Книга: Царь Грозный
Назад: За 20 лет до конца. Опричнина
Дальше: Послесловие

За 18 лет до конца. Митрополит Филипп

В Деревском имении бояр Колычевых 11 февраля 1507 года была радость – у Степана Ивановича по прозванию Стенстура родился сын, нареченный Федором. Мальчик крепенький, голосистый. Подняв младенца над головой, счастливый отец изрек:
– Славен будешь!
Отец оказался прав, но он и не подозревал, какая необычная судьба ждет его сына, и уж, конечно, не думал, что тот станет митрополитом Московским и будет причислен к лику святых!
У всех Колычевых прозвища, но не обидные, а очень даже приметные. Отец Степана Ивановича Иван Андреевич прозван Лобаном за большущую голову и выпуклый лоб. Самого Степана прозвали в честь шведского правителя Стен Стура, славного своей разумностью. Видно, и Колычев был таким, недаром его позже определили дядькой-воспитателем Юрия – младшего сына великого князя Василия Ивановича и Елены Глинской. Слабоумный Юрий души не чаял в своем дядьке Степане.
Все Колычевы честно служили московским князьям еще со времен Ивана Калиты. Вот и Иван Андреевич Лобан-Колычев погиб, защищая Ивангород от нежданного нападения ливонцев. Был он наместником новгородским, а потому владения имел в новгородских землях и женился там же.
Сыновья его служили в Москве, потом у князя Андрея Старицкого, Иван Иванович Умной-Колычев даже думу у того ведал, за что потом и поплатился жизнью вместе со своим князем.
Но тогда, в 1507 году, о страшных днях и не думалось. Степан Стенстура Колычев вместе с братьями верно служил великому князю Василию III Ивановичу и его первой жене княгине Соломонии. Никто не ждал беды изнутри, власть виделась крепкой и надежной. А что до ливонцев или татарских набегов, так на то и воеводы. Все казалось: вот с Казанью справятся, потом ливонцев побьют, чтоб не налезали всякий год на псковские земли, и заживут лучше некуда. Но вышло не так…
Маленький Федя – мальчик очень серьезный. В боярском доме детей полно, у Семена Ивановича родичей немало, но Федя выделялся среди всех своим внимательным взглядом и постоянным старанием все обустроить. Если остальные могли разбросать игрушки, то мальчик их собирал, складывал, в играх всем распределял роли. Взрослые дивились – даже старшие дети маленького Федю слушались.
А еще в храме не по сторонам глазел, а внимательно слушал все, что говорил священник. Это тоже изумляло родителей, особенно когда Федя принялся расспрашивать о Деве Марии и младенце Иисусе. Заставил пересказать историю его рождения и смерти на кресте несколько раз и после того долго молчал. А потом вдруг спросил у матери, отдала бы она его вот так же? Боярыня Варвара широко распахнула глаза и в ужасе замахала на сынишку руками:
– Что ты, Федя, господь с тобой!
Не отдала бы, решил для себя мальчик и не понял, рад он этому или нет.
Повзрослев, Федор стал еще более серьезным, он рано принялся учиться буквицам и счету, потом помогать отцу распоряжаться холопами и хозяйством. Также рано пошел на службу, но вынужден был ее оставить. Не потому, что был бестолков или ленив, а потому, что пришло правление Елены Глинской с родичами и опала легла на семью князей Старицких, которым служили Колычевы. Дядя Иван Умной-Колычев был в думе у князя Андрея Ивановича Старицкого, за что попал в тюрьму. Троюродные братья Андрей Иванович и Гаврила Владимирович в Москве были биты кнутом и после казнены.
Не было внуков у Степана Стенстуры Колычева, те сыновья, что женились, все бездетны, а Федор и не мыслил семью заводить. Может, потому Степан Иванович так холил-лелеял маленького княжича Юрия? Позже будут племянники у Федора Степановича, которые вместе с остальными его родственниками горько поплатятся за родство с опальным митрополитом Филиппом Колычевым.
Федор служил правителям честно, но с тяжелой душой переносил нововведения молодой княгини Елены. А уж когда после смерти князя Василия на Русь пришла беда, точно замкнулся, все больше в церкви да за книгами, ему не по нутру с ряжеными прихвостнями новой правительницы прыгать. Отец беспокоился, на Федора отчего-то косо поглядывал Телепнев, как бы бедой не обернулось. Потому, когда однажды сын невзначай завел разговор об иночестве, не сказал ни да, ни нет. А тот, видно, все чаще о таком задумывался.
Однажды пришел из храма сам не свой, задумчивый, но будто просветленный. Отцу бы спросить, но не до того, другим занят. Маленького княжича Юрия на коня бы сажать пора, а тот едва сам ногами двигает, вот и измышлял Степан Иванович, как ему исхитриться, чтоб глупые болтуны лишнего не заметили…
А Федор услышал в проповеди слова, которые сколько раз уж сам читал, но вот не задевало же! О том, что нельзя служить двум господам. Видно, время пришло, понял, что либо Господу служить, либо жестокой правительнице с ее полюбовником. А тут вдруг весть о гибели дяди и троюродных братьев!
Когда Степану Ивановичу сказали, что сын Федор исчез неведомо куда, никого не предупредив, он только рукой махнул:
– Пусть по себе жизнь выбирает…
Домашних подивило спокойствие, с которым отец отнесся к пропаже сына, заподозрили, что знает что-то, но тот молчал, молчали и остальные. Да и боярыня Варвара не суетилась и не ахала, а ведь времена страшные, мало ли что…
Федор действительно бежал куда глаза глядят, хотелось уйти от мирской мерзости в дальнюю обитель, чтоб не вспоминать о разгульной Москве и ее правительнице, не уберегшей вдовью честь. Только куда идти? Поддался своему движению души, ушел в чем стоял, а о том, как и куда пойдет, и не думал, полагался на волю Божью.
Конечно, не просто так мерил версты Федор Колычев, он шел к Студеному морю, где, точно знал, есть Соловецкая обитель. Слышал, что и мала она, и худа, да только дальше ее тогда на Руси, почитай, и не было. Федора не пугали ни скудность будущего пристанища, ни его удаленность, напротив, радовали.
Но сразу добраться до обители не удалось, слишком велики русские просторы, от Москвы до Студеного моря шагом быстро не дойдешь. К тому же Федору не хотелось выдавать, кто он таков, а потому ни злата не взял, ни серебра, за подвоз платить нечем, топал ногами… Пришлось трудом подрабатывать. Вот когда пригодились молодому Колычеву его наблюдательность и отсутствие кичливости! Кроме того, надо было что-то есть. И тогда бежавший как можно дальше Федор Степанович напросился к крестьянину в Хижах на Онежском озере… пасти скот!

 

Суббота хороший хозяин, стадо у него немалое, самому не справиться. Потому, когда вдруг объявился новый человек и спросил, не приютит ли его за какую работу, даже долго не раздумывал. Только подивился, как человек попал в Хижи.
Оказалось, привез на лодке местный крестьянин Михей Гнутый, плававший на берег за кой-каким товаром. Перед самым отплытием обратно на остров к нему вдруг подошел этот странный человек, по виду вроде и русский, но уж слишком чистый и опрятный. Спросил, откуда лодочник, попросил отвезти подальше от людей.
– С чего бы? – усмехнулся Михей, внимательно оглядывая незнакомца. Нет, вроде на беглого не похож, на татя тоже. Но Гнутый тотчас осадил сам себя – откуда ему знать, как выглядит тать? Любой татем может оказаться.
– Не могу среди людей жить, – мотнул головой незнакомец.
Михей хотел было сказать, что тогда ему прямая дорога в монастырь, а то и совсем в скит, но передумал и почему-то предложил:
– Давай к нам!
– Это куда? – поосторожничал незнакомец. Эта осторожность не слишком понравилась Гнутому, но ответил:
– На остров! Людей у нас мало, но каждый на виду…
Цепкие глаза крестьянина в упор разглядывали человека. Тот кивнул:
– Поплыву, коли возьмешь с собой. А чужих глаз я не боюсь, если только меня самого не продадите…
– Кому? – снова сощурился Михей.
Незнакомец совсем помрачнел, но, видно, выхода у него не было, уже тише проговорил:
– От княжеской немилости…
– Эк ты!.. – ахнул владелец лодки. – Какому это князю тебе не угодить пришлось?
Говоря это, он уже освобождал место в лодке для просителя. Тот все понял без слов, забрался на свое место, протянул руку за веслом:
– Давай, грести помогу.
Михей осторожно отстранился:
– Я сам!
– Зря боишься, – усмехнулся незнакомец. – Я боярский сын Федор Колычев, был на службе у князя Старицкого… Сам ведаешь, как не любят нынче в Москве этого князя и всех его людей.
Гнутый сокрушенно помотал головой:
– Что-то слышал, да не до Москвы нам, со своими делами в Хижах управиться бы…
Помолчали, когда до берега уже было далеко, Федор снова предложил:
– Давай погребу. Устал же…
– Не, – упрямо мотнул головой крестьянин. – А куда ж ты теперь-то? Ты, чай, боярин, к простой жизни не привык.
Колычев довольно долго смотрел вдаль на плывущие и в небе, и в воде облака, на ставшую почти невидной полосу леса на берегу, потом вздохнул:
– Не привык, ты прав. Да только жизнь так поломалась, что придется привыкать. А работы я не боюсь… Если можно, поживу в вашей деревне, покуда все не уляжется, а потом подумаю.
Гнутый хмыкнул:
– Мы гостям всегда рады, но вот только гость ли ты? А ну как за тобой царская стража наедет, нас всех порубит?
– Никто меня не видел и, верно, пока не выслеживал, не то давно бы взяли. Опалы на меня пока нет, только на мою дальнюю родню. А ежели ты сам не расскажешь, кто я таков, то и знать не будут.
– Ага! – обрадовался Михей. – Я в деревне расскажу, что, мол, встретил нежданно богатого родственника, какого у меня никогда не было и быть не могло, и вот всем на радость привез!
– Да я и сам понимаю, что белыми нитками шито. Но где-то же жить надо? Ежели не пригреете меня хоть на время, то придется дальше топать.
Русский народ жалостлив, кому помощь нужна, тем всегда поможет. Только кивнул Михей:
– Ладно, поживешь у нас, а там видно будет.
Помолчав еще немного, вдруг объявил:
– Только трудиться придется вместе со всеми! У нас даром хлебушек не едят!
Колычев улыбнулся:
– Не объем, не бойся.
– Деньги есть, что ли? – сощурил глаза Михей.
Федор помотал головой:
– С собой нет. Работать стану вместе со всеми, как скажут. А потом отблагодарю.
Гнутый что-то пробормотал невнятное, но по его недовольному взгляду было ясно, что не одобряет отсутствие звонких монет у своего нечаянного гостя.
Они долго плыли молча, потом Михей, видно, все же устал и предложил Колычеву:
– Погреби ты, я править стану.
Тот не стал выговаривать, кивнул и пересел на середину лодки. В его руках силы было немало, размашистые гребки погнали суденышко гораздо быстрее, чем у хозяина. Глаза Михея снова превратились в щелочки, откуда подозрительно заблестели маленькие глазки.
– Говоришь, сын боярский? А гребешь вон как!
Федор от души расхохотался:
– Я же сказал: много что умею! Мой отец Степан Иванович Колычев боярин небогатый, даром, что родичей вон каких имеет да княжича Юрия воспитывает! Наши владения в Деревской пятине не только людскими руками подняты, но и нашими с батюшкой. Я не только грести приучен, но и косить, топором работать, не очень умело, правда, но острие от обуха отличу…
Гнутый вытаращился на своего попутчика во все глаза:
– Да неужто бояре такими бывают?!
– Бояре всякими бывают, – вздохнул Колычев, усиленно работая веслами. Дело близилось к вечеру, а плыть в ночи ему совсем не хотелось.
Видя, что Колычев действительно не боится труда, Михей постепенно успокоился. Он уже представлял, как станет рассказывать в деревне о такой неожиданной встрече. Только подумать – боярский сын гребет в его лодке, а он сам сидит как боярин! Ну дела…
Но похвастаться не удалось, когда Хижи уже были видны, Колычев вдруг попросил:
– Ты лишнего-то не говори, ни к чему всем знать, кто я и откуда…
Михей чуть помолчал и все же возмутился:
– А чего ты боишься? Люди у нас хорошие, ежели ты к ним с добром, то и они не обидят.
– Боюсь, – откровенно признался Колычев. – Не тать и не бежал, но княжеской немилости пока хоронюсь. Моих братьев кнутом на Москве били и казнили, почем зря! И дядю Федора Михайловича в узилище гноят.
– Родных?! – ахнул Гнутый.
– Троюродных, – мотнул головой Федор, – только от того не легче. Меня, может, и не тронули бы, да лучше быть нагим, да живым, чем в шубе и повешенным.
– Это да, – согласился Михей. Чуть поразмышляв, он добавил: – Ты вот что, ты не говори, что Колычев да боярский сын. Скажи купецкий там, или дьяка какого поплоше. У нас ни тех, ни других никто в глаза не видывал, кроме меня, мало кто на берег плавает. Или того лучше, скажи, мол, ливонцы семью сгубили, а ты себя не помнишь… Вот и поживешь у нас. Только придется тебе, мил друг, поработать, даром никто кормить не станет, нет у нас лишнего-то…
Когда лодка почти доплыла до берега и стали видны не только дома, но и люди, вышедшие встретить Михея, тот поинтересовался:
– Скотину боишься?
– Какую скотину? – удивился Федор.
– А коров с бычками! – усмехнулся Гнутый. – Какая же еще бывает скотина.
– Не боюсь! – буркнул Колычев.
– Вот и ладно. Пристрою тебя к своему шурину, ему пастух нужен, сам не справляется. Пойдешь ли?
– Пойду, – согласился Федор. Ему выбирать не приходилось.
– Вот и лады, скажем, что ты из ливонских земель, Юрьева или какого другого города. Родичей твоих побили, а тебе по башке шарахнуло так, что про себя ничего не помнишь. Пожалел я тебя, взял к нам жить, понял?

 

Колычева приняли на острове дружелюбно, но осторожно. Про житье-бытье в Юрьеве расспрашивать не стали, Михей сразу рявкнул:
– Сказано же, что не помнит человек ничего!
Кто-то из баб усомнился:
– А откуда тогда известно, что он юрьевский?
– Знакомый один сказал, он его там видел!
Суббота Михея на берег встречать не вышел, не до него, дел полно. Потому истории Колычева не знал. Когда Гнутый подвел Федора ко двору шурина, беглец подивился ладности построек. Все сделано с умом, чисто, заботливо, видно, хороший хозяин крестьянин Суббота, не в пример самому Михею, у того слишком много времени уходило на болтовню, двор зарос травой, в которой терялись нужные вещи. Даже косу найти удалось не сразу, с трудом разыскал, чтобы выкосить хоть проход к сараюшке с довольно тощей коровенкой. Но такое нестроение, видно, мало беспокоило хозяина, едва махнув пару раз косой, он заторопился:
– Пойдем, шурин уж вернулся с пастьбы, поди.
Беременная жена Михея, с трудом передвигавшая опухшие ноги, ругнулась:
– Куда?! Снова всю ночь шляться станешь? А дома дел невпроворот!
Гнутый отмахнулся от нее, как от назойливой мухи:
– Вишь, завела себе…
Выходя за ворота, они слышали вслед:
– Вот ирод навязался на мою голову! Чтоб тебе пусто было, бездельнику! Чтоб тебя покорежило, проклятого!..
Гнутый, который и без жениных проклятий был кособок, возмущенно кивнул назад:
– Во! Вишь, как костерит? Проклинает, а ее проклятия верные. Однажды вот крикнула, и меня через день лесиной по хребту так огрело, что и поныне перекошенным хожу.
– Так это у тебя прозвище? – ахнул Колычев.
– А то! – продолжал возмущаться его спаситель. – Дернул черт жениться! Плодовитая зараза оказалась. Стоит только к ее юбке подойти, так сразу и дите несет в подоле! Шестерых за семь лет наклепали и еще одного носит. И все живучие, все жрать требуют. А мне опосля той лесины на хребте много ли унесешь? И че делать – не знаю…
Федору хотелось смеяться, но этого было нельзя, обиделся бы Гнутый до конца жизни. Выручило то, что Хижи деревня невелика, да и дом шурина Субботы оказался не в другом конце.
Только входить даже в ворота Михей почему-то не стал. Остановился возле крепкого забора и мотнул головой:
– Во, иди! Скажешь, как договорились, мол, Юрьевский, по башке треснули, себя не помнишь. Что Федором зовут, в ладанке писано было. Ты читать умеешь?
Колычев усмехнулся, но Михей уже и сам понял глупость вопроса: каково боярскому сыну и не уметь?
– А чего же сам не идешь?
Гнутый поморщился:
– Да не любит он меня. Говорит, мол, болтун и бездельник. А того не поймет, что душа у меня разговора требует, как у другого молчания, так у меня слов! – Такая досада слышалась в голосе Михея, что Федор даже улыбнулся.
– Ладно, если в дом не пустит, к тебе вернусь, – усмехнулся он. – Пустишь ли переночевать?
– Пущу, – махнул рукой спаситель и споро зашагал прочь. Вовремя, потому как привлеченный голосами из калитки показался, видно, хозяин двора.
Суббота был крепок и ладен, как и его двор, и забор, и дом за ним. Невысокий, коренастый мужик, рубаха на котором только что не трещала по швам от упитанности, остановился, внимательно разглядывая незнакомца. Федор сразу понял, что толщина у крестьянина не квелая, жирная, как бывает у толстых людей, а крепкая, наработанная ежедневным трудом.
– Ну, чего встал? Ты кто? – особой приветливости в голосе хозяина крепкого двора не слышалось.
– Я – Федор. Возьмешь ли к себе в работники хоть ненадолго? – Глаза Колычева не прячась смотрели в глаза крестьянина.
Тому, видно, понравилось, что гость не отводит глаз, постоял, помолчал и махнул рукой:
– Пойдем поговорим.
Федор заметил, что от внимательного взгляда не укрылось несоответствие его немудреного наряда и ухоженных рук. Он решил ничего не скрывать от этого человека, негоже начинать с обмана, что бы там Михей ни говорил.
Суббота провел Колычева в дом, кивнул на лавку у окна:
– Садись.
Хозяйка тут же забегала, выставляя на стол еду. С утра не евший Федор, конечно, был голоден, Гнутый не догадался предложить даже кусок хлеба, сразу принялся браниться со своей женой, но хвататься за ложку не спешил. А щаной дух манил неимоверно! И хлеб лежал, нарезанный ровными толстыми ломтями. И от печи пахло томленой кашей.
Хозяин кивнул на поставленный перед гостем горшок:
– Ешь, потом говорить будем.
Пока Федор ел, Суббота не сводил с него глаз. Нет, он не считал, сколько ложек пронес в рот гость, не смотрел, как кусает хлеб, он разглядывал самого Федора. Самое удивительное, что Колычева это никак не беспокоило, ел – и все тут!
Когда ложка была облизана и отложена в сторону, Суббота вдруг крякнул:
– Вот не пойму, кто ты! Ложку лижешь, точно всю жизнь за крестьянским столом сиживал. А руки у тебя не наши, не работные. Вижу, что не бездельные, но не работные. Про Юрьев я уже слышал, жена порассказала. Это ты Гнутому заливай, его обмануть нетрудно. Не верю, чтоб тебя шарахнуло, взгляд у тебя не дурной.
Вроде и не заставлял о себе рассказывать, но так рассуждал, что Колычев почел за лучшее добровольно все выложить:
– Верно заметил, не крестьянского я роду, и не из Юрьева. Я – боярский сын Федор Колычев, у отца моего владения в Деревской пятине. Бежать пришлось, потому как родня в немилость нынешней царице и ее родне попала. Дядю и троюродных братьев сгубили, я дожидаться не стал. Пока и до нас не добрались, утек, теперь вот скитаюсь. А Михея я не обманывал, про Юрьев и голову он сам придумал, чтобы вопросов не задавали.
На лице хозяина дома ничего не изменилось, не было понятно, как он относится к беглому боярину. Федор замолчал. Что он мог еще сказать?
– А теперь куда же?
– Не знаю, – честно признался Колычев. И это была чистейшая правда.
Суббота со вздохом поднялся со своего места. Встал и Федор, негоже гостю сидеть, если хозяин стоит.
– Ладно, у меня поживешь. Потом подумаем. Делать-то что можешь?
У Колычева отлегло от сердца, рядом с таким крепким и уверенным мужиком было очень покойно и надежно. Развел руками:
– Да нарочно ничем не занимался, но руки к делу приучены. Работы не боюсь.
– Лады, – кивнул Суббота. – Иди ложись на сеновале, завтра рано поутру разбужу, со мной пойдешь, пастьбой заниматься станешь. – Вдруг его голос стал насмешливым: – Али тебе сеновал не подходит? Тогда прости, боярин, другого места нет.
– Я ни сеновала, ни работы не боюсь. И боярином меня не зови. Какой я боярин, ежели к тебе в работники прошусь?
Они стояли друг против друга почти лицо в лицо. Коренастый Суббота был ниже Колычева, но точно кряжистый дуб – с места не сдвинешь. Только и Федор, пусть в теле тонок, а тоже крепок, глаза не опустил, не заерзал. Хозяин дома снова усмехнулся, но уже добрее:
– Завтра и поглядим.

 

Почти год пас скотину у Субботы беглый боярский сын Федор Колычев. Долго терпел болтливый Михей, скрывая тайну своего знакомого, но однажды все-таки заорал в ответ на очередное проклятие своей неугомонной супруги, снова носившей во чреве наследника:
– Да если б не я, то погиб бы боярский сын Федор Колычев! Сгинул! Пропал!
– Кто? Какой боярский сын?! – ахнула супруга не потому, что хотела дознаться правды, а потому, что хотела уличить мужа в очередной лжи.
– А Федька, что у Субботы живет! – Для Михея в тот миг важнее всего было огорошить зловредную супругу. О своих же собственных предупреждениях он попросту позабыл.
Надея уперла руки в бока и пошла на Гнутого приступом:
– Ты че врешь-то?! Че врешь?!
Михей был уже и сам не рад, что проболтался, но слово не воробей, вылетит – не поймаешь, верно говорят. Пришлось виниться, рассказывать все, как было. Каялся долго, потому как супруга сначала все не верила, потом ругалась, что ее обманул, а это хуже всего! Остался Михей виноватым, и ублажать Надею ему пришлось еще не одну ночку. Хотя и кривоватый он был мужик после той лесины, но дело свое знал хорошо. Простила ему Надея такую оплошность после третьей горячей ночки, но в узде держала пуще прежнего и на сторону глянуть не позволяла.
Но Надея на то и баба, чтобы проболтаться скорее мужа. Всего одной сердечной подруге по великому секрету выболтала мужнину тайну, но вскоре вся деревня стала странно поглядывать на пастуха, что у Субботы в работниках ходил. Все вызнал сам Суббота, встретил Михея, толкнул к забору, у которого застал, и грозно спросил:
– Выболтал?!
Тот понял, что попался, перепуганно закивал, заерзал:
– Супруге только… Во сне проговорился, да она баба догадливая…
Суббота махнул рукой на родственника и отправился дальше. Что возьмешь с Гнутого?..
Но деревня хотя и знала, а кому могла сказать? Зимой по крепкому льду на торг возили свое, а по весне отрезан остров бурным озером от остальных. Но вот сошел лед, и не один Михей Гнутый поплыл на берег за покупками… Нашлись такие, кто похвастался, мол, вон какова наша деревня, у нас боярский сын в пастухах! Болтовня пошла дальше.
Поняв, что сохранить в тайне происхождение Федора не удалось, Суббота предложил ему:
– Тебе в монастырь уходить надобно.
Тот кивнул:
– Сам о том думал. Да только куда я с острова? И как, не саженками же грести? А подвезет какой Михей, так снова все знать будут…
Суббота немного пожевал губами, крякнул и объявил:
– К берегу, только в другую сторону, отвезу сам. Знать никто не будет. А там иди на Соловки. Места суровые, но народ монашеский, слышал, стойкий, не предаст. Ежели за тобой смертной вины нет, то на Соловках искать не станут.
– Нет на мне вины ни смертной, ни малой. А за помощь спасибо, отблагодарю.
На том и порешили. Суббота отвез Колычева на дальний берег Онежского озера, дал с собой немалый запас всего – и еды, и оружия, все же лесом идти, и одежды. Нарисовал весь путь, какой до переправы проделать должен. Перекрестил вслед:
– Храни тебя Бог!

 

Немного погодя в Соловецком монастыре появился новый поселенец, кто таков и откуда, никто не знал, службы в церкви стоял честно, молился истово, работы не чурался никакой, сносил и обиды, и даже побои. Ничего не требовал, только молился и трудился. Монахи приглядывались к Федору молча, расспрашивать не принято, придет время, сам расскажет.
Сам Федор, когда подплыл на утлом плотике к берегам Соловецких островов, ужаснулся. Обитель недавно выгорела почти вся, вместо и так невеликих построек торчали одни обгорелые печные трубы. Уцелела только крошечная кладбищенская церквушка. В первый миг стало даже чуть страшно, куда приплыл-то? Но тут же в сердце какая-то радость взыграла, не от того, что обитель пострадала, а от того, что его помощь понадобится.
Потом Федор на исповеди каялся этой радости, негоже так, но тогда вдруг почувствовал, что со своими молодыми сильными руками очень пригодится старцам в восстановлении обители. Действительно, пригодился, работал, не помня себя, кроме труда, знал лишь молитву, скудную еду (другой не было) да короткий сон. Братия видела старания нового послушника, ценила их, но видела и другое – не того он поля ягода, чтобы нищим в монастырь прийти.
Обычно послушники боярского да княжеского рода делали весьма крупные вклады в обители, где им оборудовали отдельные кельи. А уж работать вместе с остальными им и в голову не приходило. Сколько ни старался в свое время Сергий Радонежский уравнять всех иноков в правах и послушании, не всегда так выходило, кто больший вклад внес, тот и жил лучше. А тут явно даже не купецкий сын, больно грамотен да ухожен, но без денег и работает что топором, что лопатой, что просто руками, точно всю жизнь этим занимался. Когда людям что-то непонятно, они этого боятся или не любят. Так и Федору пришлось испытать немало тычков и упреков без повода, выдержать немало хулы и трудов, пока признали монахи его своим.
Но он снес все, и появился в обители инок под именем Филипп. Сначала только игумен Алексей знал, кто он таков на самом деле, но потом и сторожиться не стало надобности. Умерла царица Елена Глинская, а боярам Шуйским было не до Колычевых. Да и за самим Федором действительно вины не знали. Мало ли кто служил у Старицких? Ушел человек в монастырь, так и пусть иночествует себе… Это позже наступят времена, когда и из монастырей станут возвращать, чтобы посадить на бочку с порохом и взорвать…
В монастыре жизнь не была медом не только из-за пожара. Сама природа словно против того, чтобы люди жили на Соловецких островах. Длинные снежные зимы со злыми метелями, холодные дожди осенью и тучи мошкары коротким летом не давали выращивать сколько-нибудь добрый урожай. Землица не кормила. Скот разводить особо негде, Соловки все же острова, от одного берега до другого в сотню шагов, а там хоть вплавь переправляйся. Но у монахов все же огород, своя мельница, какая-никакая кузня…
Везде прошел послушание Филипп, ничего не чурался, и дрова колол, и хлеб пек, и навоз за скотиной убирал, и мешки на мельнице таскал… А когда выдавалась свободная минутка, старался уйти в лес подальше, чтобы помолиться наедине с собой.

 

В небольшой келье игумена Алексея шла неторопливая беседа. Двое старых монахов говорили о третьем, том, что против них гораздо моложе, – о монахе Филиппе, принявшем постриг почти десять лет назад. Филиппу только сорок, но мудростью своей превосходит многих старцев, по семь десятков лет проведших в постах и молитвах. Речь о достойном монахе шла не зря. Игумен уже в годах и здоровьем слаб, хорошо понимая, что земной жизни срок почти вышел, обсуждал с келарем, кто может его заменить.
Но большого выбора и не нужно, братия единодушно стояла за Филиппа, не видя игуменом после Алексея никого другого. Келарь, невысокого роста, сухощавый и смиренный монах, согласно кивал:
– Достоин, достоин Филипп быть избранным. Братия поддержит.
Сам Филипп в это время колол дрова подле монастырской кухни. Это не было его послушанием в тот день, но, увидев, что тщедушный Зосима попросту не справляется с большим количеством поленьев, наваленных посреди двора, молча взял второй топор и принялся помогать. Если бы ни ряса, то, глядя, как машет колуном высокий ладный человек, мало кто мог бы сказать, что он монах, и уж тем более, что он боярский сын!
Зазвонили к вечерне, оба монаха отставили топоры и, истово перекрестившись, отправились к храму. Филипп шагал широко, размашисто. Зосима едва успевал семенить рядом. Эту пару заметили и вышедший на крыльцо игумен Алексей с келарем. Настоятель кивнул келарю:
– Тесно Филиппу в монашеской рясе-то… – Заметив недоуменный взгляд келаря, пояснил: – Хорошим настоятелем будет.
Так и случилось. После смерти прежнего игумена Алексея новым единодушным решением братии был выбран Филипп Колычев сорока одного года от роду, боярский сын.

 

Пожалуй, больше, чем он, для обустройства Соловецкой святой обители не сделал никто. Родители Филиппа в опалу не попали и своих владений не потеряли, потому и сам новый игумен оказался человеком состоятельным, смог делать значительные вклады в монастырь и щедрые подарки. Щедрым к Соловецкой обители был и царь Иван Васильевич.
Но не только от чужих щедрот хорошо зажила обитель. Вот когда пригодились организаторское умение Колычева и его смекалка! За те 18 лет, что он был игуменом, Филипп сделал монастырь поистине процветающим.
Прежде всего Колычев получил разрешение на беспошлинную торговлю солью на 10 000 пудов в год против 4000 прежде. В 1550 году игумен выхлопотал у царя грамоту на восемь солеварниц в Выгозерской волости, немного погодя еще на 33 в Сумской. Чтобы понять, какие это приносило доходы, достаточно вспомнить, что солеварение было гораздо более прибыльным делом, чем виноторговля! Пьют не каждый день, а соль на столе нужна всегда.
Вырученные деньги пущены на строительство больницы, каменных келий, постройку кожевенного завода, водяных мельниц, пристани на Муксаломском острове, свой кирпичный завод и многое другое… Более пятидесяти Соловецких озер соединили меж собой прорытыми каналами в единую систему, проложили дороги, завели сенокосные пожни, устроили рыбный садок в отгороженной морской губе…
Филипп оказался превосходным хозяином не только на самих островах, но и на принадлежащих монастырю землях. В монастырских вотчинах ввел выборное управление монастырскими крестьянами, горой стоял за «своих» крестьян, но и так же строго с них спрашивал. Грозя опалой за произвол и взятки, он наказывал за пьянство и тунеядство.
При Филиппе на Соловках было построено несколько новых храмов. Особенно выделялся Преображенский собор, значительно превосходивший по высоте тогдашний главный храм государства – Успенский собор Кремля. Одной стороной он повернут к вырытому монахами Святому озеру, а другой – к заливу Благополучия. Стены собора точно вырастают из скал…
Сначала Иван Васильевич попытался превратить Соловецкую обитель в место ссылки ставших неугодными ему людей. В 1554 году туда сослали старца Артемия, позже из Кирилло-Белозерского монастыря на Соловки перевели опального Сильвестра. Но тюрьмой Соловецкие острова стали только через много столетий. После того как Артемий при явном попустительстве игумена Филиппа смог не только бежать из монастыря, но и перебраться в Литву, чтобы оттуда выступать против своего царя, Иван Грозный перестал высылать на Соловки «изменников», во всяком случае, опального князя Курлятева отправили не к Филиппу, а на Ладогу.
Однако забыть разумного игумена, его умелое правление и поражавшее всех благочестие государь не мог. Иван Васильевич не раз ставил в пример Филиппа Колычева. Это пристрастие государя вышло игумену боком. Наверное, он был бы не против, чтобы царь предпочел ему кого другого… Но… история не терпит сослагательного наклонения.

 

Даже очень далеко от Москвы, среди льдов и туманов студеного Белого моря обитель не могла жить, ничего не ведая о жизни в столице. Вести доходили с опозданием и были одна другой диковинней! Сначала страсти рассказывал приехавший под охраной царский советчик Сильвестр. Говорил о своеволии царя, вздыхал о грядущем нестроении.
Монахи по главе с игуменом сочувственно покачали головами, но долго печалиться об этом не стали. Москва далеко, царь высоко… Пусть себе… Филиппу совсем не хотелось вмешиваться в мирские суетные дела власти.

 

Сильвестру отвели маленькую келейку, не потому, как такое распоряжение пришло, а потому, что других не было. Одним из первых вопросов, которые задал опальный поп, был: «А где Артемий?» Филипп пожал плечами:
– Убег…
Сильвестр, за время дороги понявший, что попал туда, откуда обратного пути нет никакого, недоверчиво уточнил:
– Сам убег?
– Нет, за ним от аглицкой королевы приезжали! – фыркнул игумен, которому совсем не понравились дотошные расспросы нового инока. Даже царь не стал расспрашивать, так поверил, хотя все понимали, что, следи Филипп за Артемием как надо, никуда бы тот не сбежал.
– Как же это он смог?!
– Это ты его спроси. Или тоже хочешь? – прищурил глаза игумен.
Испугавшись, Сильвестр замахал руками:
– Что ты! Что ты! И не мыслю!
– А чего ж ненужное спрашиваешь?
Больше Сильвестр Артемием не интересовался. И слава богу, потому как Филиппу очень не хотелось вспоминать опального священника. Зато бывший царский наставник принялся изводить игумена своими воспоминаниями.
Сильвестру, видно, уж очень хотелось выговориться. Используя любую возможность, он норовил остаться с игуменом наедине и принимался рассказывать о царе Иване Васильевиче. Филипп помнил нынешнего правителя совсем маленьким мальчиком, за которого правила мать, а потому сначала слушал с интересом. Но постепенно жалобы опального царского советчика стали надоедать. Жаль тратить время на пустые слова.
А для себя Филипп решил, что в Москву ни ногой. Разве только на Собор…
Все же в Москву ехать ему пришлось. Умер митрополит Макарий, и предстояли выборы нового. Жалея о прекращении земной жизни мудрого царского советчика, который не чета фарисею Сильвестру, Филипп только головой качал: замены не будет. Собор утвердил Андрея Прозорова, недавно принявшего постриг в Чудовом монастыре под именем Афанасия. Колычев смотрел на нового митрополита и жалел того. Прозоров хорошо знал государя по его молодым годам, видно, потому Иван Васильевич его и выбрал, ожидая попросту послушания своей воле.
Оказавшись с Афанасием с глазу на глаз, Филипп неожиданно для себя пожалел митрополита:
– Каково будет при нынешнем Иване Васильевиче?
Тот вздохнул:
– Не береди рану, святой отец. Сам страшусь. Но, видно, Господь так судил: нести мне сей крест безропотно. Не своей волей поставлен, а как откажешься?
Филипп, оставшись один, долго размышлял, отказался бы он? Афанасий прав, как откажешься, ежели Собор утвердил? Колычев даже головой потряс, отгоняя ненужные мысли, что о чужом думать? Скорее к себе в обитель, подальше от мирской суеты и московской грызни за власть!
Но в 1565 году очередные богомольцы принесли вести и того чуднее: государь зимой уехал в Александровскую слободу, где наложил опалу на всех бояр и духовенство и вообще грозил отречься от престола! Про опалу на бояр игумен слышал уже не раз, а вот опала на духовенство понравилась ему мало. Игумен знал о событиях в Москве гораздо больше, чем его братия. Слишком много осталось у него в столице родственников. Игумену почти одновременно двое двоюродных братьев – ставший земским окольничим Михаил Иванович Колычев и глава опричной думы Федор Умной-Колычев – прислали каждый по письму, пытаясь убедить Филиппа в правильности своего выбора. Филипп в который раз убедился, что одиннадцать лет назад принял верное решение – бежать как можно дальше от мирской суеты. Все, что происходило в Кремле и Александровской слободе, его не касалось! Суета в дворцовых палатах и переходах казалась такой далекой и глупой, что игумен даже отвечать братьям не стал. Пусть себе, у него вон пристань подновлять надо и пруды чистить… Куда лучше заниматься братией, читать умные книги, заботиться о монастырском хозяйстве и о крестьянах, что трудятся на землях монастыря.
Монахи тоже недолго судачили о московских делах, некогда, летний день год кормит, и службы никто не отменял, слава богу!
И все же в монастырь за лето и осень пришли еще три письма. Игумен, получив их, попросту отложил в сторону. На вопрос служки, отчего не желает прочесть, поморщился:
– Сцепились меж собой за власть, нет чтобы делом заняться! Недосуг мне, будет время, прочту.
Время появилось не в тот же день, потому как монахи придумали устройство для разлива кваса. Придумано хитро, готовый квас по трубам самотеком в погреб утекал и там по бочкам разливался! Наблюдая за равномерностью наполнения очередной бочки, игумен усмехнулся, кивнув служке на устройство:
– А ты мне про письма твердишь…
Потом Филипп наблюдал, как при выделке кирпича глину мнут не люди, а лошади. Много хитростей на своем дворе придумали монастырские. Оказавшиеся в обители просители из крестьян только головами качали: ох и умны монахи! Но по тому, как приглядывались, игумен понимал, что соображали, как бы и себе такое сделать. Он чуть лукаво прищурил глаза:
– А перенять не хотите?
– Дык… – смущенно развел руками рослый рыжий мужик.
– Чего «дык»? Велю братии, чтоб все толком обсказали. Ежели не глупы, то и себе так сделаете. – Усмехнувшись, добавил: – Квас-то ни к чему бойко разливать, и из жбанов попьете. А вот сеялку с десятком решет поглядите, покажут.
Мужик недоверчиво хмыкнул:
– Десяток человек лошадь не потянет…
– А не десяток стоять будет! – Кажется, игумену понравилось недоверие крестьянина. – У нас всего один старец на сеялке стоит!
Да, было чему поучиться у братии на Соловках!
До московских жалоб ли Филиппу?
Но читать пришлось. Зато прочтя, игумен совсем помрачнел. Похоже, что не просто разлад в Московии, а беда приключилась. Филипп и раньше не очень любил ездить в Москву, разве что на Соборы, как тогда, в 1550-й на Стоглавый, да по именному вызову митрополита, которые бывали нечасто. Теперь же он почувствовал, что мимо не пройдет, хочешь не хочешь, а в Москву ехать придется.
Митрополит Афанасий, слава богу, не звал, и игумен снова занялся монастырскими делами. Но по вечерам долго засиживался в раздумье за все теми же письмами. Каждый из братьев пытался по-своему объяснить Филиппу опричнину, но ни у одного не получалось. Похоже, даже Федор Умной, ставший главой опричной думы, толком не понимал замысла государя.
А самого Филиппа меньше беспокоили царские опалы и гораздо больше то, что государь делит страну и людей на ней.

 

Игумен высок, сухощав, не по летам строен, лик имеет строгий, едва ли не суровый. Лицо прорезали глубокие морщины-складки, иногда он очень напоминает святых с икон, писанных Максимом Греком. Глубоко посаженные глаза под нависшими седыми бровями смотрят внимательно, точно проникая в душу собеседника. Нет, они не буравят, не требуют немедленного ответа, но любой смотрящий в них понимает, что в разговоре с Филиппом лгать нельзя – поймет. Жилистая рука крепко держит посох, длинные волосы не висят неопрятными космами, они всегда расчесаны, как и борода, в которой уже давно полно седины. И то, игумену почти шесть десятков лет. Многое в жизни повидал, многое пережил, многое понял. В его разумность и твердость нрава верили монахи Соловецкой обители и все, кто знал Филиппа.
Снова горит свеча в келье у игумена, который вечер вышагивает от окна до двери и обратно Филипп. Что же делает с Русью Иван Васильевич?! Его дед, тоже Иван и тоже Васильевич, был грозен, Русь держал жестокой рукой, но старался объединить, а нынешний государь делит! Делит людишек меж собой даже внутри московских улиц. И монастыри делит, несколько взял в опричнину! Что же будет с церковью? Ей что, тоже делиться?! А как же тогда единство всей Руси, за которое столько лет боролась русская церковь?!
Уж казалось, забрался дальше некуда, а спрятаться от русских дел не удавалось. Филипп вдруг понял, что сидеть в своем благополучном, ухоженном монастыре, когда на Руси беда, он не сможет. Неправильно это, в русской церкви неустроение, каждый игумен за себя, смерть митрополита Макария враз осиротила всех сразу и все порушила. Возможно, так оно и было, но ведь жизнь продолжалась. Что же делать, что делать?!
Весной 1566 года пришли вести о том, что государь свои опалы облегчил, многих из ссылки разрешил вернуть из тех, кто за Старицких стоял. Филипп даже стал успокаиваться, тем паче что весенние заботы требовали своего внимания. Старцы трудились в поте лица, пахали, сеяли, разводили рыбу… И строительство продолжалось… За всем нужен досмотр.
Но когда из Москвы примчался очередной гонец, игумен мытарить не стал, письмо вскрыл тут же и прочитал сразу. И сразу же засобирался в Москву. Келарь Иона забеспокоился:
– Случилось что тяжкое, святой отец?
Филипп хмуро кивнул:
– Митрополит Афанасий от кафедры отрекся без соборного решения…
– Как это? – опешил келарь.
– А вот так! Такие у нас ныне в митрополии дела! – почему-то взъярился Филипп. – У нас теперь каждый волен сам решать, кем и сколько ему быть! Хочу и не стану митрополичий сан нести! Можно ли Божьей волей перебирать?!
Иона, подивившийся тому, насколько весть задела игумена, только головой качал. Хорошо, что обитель далеко от Москвы! И вдруг он осознал, что не спросил главного: кто ныне митрополит-то? Догнал вышагивающего широким шагом Филиппа и осторожно поинтересовался. Тот вдруг остановился, словно не сразу услышав вопрос, потом хмыкнул:
– Не ведаю. Никого не вижу митрополитом… – Вздохнул: – Надо в Москву ехать…
Келарь понял, что Филипп болеет душой не только за свою обитель, но и за всю православную церковь. Так и должно быть, ежели человек не своему животу служит, а Господу! А вот в Москву пришлось ехать не только своей волей, но и… царской. Следующий гонец привез вызов от государя. Филипп ломал голову над тем, что бы это значило, ведь вызов не был подписан митрополитом.

 

Игумен срочно отбыл в Москву. Наказов оставил столько, что впору в отдельную книгу записывать. И то верно, путь неблизкий, пока туда доберется, пока обратно, считай, полгода пройдет. Да кто знает, каково там, в Москве, повернет…
Перед отъездом Филипп долго беседовал в келье с казначеем старцем Паисием и еще дольше с келарем Ионой. Все старался наставить, как обитель дальше вести, чтоб упадка в ней не было ни хозяйственного, ни тем паче духовного. Паисий даже руками замахал:
– Да полно тебе, святой отец! Ты точно обратно и возвращаться не собираешься.
Филипп долго смотрел на темную полоску леса на краю монастырской пашни, потом вздохнул:
– На душе неспокойно. Что-то в Москве не так…
Отец Паисий точно напророчил.
Игумена провожали всей обителью, сиротами себя почуяли даже те, кто ворчал из-за его беспокойного характера.
Братия судила-рядила, но не ждала только одного – что не вернется их игумен в обитель вовсе. Сначала станет митрополитом, потом попадет в опалу и ссылку в Отрочь-монастырь, а там и вовсе погибнет…
А тогда, провожая своего Филиппа, вздыхали: хорошо жить под разумной, хотя и строгой, рукой!

 

Возки приближались к Москве, хотя догадаться об этом мог только тот, кто не единожды проделывал такой путь. Дороги не было вовсе, просто среди бора наезжена колея, которую зимой после каждого снегопада пробивают заново, а летом она и вовсе кое-где зарастает, потому след петляет, временами попросту теряясь. Но стали все чаще попадаться большие и малые деревеньки, со временем сливаясь в единое целое, что уже было слободами самой Москвы.
Для русского это привычно, по всей земле так. Соловецкий игумен хотя и русского рода, а привык к своим, пусть малым, но хорошим дорогам. Ворчал, трясясь и подпрыгивая на ухабах. Возраст и сан не позволяли ехать верхом, не то разве стал бы вот так мучиться…
В Москве игумен сначала отправился на подворье Благовещенского собора, многих знал там, да и о Сильвестре рассказать надо… Кроме того, Филиппу хотелось хоть чуть разобраться в происходящем. Одно дело письма, в них многое не напишешь, другое – слова умного человека.
Сама Москва игумену совсем не понравилась. И дело не в грязи и неустройстве, которого он терпеть не мог, такого всегда хватало. Игумен крутил головой, с ужасом обозревая непогребенные человеческие останки. Испуганно перекрестился:
– Свят, свят!
Даже лошадь, никогда не видевшая разом столько мертвецов, валявшихся вокруг, фыркала и шарахалась от каждого тела.
На дворе у собора Филипп сразу спросил:
– В Москве мор?
– Какой?! – вскинулся на него служка, вышедший встречать Соловецкого игумена.
– Ну… – чуть растерялся Филипп, – трупы под заборами лежат.
– А, – почему-то понизил голос служка, – эти? Не, это просто запрещено их хоронить…
– Кем запрещено?
Служка пробормотал в ответ что-то невразумительное и поспешил исчезнуть с глаз долой от дотошного игумена, не ровен час придется сказать что противное опричнине, окажешься у Малюты Скуратова на дознании…
Филипп даже затекшие ноги разминать не стал, широким шагом отправился в келейный дом. Полы его рясы развевались. Заметив это из окна верхнего яруса, где в своей келье ждал гостя, благовещенский протопоп Власий усмехнулся: в возрасте Соловецкий игумен, ему уж почитай шесть десятков, а шаг, как и прежде, широк и скор. На пользу Филиппу соловецкие труды, на пользу…
Игумена провели к протопопу, но, даже не успев поздороваться, гость с порога потребовал отчета:
– Кто это у вас не дозволяет покоить с миром умерших?!
– А государь! – сощурил на него глаза Власий.
– Кто?! – обомлел Филипп.
– Ты, святой отец, вот что, ты не шуми, а с дороги вымойся, баньку уже велено истопить, отдохни, потрапезничай, а уж потом я тебе все обскажу как есть… – Священник тяжело вздохнул. – А на Москве, да и не только здесь, нынче тяжело, не то что у тебя на островах. И чего тебе в спокойствии не сиделось? – сокрушенно развел руками протопоп.
Игумен мрачно пробормотал:
– Зван был! Да только не митрополитом, а почему-то государем.
Поп замер, не зевнув до конца, с трудом проглотил застрявший зевок и почти шепотом поинтересовался:
– Как это зван?
– Грамота прислана, чтоб немедля в Москву ехал. – Филиппа насторожил этот явный испуг Власия. Тот, конечно, не из самых смелых, но не так же пугаться!
Власий подвинулся к игумену бочком и уже совсем шепотом спросил, почему-то оглядываясь на дверь:
– А кем та грамота писана?
– Государем, – так же осторожно повторил гость.
– И… все?
– Нет, еще архиепископом Новгородским Пименом.
Власий вздохнул с явным облегчением, даже выступивший пот с лица смахнул и дыхание перевел.
– А чего ты так испугался? – Все, что происходило вокруг него в Москве, Филиппу не нравилось уже совсем. Конечно, он слышал об опричнине, братья писали, да и монахи рассказывали, но никогда бы не подумал, что люди могут вот так бояться! Наяву это было как страшный сон.
– Это хорошо, что Пименом подписано, – словно не слыша вопроса, пробормотал поп.
– Да что у вас тут творится?! – не выдержал всегда спокойный Филипп.
Власий слезливо поморгал на него глазками и посоветовал:
– Сходи пока в баньку, святой отец. После все расскажу.

 

То, что услышал позже Филипп, повергло его просто в ужас.
– Так чего ж вы не выступите супротив?! Все вместе и сказали бы государю, что не след так души человеческие губить…
– Ага, – осторожно оглядываясь, возразил Власий, – вместе к Григорию Лукьяновичу на дыбу и отправились бы.
– Скуратову, что ли?
– Вот, вот, к нему… Он у нас ныне сыском заправляет, изменников ищет и пытает, чтоб свою вину признавали.
– А если не признают? – усмехнулся Филипп. Смешок вышел не очень веселым.
– Признаются, у него любой признается… И с собой еще с десяток оговорит. – Власий скорбно вздохнул, присел на лавку и снова обтер платом пот с чела. – Все одно тем, кто к Малюте попал, обратного хода нет. Ежели никого не оговорит или за собой вины не объявит, то смертушку там и найдет.
– А мертвецов что, на улицу выбрасывают? – покоробило от одной мысли игумена.
– Не, те, кто валяются, легкой, считай, смертью померли. Таких не пытали, их попросту удушили или забили до смерти на улице. Таких не хоронят, только иногда собакам скармливают.
Теперь уже ноги не удержали и Филиппа. Власий утешать не стал, сочувственно напутствовал:
– Ты привыкай, святой отец. Привыкай молчать, лишнего ни с кем не говорить, словно и не замечаешь ничего.
Но сразу понял, что совет зряшный, лицо Соловецкого игумена с каждой минутой становилось все жестче и даже злее. И решил дать последний совет:
– Святой отец, ты с архиепископом Пименом не ссорься, опасно. Он ныне у государя в чести, а человек злопамятный, прости его, Господи. Осторожней.
Долго не мог заснуть в первую ночь в Москве Колычев. Многое услышал от протопопа Власия, тот устал перечислять загубленных опричниками. Хотелось одного: поскорее уехать обратно в свою обитель и забыть увиденное и услышанное как ночной кошмар. Временами игумену казалось, что стоит ущипнуть себя за руку, и проснешься, все вернется на круги своя… Украдкой даже щипал, не помогало, кошмар прекращаться не желал. Вокруг была все та же Москва с ее нынешним ужасом – опричниной.
Наконец к утру Филипп принялся размышлять о том, к чему он сам зван под государевы очи. Небось отправит в какой ближний монастырь? Или предложит превратить его собственный в тюрьму для неугодных? Решил отказаться, не его то дело. Пусть уж Григорий Лукьянович пытает и казнит, а архиепископ Пимен все освящает. С него самого хватит дальних Соловков.
На утренней молитве в соборе Власий тревожно заглянул в лицо соловецкому игумену:
– Да ты спал ли, святой отец? Замученный больно…
Филипп мрачно отмахнулся:
– Благодарствую…
Он раздумывал, как теперь быть. Приехал, так надо под царские очи являться. Но только вчера у государя побывали земские. Их Собор закончился в день святого Зосимы 2 июля. Земские челобитчики поднесли государю грамоту с нижайшей просьбой убрать с их шеи опричников, которые чинят обиды, бьют, режут, давят и под конец убивают невинных людей. Царь не только не стал разбираться в этой жалобе, но и приказал взять под стражу самих просителей!
А архиепископ Пимен, который во главе Русской Церкви, пока нет митрополита, не заступился! Что же это за пастырь, если людей за одно только слово просьбы в узилище отправляют, а он молчит?! Почему же молчат остальные святители? Что с самой Церковью?! Где голоса заступников людских перед государем?
Вопросы, вопросы, вопросы…
На них не мог ответить благовещенский священник, сам не знал. Святители каждый о своем пекутся, слова сказать боятся против царя. Неужто не найдется, кому глаза Ивану Васильевичу на его опричников открыть? Неужто царь сам не ведает, что его подручные творят? Но если и ведает, то попустительствует. Дело святителей укорить его в том.
Власий сокрушенно качал головой: и рта открыть не успеешь. Филипп ужасался:
– Да ведь не волен государь над святителями. Не его право карать монахов, они во власти Собора и подобных себе.
– А подобные кто? Митрополита нет, всем Пимен заправляет, а он царев пособник. Только что сам не записался рядом со Скуратовым у дыбы стоять! Да вон еще чудовский Левкий… Тоже хорош больно.
О Левкии Филипп уже был не единожды наслышан. В сторону Чудовского игумена впору плеваться, он давным-давно главный пособник в царских непотребствах и разгулах. Филипп с трудом остановил сам себя – негоже осуждать всех и вся, это тоже не по-божески…

 

С утра солнышко, птицы поют, в воздухе благодать разлита. Но это людей мало радует. Москва притихла, уже многие знали, что под стражей, а то и в Пыточной лучшие бояре, которые от имени Земского собора просили государя удалить опричников. Если бояре да дворяне в узилище, значит, грядут новые казни, снова польются реки крови. Купцы, что вели мелкий торг на Поганой луже, вздыхали: собирай товар, ищи новое место. Под плахи и виселицы народ калачи покупать не пойдет.
На Благовещенское подворье примчался гонец – государь повелел Соловецкому игумену на следующий день быть к нему на трапезу! Гонец кланялся нижайше, видно, чуя особое благоволение государя к Филиппу, к руке за благословением едва не подполз. Весть о царском приглашении по Благовещенскому подворью разнеслась быстрее ветра, да и не только по нему. К руке нового государева милостника тут же поспешили многие. Филипп морщился: ну чего раболепствуют?
Прислал свое благословление и архиепископ Новгородский Пимен. Чернец, привезший грамотку, смотрел с любопытством, но не раболепно. Это игумену даже понравилось, но Власий возразил:
– Этот за Пименом сидит. Ныне Пимен у государя главный советчик. – Вздохнул: – Эх, скорее бы митрополита выбрали, чтоб этого упыря новгородского прочь из Москвы погнать!
Филипп выдал свою мысль, не дававшую покоя ночью:
– А чего же Пимена не избрали, когда Германа Казанского государь со двора погнал? Небось сказал бы царь своего верного слугу на митрополию поставить, так и поставили бы.
– А сам царь и не скажет! – фыркнул Власий. – Государь хотя и погнал Полева обратно в Казань, но понимает, что кто попало митрополитом стать не может! Все же не в лавке распоряжаться, достойный святитель нужен! После Афанасия да Германа Собор любого не утвердит!
«Ой ли?» – подумал Филипп, но возражать не стал. Тем паче что Власий вдруг снова пристал к нему самому:
– А чего тебя-то вызвали, неужто не ведаешь?
Игумен только плечом дернул:
– Не ведаю.
– И Пимен молчит… – Вдруг глаза протопопа загорелись хитрым блеском: – А ну как на митрополию поставят? Пойдешь?
– Ты что шутки шутишь, святой отец?! – чуть не разозлился на него Филипп. – Какой из меня митрополит?
– Э не-е, – замотал головой Власий. – Из тебя очень хороший! – Он даже посохом своим пристукнул от удовольствия от такой мысли. – Лучшего и не сыскать ныне на Руси! Ай да государь! Ай да Иван Васильевич! Верно удумал!
Филипп все же рассердился:
– Полно тебе, отче Власий!
Тот вмиг стал серьезен:
– Только одно скажу: бойся Пимена. Эту змеюку злить нельзя, покуда со своим ядом обратно в Новгород не уползет. А там уж ему шею и свернуть…
– Полно, повторяю!
Как ни сердился на протопопа игумен, а мысль, им внушенная, в голове засела. Все может быть, если поставлен был на митрополию Герман, едва ставший епископом Казанским, то могут и ему предложить. Но московские дела не по нему, в свою обитель обратно бы… И то, что против архиепископа Новгородского выступать не следует, он тоже запомнил.
В тяжелых разговорах и раздумьях прошел и этот день. Перестав наконец радоваться своей придумке, Власий с толком рассказал о событиях двух лет. Филипп ужасался все больше и больше. Почему же не смог защитить свою паству митрополит Афанасий? Почему не образумил государя в самом начале опричнины, отдал на поругание стольких достойных людей? Почему позволил литься рекам крови?
Вспоминал Афанасия и все больше понимал, что, давно приученный выслушивать ужасы на исповеди, бывший царский духовник потому и стал митрополитом, что государь надеялся на его послушание и впредь. Не смог сопротивляться достойно, потому и митрополию покинул без соборной на то воли. А уж про Германа Полева и думать нечего, тот государя как огня боялся. Филипп даже представил, как Герман своим тихим мягким голосом пытается увещевать грозного царя, усовестить. Иван Васильевич небось и посохом его бивал? Или швырял чем, чтоб замолк и не мешал. Говорят, всего два дня и побыл митрополитом.
А он? Что, если прав Власий в своих ожиданиях? Если и ему предложат? Филипп долго смотрел на яркую звезду в темном небе, пока ту не закрыло набежавшее маленькое облачко, и пытался понять самого себя. Нет, ему не нужна митрополия! Молчать не сможет, а быть изгнанному, как Герман, совсем не хочется. Горячая молитва, вознесенная к Господу, на время успокоила, но мысли не ушли. За много лет отвыкший размышлять о людской мерзости, ведь разлада в своей обители не терпел, Филипп тяжело переживал этот разлад в душе. Он не мог спокойно слышать о пролитой крови людской, но и не желал вмешиваться в московские дела.
Глядя на огонек лампадки у иконы, игумен снова и снова возносил мольбу к Господу, прося наставить на путь истинный, прося дать знак, как быть ему, слабому, в душе уже понимая, что не избежит столкновения ни с государем, ни с Пименом. Не сможет молча взирать на кровавый кошмар, что творится на Руси, даром что долго и покойно жил в своей обители.
Долго ворочался без сна и Власий. Он много наслышан о Соловецком игумене, да и сам не раз с ним встречался. Нрав у Филиппа твердый и требовательный. Благочинен он, умен, начитан, духовная сила с первого взгляда любому видна. Протопоп даже усмехнулся: если десяток игуменов будут стоять рядом, паства за благословением первым к Филиппу подойдет. Он и есть первый даже среди равных.
Только тяжело будет игумену, если митрополитом станет. Государь, слышно, не очень советы да наставления жалует, невзлюбил со времен Сильвестра и Алексея Адашева. Как такому слово свое скажешь? Разве что вон Малюта Скуратов может, да и тот лишь об измене. Про другое государь и слышать не желает.
Что будет? – вздохнул, поворачиваясь на другой бок, Власий. К утру он уже думал, что ничего хорошего. Но в сердце теплилась надежда на промысел Божий. Не зря господь привел Филиппа в Москву. Быть ему митрополитом всем на радость! Ну, может, и не всем, Пимен с Левкием радоваться не будут, но таких мало, тех, кому Соловецкий игумен к душе, гораздо больше.
Снова почти бессонная ночь, и утром темные круги под глазами. Снова внимательный, беспокойный взгляд Власия:
– Да ты здоров ли? Может, скажешься недужным? Вон какие синяки!
Филипп замотал головой на спасительное предложение протопопа. Чего уж тут, вечно бегать не станешь, чему быть, того не миновать. Перекрестился:
– С Божьей помощью осилю.
Провожая его к государю, Власий долго крестил вслед:
– Помоги тебе Господь!

 

Мало кому такую честь оказывают, Соловецкого игумена Филиппа государь пожелал принять не просто в палате для беседы, а устроил в его честь трапезу! Другому радоваться бы, а Филипп озабочен сверх меры. Заметив это, архиепископ Новгородский Пимен завистливо покачал головой:
– Одичал ты совсем на своем острове, святой отец. Тебе бы улыбаться, а ты хмуришься. Эк тебя государь запомнил с давних лет! Или твои родичи напоминают?
Филипп поморщился:
– Никто обо мне не напоминает. Если бы не вызвали, я и сейчас не приехал бы.
Мысленно повинился во лжи малой, ведь собирался же ехать. Но говорить об этом Пимену, и без того завистливо блестевшему глазами, не хотелось.
– Экой ты скромный, как я погляжу!

 

Но это было не все диво на тот день. Иван Васильевич, мало того что многих бояр и священников пригласил, но и удалился с Филиппом наедине поговорить за трапезой. Прибывшие молчали, всем было ясно, для чего весь этот сбор – митрополитом будет Соловецкий игумен Филипп. Но сейчас многим думалось не о том. Вспоминали, что Филипп из рода Колычевых, тут же прикидывали, не обидели ли ненароком кого из таковых? Получалось, что обидели, потому как Колычевых что в опричнине, что в земщине поровну. Стоишь за опричнину, значит, противен земскому окольничему Михаилу Ивановичу Колычеву, а если за земщину, то берегись Федора Умного-Колычева, тот в опричной думе не последний.
Не будь они в царских палатах, так многие полезли бы пятернями в затылки. Интересно, за кого же будет новый митрополит? Вспоминали прежних, пытались вспомнить и самого Соловецкого игумена, каков он был прежде? Так ничего и не придумали.

 

Разговор получился тяжелым… Не смог Филипп смолчать.
Глаза царя бешено сверкнули:
– Молчи! Молчи! Ты не ведаешь всего! – Иван Васильевич почти вскочил, зашагал из угла в угол, полы развевались. Игумен тоже встал, негоже ему сидеть, коли государь стоит, хотя царь моложе вполовину. Иван, заметив это, остановился, махнул рукой: – Сядь! Святой отец, кабы знал ты, сколько скверны, сколько изменства в Москве и на всей Руси, то не судил бы строго.
Филипп покачал головой:
– Государь, не верю, чтоб столько народа против тебя плохое замышляли… Не могут столь многие быть изменниками.
Царь вдруг всем телом повернулся к игумену:
– У тебя же Сильвестр-то жил? Неужто не сказывал, как я советчиков не терплю?
Игумен постарался, чтобы голос прозвучал твердо:
– Государь, я советов не даю. То твое дело – государством править, но за людей печаловаться по долгу своему пастырскому должен…
– И ты туда же! Макарий с печалованными грамотами что ни день ходил: того пожалей, этого пожалей… Афанасий хотя и послушен был, а все норовил уму-разуму учить… Далось вам это печалование, точно других забот мало! – Махнул рукой с посохом: – Пойдем, ждут нас. После поговорим с тобой. – Вдруг приблизил лицо к лицу Филиппа и почти шепотом добавил: – У меня к тебе тайный разговор есть. Только ты и поймешь…
В палате и впрямь уже сидели, ожидая, бояре и члены собора, священники во главе с Пименом. Входя вслед за царем в дверь, игумен с усмешкой наблюдал, как вскакивали даже те, кто с трудом двигался вообще, как согнулись пополам, отвешивая поясные поклоны все, кто мог и не мог. Мысли Филиппа метались, словно мыши, попавшие в западню, постепенно осталась одна, крепнувшая с каждой минутой: от митрополии отказываться! А если настаивать станет, то пригрозить так же, как Афанасий, вольно покинуть митрополию. Не пожелает государь еще одного сбежавшего первосвященника. Ничего государь с ним не сделает, дальше Соловков все одно ссылать некуда, а в своей обители он и не игуменом согласен быть, а простым монахом. Почему-то мысль о том, что сослать дальше собственной обители его некуда, едва не рассмешила игумена, с трудом удержался от улыбки, только дрогнули уголки обычно плотно сжатых губ.
Те, кто заметил эту полуулыбку, решили, что государь с Соловецким игуменом, видно, договорился. Стало легче на душе, все же негоже церкви стоять без пастыря! А Филипп митрополитом будет достойным, не хуже Макария.
Иван Васильевич всячески выказывал свое расположение к Соловецкому игумену, без конца твердя о его достоинствах и как духовного наставника, и как хорошего хозяина. Многие в ту минуту завидовали Филиппу, кто тайно, а кто и явно. Сам игумен, казалось, не очень-то доволен таким вниманием и похвалой.
Но когда государь в присутствии всех предложил игумену Филиппу занять первосвятительскую кафедру, тот вдруг… принялся смиренно отказываться, твердя о слабости своих сил и недостаточности здоровья.
Несколько мгновений царь в полном изумлении смотрел на Соловецкого игумена, брови его полезли на лоб, а рот даже приоткрылся. Потом на всю палату раздался раскатистый хохот государя:
– Ты немощен?! Владыка, да ты быку за рога голову свернешь!
Филипп упорно гнул свое:
– Государь, не о телесной немощи твержу, а о душевной. Я как малая ладья, неспособная носить большие тяжести…
Иван встал в полный рост, улыбка постепенно сползла с его лица, но он пока еще не сердился по-настоящему, видно, решив, что игумен попросту желает, чтобы его попросили. Сидевшие немедля вскочили тоже. Пришлось встать и Филиппу.
– Святой отец, государь и весь Собор нижайше тебе кланяемся, чтобы принял ты митрополию над нами, грешными.
Немного похоже на юродство, но царя криками немедленно поддержали остальные. Кто-то, как Пимен, кричали, чтобы показать свое послушание государю, другие просили по зову сердца. Но стоило Филиппу раскрыть рот, как затихло все. Иван тут же сел, сделав вид, что внимательно слушает, опустились на лавки и бояре со священниками.
Только того, что услышали, не ожидал никто. Недаром провел два дня в Москве Филипп, он уже знал об опричнине то, что заставило потребовать вслух отменить ее! Соединить государство воедино, как прежде было! Иван Васильевич сидел, вперив взгляд в говорящего игумена, по его лицу невозможно было ничего понять. Закончив гневную речь, Филипп произнес то, чего сам от себя не ожидал:
– Если того не будет, то митрополитом мне быть никак невозможно! А если и поставят меня супротив моей воли, то все одно – митрополию оставлю!
Ужас сковал присутствующих. Стало так тихо, что пролетевшая муха наделала шума. Даже рынды затаили дыхание. Глаза всех впились не в лицо игумена, многие уже считали его погибшим, а в лицо Ивана Васильевича. Что-то будет?! Государь не ответил ни слова, резко поднялся и направился вон из палаты. Поравнявшись с архиепископом Новгородским Пименом, он вдруг махнул тому рукой, призывая идти за собой. Сердце архиепископа возликовало: царь решил вместо глупого Соловецкого игумена предложить митрополию ему? Давно бы так! Он, Пимен, на все готов ради возможности быть рядом с государем. И служить будет как верный пес!
Но услышал совсем не то, что ожидал. Иван Васильевич вдруг бросил одно только слово:
– Уговори!
И дальше за собой не позвал. Пимен замер. Он должен уговаривать этого зазнайку? Долго ли стоял, осознавая крах своих надежд, не помнил, наверное, не очень, потому как, когда вернулся в палату, все были на своих местах. Сидел, обессиленно опустив руки на колени, наделавший столько шума игумен, молча, не шевелясь застыли бояре и священники. Никто попросту не знал, как теперь быть.
На вошедшего в палату архиепископа смотрели как на спасителя. Он скосил глазом на Филиппа и твердо произнес:
– Святой отец, государем поручено мне с тобой беседу вести… – У Филиппа язык зачесался спросить, не на дыбе ли. Чтобы такого вопроса не появилось и у остальных, Пимен поспешно добавил: – Объяснить тебе, чего не разумеешь пока.
У многих отлегло от сердца, но все равно никто ничего не понимал. Иван Васильевич и за меньшие слова головы снимал, а тут вдруг разъяснять что-то велит… Сам Филипп тоже с недоумением смотрел на архиепископа, не веря своим ушам. Тот, довольный своей значимостью, усмехнулся, точно в незлобивости государя была его личная заслуга:
– Государь гневался, да только я упросил для начала поговорить с игуменом.
Все прекрасно понимали, что за те мгновения, что отсутствовал архиепископ, ни в чем убедить своевольного царя он не мог, но никому не хотелось задумываться, так это или нет. Какая разница, главное, что немедленной опалы нет!

 

На подворье игумен вернулся совершенно разбитым. Он уже понял, что лишь чудом избежал смерти. Но ужас был для Филиппа не в том, что гибель прошла совсем рядом, а в том, что бессилен перед злой волей.
Не разговаривая ни с кем, игумен прошел в выделенную ему келью и тотчас встал на колени перед образами. Губы горячо зашептали молитву о помощи.
Протопоп Власий осторожно прислушался. Из-за двери доносилось едва слышное бормотание. Уже третий час поклоны бьет игумен. Видно, сильно затронула беседа на государевом дворе, если так мается, сердешный…
Вдруг священника позвали. Служка сообщил, что приехал боярин Колычев.
– Который?
– Михайло Иваныч, – почему-то развел руками служка.
Михаил Иванович Колычев родственник Соловецкому игумену. Приехал проведать? Не вовремя, не до родичей Филиппу. Власий вспомнил, что Колычев – земский окольничий, и заторопился навстречу. Может, он что знает о судьбе попавших вчера под стражу земских.
Увидев боярина, протопоп невольно усмехнулся: экие эти Колычевы рослые! И впрямь, и игумен Филипп высок, и Федор Умной-Колычев, и вон Михаил Иванович тоже.
– Благослови, святой отец, – согнулся пополам Колычев, чтобы достать до руки Власия. Тот чиниться не стал, руку поднял повыше, перекрестил боярина споро. Хорошего человека чего же не благословить?
Михайло Иванович мотнул в сторону внутренних покоев:
– Дома?
И объяснять не надо, о ком вопрос – вся Москва гудит о Соловецком игумене Филиппе и его ответе государю. Власий вздохнул:
– Дома, где ему быть…
Филипп, завидев родственника в окно, уже сам спешил к нему. Привычно благословил. Колычев внимательно вгляделся в лицо троюродного брата, и без объяснений видно, что нелегко дался ему вчерашний ответ государю.
Молчание нарушил Власий:
– Михаил Иванович, каково с просителями, не ведаешь?
Тот помрачнел:
– В узилище. Вот-вот казнят…
Филипп не выдержал, почти крикнул:
– Вот за что?! Без суда, за то, что прошение принесли, бояр на дыбу и на плаху?!
Глаза Колычева насмешливо блеснули:
– А вот ты и печалуйся! Только сначала митрополитом стань!
Игумен даже зубами заскрежетал:
– Как митрополитом стать, коли не смогу видеть многие убийства?! Не смогу молчать.
Они уже ушли с крыльца в покои самого Власия, двери плотно прикрыли. Чуть беспокойно оглянувшись, Михаил Иванович вдруг… поясно поклонился троюродному брату:
– Не один я, многие, Христом Богом тебя, Филипп, просим – прими митрополию. Тебя государь хоть чуть послушает. Ежели и не сможешь его совсем переломить, так печалованием жизни человеческие спасешь.
Его горячо поддержал Власий:
– Владыка, боярин дело говорит. Опричнину не одолеть, так хоть кому помилование испросишь. Афанасий, пока в обитель не ушел самовольно, многих от дыбы и плахи спас. Не получится большое зло одолеть, так хоть с малым справишься.
Филипп стоял, растерянно переводя взгляд с одного на другого. Потом пробормотал:
– Да ведь и Афанасия права печалования лишили…
За эти слова оба собеседника ухватились, как утопающий за соломинку, принялись наперебой убеждать:
– Афанасий не пример, с ним государь смолоду не всегда считался…
– А тебя на митрополию просит, сразу требуй право печалования восстановить!
Закончить разговор не дали, явился служка с сообщением о приезде архиепископа Новгородского Пимена. Этого не встретить было нельзя. Колычев закрутил головой. Поняв его опасения, Власий кивнул в сторону заднего двора:
– Твой конь, боярин, не обессудь, там стоит. Оттуда и уехать тайно можешь, коли нет охоты встречаться с Пименом.
– Да уж нет, – поморщился Михаил Иванович. Обернулся к Филиппу: – Прежде чем ответ государю окончательный давать, подумай, сколько жизней спасти можешь.
В голове Филиппа мелькнула мысль: «А свою погубить…»

 

Владыка Пимен был исполнен сознания своей значимости и важности царского поручения. Конечно, он сам метил на митрополию, и настояние Ивана Васильевича уговорить упрямого Филиппа ему нравилось мало. Но, крепко подумав ночью, Пимен рассудил, что так даже лучше. У государя уже был Афанасий, от которого толку немного, потом совсем никчемный, с точки зрения Пимена, Герман Полев, теперь будет Филипп. В том, что сумеет убедить строптивого игумена, архиепископ не сомневался.
Не сомневался он и в другом – будучи наслышан о твердости характера и непримиримости Соловецкого игумена, Пимен хорошо понимал, что долго митрополитом Филипп не будет. И вот тогда придет время государю вспомнить наконец о самом Пимене. Никого верней и умней его рядом не окажется, об этом архиепископ решил позаботиться заранее. Левкию никогда митрополии не видать, слишком неумен и распущен, а остальных Пимен загодя уберет. Пусть Филипп побудет митрополитом, пусть…
Архиепископ по положению был выше и Власия, и Филиппа, потому, остановившись, милостиво протянул руку для благословения. Пришлось приложиться. Увидев перед лицом большой смарагд в перстне архиепископа, Филипп мысленно усмехнулся: верно говорили о пристрастии Пимена к крупным ярким украшениям. И крест, что держал в руках, тоже весь в камешках. Иисус в рубище ходил…
Пимен не стал долго томить, сразу принялся выговаривать Филиппу за неправильность поведения на трапезе у государя. Тот пожал плечами:
– Что думал, то и сказал.
– Ты из себя овечку на закланье не изображай, святой отец. Всем ведома твоя непримиримость к людским грехам и несговорчивость. Но все же тебя не Власий вон уговаривал и даже не я. – Пимен сделал паузу, чтобы игумен прочувствовал важность произносимого, и продолжил: – А сам государь! Можно ли государю отказывать?!
Филиппу очень хотелось сказать, что не государю решать, кто станет митрополитом, не волен царь этим распоряжаться, но, поймав тревожный взгляд Власия, промолчал. Пимен, конечно, эту переглядку заметил, но тоже виду не подал, продолжал укорять Филиппа в непочтении к государю.
Многими усилиями Филиппа удалось уговорить принять митрополию. Решающим оказалось понимание, что и впрямь может спасти многие людские жизни. Выговорил он себе право печалования, обещав за это не вмешиваться в опричнину. Пимен доказывал игумену:
– То не твое дело. Опричнина на то и опричнина, что земских не касается… Это семейное дело государя, кого из своих он бьет.
– Да как же своих, – возмущался Филипп, – когда весь народ страдает?! Хоть и своих, кровь ведь детей Божьих безвинных льется.
– Безвинных? – щурил глаза Пимен. – Откуда тебе ведомо, что безвинных? Никак Малюта Скуратов сам поведал?
При одном упоминании об опричном палаче игумен едва не сплюнул, но возразил по-другому:
– Не могут все быть виновными!
– Могут! – оборвал его архиепископ и больше говорить не стал, не желая вступать в споры со строптивым игуменом.

 

Филиппа уговаривали несколько дней, государь согласился на его право печалования за опальных с условием, что сам новый митрополит все же не станет вмешиваться в дела опричнины. Все это время земские просители сидели в узилище, ожидая своей судьбы.
20 июля в день святого Фомы Филипп вынужден был публично отречься от требований отменить опричнину и обещал не оставлять митрополию из-за нее. Вслед за этим он был посвящен в сан митрополита.
Одного добился сразу – 200 челобитчиков были отпущены безо всякого наказания, 50 биты кнутом и отпущены после этого, и только трое – Пронский, Карамышев и Бундов – казнены, правда, еще до печалования нового митрополита.
Обещание не выступать против опричнины связало Филиппа по рукам и ногам, но его право печалования также ограничило в вольности государя. Оставалось надеяться на задушевные беседы с царем Иваном. За следующий год митрополит Филипп то и дело пытался разговаривать с государем, внушая и внушая ему свои мысли. Но с каждым разом эти беседы становились все нервнее, жестче и все чаще заканчивались тем, что государь в сильном раздражении принимался кричать.
Первые полгода Иван Васильевич словно одумался, он притих сам и заставил своих опричников прекратить казни. Народ не мог нарадоваться, готов был носить нового митрополита на руках:
– Спаситель наш! Кромешники поутихли под его взглядом, от его слов и государь помягчел! Точно солнышко над Русью снова взошло…
Сам Филипп все больше мрачнел. Никто не знал, о чем и как говорили они с Иваном Васильевичем, а для митрополита это и было самым страшным.
Во время первой же беседы он попытался убедить государя, что опричнина вредна стране, что негоже делить государство на части, что убийства людей ни к чему хорошему не приведут. Иван Васильевич морщился, морщился, потом раздраженно махнул рукой:
– Говоришь, как бояре! Я такое каждый день вон от твоего братца слышу.
Филипп согласно кивнул:
– Государь, это и значит, что верно говорю. Если многие о том же просят, надо бы прислушаться.
Иван явно хотел говорить о чем-то другом, он отмахивался от назиданий митрополита, но Филипп слушать заставил. Пришлось не только слушать, но и подчиниться, жестокие расправы прекратились. Но ненадолго.

 

По ветру полетели тонкие паутинки, неся на себе крохотных красных паучков. Паутинки липли к лицу, цеплялись за все по пути. Паучкам приходилось снова и снова начинать свою работу…
Филипп с удовольствием поднял лицо к небу. Он очень любил теплую московскую осень, такой не бывает на Соловках. Ветер с холодного моря не дает паучкам вот так летать. Мысли вернулись к делам оставленной обители. Как они там? Собрали ли урожай, все ли в порядке?..
Но не время раздумывать, государь позвал Филиппа к себе.
Иван Васильевич встретил митрополита в необычном возбуждении, как-то странно вгляделся в лицо Филиппа и вдруг потребовал:
– Я тебя много слушал, теперь послушай и ты меня.
– С готовностью, государь, – чуть склонил голову Филипп.
Царь подозрительно огляделся, нервно дернул головой и вдруг махнул рукой на стену:
– Пойдем, без лишних ушей поговорим.
Недоуменно глядя на завешанную огромным ковром стену, Филипп вдруг подумал, что если это тайник, то обратно можно и не выйти. Но отступать было некуда, пришлось подчиниться. За ковром действительно оказалась маленькая дверь в небольшую тайную комнатку. Рослый, крепкий Иван согнулся в три погибели, чтобы пройти в дверь, Колычеву тоже пришлось низко склониться.
В комнату с собой взяли всего один подсвечник с двумя свечами, окон в ней не было, потому царил полумрак. Но не было и дыбы или еще чего непотребного. По стенам стояли две узкие резные лавки, в углу глаз едва различал образа, под ними теплилась небольшая лампадка. Пол перед образами затерт до лоска. «Видно, царскими коленями», – подумал митрополит и был прав. Именно колени и лоб Ивана Васильевича сделали эти углубления в камне, отшлифовали их.
Вздохнув, государь присел на одну из лавок, показал митрополиту на вторую:
– Не стой, разговор долгий будет.
Колычев понял, что попал в тайную молельную комнату государя, которую тот старательно оберегал от чужих глаз. Немногие сподобились хоть глазком заглянуть сюда. Разве что Малюта Скуратов, которому Иван слепо доверял, да еще пара самых близких его приспешников.
«Какая честь!» – усмехнулся про себя Филипп и почему-то подумал, бывал ли здесь Федор Басманов. Сам же подивился: к чему это знать?
Иван Васильевич был настроен на серьезный разговор, он вдруг встал, проверил, плотно ли закрыта дверь, и снова уселся с тяжелым вздохом. А в голову Филиппа все лезли ненужные мысли, вроде той, что если снаружи дверь чем подпереть, то здесь найдешь свой конец, и никто не узнает. Митрополит обругал сам себя, о том ли мыслит?! Негоже царю уподобляться, который и куста боится, в вечном страхе живет, то и дело по сторонам оглядывается. Как раз об этом он хотел поговорить с государем, мол, негоже бояться своих людей, никто зла государю не желает. Если бы понял Иван Васильевич, глядишь, и распрямились бы его плечи, перестали шнырять по сторонам глаза, которые, как у вора на торге, так и бегают…
Но царь желал говорить сам.
– Ты, владыка, об инквизиции слыхал?
«Господи, неужто и этого боится?!» – мысленно ахнул митрополит.
– Да, но это далеко, в Испании. Нам не грозит, у нас такой ереси нет.
Думал, что успокоит, но просчитался.
– А надо, чтобы была! – Глаза государя почти безумно сверкнули, он даже встал от волнения.
– Зачем?! – ужаснулся Филипп.
– Ты не понимаешь! Не понимаешь! – Было видно, что Ивана Васильевича до глубины души тревожит этот разговор. У митрополита мелькнула нехорошая мысль, что царь точно одержимый…
Тот словно в подтверждение подозрений принялся бегать по комнатке, насколько позволяли ее размеры и его рост, потом встал на колени перед образами и долго молился, кладя земные поклоны. Стук его лба о камень пола настолько поразил Филиппа, что тот даже забыл об иезуитах. Зато не забыл государь. Отбив многое число поклонов, он обернулся к митрополиту:
– Благослови, владыка.
Тот привычно протянул руку перекрестить, думая совсем о другом: что последует за этой искренней, как видно, молитвой?
Иван Васильевич вдруг принялся рассказывать митрополиту о короле Испании Филиппе, о святой инквизиции, о кострах, на которых пылали еретики Европы, о необычном дворце Эскориале, который испанский правитель строит для себя… Многое Филипп знал и без государя, но слушал все же со вниманием, искренне не понимая, при чем здесь Москва.
Наконец, казалось, царь устал от собственных речей, он тяжело присел на лавку и вдруг объявил:
– Я такое же у себя хотел сделать, да никто не понял!
Вот тут пришло время митрополиту ахнуть, он наконец осознал, что та самая проклятая опричнина, которую так боятся все русские люди, и есть попытка государя по-своему навести порядок на манер иезуитов! Не удержавшись, осенил себя широким крестом:
– Господи, спаси! Государь, да к чему нам-то инквизиция?!
– Вот и ты туда же! – сокрушенно воскликнул Иван Васильевич. – Я хотел в Слободе монастырь создать, чтоб пример всем показать. И создам! Молитвой жили, посты держали, ни одной службы не пропустили… Строгости такие никому не понравились…
Филипп сидел, вытаращив глаза на государя. Ужасы Александровской слободы он называет обителью?! Пока митрополит думал, что ответить, Иван Васильевич продолжал убеждать его в необходимости создания обители как примера для подражания. Наконец Филипп собрался с мыслями и в ответ принялся рассказывать о житье-бытье в Соловецком монастыре, о том, как трудно давалось восстановление монастырского хозяйства после большого пожара, как тяжело растить хлеб на скудных соловецких землях, как работают старцы в поле, на прудах, на кирпичном заводе, в хлебопекарне… Остановил его взгляд государя. Увлекшись рассказом о своей обители, Филипп не заметил все больше проявлявшегося раздражения на лице Ивана Васильевича.
Выражение лица царя заставило митрополита замолчать. Иван Васильевич уже не прятал своего недовольства:
– Не о том речь ведешь! Пашни, кирпичи, квас в бочках… Для этого холопы есть! Я о душах пекусь, о вере.
Филипп попробовал возразить, что у души есть тело, которое того же хлеба требует, что за земными делами старцы и иноки не забывают служб и постов, только хорошо понимают, что без земных забот жить невозможно. Государь не слушал, он все больше и больше раздражался от непонимания митрополита.
Первая беседа в тайной комнате не получилась, они разговаривали как глухой со слепым. Разошлись недовольные друг другом и этим непониманием.
Еще не раз разговаривали государь с митрополитом, теперь уже не в той маленькой комнатке, но все равно с глазу на глаз. Снова и снова Иван Васильевич пытался объяснить, что опричнина нужна для примера другим, а Филипп пытался открыть ему глаза на убийства и кровопролитие, которые творятся его именем.
– Что ты мне глаза убийствами изменников колешь?! Верно, убивали, что еще с ними делать?
Однажды Филипп ужаснулся тому, какая неразбериха творится в голове у Ивана Васильевича. Государь заявил, что не позволяет погребать казненных и велит делить трупы на части, чтобы погубить и их души. На вопрос о том, что будет с душами безвинных, чью кровь проливают опричники, Иван Васильевич пожал плечами:
– Ежели безвинны, то в рай попадут.
– А на кого грех падет из-за безвинно загубленных душ?
Иван Васильевич вдруг прищурил глаза и поинтересовался, как же Господь допускает казни, если люди безвинны? Митрополит едва нашелся что ответить, в его собственной голове крутилась мысль о том, за что Господь допускает такого государя на Руси? Сколь грешны люди, если такие мысли у их правителя! После разговора долго сам стоял перед образами, пытаясь понять, что делать. Губы шептали молитву, душа просила Всевышнего о помощи, а мысли упорно возвращались к услышанному.
Иногда казалось, что царь творит кровавый разор по подсказке злых советчиков. Но это заблуждение разрушал сам Иван Васильевич, с горящими глазами объясняющий митрополиту красоту единовластия, когда все, абсолютно все подчинено воле одного, Богом данного правителя, когда этот правитель волен в жизни и смерти подданных, волен распоряжаться не только их телами, но и душами. Государь не мог понять, почему Филипп не видит этой красоты, почему не понимает ее сути. Он грозен и кровав? Но ведь и милостив же к тем, кто придется по душе в какой-то миг! И способен к раскаянию, к покаянию, к скорби… иногда… Ему судья только сам Господь и никто другой! А вокруг то и дело находятся такие, как Курбский, что смеют осуждать!
Разговаривать становилось с каждым разом все труднее, но все же эти беседы целый год удерживали Ивана Васильевича от кровавых разгулов. В Москве стояла почти тишина, и всем казалось, что так и будет.
Только сам Филипп понимал, что все меньше и меньше слушает его государь, что все чаще отмахивается от наставлений и душевных бесед. А еще митрополит чувствовал, что внутри опричного братства под боком у царя зреет что-то очень нехорошее.
Митрополит посылал наказы монастырям, чтоб молились за государя, который воюет за святую церковь против Литвы и Ливонии, где уже свила себе гнездо ересь. И одновременно все больше понимал, что не удержит Ивана Васильевича от новых кровавых оргий, что не одной Ливонии достанется… Все чаще взгляд митрополита с тоской устремлялся в сторону севера, туда, где находилась его дорогая Соловецкая обитель…

 

На Татьянин день погода стояла непонятная, а ведь на него по солнышку гадали, каким весна да лето будут. Но с утра вроде светило солнце, к середине дня невесть откуда налетели тучи, даже чуть присыпало, а это к дождливому лету, но потом снова пригрело…
Москвичам было даже не до примет, в Кремле снова творилось что-то необычное. Забеспокоились люди, заволновались. Но нашлись и те, кто все разузнал. Государь решил покинуть Кремль, только на сей раз направлялся в свой новый дворец, против Ризположенских ворот. Дворец необычный, высится, точно крепость какая неприступная. А к чему от своего народа городиться?
Арбатский замок был и впрямь мощным – вокруг стена на сажень от земли из тесаного камня и еще на две сажени выше из кирпичей. Узкие бойницы. Ворота, что к Кремлю, окованы железом, сторожат их львы, вместо глаз зеркала вставлены, раскрытые пасти так и ярятся на земских. Наверху на шпилях черные фигуры орлов с двумя головами. Увидев таких впервые, какой-то ребенок заплакал навзрыд. Мать пыталась успокоить дитя, отвернуть от страшилищ, но тот все оборачивался, показывал ручонкой на невиданное. Ребенок, что с него возьмешь…
Но и многие взрослые проклинали новый дворец. Что в нем радости? Куда лучше было, когда государь собор Покрова на Рву строил – душа пела от неземной красоты. Так ведь строителя того никто более не видал, слухи ходили, что то ли ослепили Барму, то ли и вовсе казнили. За что? А ни за что, просто чтобы больше другого такого не построил! Арбатский дворец стоил так дорого, что нашлось немало тех, кто клял его и желал сгореть. Узнав об этом проклятии земских, Иван Васильевич разозлился и обещал, что устроит такой пожар, какой земские не скоро смогут потушить!
И все равно облегченно вздыхала Москва, уж лучше пусть государь с места на место переезжает, чем со своими кромешниками по улицам и весям мотается и казнит людишек без разбора. Не знала столица, что кромешный ад, по сути, еще и не начинался, все впереди…
Но и там государь прожил недолго, ему больше по сердцу была Александровская слобода. Если честно, то и москвичам тоже больше нравилось, когда царь жил там. В Слободе тоже строили, и это тоже требовало больших денег. Но вместе с государем туда убралось большинство кромешников, а уж их-то людям хотелось видеть меньше всего.
Самые отчаянные меж собой ворчали: зачем государю столько дворцов-крепостей? Кого боится? Помимо Кремля и Александровской слободы выстроил вот этот Арбатский дворец, укрепил дворец в Коломне, еще и в Вологду ездил тоже замок строить. Маленькое сельцо превращалось в настоящий город с каменным замком, стенами, рвами и церквями… К чему? – гадали люди.

 

В остальном зима прошла относительно спокойно, кромешники вроде как одумались, погромов и беспричинных казней почти не было. Власий усмехался: много ли русскому человеку надо? Не убивают ни за что, и тому рад. Сильно, до зубовного скрежета хотелось справедливости, если уж казнят, так хоть за дело. Хотелось, чтобы установились какие-никакие порядки и их не нарушали по своей воле страшные люди с собачьими головами и метлами у седел.
Но далеко в Польше уже зрел заговор, который тяжело откликнется на Земле Русской. От коварства нет защиты, когда оно становится очевидным, обычно бывает уже поздно.
К чему утруждать себя многими трудами по ослаблению Московии, если достаточно понять нрав нынешнего ее правителя – так рассуждали польский король Сигизмунд Август и литовец Ходкевич. Когда-то из Литвы в Московию бежало множество князей, они стали верно служить великому князю Иоанну, деду нынешнего. Но времена изменились, и не в лучшую для Москвы сторону. Теперь более привлекательной стала служба в Литве. У царя Ивана, как бы он себя там ни называл, стало слишком опасно, в любую минуту можно попасть в опалу и в лучшем случае угодить в монастырь, а в худшем – на дыбу и плаху.
Московский государь подозрителен, недоверчив и кровожаден? Этим надо воспользоваться! И писцы польского короля Сигизмунда и литовского гетмана Ходкевича засели за письма московским боярам. Расчет был тонким и верным. Первое письмо послано полоцкому воеводе боярину Ивану Петровичу Федорову-Челяднину. В Полоцк его сослали в числе тех самых челобитчиков, за которых ратовал в свои первые дни митрополит Филипп Колычев.
Помимо письма самому Федорову, князя просили вручить подобные князьям Ивану Бельскому, Ивану Мстиславскому и Михаилу Воротынскому. Если воевода согласится, то Иван Васильевич получит нового Курбского, что сильно досадит ему. А если нет? Тогда надо постараться, чтобы о послании узнал сам государь московский. Мало того, польский король обращался еще и к английским купцам из Московской компании, прося ссудить деньгами на мятеж против Ивана Васильевича!
Назад: За 20 лет до конца. Опричнина
Дальше: Послесловие