивление, словно она сделала открытие.
– Что? – переспросил Уильям. – Что ты сказала?
– Я хочу родить, – повторила Эдит. – Я поняла, что хочу ребенка.
Она жевала кусочек тоста. Вытерла губы углом салфетки и улыбнулась какой-то застывшей улыбкой.
– Ты не думаешь, что нам пора его завести? – спросила она. – Мы женаты почти три года.
– Конечно думаю, – сказал Уильям. Он с превеликой аккуратностью поставил чашку на блюдце. Глаз на Эдит не поднимал. – Ты уверена? Мы никогда об этом не говорили. Я бы не хотел, чтобы ты…
– О да, – промолвила она. – Я вполне уверена. Я считаю, нам нужен ребенок.
Уильям посмотрел на часы:
– Я опаздываю. Жаль, что нет времени еще погово рить. Я хочу убедиться, что ты уверена.
Она слегка нахмурила лоб:
– Я же сказала тебе, что уверена. Или ты сам не хочешь? К чему все эти вопросы? Не хочу больше это обсуждать.
– Ладно, – сказал Уильям. Несколько секунд он сидел, глядя на нее. – Мне пора идти.
Но он не двигался с места. Потом неуклюже положил руку на ее длинные пальцы, покоившиеся на скатерти, и не убирал, пока она не отодвинула ладонь. Тогда он, встав из-за стола, осторожно, даже с какой-то робостью обошел сидящую Эдит и стал собирать свои книги и бумаги. Она, как всегда, вышла в гостиную проводить его. Он поцеловал ее в щеку, чего не делал давно.
У двери он повернулся и сказал:
– Я… я рад, что ты хочешь ребенка, Эдит. В чем-то, я знаю, наш брак тебя разочаровал. Надеюсь, теперь все изменится к лучшему.
– Да, – сказала Эдит. – Ну иди же, иди. А то опоздаешь.
После его ухода Эдит некоторое время стояла посреди гостиной и смотрела на закрытую дверь, точно силилась что-то припомнить. Потом стала беспокойно ходить по комнате туда-сюда, стараясь поменьше соприкасаться с одеждой, как будто не могла вынести ее шелеста и движения вдоль кожи. Расстегнула свой серый утренний халат из жестковатой тафты и позволила ему упасть на пол. Скрестила руки на груди и, обхватив ими себя, стала разминать через тонкую фланель ночной рубашки одной рукой другую чуть пониже плеч. Потом, опять немного постояв, решительно направилась в крохотную спальню, там открыла дверь стенного шкафа, на которой внутри висело зеркало в полный рост. Повернула дверь так, чтобы падало больше света, и, отступив от зеркала, стала рассматривать свою высокую худую фигуру в прямой голубой ночной рубашке. Не сводя глаз с отражения, расстегнула верх рубашки, сняла ее через голову и осталась обнаженной в утреннем свете. Скомкала рубашку и бросила в шкаф. Потом стала медленно поворачиваться перед зеркалом, разглядывая собственное тело как чужое. Провела ладонями по маленьким отвислым грудям, после этого дала ладоням скользнуть вниз и вбок, по плоскому животу и длинной талии.
Отойдя от зеркала, она двинулась к кровати, которая еще не была заправлена. Взялась за одеяло, небрежно сложила и убрала в шкаф. Разгладила простыню на кровати и легла на спину; ноги выпрямила, руки положила по бокам. Не двигаясь, глядя в потолок немигающим взглядом, она пролежала так все утро и долгие послеполуденные часы.
Когда Уильям Стоунер возвращался вечером домой, было уже почти темно, но в окнах второго этажа свет не горел. Испытывая смутное беспокойство, он поднялся в квартиру и зажег свет в гостиной. Комната была пуста. “Эдит!” – позвал он.
Нет ответа. Он позвал еще раз.
Заглянул в кухню; на крохотном столике так и стояли тарелки с остатками завтрака. Он быстро пересек гостиную и распахнул дверь спальни.
Эдит лежала обнаженная на пустой кровати. Когда отворилась дверь и на нее упал свет из гостиной, она повернула к Уильяму голову, но подниматься не стала. Глаза были широко открыты и смотрели пристально, с полураскрытых губ слетали какие-то тихие звуки.
– Эдит! – воскликнул он и опустился рядом с ней на колени. – Что с тобой? Тебе нехорошо?
Она не отвечала, но звуки сделались громче и ее тело пошевелилось. Вдруг ее руки потянулись к нему, точно когтистые лапы птицы, и он чуть ли не отпрянул; но они уцепились только за его одежду, взялись крепко, стали дергать, понуждая его лечь рядом. Ее рот, зияющий и жаркий, двинулся к его рту, ее ищущие руки перемещались по его телу, тянули за одежду, а глаза все время были широко открыты и смотрели пристально, спокойно и невидяще, словно принадлежали кому-то другому.

 

Раньше он не знал за Эдит ничего подобного. Это желание было похоже на голод, до того острый, что он не мог, казалось, иметь ничего общего с ней, какой она была; и не успевала она его утолить, как он вновь начинал в ней расти, так что оба они жили в напряженном ожидании нового приступа.
Эта страсть, горевшая между Уильямом и Эдит только два месяца за всю их супружескую жизнь, сути их отношений не меняла. Очень скоро Стоунер понял, что сила, соединяющая их тела, имеет мало общего с любовью; они совокуплялись с неистовой, но отрешенной сосредоточенностью, расходились на время и снова совокуплялись, неспособные насытиться.
Иной раз днем, когда Уильям был в университете, желание накатывало на Эдит с такой силой, что она не могла оставаться дома; она покидала квартиру и принималась быстро ходить по улицам без всякой цели. Вернувшись, занавешивала окна, раздевалась и, притаившись в полутьме, ждала его прихода. И, когда Уильям открывал дверь, она бросалась к нему, ее руки, дикие и требовательные, живущие словно бы отдельной от нее жизнью, тянули его в спальню, на кровать, еще смятую от ночных или утренних утех.
Эдит забеременела в июне, и у нее тут же началось недомогание, от которого она за весь срок так вполне и не оправилась. Почти сразу после зачатия, еще до того, как ее женский календарь и ее врач подтвердили факт, голод по Уильяму, одолевавший ее почти два месяца, прекратился. Она ясно дала понять мужу, что не может вынести его прикосновения, и ему стало казаться, что она даже его взгляд воспринимает как своего рода надругательство. Их неутолимая страсть сделалась воспоминанием, и в конце концов она превратилась для Стоунера в давнее сновидение, не имеющее ничего общего ни с ним, ни с Эдит.
Кровать, бывшая ареной их страсти, теперь стала одром болезни. Эдит проводила в ней почти весь день, ненадолго вставая только утром, чтобы облегчить тошноту, и днем, чтобы нетвердыми шагами походить по гостиной. Под вечер, торопливо придя с работы, Уильям убирал комнаты, мыл посуду и готовил ужин; жене он приносил еду на подносе. Хотя она была против того, чтобы он ел вместе с ней, ей, похоже, приятно было после ужина выпить с ним по чашке слабого чая. И тогда какое-то время в конце дня они вели тихую и поверхностную беседу, как старые друзья или бывшие враги, чья вражда иссякла. Эдит вскоре засыпала, а Уильям шел в кухню, доделывал там домашние дела, а после этого садился в гостиной на диван, перед которым стоял стол, и проверял студенческие работы и готовился к лекциям. Потом, уже за полночь, он доставал одеяло, которое днем, аккуратно сложенное, лежало за кушеткой, и, поджав длинные ноги, засыпал до утра на кушетке беспокойным сном.

 

Ребенка – девочку – Эдит родила после трехдневных схваток в середине марта 1923 года. Ее назвали Грейс в честь умершей много лет назад одной из теток Эдит. С первого же дня Грейс была красивым ребенком с отчетливыми чертами лица и легким пушком золотистых волос. За несколько суток первоначальная краснота ее кожи сменилась теплым розовым румянцем. Она редко плакала и на свой манер, казалось, воспринимала окружающее. Уильям влюбился в нее мгновенно; чувство, которого он не мог излить на Эдит, он мог излить на дочь, и забота о ней доставляла ему непредвиденное удовольствие.
Почти год после рождения Грейс Эдит большую часть дня проводила в постели; были опасения, что она может стать инвалидом на всю жизнь, хотя доискаться до причины врач был не в состоянии. Уильям нанял женщину, чтобы приходила по утрам ухаживать за Эдит, и устроил себе расписание так, чтобы возвращаться из университета не очень поздно.
Год с лишним Уильям вел домашнее хозяйство и заботился о двух беспомощных людях. Встав до рассвета, проверял работы и готовился к занятиям; перед уходом кормил Грейс, готовил завтрак себе и Эдит, клал себе в портфель еду, чтобы перекусить на работе. После лекций убирал квартиру, подметал пол, вытирал пыль.
Для дочери он был скорее матерью, чем отцом. Он менял и стирал подгузники; он выбирал и покупал ей одежду, чинил ее, когда она рвалась; он кормил Грейс, купал, качал на руках, когда она плакала. Время от времени Эдит капризным тоном требовала, чтобы он дал ей ребенка; Уильям приносил ей Грейс, и Эдит, сидя в постели, несколько минут неловко, молча держала девочку как чужую. Потом, утомленная, она со вздохом возвращала ребенка Уильяму. Ею овладевало какое-то малопонятное чувство, и она пускала слезу, промокала глаза и отворачивалась от мужа.
Так что в первый год своей жизни Грейс Стоунер знала только отцовскую ласку, отцовский голос, отцовскую любовь.
Назад: Глава IV
Дальше: Глава VI