Книга: Том 5. Чудеса в решете
Назад: Отдел II. Окружающие нас
Дальше: Отдел IV. Ласковые рассказы

Отдел III. Те, которые действуют на нервы

Приезжий Сельдяев

Посвящ. Ник. Серг. Шатову.
Я прислушался… Из передней донесся голос моей горничной:
— Барин дома, но очень занят.
Другой голос приветливо согласился.
— Ага… Так, так. Это хорошо. Ну, пусть себе занимается. Я мешать не буду. Доложите, что я хочу его видеть…
— Да барин занят. Пишет.
— Ну, вот и хорошо. Наверное, какую-нибудь забавную вещь пишет. Скажите, что я хочу его видеть…
— Барин сказал, что его отрывать нельзя.
— Да я и не оторву. Ей Богу. Только десять минут. Желает, мол, видеть его Сельдяев. Он меня примет.
— А они сказали, что никого не будут принимать,
— Ну да. Вообще. А я Сельдяев.
Голос у него был кроткий, убедительный, как у человека, который погряз с головой в разных деликатностях.
— Не знаю уж, как и быть.
— Вы только скажите ему, что я из провинции.
Этого он мог бы и не говорить. Весь предыдущий разговор достаточно убедил меня в этом. Я с силой бросил перо на письменный стол, вскочил, выбежал в переднюю и, заложив руки
— Что?
— Мамочка! — закричал он, умиленный. — Не узнает! Вот смехи-то… Сельдяева не узнал. Да какая же жизнь после этого… Дайте-ка я перво-наперво вас облобызаю.
Он привлек меня к себе, a горничная в это время стаскивала с его плеч шубу. Вышло так, что мы спутались в один странный комок, состоящий из горничной, Сельдяева, шубы его и меня.
— Простите, не узнаю, — пролепетал я, прижимая Сельдяева к сердцу.
— Сельдяева-то? Помните, вы в Армавире у нас читали лекцию, a я зашел приветствовать вас от имени армавирского общества любителей таксомоторной езды. Еще после мы с Гугенбергом и Чихалиным вас на таксомоторе возили, город показывали. Кстати, знаете, Чихалин-то… Кинематограф открывает в Армавире.
— Что вы говорите! — деликатно поразился я. — Это неслыханно! Кто бы мог подумать… Эх, Чихалин, Чихалин… Не выдержала русская душа окружающей беспросветной мглы… Садитесь.
— Сяду. Я ведь вам мешать не буду. У меня только одна просьба: покажите мне ваш Петроград.
Я поглядел на Сельдяева; взглянул на неоконченную рукопись. Первый, все равно, не отстанет; вторую, все равно, окончить не удастся.
— Пойдем, — сказал я.
— А работа? Вы не беспокойтесь, пишите. Я минуточек пять подождать могу.
— Что вы! Тут работы часа на два.
— Ну, тогда, конечно, бросьте. Хе-хе… Сельдяевы не каждый день в Петроград приезжают. Верно?
— Пойдем.
Мы оделись и вышли.
— Вот это Невский проспект, — сказал я приостановившись, чтобы полюбоваться на его ошеломленное лицо.
Однако, лицо его было спокойно, как морской залив в тихое летнее воскресенье.
— Невский?.. Так, так. Далеко тянется?
— Верст десять!
Я опять искоса взглянул на него.
— Десять? Так. Но это в обе стороны?
«Нет, — подумал я, — улицей его не удивишь. А что ты, голубчик, запоешь, когда увидишь Казанский собор?!.».
— Это вот Казанский собор. Каково, а? Хотите внутрь зайти?
— Нет, зачем же, — пожал он плечами. — Собор как собор.
— Ну, не скажите… Колонны-то все таки… Видали, какие?
— Да, серые. Сто штук будет?
— Что вы, — сказал я, и хотел добавить: «меньше» но потом решил ошеломить его.
— Больше! Около трехсот.
— С каждой стороны или в общем?
Я резко повернулся:
— Пойдем.
Желание поразить этого человека пропало во мне. Я вяло водил его за руку и не менее вяло указывал вялым пальцем:
— Исаакиевский собор. Полтораста миллионов обошелся.
Сельдяев значительно поджимал губы и, подняв одну бровь, спрашивал:
— С землей или без земли?
— А это вот Нева. Видите?
Он перегнулся через перила и стал рассматривать реку так, будто бы хотел разглядеть какое-то насекомое, ползущее внизу.
— Это вот Нева и есть?
— Нева. Кажется, что не широка, a на самом деле обман зрения: пять верст!
Никакого изумления не отпечатлелось на его лице.
— Ну, вода-то здесь, говорят, ядовитая, — задумчиво опершись о перила, промямлил он.
— Вода? Страшно ядовитая. На один кубический сантиметр воды четыре миллиарда бактерий. Ежели нападут все вместе, человека растерзать могут.
— Так, так. А эта штучка там торчит — что это такое?
— Где?
— Вот эта. Кривая какая-то.
— Это — Троицкий мост! (Мы стояли от него в ста шагах). Хорошая «штучка»!.. Одна постройка обошлась полтораста милл… (все равно!) миллиардов.
— Все-таки, он металлический?
— А вы какой же хотели?
— Да нет, я так. Мне все равно. Металлический так металлический.
Я призадумался.
— Когда кессоны устанавливали, — около трех тысяч народу погибло. Это был единственный раз, когда он изменил себе, заметив:
— Ну, на такой большой мост неудивительно, — что столько народу пошло.
Я сразу погас, потух, обессилел и побрел, еле перебирая ногами и неохотно влача Сельдяева за руку.
Были впереди еще — музеи, памятники, вся красота и мощь Петрограда. Но — что это все Сельдяеву? Я решил не церемониться с ним.
* * *
Мы шли по какой-то неизвестной мне узкой улице; я указал на серый двухэтажный дом и значительно сказал:
— Самый знаменитый дом в Петрограде
— А что?
— Здесь Пушкин написал своего «Евгения Онегина».
— Пушкин? — переспросил Сельдяев. — Александр Сергеевич?
— Да.
— Он тут что же… всегда жил или так только… Для «Онегина» поселился?
— Специально для «Онегина». Заплатил за квартиру двадцать тысяч.
Печать холодного равнодушия лежала на каменном лице Сельдяева.
— Вы что же думаете, — сурово спросил я — Что прежние 20 тысяч все равно, что теперешние? Теперь это нужно считать в 50 тысяч!
— Гм… да! А он за «Онегина»-то много получил?
Я бухнул:
— Около трехсот тысяч.
— Ну, тогда, значит, — рассудительно заметил Сельдяев, — ему можно было за квартиру такие деньги платить.
Мы, молча зашагали дальше.
— А вот этот дом — видите? Тут несколько лет тому назад произошла страшная драма: один молодой человек вырезал обитателей четырех квартир.
— Это сколько ж народу?
— Да около так… пятидесяти человек.
Он осмотрел фасад и спросил:
— В один день?
— А то как же?
— Этак, пожалуй, и не успеешь, если без помощников. За что же он их?
— Из мести. Они съели его любимую невесту.
Сельдяев качнул головой.
— Людоеды, что ли?
— Нет!! — отрезал я, дрожа от негодования. — Это был такой клуб, где ради забавы каждый день ели по человеку. И полиция молчала, потому что ей платили около трех миллионов в год.
— Рублей?
— Нет, фунтов стерлингов!!! В фунте — 9 рублей 60 копеек.
— Английские фунты?
— Да! Да!
Он улыбнулся краешком рта.
— Гм! Просвещенные мореплаватели…
* * *
— Стойте! Вот дом, который вас позабавит. Здесь помещается питомник полицейских собак. Есть тут одна собака Фриц, которая не только разыскивает преступников, но и допрашивает их.
— Овчарка? — спросил он, оглядев фасад.
— Черт ее знает!! Недавно захожу я сюда, a она сидит за столом и спрашивает какого-то парня:
«Как же вы говорите, что были в тот вечер на Выборгской стороне, когда я нашла ваши следы на лестнице дома Гороховой улицы?» Так парень на колени. «Ваше высокородие! Не велите казнить, велите слово молвить!.. Так точно, повинюсь перед вами».
— Да, да. — сказал Сельдяев, шумно вздыхая. — Читал и я, что где-то в цирке показывали собаку, которая разговаривает; потом кошку… тоже. Показывали… которая разговаривает…
Я погасил искорку ненависти, мелькнувшую у меня в глазах, и сказать, хлопнув его по плечу:
— Так слушайте, что же дальше! Собака, значить, к нему: «А так, ты сознаешься?!» — «Так точно. Только вот что, ваше высокородие; так как говорим мы глаз-на-глаз, то разделимся по совести. Я вам бриллиантовые сережки отдам, что украл, a вы меня отпустите…» И кладет перед ней серьги. Собака только плечами пожала: «куда мне они… Ведь всем ювелирам приметы и описание сережек разосланы. Попадусь еще… Есть у тебя рублей пятьдесят наличными — так дай. Тогда черт с тобой, иди куда хочешь». — «Тридцать пять есть!» — «Ну, ладно, давай, да сережки то не здесь сбывай, a где-нибудь в Берлине или Дрездене!» Опустила деньги в карман да прочь со стола.
Сельдяев выслушал меня, и в глазах его мелькнула тень интереса к моему рассказу.
— Да откуда ж у нее карман?
— Карман сюртука. Они ведь одеваются в форменные сюртуки. Шашка. Сапоги. Свисток. Жалованье 11 рублей с полтиной.
Но Сельдяев снова погас. Взял меня под руку и спросил:
— Ну, a что тут у вас, вообще, в Петрограде интересного?
— Вы лучше расскажите, что у вас слышно в Армавире?
Он остановился, обернулся ко мне, и лицо его сразу оживилось.
— Да ведь я вам и забыл сказать: вот будете поражены… Ерыгина помните?
— Не помню.
— Ну, как же. Так можете представить, этот Ерыгин решил ехать в Сибирь! Нашел в Иркутске магазин, который ему передали на выгодных условиях — и переезжать туда… Не чудак ли?.. Что вы на это скажете?!
И он залился закатистым смехом.
— Господи Иисусе! Кто бы мог подумать! — воскликнул я и вслед за ним залился смехом.
Как это часто бывает, смеялись мы по разным поводам.

Необыкновенный человек

К подъезду большого коммерческого банка подъехал господин средних лет, незначительной наружности…
Когда он, среди потока других клиентов банка, проходил через стеклянный, монументального вида, турникет, то приостановился около усталого, отупевшего от бессмысленной работы швейцара и медлительно, с некоторой раздумчивостью, совсем не вязавшейся с происходившей кругом суетой, спросил швейцара:
— Много народу, небось, у вас бывает в день?
— Много, — отвечал швейцар, вертя турникет.
— И всякого, значить, пропустить надо… Работа, нечего сказать. Тут, небось, и о себе-то чтобы подумать — нет свободной минуты.
— Где там!
— Тяжелая работа. Семейный?
— Семейный.
— Так-с, — пожевал губами господин. — Для семьи, значит, приходится добывать. И дети есть?
Швейцар с некоторым удивлением ответил:
— Двое.
— Мальчики, девочки?
— Мальчик и девочка.
— Ну, дай им Бог доброго здоровьица. Пока до свиданья. Иду, брат, деньги по переводу получать. Сто двадцать пять рублей. Директора у вас хорошие?
— Ничего, директора хорошие. Сюда пожалуйте.
— Пойду, пойду… Не буду отвлекать тебя от дела
* * *
— Скажите, мальчик, где тут у вас по переводам получают?
— У третьей колонны, налево.
Проворный мальчишка в коричневой куртке с золоченными пуговицами, хотел прошмыгнуть мимо, но посетитель задержал его и, снисходительно улыбнувшись, сказал:
— Небось, вам, мальчик, уже надоели все эти вопросы?.. Вот, думаете вы, как это просто, и надпись есть: «получение по переводам», a все спрашивают, справляются. Сколько жалованья получаете?
— Восемь рублей.
— Ну, что ж, — задумавшись решил посетитель, — все-таки родителям подмога. У родителей живете?
— У родителей, — с важным видом пискнул мальчишка, втайне польщенный такой содержательной беседой.
— Ну, ну. Это хорошо. Вы старайтесь.
* * *
Посетитель подошел к барьеру и, облокотившись о него, закивал головой заведующему оплатой переводов.
— Здравствуйте, здравствуйте. Ну, как банковские дела? Подвигаются? Ничего? Все благополучно?
— Благодарю вас, ничего. У вас что? перевод?
— Да, знаете… Хотелось бы получить. Жена-то у меня живет в Кременчуге, ну, a мне тут и понадобились деньги. Я ей и пишу: «Лиза, дескать, вышли немного, чтобы»…
— Хорошо, хорошо. Позвольте ваш перевод.
— Вот он — видите. Тут и сумма обозначена, и число, и от кого, и что — все есть. Женаты?
— Что?
— Вы-то, я спрашиваю, женаты? Или в холостяках все еще маячите? Теперь как-то меньше стали жениться…
— Паспорт с вами? — тоскливо спросил заведующий переводами, поглядывая на кучку клиентов, толпившихся за спиной добродушного посетителя.
— Паспорт? А зачем? Ведь я сам пришел. Если бы мой слуга пришел, или там брат, или кто нибудь, вообще, из хороших знакомых — тогда я понимаю. А так — зачем же?
— Простите, без паспорта мы не можем выдать.
— Вы меня ошеломляете. Объясните мне, почему такое странное правило?
— Да видите ли что… Мало ли что…
— Совершенно с вами согласен, — ответил посетитель. — Но вы были бы правы, если бы дело шло о какой-нибудь большой сумме… Ну, там — пять или десять тысяч… А тут? Какие-то сто двадцать пять рублей…
— Да, но раз такое правило, я, как ответственное лицо, не могу рисковать.
— Милый! Да разве же я не согласен!? Зверь я, что ли?! Бегемот какой-нибудь? Я согласен! Но тут, изволите видеть, есть одно маленькое «но»… Вы, конечно, ответственное лицо, но — вы слышите это «но»? но никто не имеет права делать из вас машину, бессловесный рычаг какой-то. Вы должны рассуждать! Как же вы должны рассуждать в данном случае? А так: вот пришел человек получать до переводу 125 рублей, a паспорта-то у него и нет. Жулик он или не жулик? Украл он этот перевод или честно получил от жены по почте? Прежде всего посмотрите на мое лицо! Всмотритесь в мои глаза! Могут быть такие глаза у жулика? Нет! Это первое. Второе: жулик бы не действовал так просто, как я, простите, мол, паспорта не захватил, прошу выдать просто так, на доверие. Жулик к доверию никогда не обратится! Да он вам, батенька, тысячу документов поделает, паспорт украдет да подсунет, но о доверии даже и не вспомнит! Теперь — третье: жулик не будет получать такую маленькую сумму, не будет рисковать из-за какой-то сотни слишком. Затем, заметьте: жулик для вашего усыпления всегда выведет не круглую сумму, a какую-нибудь самую заковыристую: 352 рубля 17 копеек, 937 рублей 91 копейка!
— Простите, вы задерживаете публику.
— Вот-то чудак человек! Да не я задерживаю публику, a вы меня задерживаете! Подумаешь, велика важность — 125 рублей. Да я, может быть, такую сумму в один раз в ресторане оставлял.
— Нет, без паспорта мы выдать не можем.
— Так-с. Значит, я, по-вашему, жулик?
— Я этого не смею сказать; но раз существует правило — я не могу рисковать…
— Эх, вы! А прелесть риска для вас ничто? Сейчас видно, что вы не спортсмен! Риск должен захватывать, должен кружить голову!.. Не дадите? Ну, хотите я вам дам честное слово, что перевод мой и что тут нет никакого подвоха? Ну? Вот — смотрите.
Посетитель положил руки на грудь и сказал проникновенным голосом:
— Клянусь вам и даю честное слово, что перевод мой…
— О, Господи! Неужели вы не понимаете простых вещей?! — застонал чуть не плачущий служащий. — Не могу я, поймите! Если бы еще тут был кто-нибудь из ваших знакомых, который подтвердил бы…
— За этим только и остановка?! Так бы вы и сказали. Вот давайте познакомимся и дело с концом. Позвольте представиться: Тимофей Николаевич Двоеруков, помещик. Очень рад. Вас как зовут?
— Меня зовут Василием Николаевичем, — полусердито, полусмеясь, проворчал служащей. — Но это, все равно, ни к чему не поведет!.. Какое же это знакомство, если я вас совсем не знаю?!
Посетитель поглядел на служащего опечаленными глазами…
— Спасибо, спасибо вам, Василий Николаевич, за такое отношение… Значит, я, по-вашему, жулик? Бог вас простит это, Василий Николаевич. Но я утверждаю, что когда вы познакомитесь со мной ближе, вы поймете меня и оцените… Что вы делаете сегодня вечером? Завернули бы ко мне, я тут недалече на проспекте живу… Попили бы чайку, погуторили…
— Спасибо, но у меня… совсем нет времени. И умоляю вас — не задерживайте очереди. Смотрите, какой хвост образовался благодаря вам.
— Хвост большой, — задумчиво сказал Тимофей Николаевич, оглядываясь. — Так что же мне делать, дорогой, Василий Николаевич?.. Посоветуйте. Бросьте этот сухой официальный тон, так гармонирующий с деловой суетой, мраморными колоннами и щелканьем счетов. Посмотрите на меня ласково, ведь вы же человек и я человек… Неужели, завет Христа, что все люди — братья… Эх, Господи! Солнца бы сюда побольше! Ласки побольше.
Служащий потер горячую голову и пролепетал, обессиленный:
— Пойдите, попросите директора. Если он согласится…
— Спасибо, Василий Николаевич. Вот это человеческое отношение! Куда идти-то? Направо?
* * *
Войдя в кабинет директора, убранный со строгой, чисто деловой роскошью, Тимофей Николаевич приостановился у письменного стола и огляделся:
— Какое у вас тут строгое настроение. Воображаю, как бы на меня посмотрели, если бы я в этой обстановке затанцевал гопака… Страшно у вас тут, холодно. А я к вам, Яков Матвеич, по делу. Я уже узнал, как вас зовут — не удивляйтесь. А моя фамилия Двоеруков, Тимофей Николаич. Душевно рад. Работаете все, хлопочете? Солидное у вас учреждение, богатое. Женаты?
— Чем могу служить? — с некоторым изумлением спросил директор. — Мне доложили, что вы по делу.
— Конечно, конечно. «Дела, дела», как сказал какой-то поэт. Слушайте: один ваш служащий меня прямо смешит. Такой смешной.
— Не знаю, кто так вам смешон?.. Служащие у нас хорошо воспитаны, вежливы…
— Эх, милый Яков Матвеич! Да от ихней вежливости-то ледком несет, холодом ледовитым! Ты мне ласку дай, a не вежливость! Ты психологом будь! Гляди на человека и разсуждай: «Жулик он или нет?» А он так безо всякого рассуждения, как машина, прямо режет: «не могу дать деньги по переводу без вашего паспорта! Правило такое»! А если я забыл паспорт! А если его у меня украли. Эх, Яков Матвеич! У банка вон оборот (я давеча на стенке читал) ежегодно 240 миллионов! А банк 125 рублей боится дать. Ну, предположим даже, что я жулик! Предположим…
— Простите… Мы не можем нарушать правила…
— Вот-с! Вот-с я вас уже и поймал, многоуважаемый, достойнейший Яков Матвеич!.. Да ведь я же исключение! Поймите вы — я исключение на двух ногах!
Директор тыльною частью руки вытер пот со лба и вежливо сказал:
— Но поймите, что раз бывают злоупотребления…
— Хорошо-с! Понимаю! Но поглядите на меня! Вдумайтесь в меня. Вот я встану в профиль, анфас. Что вы видите? Отрытое, простодушное лицо, платье от недурного портного, бриллиант на пальце — настоящий, ей Богу. А тон? Тона ведь не подделаешь. И при этом — только 125 рублей. Ну, какой бы, даже самый глупый, жулик подделывал, воровал чек на 125 рублей? Да согласитесь вы, достойнейший Яков Матвеич…
— Хорошо, — с легким стоном согласился директор. — Я распоряжусь. Вам выдадут.
Он позвонил.
* * *
Получив деньги, Тимофей Николаевич пожал Василию Николаевичу руку и приветливо сказал:
— Так если надумаете когда вечером — милости просим. Вот вам карточка с адресом. А если и Яков Матвеич когда надумает вместе с вами — очень буду обрадован. Прощайте, Василий Николаевич, прощайте, Сергей Петрович, всего вам хорошего, Василий Николаевич — не забывайте!

Чеховианец

Память Антона Павловича Чехова для всех нас священна.
Поэтому, с благоговейным чувством в годовщину его кончины возлагаем на дорогую могилу венок.
Увы — венок терновый.
Впрочем, Антон Чехов слишком русский писатель, чтобы мог надеяться на пошлейший лавровый венок.
Русским писателями терновые венки более сродни. Итак:
I
— Г. редактор! Вас спрашивают.
— Кто?
— Говорит: Чеховьянец. Должно, из армян.
— Да что ему нужно? Чем занимается?
— Я спрашивал. Говорит: Чеховьянец.
— Странное занятие. Пригласите его;
Вошедший господин вынул из кармана коробочку: открыл ее и последовательно разложил передо мной измятую, довольно грязную салфетку, две обгорелых спички, кусочек сахару и велосипедный билет за № 14121, выданный двинскому мещанину Терентию Иванову.
— Вот.
— Что это?
— Не купите ли?
Я внимательно осмотрел разложенные богатства.
— Видите ли что… Я предпочитаю покупать спички неиспользованными, оптом, так… не менее целой коробки сразу. Сахар я приобретаю по знакомству, необгрызенный и, кроме того, стремлюсь, чтобы он был без желтых пятен. Покупка тоже оптовая: два-три фунта… Билет этот более полезен велосипедисту Терентию Иванову, чем мне — не велосипедисту и не Терентию Иванову. И, наконец, салфетка носит на себе очень заметный светлый знак из букв и орнамента: «Золотой Якорь». Ну, какой же я, посудите сами, Золотой Якорь?!
— Ничего вы не понимаете, — сурово оборвал меня посетитель. — Я чеховианец.
— Ага… Ну, что, как у вас на Кавказе… все спокойно?
— На кой дьявол нам с вами Кавказ?! Я там никогда и не был!
— Простите, но ваша фамилия…
— Это моя профессия!? Посудите сами: раз есть пушкинианцы — почему не быть чеховианцам?
— Допустим. Ну? Что вам нужно?
— Купите у меня эти вещи для Чеховского музея. Замечательные реликвии. И недорого: пара спичек по 15 рублей — вместе уступлю за 25, сахар; ну, это… я сам на него смотрю сквозь пальцы. Три-пять рублей совершенно предовольно за этот увражик. Салфеточка — вещь диковинная. На ней, так сказать, отпечатлелись типично чеховские черты. А велосипедный билет?.. о, это вы должны у меня с руками оторвать.
Хорошо было бы оторвать ему руки даже без этого билета. Но, признаться, велосипедный билет меня заинтриговал.
— Что же это за билет?
— А вы на фамилию обратили внимание?
— Ну, да. Иванов.
— То-то и оно. Прообраз знаменитой Чеховской драмы.
— Это что же… Чехов своего «Иванова» и писал с этого… велосипедиста Терентия Иванова?
— Нет, но фамилия! Замечаете — фамилия? Одна и та же. Родственники Терентия рассказывали мне, что гениальный писатель долго не мог остановиться на каком-нибудь названии своей пьесы, пока не познакомился с Терентием. Тут его и осенило! Взял и на звал: Иванов. Просто и мило. Этот билет был семейной реликвией, пока нужда не заела семью Ивановых. Тут-то я и подвернулся. Купил совсем за гроши: полтораста. Дайте нажить четвертной. Отдам за 175.
— Спички тоже относятся к билету?
— Нет, спички особо. Однажды был сильный ветер. Могучие деревья гнулись, как тростинки; и вот Антон Чехов, желая закурить трубку…
— Полно вздор говорить. Чехов не курил ни только трубки, но даже папирос.
— Курил! Ей Богу, верьте совести — курил. Только он стеснялся родных. Нежная, деликатная натура — не хотел никого огорчать. Тончайшая организация… Впрочем, спички я могу уступить и за две красненьких. Но очень хорошие спички.
— На что они мне, — усмехнулся я. — Если бы еще были необгорелые…
— Варвар! — хлопнул он меня салфеткой по плечу, кокетливо сощурясь. — Вандал! Спички, которые держали Чеховские пальцы!.. Вот сахар я не навязываю — хотите берите, хотите — нет. Всего-то ему и цена — пять целковых.
— А в лавке берут 17 копеек за фунт.
— Нет!.. И это называется культурный человек! И это называется писатель! Редактор! Знаете ли вы, что однажды в Москве незабвенный творец «Романа с контрабасом» пил кофе, и хозяйка наложила в чашку столько сахару, что он усмехнулся своей ласковой немного задумчивой улыбкой и сказал: «Ого! Сахару слишком много. Приторно!». Заметьте, какая чуткая организация, не выносящая ничего лишнего, ни каких преувеличений: «Приторно!». Хотите, я вам запишу этот случай? Или сами запишите… Только не забудьте эти чудесные, так рисующие Чехова, слова: «Ну, и навалили же вы сахару! Чуть сами туда не сели!». Какой истинно «чеховский» сарказм, какая ирония. Каждое слово алмаз. Вы только вслушайтесь в эту расстановку слов: «Ну, и напихали же вы сюда сладости! Как чашка не лопнет! Вас только заставь богу молиться!..» Это чудесное словечко «моление» Берете?
— Что?
— Сахар.
— Ну его.
— Странно. Неужели и салфетка для вас пустой звук? Видите, какая?
— Да. Грязная.
— Святая грязь! Однажды проникновенный творец «Лошадиной фамилии» ел у себя в Мелихове кисель. И вдруг ложкой как тяпнет по тарелке!..
— Зачем? — изумился я.
— Это у него бывало. Задумается, a потом вдруг рассмеется своим мелодичным смехом неизвестно чего, да ложкой по тарелке — хлюп! Так и тут. Ну, кисель весь на белые брюки фонтаном. Покойный Тихонов присутствовал при этом — можете проверить. Что тут был за переполох — нельзя себе представить! Брюки-то восемь, a то и все десять рублей стоили. Все оцепенели прямо. А он, как ни в чем, не бывало, схватил со стола салфетку, да и давай чистить брюки.
— Странно, — поднял я брови. — Вы говорите, что дело происходило у него в имении, a на салфетке написано «Золотой Якорь».
— Извините, — сурово перебил он. — Память великого бытописателя сумерек священна, и не нам ее загрязнять. Утверждали же, что Некрасов слишком счастливо играл в карты. Неужели и мы, подобно этим гробокопателям, бросим тень на великую могилу?!
— Чем же вы можете доказать, что эта салфетка именно Чеховская?
— Pardon!! А пятна?
— Ну, пятна… Пятна вы и сами могли сделать.
— Pardon!! Я бывший офицер, и если превратности судьбы заставили меня… то я, вообще, прошу… Знаете; не того!.. Мировые на это смотрят очень серьезно. И потом вы говорите абсурд! Ну, предположим, я сделал пятна на салфетке… А спички? А сахар? Я их тоже сделал? Значить, я должен, по вашему, открыть спичечный и сахарный заводы?! За кого вы меня принимаете? За графа Бобринскаго? За Лапшина?!!
— Если вы будете кричать, я велю вас вывести…
II
Усталым взглядом посмотрел он на меня.
— Ну, хотите за все двадцать пять рублей? Ведь, салфетка одна, если даже она и не чеховская — на худой конец полтора рубля стоит. А спички! А сахар! А велосипедный билет прообраза Иванова?!
— Не надо, говорят вам. Вот если бы у вас были какие-нибудь личные воспоминания о Чехове…
— Есть! Чего же вы молчали?..
— О чем?
— Вот, например, один памятный разговор с ним. Однажды он рассказывал, как хотел открыть лотошный клуб и как все уже было сделано, да администрация запретила.
— Чехов? Лотошный клуб?!
— Что вас так удивляет? Покойник любил азарт и не прочь был поднажить деньгу. «Веришь ли, Ероша… (Это я. Ерофеем меня зовут.) Веришь ли, — говорить, — Ероша, запретили мне лотошный клуб Кому вред? Ну, проигрывали бы нудные, сумеречные людишки (какая четкость слога! Узнаете Чехова?), проигрывали бы — и черт с ними! Все равно, так или иначе, a и мы и они ноги протянут. Так хоть, по крайности, мы-то поживем в свое удовольствие».
— Это он так говорил?
— Он.
— Чехов?
— Ну, да.
— Вам?
— Угу.
— А при этом свидетели были?
— Что вы! Разве можно такие интимные вещи говорить при посторонних!
— Гм… да. Впрочем, это не имеет никакого отношения к литературе. А нам нужны литературные воспоминания о Чехове.
— Есть.
— О чем?
— О пьесе «Чайка». Однажды мы с ним сидели на скамейке в Таганроге. Он и говорит: «Хорошо бы выпить чаю сейчас. С лимончиком». И такая при этом чеховская, немного рассеянная улыбка. я говорю: «Как будет женский род от слова: „чай“?»
«Как же, — отвечает удивительный создатель „Средства от запоя“, — очень просто! „Чайка“ будет от слова чай», И задумался. Потом прошептал: «Чайка! Это идея. Это красиво. На четыре акта хватит!». Вынул записную книжку, записал. Так и создалась «Чайка».
— А свидетели были при этом разговоре?
— Были. Тихонов был.
— Что вы все — Тихонов, да Тихонов. Тихонов умер.
— А я при чем, что он умер? Так берете воспоминания?
— Нет.
— Более, чем странно. А Чеховские вещи берете?
— Нет.
— Так-с. Стоило только, чтобы прошло несколько лет со дня смерти — и уже забыт! И уже никому не интересен! Забвен от людей! Ну, давайте за все десять рублей.
— Не дам.
— Ну, пять!
— Нет.
— Что ж… и рубля жалко? Ведь салфетка новехонькая. Ее только ежели выстирать…
— Рубль я дам. Но только салфетку забирайте. Не нужно.
— Вот за это мерси! И сахарок я уж возьму. А спички и билет — ваши. Будем считать спички по двугривенному, a билет за шестьдесят.
Когда он уходил, я вышел его провожать.
— О, не затрудняйтесь, — замахал он руками.
— Нет, почему же. Тут, кстати, висит мое пальто,
— Что ж из этого следует? — прищурился он.
— Да то, что я слишком скромен для всего этого.
— Чеховианцем вы можете быть, a аверченковианцем вам делаться не следует.
— Подождем! — загадочно сказал он, уходя.
И неизвестно было, чего он хотел ждать: того ли, чтобы я сделался известным, того ли, чтобы прислуга когда-нибудь оставила парадную дверь открытой?
Бедный Чехов! Десять лет тому назад тебя привезли в вагоне для устриц, и нынешние «юбилейные» дни проходить под тем же нелепым знаком нелепой устрицы.

Самоновейшие воспоминания о Чехове

I. Писатель Деревянкин в гостях у Чехова
— Скажите, Антон Петрович сейчас дома? Павлович? Почему же Павлович? Отца Павлом звали? Ну, это еще не доказательство.
Вы говорите, нет дома? А чей же это профиль я вижу там, над письменным столом? Стыдно врать, девушка. Такая молодая и уже врешь. Скажу твоему барину, он тебя и прогонит
Что? Нет, я прямо к нему в кабинет пройду. Что? Ничего… Как писатель к писателю. Это в нашей среде допускается.
— Здравствуйте, коллега. Что? Конечно, коллега. Вы пишете и я пишу. Помешал? Пишете? Ну, ничего. Отдохнете. Вам же и полезно — вон все говорят, что у вас чахотка. Молоко нужно пить, капусту есть, сало, гулять больше. А работа не уйдет. Посидим, поболтаем… Ну, расскажите что-нибудь о себе… Голова болит? Это от работы.
Хотя, ведь, эти штучки, что вы пишете, они не должны утомлять. Чик-чик, и готово!
Вот Достоевский писал, это я понимаю. Не вертопрах был. Сто печатных листов, полтораста.
Послушайте, Антоша… (вы позволите мне вас так называть?) Почему бы вам не написать большую вещь какую-нибудь… Роман, что ли. А то так — что же…
Ведь, физиономии не видно! Пишет, пишет человек a физиономии и нет.
Конечно, я понимаю, рассказ писать легче, чем роман. Но, милый мой! Нужно же идти вперед.
Да! Был со мной вчера случай — совсем тема для вашего рассказа. Вы эти штуки хорошо делаете. Вот — изобразите: еду я вчера на извозчике, вдруг ветер шляпу с головы — хлоп! А на земле лужи после дождя. Шляпа прямо в лужу. Я погнался за шляпой, да ногой в лужу — хлоп! В это время одна барыня и проходи мимо. Я ее грязью из лужи — хлоп! Все платье! Ахнула она, схватилась за голову и выпустила из рук веревочку, на которой вела собаку!.. Собака удирать, барыня орет, я чищу шляпу — шум, гам. У вас это хорошо выйдет.
Что? Почему нельзя курить? Не переносите? Ах, да… Простите. И забыл совсем, что туберкуленок не любит дыму. Ну, сейчас брошу. Докурю и брошу. Что? Жалко же так бросать.
Чуть не забыл! Просьба у меня к вам. Подарите мне свою карточку с надписью. А я вам свою. Я, впрочем, уж приготовил: «Певцу сумерек от певца яркого солнечного света и красивой жизни, Чехову — Деревянкин». Вы замечаете эпическую простоту последних слов.
Кто такой Чехов? Не нужно объяснять — все знают. Кто такой Деревянкин? Не нужно объяснять — все знают.
А вы напишите так на карточки: «Певцу яркого солнечного света и красивой жизни — от певца сумерек. Деревянкину — Чехов». Понимаете? Наоборот.
Неудобно? Почему неудобно? Странно… Если я сделал такую подпись, почему же вам неудобно? Что? Как же вы не певец сумерек? Вас так и критика называет. Пишите, пишите. Вот вам перо.
Что это вы виски трете? Голова болит? Я вам надоел, наверно, своей болтовней? Нет? Ну, спасибо. Что? Посидеть еще пять минут? Посижу, посижу.
Ну, что бы вам еще такое рассказать? Кстати! Тема у меня есть для вас… я вам дам только канву, a уж вы там… размажете пофигуристее. У моего знакомого Булкина есть две дочки… И появляется на горизонте молодой человек Островерхов! Понимаете? Ну, влюбляются… А Островерхов в это время к какой-то вдове-купчихе стал захаживать… Но та на него — нуль внимания, пуд презрения — спит и видит, как бы ей познакомиться с баритоном Драбантовым. И чем же, вы думаете, это кончилось, — обобрал ее Драбантов и бросил! Каково? Вот вам и сумерки русской жизни. Как раз для вас… Вы уж эту коллизию распутайте сами. Что? Ах, я и за был, что нельзя курит… Совершенно машинально. Что? Где плакат? Ах, да, да. «Просят не курить». Ну, не буду. Докурю и брошу.
А анафемская эта штука — туберкулез. У нас один учитель чистописания… Куда же вы? Послушайте!..
Ушел… Вот оригинал-то. Вечные причуды у этих «имен». Слушай, Глаша! Как? Катя? Все равно. Послушай, Кэтти, куда это убежал твой барин? Это, знаешь ли, не совсем гостеприим… Наверх? А что там у него наверху? Просто комната? Ага… Ну, тогда, значит, можно. Пойдем в просто комнату…
— Антонеско! Здесь вы? Ишь ты куда забрался… Что это вы удрали так сразу? Ну, да ничего, ничего. Какие там между коллегами церемонии… Вы полежите, a я около вас посижу… Поболтаем… Скажите, что такое вышло с вашей «Чайкой?» Говорят, прежестоко провалилась… Что? Почему не приятно вспоминать? Наплюйте! Вон, когда у меня провалились в Останкине «Зовы женского сердца» — что-ж, я страдал или нет? Нет! Пошел после спектакля и так нализался с комиком Горшок-Ухватовым, что до сих пор на шее два шрама… Водевиль мой: «Ах, ах, Матреша, что же это такое?» — так освистали, что до сих пор в ушах шум… Нет, пьесы это — чепуха! Нужно роман писать…
Что? Голова болит? Я вам еще не надоел своей. болтовней? А? Что? Почему же вы молчите? Послушайте! Я спрашиваю; a вам еще не надоел своей болтовней? Нет? Ну ладно. Посидеть еще две минуты, вы говорите? Ну, посижу.
Ах, да! Еще одна тема у меня для вас есть… Что? И тут нельзя курить? Почему? Тут же нет плаката! Ну, извините. Не знал. Не буду. Докурю и брошу.
Куда же вы? Антон Павлыч! Антонелли! Антонио!.. Ушел… Вот непоседа!
Послушай, Миликтриса Кирбитьевна! Где барин твой? В сарай пошел? Зачем? Просто так? А где этот сарай? Ага! Спасибо.
— Послушайте, вы, чудачина… Что вы тут в сарае делаете? Сыро тут, a у вас чахотка… Вот оригинал: сидит на дровах и молчит. Подвиньтесь-ка…
— О чем я, бишь, начал тогда? Ах, да! Тема для вас есть. Как раз в вашем духе… Мне теща рассказывала. Побились об заклад два мужика в нашем городе, что один из них выпьет сорок бутылок пива. Начал… Пьет он десятую бутылку, пятнадцатую, шестнадцатую… Все сорок выпил и пошел, как ни в чем не бывало. Это вам, батенька, не сумерки!..
— Что это вы? Заснули? Послушайте… А зачем же лицо руками закрывать… Плачет! Вот чудак… С чего это вы! Ведь мужик же не умер, a пошел себе, как ни в чем не бывало по своим делам… Вот чувствительная душа-то! Плачет… Ну, успокойтесь Антонио, Антонаки! Хотите папиросочку? Не курите? Слушайте… Я вам не надоел, а? Вы скажите… Если надоел, я уйду.
Молчит… Вот чудак-то! Антуан! Чего же вы молчите? Я спрашиваю — надоел я вам? А? Оригинал! Как я его своим мужиком расстроил… Молчит, a слезы по лицу текут…
— Антонеско! Куда ж вы! Господи! Опять ушел… Прямо даже обидно.
— Повар, послушайте… Эй, как тебя… Красная рубаха! Вы не повар? А кто же вы? Кучер? Ну, на вас не написано, что вы кучер. Скажите, кучер, в какую сторону пошел Антон Павлыч?
На конюшню?.. Что только этот человек может выкинуть! Где его там найти, кучер?
А у вас лошади не кусаются? То-то. Где же твой барин? Его здесь нет. В стойлах погляди! Нет? А тут? За мешками? Нет?
Наверху у вас что? Сеновал? А где же лестница? Ну, конечно, он там, наверху… Вон и конец лестницы торчит. С собой втащил. Принеси другую!
— Антоша! Ты здесь? Ишь ты, шельмец… Забрался и молчит. Где ты тут? Ишь ты, как в сено зарылся…
Опять плачет! Что с ним такое? Ну, успокойся, Антонадзе! Неужели тебя история с дочками Булкина так расстроила? Ишь, заливается! Что это в самом деле, у тебя за сумеречное настроение?.. Пойдем отсюда, милый… Тут не хорошо, сыро, холодно… Я тебя уложу дома в постель, попою чем-нибудь, посижу около тебя. Ну, пойдем! Эй, Никита. Принимай снизу барина… Лови — бросаю! Гоп!
II. Певец сумерек
(Воспоминания друга покойнаго — Егудиила Деревянкина).
Десять лет…
Десять лет прошло со дня смерти певца сумерек, a он будто сейчас живой стоит перед нами. С покойным писателем я был хорошо знаком. Правда, таланты у нас были разного характера: я — весь в солнце, в красивой яркой жизни, Чехов — умеренный, бледный, весь в блеклых полутонах…
Эта антитеза запечатлена даже самим Чеховым в надписи к его портрету, подаренному мне в одну из наших долгих бесед с покойником. Вот эта надпись:
«Певцу яркого солнечного света и красивой жизни от певца — сумерек. Деревянкину — Чехов».
Как сейчас помню тот светлый для меня день когда я получил этот портрет…
Писатель работал: писал какой-то новый рассказ, но, узнав, что я приехал, моментально отложил работу.
Он очень любил такие неожиданные наезды друзей.
Бывало, сидит и слушает приятеля с каким-то загадочным выражением лица.
И серьезный же был человек — редко услышишь его смех; все больше мрачное настроение… Да оно и не удивительно: страшная болезнь подтачивала организм великого певца сумерек, о чем он знал из слов близких ему людей.
Особенно запомнилось мне одно посещение… Именно то, когда я получил от Чехова портрет с такой я ценной для меня надписью.
Я долго тогда просидел у него… Писатель был в каком-то угнетенном состоянии духа, но долго не отпускал меня, и когда я собирался уходить, — все упрашивал: «Посидите еще пять минуточек». Однако вместо пяти минуточек мы провели в задушевной беседе несколько часов.
Тут же, помню, я дал ему сюжет его знаменитого «Дама с собачкой»…
Маленькая подробность, на стене висел двусмысленно составленный плакат: «Просят не курить».
Я говорю «двусмысленно составленный», потому что все-таки было не ясно: можно в конце концов курить, или нет?
Поэтому, я несколько раз вынимал папиросу, но Чехов всегда в шутливой форме указывал на плакат, и я поспешно бросал окурок.
Мы долго потом смеялись над моей рассеянностью.
Вообще, в пылу разговора Чехов совершенно забывал, где он и что с ним.
Он был способен в задушевной беседе повести собеседника на мезонин, потащить его в сарай и даже очутиться в конце концов на сеновале, как это и было однажды…
И вот — милая чеховская шутливость: на сеновале он вдруг, среди разговора, так зарылся в сено, что я насилу его нашел.
И так он мог шутить среди тяжелого «нудного», как он любил говорить, настроения, среди приступов жесточайшего кашля.
В это посещение я прожил у дорогого друга три дня, из которых большую часть провел у его постели (он тогда занемог и слег)…
И эта шутка с сеном была его лебединой песней. При моих последующих посещениях он уже не шутил, a угрюмо молчал, еле отвечая на вопросы…
Болезнь делала свое дело…
И, вообще, я нахожу все слова о его жизнерадостности сильно преувеличенными. Я иногда по целым неделям не расставался с ним, и уж изучить-то характер покойного певца русских сумерек мог основательно…
Спи, дорогой друг… Там — свидимся.

Плакучая ива

Лицо вошедшего в комнату Вихменева господина носило отпечаток раз навсегда застывшей скорби. Будто бы в ранней его молодости судьба однажды размахнулась и отвесила ему своей грозной рукой такую полновесную пощечину, что господин огорчился и оскорбился на всю остальную жизнь.
Усы, складки у рта, волосы на лбу, морщины у глаз — все спустилось вниз, обвисло, как бессильные ветви у плакучей ивы.
А глаза были столь скорбны, что кто заглядывал в них — тому делалось скучно: «что, же это я, мол, живу, наслаждаюсь жизнью, веселюсь, в то время, как есть люди с такими нечеловеческими страданиями и вековечной печалью в душе!..»
Общий вид вошедшего господина был хрупкий, грудь, украшенная черным с горошинками галстуком, вдавилась внутрь, будто от тяжести этого надгробного галстука, a суставы рук и ног были так развинчены, расхлябаны, что будь господин сделан из металла, — он весь дребезжал бы и лязгал частями, как допотопная телега…
А если бы придвинуть его поближе к оконному свету, можно было бы заметить, что и в складках ушей, и во впадинах около скул, и за туго накрахмаленным воротничком — всюду пряталась скорбь…
И в то время, когда вы бы его рассматривали, он, наверное бы, сказал печально, страдальчески:
— За что вы меня придвинули к окну? Почему рассматриваете? Что я вам сделал?
— Господи помилуй! — скажете вы, — ничего вы мне не сделали, я только хотел рассмотреть вас поближе.
— Нет, уж я знаю, что вы меня не любите и за что-то сердитесь на меня… Только за что? Недоумеваю!
— Ну, за что мне вас не любить? — пожмете вы плечами. — Что за вздор!
— Ну да, конечно… Вот вы и высказались… Конечно, я вздорный человек, я скучный человек, я это знаю… Ну, что-ж: толкайте меня, бейте, распинайте!
Вот какой господин вошел в комнату.
* * *
Молча поздоровавшись, он уселся в кресло и долго молчал, подкусывая желтыми зубами сухие бугристые суставы пальцев.
— Ну, с чем пожаловал, Зяка? — радушно приветствовал его хозяин.
— Ты спрашиваешь: «с чем пожаловал?» — насторожившись, спросил господин, названный Зякой. — Ты думаешь, я по делу? Нет, я так зашел. Если мешаю, я уйду.
— Ну, чего там, сиди. Я очень рад.
— Нет, уж лучше я пойду. Действительно, зашел человек безо всякаго дела, наверное помешал — лучше уж уйти.
— Да сиди ты… черррт..!
— Ну, как хочешь… А только я боюсь быть в тягость.
Зяка встал, прошелся по комнате. Взял какую-то книгу, развернул ее, сказал: «А, ты читаешь Додэ…» и пошел бродить дальше, наталкиваясь на все углы.
— Хорошие цветы у тебя. Это гиацинт?
— Гиацинт.
— Их поливать надо.
— Слушаю-с, ваше благородие.
Зяка подошел к окну, заложил руки за согбенную скорбью спину и прошептал:
— Вот и тучи набегают. А там, гляди, и дождь.
Постояв так в глубоком раздумье минуты три, он неожиданно повернулся к хозяину и спросил его, волнуясь, заикаясь и дрожа:
— За что ты меня не любишь?
— Я тебя не люблю? С чего ты это взял, чудак?
— Ну, ты мной недоволен… Признайся, ведь, правда?
— Что ты! Чем я могу быть недоволен?
— Ты как-то странно меня встретил. Обыкновенно, ты встречал меня ласково, шутливо: «А-а, старый пират Зяка приплыл!..» А сегодня ты почему-то просто спросил: «С чем пожаловал?».
— Вот ослятина! Стану я следить за собой — назвал я тебя пиратом или нет! Если ты, брать, будешь к таким пустякам придираться, так ведь с тобой никому житья не станет!
— Другими словами, ты просто хочешь сказать, что я неприятный человек…
— Бог с тобой! Ты так же приятен, как летом холодный лимонад!
— Это ирония?
— Правда! Сущая правда в трех частях с эпилогом.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Чем?
— Вот этим… Эпилогом. Не хочешь ли ты намекнуть, что для нашей дружбы требуется уже эпилог?
— Зяка, отстань, старая ты, рассохшаяся бочка. У тебя, кажется, начинается мания преследования!
— Хорошая мания преследования! Третьего дня, когда мы встретились на Московской, ты еле поздоровался со мной, a когда я хотел тебе рассказать о своей размолвке с Утюговым — ты просто убежал…
— Зяка! Да пойми же ты, что я шел с дамой! Ты мог целый час рассказывать свои истории и инциденты с Утюговым — не мог же я заставлять свою даму ждать меня!
— Ну, да… А познакомить даму с Зякиным — это нам не пришло в голову? Зякин недостоин дамского общества? Он груб, тяжел, невоспитан…
— Да изволь, познакомлю тебя хоть завтра. Сделай одолжение!
— Значит, ты хочешь уверить меня, что ничего против меня не имеешь?
— Да постой… Разве ты сделал что-нибудь такое, что заставило бы меня относиться к тебе враждебно?
— Вот! Я именно и хотел спросить тебя: что я такое сделал, что ты относишься ко мне враждебно?
— Да я не отношусь к тебе враждебно! Вот характерец!
— Не относишься? Ну? А я заметил, что у тебя по отношению ко мне какая-то злобная ирония. Я, ведь, например, давеча просто, по-дружески посоветовал тебе: «поливай цветы почаще…» К чему же это ироническое насмешливое: «слушаю-с, ваше благородие!»? Обидно. Оскорбительно!
— С чего ты взял, помилуй! Просто пришло в голову и ответил шутливо. Если с тобой нельзя даже пошутить — ты скажи прямо!
— Значит, ты находишь, что у меня тяжелый характер?
— Нет! Не нахожу!
— А что ж ты, давеча, сказал: «ну, и характер!»?
— Это я с восторгом сказал. Ты не понял тоже.
Бессильно опустившись в кресло, Зякин обхватил свою голову руками и с болезненным стоном прошептал:
— Боже, сколько насмешки. Сколько холода и ненависти! За что, за что?
— А убирайся ты к черту! — неожиданно вскричал хозяин. — Слышишь? Ты мне надоел.
Чувство некоторого удовлетворения появилось на лице Зякина.
— Ну, вот видишь… Наконец-то, ты заговорил искренно, наконец-то, вырвалось у тебя неподдельное чувство по отношению ко мне. Зачем же притворяться, показывать дружбу и симпатию ко мне, которой давно уже нет и в помине…
Хозяин вскочил на ноги и бешено заорал:
— Да пойми ты, идиот ты аргентинский, тухлая ты ослятина, свинячья прямая кишка — пойми, что ты святого доведешь до того, что он даст тебе по твоей искаженной обидой морде!!! Ну, можно ли иметь такую физиономию?! Ведь от нее молоко скиснет!! Матери будут преждевременно рожать!! Лошади сорвутся с привязи и звери завоют в логовищах. Так бы и треснул тебя!!
Зякин опустил все свои многочисленные складки и волосы вниз, капнул на отворот сюртука крохотной мутной слезой и покорно подошел к хозяину.
— Что ж, бей… Зачем же сдерживать желание?.. Ударь друга, который не будет защищаться.
— Убирайся вон! Уходи!! Не будем просто встречаться и конец.
Все большее и большее удовлетворение расплывалось по лицу Зякина.
— Ну? Не прав ли я был? Ведь я же знаю, что ты против меня что-то имел… Зякина, голубчик, не проведешь.
— Агафья! Марина!! Пальто и шляпу господину Зякину! Он уходит!! Уберите его от меня, или сейчас большой грех случится!..
* * *
Через час озабоченный, грустный Зякин сидел у знакомого Прядова и, покусывая большими желтыми зубами сухие суставы пальцев спрашивал:
— Вы давно видели Вихменева?
— Вчера.
— Ничего ему про меня не говорили?
— Ничего.
— Не понимаю! Наверное, кто-нибудь другой наговорил ему про меня. Наверное, Утюгов. Я уже давно замечал, что он на меня дуется. А сегодня прихожу к нему посидеть — и что же? Он меня просто выгнал!! Что вы на это скажете?
— М… да.
— Нравится это вам?
— Мм… да!..
— То есть, как «да»? Вы, значить, одобряете такое обращение? Соглашаетесь с ним? Павел Петрович, я уже давно хочу спросить вас: что я вам сделал, что вы меня не любите? Чем я заслужил такое недоброжелательное обращение? Я догадываюсь — это Вихменев вам что-нибудь наговорил? Или Сашин? или Кранц? Господи! Какой это ужас — быть опутанным какой-то страшной невидимой сетью и не знать, откуда эта сеть, кто ее соткал для меня?!
Он уныло молчал, не слыша ответа. А ответь звучал, где-то в серой дали, в пространстве, без конца, без предела;
— Никто, как Бог.

Рассказ о Ниночке Крохиной

Я и хотел написать рассказ о Ниночке Крохиной.
И сюжет хороший, и настроение у меня было такое, что по силе и яркости написанного — критика признала бы «Ниночку Крохину» одним из удачнейших моих рассказов.
Не судьба.
Так читатель никогда и не узнает изумительной потрясающей судьбы редкой девушки — Ниночки Крохиной.
Только что я, дрожа от нетерпения и острого стремления окунуться в океан увлекательного творчества, взял несколько листов чистой бумаги и придвинул чернильницу поближе, как телефонный аппарат, стоящий на письменном столе, неистово зазвенел.
— Что?! — грубо бросил я в трубку. — Что надо?!
— Ой-ой, что за кровожадность, — засмеялся где-то за несколько верст женский голос. — Не в духе?
— А-а, здравствуйте, — с напряженной радостью протянул я, сжимая свободную руку в кулак. — Ну, что новенького?
— Нет, вы лучше скажите, почему у вас был такой сердитый тон?
— Да нет… так просто… Это аппарат шалит.
— Сердечный? — слышится лукавый вопрос.
— Телефонный.
— Вы, может быть, на меня сердитесь, а? За то, что я позавчера каталась на островах не с вами, a с Дрягиным.
— Нет, что вы… Пожалуйста…
— Ах, так?!. Нечего сказать — красиво. Так почему же выбыли такой злой сейчас, а? «Что»?!! Будто из пистолета выстрелил.
— Простите, но когда я спросил: «что?» я ведь не знал, что это вы меня вызываете!..
— А если не я, так с другими нужно быть грубым?
— Да нет… Но дело в том, что я только что уселся писать, — и поэтому всякий звонок может легко сбить меня с настроения.
— Даже мой звонок?
Свободная, уже ранее сжатая в кулак рука закачалась в воздухе.
— О, нет, что вы… Я очень рад, что вы позвонили. Ну, до свиданья, всего хорошего.
— Успеете там с вашим писаньем. Все равно, всего не испишете… А что, вас, все-таки, часто отрывают от работы?
— Очень часто. То звонки, то визиты. Прямо ужас…
— А вы бы трубку с телефона снимали…
— Не всегда удобно. Иногда бывают важные звонки, по экстренному делу.
— Бедняжка! Ждете важных звонков, a к вам звонят не важные звонки.
— Да.
— Вы бы говорили, что вас дома нет.
— Да.
— Или время бы какое-нибудь назначили определенное.
— Да.
— Что это вы как будто чем то недовольны?
— Нет.
— Я замечаю, что вы в последнее время какой то нервный.
— Да.
— Я сама понимаю, что когда собираешься что-нибудь сделать, a тебе помешают — так теряешь наверное.
— Да.
— И, наверное, большей частью, без дела звонят?
— О, да, да, Конечно. Действительно!
— Не понимаю таких людей…
— Да. Ну, до свиданья!
— Всего хорошего. Завтра что делаете?
— Нет.
— Что «нет»?
— Да. Делаю, вообще. Я вам позвоню. До свиданья.
— Всего хорошего. Пишите ваш рассказ. Вчера не видели Птицына?
— Да.
— Видели? Ну, расскажите, что он делает вообще?
— Ничего. Спасибо. Гуляет. Ну, до свиданья.
— Боже, как вы хотите от меня избавиться!.. Ну, до свиданья. Не буду вас больше мучить. Теперь вы на меня не сердитесь?
— Нет.
— Ага! Значит, раньше сердились!
— Нет.
— Мне этот Дрягин не нравится. В нем есть что-то вульгарное… Или нет? Как вы находите?
— Да.
— Что — «да»? Согласны вы со мной или нет?
— Согласен. Ну, до свиданья.
— Еще бы вы были не согласны!.. Когда при вас выругаешь мужчину, вы всегда согласны, a похвалишь кого, так вы на стену лезете. Только таких циников, как Мочугов, — вы и можете хвалить. Давно его видели?..
— Да, Давно. Спасибо. Гуляет. Ну, до свиданья.
— Нет, постойте… Разговор становится интересным! Это мне нравится; я назвала Мочугова циником, a вы даже не протестуете… Почему же вы раньше так горой за него стояли?! Ну-ка, вы, «мужская логика», отвечайте!..
— Да. Гуляет. Спасибо.
— Кто?
— Этот… Мочугов. Вообще это все трудные задачи. Ну, до свиданья. Позвоню.
— Ну, теперь окончательно: до свиданья!
— Послушайте… Только не звоните после трех. Меня дома не будет. И до одиннадцати тоже. Или нет, в десять. Даже немножко раньше. Не спутаете?
— Да. Ну, до свидания. Дрягине и не думайте. Он для вас не опасен. Может быть, кто другой…
— Да. Ничего. Он гуляет. Ну, до свиданья.
— Кто гуляет? Что вы затвердили: «гуляет да гуляет»!
— Да. Все вообще. Погоды хорошие, они и тово…
— Стыдитесь! О погоде заговорили. Неужели, у вас с дамой нет более содержательного разговора?
— Да. Кхе, кхе!.. Кх…
— Что это вы как будто кашляете? Простудились?
— Нет. Нервное.
— Почему?
— Да, знаете, мешают все. Приходят, звонят…
— А вы бы трубку снимали. Или просто говорили, что заняты, работаете, мол.
— Я и говорю. Не помогает.
— Вот, ей Богу, наказание. Действительно, положение! Ну, если они такие не чуткие — вы бы сказали «извините», но я сейчас не могу разговаривать!
— Извините, но я сейчас не могу разговаривать.
— Вот так. Молодец. Запомните это?
— Ну, до свиданья.
— Послушайте… А мне пришло в голову: может, вы и меня так же потом ругаете за мои разговоры, как и других, а? Я вам ведь, кажется, тоже помешала?
— Да. Ну, конечно!
— Ну, вот вы уже и шутите… Вот и хорошо. Я, значит, разогнала ваше дурное настроение. А если, предположим… Неужели повесили трубку?! Свин… положим… Что эт…
* * *
— Барина дома нет.
— Да как же нет, если он сейчас по телефону разговаривает. Я ведь зашел на одну секунду.
Входит человек. Не на четырех ногах, a как любой человек — на двух ногах.
— Я вам помешал сейчас?
— Собственно, как сказать?.. Я ведь пишу рассказ…
— А вы вон сейчас по телефону разговаривали…
— Да; это одна дама оторвала меня. Только сбила с настроения…
— А вы бы сказали, что заняты.
— Говорил. Не помогает.
— Ни на одну йоту у этих дам нет чуткости! Трубку бы не снимали на это время.
— Да.
— Или просто: нет дома — и конец.
— Да.
— Я вам, может, мешаю? Я только на десять минут. Ну, что у вас слышно с вашей газетой?..
* * *
Я люблю людей.
Я готов их всех обнять. Обнять и крепко прижать к себе.
Так прижать, чтобы они больше не пикнули.
Отчего я писатель? Отчего я не холера?
И знал бы тогда, кому следует захворать…
Назад: Отдел II. Окружающие нас
Дальше: Отдел IV. Ласковые рассказы