Книга: Царь Грозный
Назад: За 37 лет до этого. Сильвестр
Дальше: За 20 лет до этого. Начало кошмара

За 23 года до этого. Аз есмь царь!

Не всегда Иван с дружками или на пирах, временами трезв, толков и без своей свиты. Особенно если рядом с митрополитом. Теперь это, пожалуй, единственный человек, которого государь хоть как-то слушает, который может ему печаловаться по старинному обычаю, может вразумить от непотребства и даже втолковать что умное в серьезных вопросах.
Одна беда – стар уже митрополит Макарий, очень стар. Давно просился оставить митрополичью кафедру, да государь против. Ослаб Макарий и бренным телом, и даже душой. Нет у него сил без конца вразумлять и вразумлять царя. Митрополит всегда был миротворцем, умел усмирить самых рьяных, помирить самых неуступчивых. И над Иваном власть имел такую же – усмирял, если надо было, одним словом, одним взглядом. Но нет уже сил у Макария, оттого и болит душа…
А Иван словно нарочно все труднее вопросы задает.
– Святой отец, к чему это литовцам Воловичу, Ходкевичу и Гарабурде «Евангельские беседы»? Неужто такие только у Висковатого и есть, что за ними специального человека присылают?
Митрополит Макарий скромно пожимал плечами. Честно говоря, он тоже не верил в такую уж необходимость ехать из Литвы в Москву, чтобы переписать эту книгу. Но как бы то ни было, а литовское правительство отправило черного дьякона Исайю именно с такой целью. В Москву тот приехал вместе с посланцем Константинопольского патриарха митрополитом Иоасафом. Казалось, православный монах, родом из Каменец-Подольска, явился с вполне благочестивыми намерениями. Что же обеспокоило Ивана?
Макарий спросил. Царь хмыкнул:
– Святой отец, ты видел, какие подарки щедрые привез? У монахов таких не бывает…
– И тут же учинил донос на Иоасафа, – поморщился Макарий.
– О чем? – Глаза Ивана впились в лицо митрополита, его явно заинтересовало такое известие.
– Что не с добрыми намерениями к нам явился…
– А ты как мыслишь?
Митрополит снова вздохнул, он был уже стар, очень хотел на покой, но Иван все не отпускал. Теперь вот только не хватало разбираться в доносах гостей друг на дружку. Но Иван настаивал:
– Что грек ответствует?
– Сам на Исайю доносит о том же! – с досадой поморщился Макарий.
– Я приказал за этим доброхотом из Литвы наблюдать. Знаешь, куда он отправился? Не к Висковатому, а к Ивану Бельскому!
– Зачем? – изумился митрополит.
Иван вроде даже обрадовался, встал, широким шагом прошелся по горнице, в которой вели беседу. Горница была явно маловата для крупного царского шага, но тот даже не заметил, круто развернулся и через шаг оказался почти вплотную к митрополиту. Лицо приблизилось к лицу святого отца:
– Давно Бельского в недобром подозреваю! Чую, нутром чую, что замыслил с Сигизмундом связаться!
Макарий даже глазами захлопал, рукой отмахнулся. Боярин князь Иван Бельский – глава Боярской думы, как может он изменником быть?
– Не веришь? А я чувствую! Не зря этот монах так рвался в Москву!
– Потребуй у князя Ивана отчет, о чем речь вел с монахом?
Царь захохотал:
– Ответит, что о книгах, мол, и у него есть что переписывать! – Сел, вытянув длинные ноги, чуть устало потер лицо руками, снова пристально уставился на митрополита. – А я велю спешно обыскать его двор со всем тщанием! Ежели ничего не найдем – поклонюсь, а если найду!.. – Рука Ивана сжалась в кулак, не обещая ничего хорошего возможному предателю.
Макарий со вздохом кивнул. Пожалуй, Иван прав, если боярин предатель, то наказание должно быть крепким, а если нет, то все равно пусть другие поймут, что государь предательство не простит.
– Быть по сему!

 

Темно, в зимнем черном небе нарождающегося месяца почти не видно, только звезды и светят. Звезды крупные, яркие, но света от них мало. К ночи подморозило сильно, изо рта от дыхания вырываются клубы пара, из конских ноздрей тоже клубится, словно они чудища огнедышащие. Людям холодно, жмутся, кутаются в тулупы, надвигают пониже шапки, стараясь спрятать от мороза уши и носы. Снег под ногами не просто скрипит, а посвистывает. Люди передвигаются быстро, но тихо, и лошадей придерживают, чтоб не заржали раньше времени.
Забрехала одна собака, ее тут же поддержали несколько других. Собачье братство особенно слышно по ночам, стоит какой подать голос, тут же отзовутся все, кто услышит подругу.
Терентий, стороживший ворота, вылез из-под теплого тулупа, засуетился:
– Иду-иду! Кого там черти несут?!
Псы уже надрывались, потому как в ворота кто-то колотил.
– Чего надо? – Голос холопа был сиплым ото сна и злым. На мороз лишний раз и одетым выбираться не хотелось, а тут одеться толком не дали.
– Открывай! Замерзли совсем! Снедь привезли!
– Чего?! До утра подождать не могли?!
– Где?! – возмущенно орал голос за воротами. – На морозе?!
В боярском тереме зажгли огонь, на крыльцо высунулся ближний княжий холоп Григорий:
– Чего? Кто там?
Терентий, возясь с клиньями, подпиравшими ворота изнутри, нехотя отозвался:
– Да снедь привезли, чтоб их!
Григорий зевнул и выругался:
– Времени другого не нашли?! Перепугали всех!
Дверь за ним закрылась, не успел холоп отворить ворота, как огонь в боярских хоромах потух, видно, Григорий успокоил своего князя Ивана Дмитриевича Бельского.
Стоило вынуть клинья, как ворота распахнулись едва ли не сами. Терентий заворчал:
– Экие вы… Вестимо замерзли, но чего же ворота ломать…
Больше ничего сказать не успел, потому как его схватил за грудки здоровенный детина и зашипел в лицо:
– Жить хочешь?!
Холоп растерянно закивал, кто ж не хочет?
– Тогда веди в боярские покои, только тихо, чтоб дворню не перепугать.
Заорать бы, да этот все не отпускал, и к тому же двор быстро, но тихо заполонили множество людей. По обличью совсем не тати, а среди них… Терентий даже попытался протереть глаза, не веря, что это не сон. Одним из вошедших был сам государь Иван Васильевич! Где уж тут ослушаться?
Григорий тоже не успел ничего понять, как оказался вдруг со скрученными руками перед очами царя. Тот уставился немигающим взглядом в его глаза, не давая отвернуться:
– Где?
– Что? – испугался холоп.
– Где то, что монах привез твоему князю вчера?
Григорий почувствовал, что душа, если она и была, опустилась не просто в пятки, а уже совсем на землю. Даже не стал раздумывать, кто предал, все одно – сам не скажешь, выпытают, только сначала ноги-руки поломают, покалечат и выбросят. Под пытливым взглядом Ивана кивнул:
– Покажу.
Царь указал двоим:
– Пусть покажет где, возьмете.
Григория увели в дальний амбар. Хитро запрятал князь Иван Дмитриевич охранные грамоты, привезенные монахом от короля Сигизмунда. Сам царь еще с тремя вошел в почивальню боярина, до смерти перепугав его жену. Остальные прибывшие заполонили собой весь двор, не давая никому вступиться за хозяина.
– Здравствуй, Иван Дмитриевич! Что-то ты монаха с приветом встречал, а меня, твоего государя, вон как. – Глаза Ивана откровенно насмехались.
Боярыня, ойкнув, забралась с головой под одеяло, а сам Бельский, напротив, попытался вскочить, чтобы отвесить поклон царю, хотя и был в одном исподнем.
– Лежи-лежи, – вдруг милостиво разрешил Иван. – Сейчас нам грамотки, что монах привез, принесут, я посмотрю, потом и одеваться станешь.
– К-какие г-грам-мотки? – От испуга Иван Бельский стал заикаться.
– Да ты не пужайся, боярин. Коли там никакой крамолы нет, так и продолжишь спать себе, а мы по морозцу обратно во дворец двинемся. – Царь, присевший было на лавку, вдруг поднялся во весь рост, нависая над боярином. – Но если там что противное мне, то не взыщи – удавлю своими руками!
Бельский слился цветом лица с подушкой, на которой лежал. Он хорошо понял, что это конец. Иван не спрашивал, где охранная грамота и роспись дороги до Литвы, значит, загодя все знал! Проклиная и литовцев, и свою собственную глупость, ведь посчитал Ивана молодым недотепой, Бельский тоскливо оглядывался, пытаясь спешно придумать оправдание.
Царь, заметив это, поморщился:
– Не трясись, Иван Дмитриевич! Хотел ведь бежать в Литву? Так и скажи.
Грамота и роспись действительно были быстро найдены, сыграла свою роль неожиданность. Царь приказал арестовать Бельского.
Весь остаток ночи Иван скрипел зубами от злости:
– Предатели!.. Предатели!.. Предатели!..

 

Даже поручные записи, написанные боярами в предыдущем году о том, чтобы служить верно Ивану и его детям, не искать себе другого государя и не отъезжать в другие страны, не помогли. Что записи? Анастасия сказывала ему, что, когда он был болен, бояре хотя и клялись в верности Дмитрию, а выходя вон из почивальни, тут же говорили, что клятву ту и исполнять не собираются.
Царь ломал голову, как бы закрепить такие клятвы? И вдруг он понял: если даже будут измену замышлять, то надо сделать так, чтобы после бегства одного другие должниками оставались!
Князя Ивана Дмитриевича Бельского судили. Он уже мысленно приготовился к смерти лютой, как и обещал царь, но тот вдруг… уступил печалованию митрополита, и опальный боярин остался жив! Только написал странную поручную записку. Вернее, написал не он один. За боярина князя Ивана Дмитриевича Бельского поручилось не меньше десятка человек. И не просто словом, Иван объявил, что пустой болтовне больше не верит, а большими деньгами! 10 000 рублей должны были выплатить государю поручители, если только боярин замыслит еще что недоброе. Пришлось поручиться. Да никто и не думал, что Бельский после пережитого и хождения по краю пропасти сможет еще что удумать против Ивана. Тот, спокойно глядя в глаза боярину, ровным голосом пообещал, что в случае неповиновения найдет и в Литве, и в Святой Земле, и велит не просто удавить, а порезать на полосы и скормить собакам, чтобы хоронить нечего было.
Глядя на желваки, ходившие на лице государя, и одновременно слыша его ласковый, почти уговаривающий свою жертву голос, многие облились холодным потом. А Иван вдруг повернулся к остальным поручителям и также душевно добавил:
– А прежде чем его найти – с вас шкуры спущу здесь!
Голос царя неожиданно загремел, а от злости стал хриплым:
– Любого предателя жечь каленым железом буду! Запомните и всем передайте!
Лицо его перекосила гримаса брезгливой ненависти, на скулах выступили пятна, глаза сверкали бешенством, в уголках рта выступила пена. Таким Ивана Васильевича никогда не видели, а потому испугал даже больше вид, чем жестокие слова.
Затея с поручительскими грамотами очень понравилась Ивану, он заставил написать такие от всех про всех. Одни становились поручителями за других, а за них поручались третьи либо те же, за кого держали ответ первые. Так, за князя Воротынского поручился тот же Бельский… И суммы были огромными – уже 15 000 рублей!
Митрополит удивился:
– К чему тебе такое, Иван Васильевич?
Царь, который только что спрятал в ларец очередное поручное письмо, усмехнулся:
– Вон сколько у меня денег! Сколь захочу, столько у них и возьму!
– Да ведь они бежать не собираются.
– Даже если не соберутся, то сознаются, что думали о таком. Платить придется, коли жить захотят.
Иван так и делал: в случае необходимости в деньгах попросту заставлял кого-нибудь писать признание в крамольных замыслах, получая с поручителей немалые деньги, а самого бедолагу вроде бы прощая. Милостивец, что и говорить… Бояре зубами скрипели, но деньги давали. Пока государю хватало такого вымогательства. Потом он примется за всех основательней.

 

Государь не знал, радоваться ему нынешней жене или печалиться. Красавица-черкешенка горяча по ночам настолько, что даже девятижильный Иван уставал от объятий, но при этом жена не столько старалась угодить мужу, сколько требовала, чтоб тот угождал ей. С первой ночи Кученей взяла над ним верх, иногда казалось, что уселась на шею и душит. Он морщился от таких мыслей, подчиняться, тем более такой необузданной женщине, не очень-то хотелось.
Но это только до тех пор, пока не вспоминал стройные ножки, гибкое тело жены, ее алый чувствительный и жадный рот, ее ненасытность в ласках, сводившие Ивана с ума. Рассыпавшиеся по подушке черные волосы, сквозь которые белело обнаженное плечо, протянутые в призыве руки, а особенно рычание, с которым Кученей буквально набрасывалась на мужа, лишали его способности думать, он становился послушен как дитя, попадал в ее власть полностью. А пообещав что-то ночью, вынужден был выполнять это утром.
Так Кученей выговорила доходные места своим братьям и другим родственникам. Бояре уже ворчали, что скоро при дворе только и будут Черкасские. Конечно, это неправда, но Черкасских действительно вокруг царя слишком много.
Вообще-то, требуя от мужа выполнения своих капризов, Кученей и сама старалась угодить ему. По мелочам… Иван разрешил ей ездить на охоту в мужском платье. Государю и самому нравилось смотреть, как царица, переодевшись в черкеску, мчится во весь опор на красавце-скакуне, как кричит, гоня добычу, как при этом сумасшедшим огнем горят ее глаза, как полыхают румянцем чуть смугловатые щеки… Получив такое благоволение, Кученей в ответ пришлось ехать вместе с царем и его сыновьями в монастырь, да еще и не один.
Крестившись, наверное, нутро сразу не переменишь, Кученей оставалась дочерью гор, монастырские стены давили вольную черкешенку, душа не желала смирения. Духовник даже ужаснулся, когда она принялась спрашивать, как можно жертвовать собой или своими детьми ради других людей. Государыня не принимала смирения Божьей Матери.
– Но на свете так много людей, которые недостойны даже моей жалости!
– Жалости достоин любой человек, даже заблудший…
– Да нет, – морщилась Кученей, – я не о том! Я по рождению выше многих остальных вокруг, по замужеству тоже, как я могу быть равной боярыне, тем более холопке, мне прислуживающей?!
– Пред Господом все равны.
– Глупая ваша вера!
Хорошо, что этот разговор услышал ее брат Михаил, он буквально вывернул локоть сестры, чтобы спешно утащить за собой подальше. Та возмущенно сопротивлялась, ругаясь по-своему.
– Пусти, мне больно! Шайтан! Ты что, сдурел?!
– Ты соображаешь, о чем говоришь?! – зашипел ей в лицо Санлук. – Хочешь завтра отправиться в монастырь?!
Единственное, чего побаивалась Кученей, это заточения в монастырских стенах. Она замерла, вытаращив глаза на брата:
– Но я сказала, что думаю!
– Если бы сначала подумала, то промолчала бы! Если хочешь что-то спросить, то спроси у меня!
Спасло царицу и ее брата то, что ругались они не по-русски, никто ничего не понял. Священник только пожал плечами: хотя и крестили царицу, но, видно, сразу верой не прониклась. Надо сказать митрополиту, чтобы поговорил.
Митрополит Макарий стар, ему тяжело делать что-либо, но умные глаза святителя сразу увидели то, чего не заметил духовник. Царица только крестилась, получив очень дорогое для православных имя Мария, в душе она веру пока не приняла, пытается понять, когда призывают верить. Надо поменять священника и посоветовать новому чаще пересказывать государыне Священное Писание. Макарий подумал даже о том, что можно бы это делать одновременно с царевичами, детям тоже полезно послушать. Заодно и мачеха к ним привыкнет.
Худшего для своенравной черкешенки митрополит придумать не мог! Сидеть, вслушиваясь в тихий, монотонный голос священника, да еще и рядом с надоедливыми пасынками… Это чересчур! Кученей очень хотелось сбежать на волю, но в горницу, где шла эта беседе, неожиданно вошел сам Иван Васильевич и застыл, радостно блестя глазами. Жестом остановил попа, успевшего вскочить:
– Читай, читай, я тоже послушаю…
У священника от резкого движения книга упала с колен на пол и закрылась. Пока искал нужную страницу, государь успел погладить по головке младшего сынишку Федора и улыбнуться жене:
– Как славно! Мы с детьми слушаем святые слова…
Кученей понадобилась вся ее воля, чтобы не ответить резко, скромно потупив глаза, она постаралась скрыть под длинными ресницами бешенство и досаду. Царевичи устроились на коленях у отца и принялись со вниманием слушать священника. Правда, старший Иван ерзал, ему уже стало неинтересно, а вот Федор даже рот раскрыл, не отрывая восхищенных глазенок от лица попа.
Царица не помнила, как долго продолжалось ее мучение, конечно, сама Кученей не услышала ни слова из всего чтения, ее мысли были заняты совсем другим. А что, если прямо сейчас, вот здесь взять и броситься на шею к мужу, срывая с него одежду? Неужели посмеет отказать в близости своей красавице-жене? Она даже начала облизывать губы длинным языком, представляя, как отшвырнет царевичей, рванет вверх платье Ивана, пройдется по его волосатой груди губами и языком, а руки залезут туда, где их очень ждут…
И в эту минуту государь вдруг обернулся к ней с каким-то вопросом. Глаза его отнюдь не горели желанием.
– Что? – растерянно переспросила Кученей, забыв, что говорит не по-русски.
– Ты не слышишь? О чем задумалась?
Красавица едва нашлась что ответить, мол, от сидения в душной комнате разболелась голова, вот-вот упадет. Иван Васильевич недовольно поморщился:
– Я говорил, что надо поехать на богомолье вместе с детьми… Голова болит? Пойди приляг, лекаря пришлю.
Все очарование милого семейного вечера было разрушено. Опустив царевичей с колен, государь отправился в свою опочивальню, а царица в свою, зло кусая губы. Вот еще не хватало, ехать куда-то с царевичами! Они будут по вечерам приставать к отцу с глупыми вопросами, а она сидеть и ждать, когда же супруг соблаговолит прийти к ней! И что за радость вот так жить? Куда лучше развлечения, пусть и жестокие. Особенно жестокие!

 

На забаву – бой безоружных людей с медведями – царевичи идти не захотели, а вот государыня отправилась с предвкушением занятного зрелища. Младший царевич Федор мал, чтобы что-то понимать, но делает все, как старший. Иван попросил оставить их с мамками дома, и Федя за ним. Государь только плечами пожал: что ж, не время им жестокости смотреть, пусть лучше погуляют в саду. Да и царице будет спокойней.
Нынешней жене не к сердцу пришлись царевичи, глядит на бедных косо, никогда не приласкает… Не может простить, что муж нет-нет да и назовет ее невзначай Настей. Конечно, обидно это, но и она понять должна, тринадцать лет и многих детей из памяти не выкинешь. Неласкова Мария, скорее даже злобна. Не раз сам Иван Васильевич замечал, как презрительно кривятся губы царицы, стоит попасться ей на глаза пасынкам. Федор, тот мал пока, понимает плохо, а Иван уже все заметил. Однажды прокрался к отцу в опочивальню, бросился перед ним на колени, стал молить, чтоб прогнал проклятую мачеху! Иван Васильевич был в ужасе:
– Что ты, Ваня? Можно ли так говорить, она жена моя!
– Прогони… она злая… прогони, – исступленно шептал царевич. Пришлось государю кликнуть его мамку, но едва начал выговаривать, чтобы получше следила за мальчиком, как и та чуть ни в слезы:
– Государь-батюшка, не вели казнить, вели слово сказать!
– Говори, – поморщился Иван Васильевич.
Мамка, бухнувшаяся перед тем на колени, подобрала подол своего сарафана и шустро подползла ближе к царю, запричитала быстро-быстро, чтобы не успел остановить:
– Государь, ежели невозможно царевичей от царицы нынешней оградить, то вели нам с ними куда отъехать и жить от нее подалее…
Иван Васильевич оторопел, он слышал, что Мария недолюбливает пасынков, но не думал, что настолько. Нахмурил брови:
– Что, так не милы они царице?
Мамка, видно, боясь сказать что нелестное о Марии, заюлила, запричитала:
– Да пусть уж она сама по себе… ты нас отпусти, чтоб царевичам ежедневно слезы не лить…
Царь махнул рукой:
– Поди! Подумаю…
Мамка едва не уползла на коленях, таща за собой царевича Ивана. Тот упирался и кричал, что не хочет уезжать от отца, пусть лучше проклятая мачеха сгинет! В открытую дверь Иван Васильевич заметил младшего Федю, тот стоял, испуганно глядя на брата и прижав худенькие ручки к груди.
По сердцу резануло: сам он осиротел из-за смерти и отца, и матери, а его дети при живом отце точно сироты! Каково им будет знать, что отец живет во дворце с красивой мачехой, а их отправил вон подальше, чтобы не мешали?! Смогут ли понять и простить? Да и кто смог бы? Детские обиды самые сильные и живучие, им сроку нет.
Но и отправить вон красавицу-жену государь тоже не мог. Решил поговорить с Кученей, должна же она понять, что пасынков надо привечать не меньше мужа, если хочет оставаться царицей.

 

Не вовремя затеял царь этот разговор. Уж очень хороша была в тот вечер государыня. Черные блестящие волосы рассыпались вокруг головы, обрамляя бледное лицо с большими глазами… Молодая упругая грудь вздымалась, предчувствуя горячие ласки мужа… До царевичей ли было тому? Но Иван Васильевич все же попробовал выговорить:
– Мария, что царевичи снова обижены? Ты бы с ними поласковей, сироты все же…
Великоватый нос царицы, морщась, съехал набок, красивое лицо исказила гримаса досады и пренебрежения, сразу испортив его. Иван Васильевич уже заметил, что стоило Марии разозлиться, она становится не просто некрасивой, а уродливой, жестокость превращала красавицу в демоницу. Государю стало не по себе, но хитрая черкешенка уже поняла свою оплошность, попыталась улыбнуться:
– Это мамки зря наговаривают! Уж как я с царевичами ласкова, так никто не ласков…
Голос ворковал, а глаза источали злость. От этой двуличности у царя пробежал мороз по коже. В глубине души он понял, что не будет счастлив с этим злым чудовищем. Но его взор уже уперся в красивую грудь, которую царица намеренно оголила перед мужем. Царевичи были забыты до поры, а неприятный разговор отложен. Иван Васильевич с головой окунулся в объятия молодой черкешенки.

 

Иван с изумлением и даже недоверием смотрел на жену. Глаза ее блестели, ноздри крупного орлиного носа возбужденно раздувались, казалось, она впитывает вид людских страданий. И не похоже, чтобы царица притворялась, во всяком случае, даже не заметила пристального взгляда мужа. Государь подумал об Анастасии, и ему стало не по себе. Добрая и ласковая умершая жена никогда бы не смогла смотреть на чьи-то мучения. Иван почувствовал неизбывные горечь и тоску, которые испытывал всякий раз, вспоминая любимую Настеньку.
Новая царица любит жестокие развлечения, какие не все мужчины выносят. Нравится ей смотреть, как медведи людей рвут. Вот и теперь в ладоши хлопала, увидев, что огромный зверь добрался до беззащитного мужика и сгреб того в охапку. Бедолага не выдержал, окрестности огласил нечеловеческий вопль человека, вмиг оставшегося без волос и кожи на голове.
Государь такое видывал не раз, надоело. И мысли сами по себе ушли далеко в юность. Чуть посидел молча, уставившись вдаль, но немного погодя его взгляд снова вернулся к молодой жене.
Та, казалось, забыла о присутствии рядом мужа, Кученей все так же упивалась видом казни. Иван тоже глянул. Живо вспомнились собственные издевательства над людьми в молодости. А ведь и он давил зазевавшихся конем, травил медведем и собаками, подпаливал бороды… Перестал, потому что Анастасия была бы против? Да, конечно. А еще противный поп без конца все о душе твердил.
Воспоминание о Сильвестре привело Ивана в ярость, кулаки сжались, глаза побелели. Знавшие царя еще в юности сразу бы поняли, что это не сулит ничего хорошего, но рядом не оказалось никого способного остановить, успокоить эту ярость. Царица Анастасия умерла, поп с его страшилками Божьей кары был в Кирилло-Белозерском монастыре, а бояре, что рядом, готовы снять шкуры с собственных жен и детей, только бы угодить государю. И Иван принялся разглядывать картину казни, постепенно приходя в такое же возбуждение, которое было у жены.
Марии очень нравилось наблюдать людские мучения, а у Ивана такое пристрастие было еще с детства. Почему бы не доставить удовольствие и женушке, а заодно и вспомнить былое себе? Виновных найти несложно всегда. И царь находил…
Кровь стала литься на московских площадях рекой. Пытки и казни уже никого не удивляли. Содрогнулась не только Москва, вся Русь почувствовала на себе тяжелую царскую длань, немало жизней загубил Иван Васильевич еще до введения страшной опричнины…

 

Слуги притихли, забившись в углы, – государь бушевал. Не желая попасть под его тяжелую руку, все, кто мог, попрятались.
– Кому верить могу? Кому?! – Иван едва не потрясал кулаками, глаза его метали молнии, голос хрипел. Только что принесли известие, что в Литву бежал Вишневецкий. Тот самый Дмитрий, что не так давно помог отбить наступление Девлет-Гирея. Неужто все это время действовал по наущению проклятого Сигизмунда? Этот вопрос не давал покоя Ивану. Если так, то польскому королю впору посмеяться над московским царем.
Ярости Ивану добавляло и то, что Сигизмунд совсем недавно при попытке сосватать его сестру Екатерину выставил такие условия, что хоть пол-Руси отдавай за красавицу. Теперь перебежки к проклятому сопернику заставляли царя скрипеть зубами от ненависти к Литве и ее правителю.
В Москве родственников Сигизмунда немало, добрая половина потомков великого князя Гедимина, многие литовцы бежали на Русь, поссорившись с правителем Литвы. И что теперь? Побегут, как Вишневецкий, обратно?
Государь и сам наполовину литовец по матери, но мысль о том, что любой обиженный им князь переметнется к Сигизмунду, приводила Ивана в такую ярость, что готов был растерзать предателя, если бы смог достать. Хуже всего, что ими вдруг стали не обиженные на государя Старицкие, с теми ясно, тетка Ефросинья всегда мечтала посадить на трон своего сына, а ближайшие помощники, кто жизни не жалел на полях сражений.
Помимо Бельского и Вишневецкого под подозрение попали братья Воротынские. Но это хоть понятно – государь ущемил их в желании получить в наследство от умершего старшего брата богатый удел. Новое земельное уложение обидело этих бояр больше других, и князь Михайло нагрубил государю в запале спора. Поплатились жестоко оба: одного с семьей отправили на Белоозеро, второго в Галич.
Последним из Адашевских сотоварищей попал в опалу Дмитрий Курлятев. В его вину даже сам Иван долго не верил, отправил с глаз долой в Смоленск и попытался забыть. Но напомнили.
Царь не мог поверить в то, что услышал: опальный Курлятев пытался бежать в Литву?! Иначе для чего было ездить вдоль границы?
– Покажи, – протянул руку к дьяку, читавшему объяснение князя.
Впился в текст сам, метался глазами по строчкам, на скулах ходили желваки, глаза побелели от злости.
Князь Дмитрий Курлятев пояснял, что попросту заблудился и ехал не той дорогой. Иван хмыкнул, чего было мотаться вдоль литовской границы вместе со своей свитой, вооруженной до зубов? Бежать, бежать собрался князюшко…
В руке Ивана хрустнул скомканный лист грамоты от Курлятева. Почему-то этот хруст добавил злости царю. Участь опального князя была решена.
Сначала его отправили к монахам в Рождественский монастырь на Ладоге, а потом заключение стало построже – перевели в Иосифо-Волоколамский монастырь, настоящую тюрьму. Иван не пощадил и жену боярина с его дочерями, эти были пострижены и отправлены в Челмогорскую обитель под Каргополем, с тем, чтобы все вокруг забыли о такой семье!
Иван еще раз показал: предателей не пощажу!

 

За окном от ветра поскрипывало старое дерево. И чего не срубят, ведь вот-вот свалится? Иван задумался: береза небось росла еще при деде… Дед у него был замечательный, жаль только, что внук его в живых не застал, Иван Васильевич помер за тридцать лет до рождения внука. Сильный был правитель, Московию воедино собрал из отдельных княжеств, татарам отпор дал, перестав платить дань. Бояр прижимал сильно, стараясь, чтобы его власть над их властью была. Не подчинился Новгород, так он и Новгород пресек, даже знаменитый вечевой колокол в Москву привез! Одна воля должна быть на Руси – царская! Других не терпел. Вот как надо!
Иван настолько задумался о своем деде-тезке, что даже забыл о притихшей рядом жене. Та подала голос сама:
– Государь, ты болен…
– Нет! – резко отвернулся от жены Иван. Однако его рука снова невольно потянулась к причинному месту.
– Болен, – тихо, но настойчиво повторила Мария. – Тебе лечиться нужно. – Добавила со вздохом: – Теперь и мне…
Вздохнул и сам Иван. Он-то хорошо знал, что не все в порядке, но надеялся, что если женится и перестанет брать на ложе одну девку за другой, то все наладится.
Мария, поняв, что права, тяжело задумалась. Она помнила горькую участь подруги, муж которой заболел дурной болезнью и заразил ее. Царь Иван недоверчив, мнителен, с ним надо осторожно, это говорил еще брат Михаил, тем более если дело касалось его мужской силы. Молодая царица вдруг осознала, в какую западню попала. Что она может? Выговаривать мужу за непотребные утехи? Но тогда и в монастырь отправлять не станет, отравит ядом, и все. Не замечать? Сама заболеешь сильнее мужа. Пока муж ее еще любит, но Кученей достаточно умна, чтобы не заметить, что начала надоедать супругу. Даже красота приедается, если нет души, а ее у черкешенки не было. Жестокая, злая, ненавидевшая и презиравшая все русское, даже при себе державшая только своих служанок, она быстро стала в Москве такой же нелюбимой, какой была мать Ивана Васильевича Елена Глинская.
– Я лечусь, – вдруг пробурчал Иван.
Он-то лечится, а ей как? Лекарю свои беды не поведаешь, а русским мамкам царица не верит, все ждет, что отравят. Оставалось уповать на волю господню, но и веры истинной не было. Свои обычаи царица оставила, а новые приняла лишь для вида, потому как нельзя без того. Вот и жила бездушная, ни во что не верящая, жестокая красавица в богатом дворце, окруженная златом и серебром, начавшая понимать, что не в этом счастье. Ей бы полюбить мужа от всего сердца, пригреть пасынков, государь бы в ней души не чаял, милостями своими осыпал, но не дана бездушным любовь, не могут жестокие приласкать кого-то. Сама не была счастлива пустая сердцем Мария-Кученей и других своим теплом не отогрела. И от людей тепла тоже не видела, не любили красавицу на Руси, померла, так и не вспомнил добром никто.

 

Бездеятельность одинаково губительна для всех людей, и для простых смертных, и для правителей. Без толкового занятия человек опустошается душой, и у него появляется болезнь, называемая скукой… А когда и дела появляются, то исполнять их уже не хочется. Вот и мается человек, придумывая себе развлечения, часто совсем никчемные. А иногда весьма опасные для окружающих.
Скучая и не желая толком ничем заниматься, Иван развлекался самым жестоким и непотребным образом. Красавицы жены да и множества девок, приводимых по первому требованию, ему было мало, вернее, надоели. В его жизнь на несколько лет прочно вошел Федька Басманов.
Сын опытного заслуженного воеводы Алексея Басманова, больше похожий на девку, чем на молодого парня, знал все слабости своего покровителя и умел угождать так, что и Кученей становилась ненадобна. Алексей Данилович зубами скрипел, не будь напарником Федьки сам государь, походил бы по его спине не только арапник, но и целая оглобля. Позорище, стыдно людям в глаза смотреть из-за сыновьего поведения, а возразить нельзя.

 

Глаза боярина Димитрия презрительно сверкнули, губы дрогнули в усмешке:
– Ты служишь государю самым гнусным содомским делом, а я, как и мои предки, служу на славу и пользу отечеству!
Овчина-Оболенский знал, о чем говорил, слишком многие воротили нос от царского любимца Федора Басманова, всех коробило от понимания, каким образом угождает Ивану Васильевичу этот боярский сын. Ладно бы простым блудом занимался царь, хотя и то непростительно, а уж так-то, мужеложеством…
Дмитрий Овчина больше разговаривать с Федором не стал, слишком презирал того, развернулся и ушел, потому не заметил ни выступивших на глазах царского любимца слез, ни его злого взгляда. А зря…
Басманов бросился к своему покровителю с жалобой. Глаза царя сузились, на скулах заходили желваки. Но как он мог прямо наказать насмешника? Совсем не хотелось, чтобы все окружающие поняли, за что. Иван положил руку на рукав Федора:
– Я отплачу, не страдай…
Басманов только украдкой вздохнул. Были минуты, когда он жалел о своей близости к государю, прекрасно понимая, что все вокруг насмехаются и за глаза откровенно издеваются. Рядом с Иваном Васильевичем никто не рисковал бросать на его любимца даже косого взгляда, но стоило уйти в сторону…
Пиршество было в самом разгаре, многие уже едва не валились под стол, когда царь вдруг ласково подозвал к себе Овчину. Тому бы поостеречься, но вино и ему ударило в голову, засмеялся, пошел. Иван держал в руках большую чашу, в которую холоп наливал вино.
– Пей за мое здоровье! – Государь протянул напиток Димитрию, с трудом удерживая одной рукой.
Тот смутился. Такую и в начале пира не всем выпить, а уж ближе к концу тем более…
– Всю?
Иван кивнул:
– Одним духом!
Глаза царя смотрели строго и чуть насмешливо. Овчина протянул руку, медленно взял чашу. Он старался делать большие глотки, чтобы осилить вино, но больше половины выпить не смог.
– Вот так-то ты желаешь добра своему государю! – Иван откровенно усмехался. Но Овчина и тут ничего не заподозрил. Царь часто заставлял бояр пить за его здоровье непомерные чаши. – Не захотел пить, видно, это питье не по нраву? Ступай в погреб, там есть разное. Там напьешься за мое здоровье.
Такому приказанию были бы рады многие, потому как провинившихся царь обычно заставлял пить до потери сознания за общим столом, насмехаясь и даже издеваясь. Уж лучше в погребе.
Из погреба боярин не вернулся, но никто и не вспомнил про такого, все валялись вповалку и без Овчины.
Боярыня Олена точно чуяла что недоброе, извелась вся за вечер, хотя ничего необычного не случилось. Муж отправился на пир к государю, что домой не вернулся, тоже привычно, кто же от Ивана Васильевича трезвым до следующего утра уходил? Но Димитрия ни к ночи, ни даже утром не было.
Вдруг в ворота кто-то заколотил, холопы бросились открывать, ожидая увидеть хозяина. Но там оказался посыльный от царя Ивана Васильевича. Едва въехав во двор, он даже не стал спешиваться, закричал:
– Государь велит боярину Димитрию Оболенскому срочно быть к нему во дворец!
На крыльцо выскочила Олена Алексеевна, замерла, прижав руки к груди:
– Боярина нет дома со вчерашнего дня! Он к государю на пир убыл, так и не появлялся!
Посланец гадко усмехнулся:
– Видать, у какой-то красавицы загулял.
Боярыня полыхнула красными пятнами, закусила губы от унижения, а тот продолжил с издевкой:
– Где мне его искать?
– Я не ведаю! – отрезала Олена, с трудом проглотив ком, вставший поперек горла. Круто развернувшись, боярыня ушла в дом. Она-то всю ночь не спала, думала, как там муж, а он с кем-то блудит… Верно говорят, что кто с государем Иваном Васильевичем поведется, тот от блуда пропадет.
Посланник все так же, не слезая с коня, прокричал:
– Если придет, велите ехать к государю! Серчать будет Иван Васильевич!
Царь потешался над ответом боярыни, потому как ее мужа еще вчера вечером удавили в том самом погребе, куда государь отправил его пить за свое здоровье.
– Ну, ты доволен таким наказанием? – сладко потянулся Иван, кося взглядом на Федора Басманова.
Тот хмуро возразил:
– Этого придушил, другие найдутся. Всем рты не закроешь…
Иван рывком притянул его к себе, зло сощурив глаза, прошипел:
– Кто против меня слово скажет или даже задумает, всех изничтожу! Аз есмь царь, а потому волен жизнью любого, кто подо мной живет!
Это мало успокоило Басманова-младшего, ему не слишком нравилось быть посмешищем в глазах окружающих, но возразить своему царственному покровителю Федор, конечно, не мог.
В тот же вечер Иван напился гораздо сильнее обычного, принялся плясать, заставляя всех надеть скоморошьи маски. Сам государь тоже скоморошествовал, стараясь перекричать остальных. Это было нетрудно, потому как ростом Иван Васильевич превосходил почти всех да голос имел зычный. Вокруг царя козлами скакали желающие подольститься, кривлялись, выкрикивали непотребные слова.
И вдруг Иван заметил сидевшего в стороне с презрительным выражением лица боярина Михаила Репнина. Не будь у Репнина такой мины, царь, может, и не обратил бы внимания на степенного дородного боярина, ему уж и скакать не под силу. Но именно перекошенное лицо разъярило Ивана. Подскочил к сидевшему:
– Что не веселишься, боярин? Али худо с нами?
Тот попытался свести все к отговорке, мол, дурно ему, потому и присел. Но государя не обманешь, протянул боярину шутовскую маску:
– Надевай!
Тот выпрямился, но брать не стал.
– Ну?..
Вокруг замерли, если и не все расслышали, то по одному виду Ивана Васильевича поняли, что предстоит что-то либо смешное, либо страшное. Боярин медленно поднялся, побелев. Его глаза неотрывно смотрели в глаза царя, казалось, скрестились два клинка, вот-вот сверкнут, полетев в разные стороны, искры.
Лицо Ивана тоже побелело, рука, державшая маску, чуть дрожала от злости. Стоявшие рядом поняли, что живым боярину отсюда не выйти. Похоже, понял это и сам Михаил Репнин, но гордо вскинул голову, отталкивая скомороший наряд. Маска упала ему под ноги уже в полной тишине, боярин пнул ее ногой. С трудом разлепив ставшие враз непослушными губы, Репнин хрипло произнес:
– Негоже, государь, мне скоморошничать…
Из горла царя вырвался хрип:
– Мне, государю, гоже, а ему негоже?..
Его лицо перекосила злость, не оборачиваясь, бросил всегда готовым услужить рындам:
– Вон его!
Боярина вытолкали взашей.
Веселье продолжилось, возможно, и не все хотели веселиться, но кто бы еще рискнул воспротивиться? Никто, в тот вечер хватило боярина Репнина.

 

Митрополиту Макарию донесли, что у государя новая книга. Тот удивленно уставился на Андрея Прозорова, царского духовника, принесшего такую весть.
– Да дивно ли это? Государь любит читать.
Протопоп замялся:
– Владыка, негоже бы Ивану Васильевичу такую книгу читать…
– А что такое? – насторожился митрополит. Видно, что-то не то предстало перед очами молодого царя, коли его духовник тревогу забил.
– Дьяка Курицына труд «Сказание о Дракуле».
Макарий задумался, прав поп Андрей, точно прав. Сам митрополит только единым глазом глянул в сей труд и долго плевался. Конечно, повесть эта дьяком написана честно, Федор Курицын возглавлял русское посольство в Венгрию и Молдавию, дьяк что видел, о том и написал… Только больно страшна книга эта, учит тому, как граф сумел при помощи жестокости навести порядок в своих владениях. А ну как государь пожелает последовать его примеру?
– Я поговорю с Иваном Васильевичем, – вздохнул митрополит. У Андрея с души груз свалился, теперь этот груз на душе у митрополита лежать будет.
Макарий и правда попытался поговорить с подопечным о немыслимой жестокости венгерского графа. Царь в ответ рассмеялся:
– Где ты, святой отец, жестокость увидел? Верно Дракула все делал – огнем и мечом выжег в своих владениях скверну.
– Да ведь он признает один способ исправления – убийство! – ужаснулся митрополит.
– А ты, отче, ведаешь другие? Скверну только огнем выжигать надобно, да так, чтобы смрад от того костра всем чувствовался. Только тогда бояться будут! Любую скверну жечь надо! Придет время, и я у себя ее выжгу!
Глаза государя сверкнули нехорошим огнем, потому митрополит не смог спросить, как быть с его собственной скверной, которую допустил во дворец? Но, видно, Иван и сам понял невысказанное. Взор стал насмешливым, приблизив лицо к митрополиту, Иван Васильевич усмехнулся:
– Мне можно! – Выпрямился и повторил: – Царю можно, остальным нет! В делах я царь, а в утехах, хотя бы и плотских, человек! Но как дух мой царский, так и плоть моя человеческая неподсудны людскому суду!
Тоскливо было на сердце у митрополита Макария, когда возвращался тот на свое подворье. Где-то проглядел он государя, что-то недосмотрел.
– В жестокие времена живем, – бормотал себе под нос митрополит, сокрушенно разводя руками.
Времена и впрямь были жестокими и не только на Руси.

 

В книге, о которой шла речь между митрополитом и государем, дьяк посольского приказа времен Ивана III Васильевича, деда Грозного, Федор Курицын подробно и почти с удовольствием описывал, как при помощи казней и истязаний венгерский граф Дракула вершил правосудие на своей земле. Это просто пособие по истязаниям. Современная версия киношного Дракулы мелковата по сравнению с настоящим фильмом ужасов, который являл настоящий граф.
Любые проблемы Дракула решал радикальными мерами – нет человека, нет проблемы!
Однажды объявил, чтобы со всей земли к нему собрались старые, немощные, больные, бедные… Огромную толпу нищих и калек, собравшихся в ожидании щедрой милости богатого правителя, Дракула для начала пригласил в специально выстроенный дом, от пуза накормил, а потом… приказал закрыть все двери и дом поджечь! Так граф боролся с бедностью и болезнями!
За любую провинность или несоответствие образу счастливого, преуспевающего человека следовало сажание на кол, свежевание, прокалывание раскаленным прутом насквозь, отрезание грудей и т. д. и т. п.!
Ну, если образ графа Дракулы стал символом жестокости и вампиризма, то о других страшных правителях того времени мы помним гораздо меньше. А ведь ужасный граф был шаловливым ребенком по сравнению с Чезаре Борджа и его отцом Папой Римским Александром VI, чьи прелюбодеяния (они вместе с отцом делили ложе сестры Чезаре Лукреции), кровосмешение, бесконечные убийства, травля живых людей как дичь приводили в дрожь даже ко всему приученных подданных. Современник Ивана Грозного Генрих III, успевший с год побыть королем польским после смерти Сигизмунда, по возвращении из Польши превратил парижский двор в настоящий вертеп, а сам принялся наряжаться в женскую одежду, румянить щеки, красить губы, приказав всем говорить о короле «Его Величество». При этом придворные оргии сопровождались религиозными. Стараниями короля и его «миньонов» (милашек) казна была разграблена, страна разорена. Самого Генриха часто охватывала паника, приводившая к немыслимым событиям. Однажды ему приснилось, что его пожирают дикие звери. Проснувшись, король велел немедленно перебить всех многочисленных львов и медведей, содержавшихся в клетках дворца.
Рядом с разгульной Францией стонала под тяжелой рукой короля-фанатика Испания. У Филиппа II в отличие от его беспутного соседа была совсем другая задача – истребить всех еретиков, к которым король относил любого не католика! Еще до Филиппа Торквемада, этот ужас Испании, превратил ее в единый костер инквизиции. Король продолжил дело великого инквизитора. Когда в Испании стало попросту не хватать человеческого топлива для костров, Филипп взялся за другие свои владения – Нидерланды, где протестантов пока было достаточно. Тысячи и тысячи людей оказались сожжены, обезглавлены, закопаны заживо.
Свыше 8000 человек уничтожил только пресловутый герцог Альба, отправленный Филиппом покарать восставшие против зверств короля Нидерланды. Религиозные испанцы полюбили аутодафе – массовые казни еретиков на кострах, когда в ознаменование какого-либо события, часто безо всякого обвинения, из малейших подозрений сжигались многие тысячи человек одновременно! Объяснение было очень простым: если сожжен виновный, то это благо для веры, а если невиновный – то для него самого, потому как попадет в рай!
Варфоломеевская ночь 24 августа 1572 года и последующие за ней страшные дни стоили Франции 30 000 жизней гугенотов.
Шведский король Эрик XIV казнил в один день 94 епископов и сенаторов, остальных просто не посчитали.
Правители всяк на свой лад мучили людей, животных, прелюбодействовали, занимались блудом и убивали, убивали, убивали… Кровь людская, что водица, заливала Европу…
Немногим большим целомудрием и милосердием отличались и другие века, та же Древняя Греция и тем более Рим.
Эти строки отнюдь не в оправдание Ивана Грозного! Просто надо понимать, что он был как все, как бы это ужасно ни выглядело.

 

В царских покоях снова гомон, непотребные крики, срамные песни, звон чаш… Весело царю Ивану Васильевичу. Такого не могло быть при прежней царице Анастасии, столько мерзости Москва раньше не видывала.
Иван с усмешкой оглядел пирующих. Большинство были изрядно пьяны, кто-то орал, требуя еще вина, кто-то уже требовал девок… Левкий орал не меньше других, то и дело проливая на святительские одежды вино и капая жиром от еды. Вдруг взгляд царя остановился на Иване Мякинине. Он не был ни особо родовит, ни примечателен чем-либо другим, так, из обычных собутыльников. Иван жестом подозвал к себе холопа, что-то сказал на ухо. Тот, постаравшись скрыть изумление, кивнул головой и исчез.
Немного погодя, когда холоп вернулся, царь вдруг призвал к вниманию. Вмиг замолкли все. Пирующие хорошо усвоили, что, как бы ни было шумно, голос Ивана Васильевича должно быть слышно всегда!
– А скажи-ка мне, Иван Федорович, готов ли ты за меня жизнь отдать?
К шуткам царя уже привыкли, не удивлялись ничему. Мякинин, коротко икнув, кивнул, не зная, чего ждать. Царь протянул руку в сторону, взял поданный холопом кубок, в полной тишине насыпал туда какой-то порошок, старательно покачал, размешивая, и вдруг протянул Мякинину:
– Пей!
Тот пошел белыми пятнами. Взгляд царя однозначно говорил, что в кубке яд.
– Благодарствую, государь…
Что он мог еще ответить? Выпьешь – смерть, и не выпьешь – тоже. А если не смерть, если просто пошутил Иван Васильевич? Подошел, принял кубок из царских рук. Царь не останавливал, смотрел внимательно, насмешливо. Иван Мякинин обернулся к остальным, обвел всех взглядом и медленно выпил. Вино не отличалось по вкусу от обычного. Пирующие совсем затихли, стало слышно жужжащую в углу муху и напряженное сопение рынды у дверей.
Но ничего не произошло, Мякинин остался на ногах. От напряжения у него дрожали колени, очень хотелось сесть, но не смел. Перевернул кубок, показывая царю, что тот пуст, поклонился:
– Благодарствую, государь…
Иван Васильевич обвел насмешливым взглядом пировавших. По палате пронесся вздох облегчения, снова раздались голоса. Слуга забрал кубок у Мякинина, и тот уже почти дошел до своего места за столом, как вдруг повалился на бок, изрыгая пену изо рта! Все ахнули, кто-то вскочил, к Мякинину подбежали, попытались поднять.
И тут на всю палату раздался окрик царя:
– Пусть лежит!
Снова обведя взглядом притихших собутыльников, Иван добавил:
– Надоел своей болтовней…
После этого такое развлечение стало для Ивана Васильевича любимым. От поднесенного вина не смел отказаться никто, но в нем не всегда оказывалась отрава. Зато государю нравилось наблюдать, как бледнеют, ожидая смерти, те, кому чашу поднесли.
А еще Иван Васильевич вдруг открыл для себя другую забаву. Все случилось не на пиру, а во время тихого семейного обеда (бывало и такое).
Марии показалось, что слуга не слишком расторопен, и она оттолкнула недотепу. Горячие щи выплеснулись прямо на руки бедолаге. И царь, и его супруга с интересом наблюдали за мучениями обварившегося холопа.
В тот же вечер Иван повторил шутку уже с боярином Федоровым. Только теперь слуга подошел к ничего не ожидавшему боярину и попросту опрокинул на него горячие щи. Федоров сначала взвыл, обругав холопа непотребно, но тут же заметил взгляд царя, с удовольствием наблюдавшего со своего места, все понял и постарался сдержаться, хотя было очень больно. Ошпаренная кожа покраснела, сильно саднила, но боярин вымученно улыбался. Иван с досадой фыркнул, дурак, испортил такое развлечение!
Уйти Федоров не рискнул, остался за столом, мучаясь до конца пиршества. Перед тем как удалиться, Иван Васильевич вдруг участливо поинтересовался:
– Не обжегся ли, Михаил Андреевич?
– Нет, нет, – спешно замотал головой тот.
– А мне показалось, обжегся…
– Только самую малость, государь. – У Федорова дрожали ошпаренные руки, а на глаза наворачивались непрошеные слезы.
– Завтра придешь ли? Или в обиде на моего холопа? Не то велю его самого в кипятке сварить.
Очень хотелось боярину согласиться с таким наказанием, но снова закивал головой:
– Приду, государь, как не прийти…
Только Басманов, сидевший рядом, слышал, как Иван недовольно пробурчал:
– Дурак.
Это недовольство не сулило бедолаге ничего хорошего. Но не явиться на пир к государю боярин не мог. Лучше уж быть обваренным, да живым, чем целым, но удушенным.

 

И снова галдели, смеялись, корчились собравшиеся у Ивана Васильевича. Казалось, вчерашнее происшествие было забыто. Федоров сидел вместе со всеми, хотя и был невесел, все же болели ошпаренные руки. Царь больше не вспоминал о нем, уже это было хорошо.
Но день не закончился для боярина спокойно, уже другой холоп неожиданно… вылил на него щи, теперь уже прямо на голову! Несколько мгновений от боли и ужаса Федоров не мог издать ни звука. Остальные, не сразу осознав, что произошло, а многие и не увидев, продолжали галдеть. Потом изо рта мученика поневоле вырвался вопль. Затихли все, а царь сидел, откинувшись на спинку своего кресла, и наблюдал за боярином, пытавшимся стряхнуть с лица и шеи остатки вылитого. Федорову не помогал никто, оказавшиеся рядом даже чуть отодвинулись, чтобы и себе не попасть под такую же шутку государя.
Вдруг Иван поморщился:
– Угомони его…
Сказано это было стоявшему ближе других рынде, тот, недолго думая, огрел боярина своей секирой плашмя, и слуги тут же потащили оглушенного вон из палаты.
Такие шутки стали привычными, потому главным на пирах было не попасть на глаза государю, не привлечь его внимание.

 

Зря литовцы думали, что московский государь простил им отказ в сватовстве. Не забыл Иван Васильевич унижение, не простил…
Чем досадить заносчивому Сигизмунду? Только Ливонией. Но для начала следовало заключить хотя бы временный мир с Крымом. Вот когда царь пожалел, что не довели раньше дело до конца, хотя удержать Крым, даже разбив Девлет-Гирея, вряд ли удалось бы. Из Москвы в Крым отправилось посольство для переговоров.
А пока было решено вернуть Руси Полоцк.
Иван Васильевич уходил в поход довольным, царица снова в тяжести, и повитуха на сей раз предрекала сына. До сих пор Мария рожала только дочек, да и те долго не жили. Сын – это хорошо, сын – наследник, хотя у царя уже есть целых два. Но Федор ни на что не годен, слаб здоровьем и умом. Царь завещал престол за собой Ивану. Сразу после женитьбы на Кученей, которую нарекли Марией, Иван Васильевич переписал завещание, назвав наследниками сыновей от Анастасии, чтобы у новой жены и ее жестоких родственников не было желания отправить на тот свет ни его, ни кого-то из царевичей.
Пока у Марии нет сыновей, Ивану и Федору ничего не грозит, а после рождения мальчика? Задумавшись однажды об этом, Иван даже головой замотал: не хватало только жить с женщиной, ежедневно опасаясь за свою жизнь и жизнь сыновей. Но сразу решил для себя – пока он молод и силен здоровьем, а там будет видно. Он всегда успеет переписать завещание заново. И отправить Марию-Кученей в монастырь тоже. Не до жены было сейчас царю Ивану Васильевичу, он собирался воевать Полоцк!

 

Казалось, в 1562 году о подходе московских войск к крепости должны были знать все, уж слишком долго и трудно ползла армия от Великих Лук до Полоцка. Огромный обоз не помещался на узкой дороге, войска застревали в лесных теснинах, тонули в болотах по сторонам глубокой колеи. Наконец, смешалось все, что могло смешаться. Конные, обозники, пешие перепутались между собой, разобраться было просто невозможно.
Крик и удары кнутов помогали мало, никто не собирался уступать дорогу, никому не хотелось лезть в ледяную воду или грязь по колено, пропуская других вперед по узкой колее. Колеса многочисленных телег и возков набили такие желоба в грязи, что это уже была даже не колея, а попросту две узкие канавы с валиком посередине. Трещали оси телег, то и дело слетали колеса, слышалась беспрестанная ругань, ржание лошадей, лязг и скрежет. Орудия выносили почти на руках, лошади не могли вытянуть пушки из грязи.
Царь злился – скорости никакой, снова, как при наступлении на Казань, оттепель. Но и там, где нет противной грязи, дорога слишком узка, чтобы по ней двигалось большое войско. Иван Васильевич попытался сам проехать, но и он едва не застрял в этой массе конных и пеших, бестолково толкавшихся, ругавшихся и тем запутывающих дело только сильнее.
Государя со свитой, конечно, пропустили, посторонившись, насколько было возможно, но дальше дело не двинулось. Иван махнул рукой:
– Позвать ко мне обозных воевод!
Разыскать их удалось тоже с трудом, не дождавшись, пока соберутся все, царь принялся распекать присутствующих, требуя отчета, почему такой затор. Выяснилось быстро – дорога попросту неспособна пропустить разом такое количество народа с обозами. Иван уже и сам понял, что сплоховал, приказав всем двигаться разом и по одному пути, но что теперь корить, надо было разбираться в том, что есть.
– Не ровен час прознают про наши дела литовцы, здесь и побьют, до Полоцка не дойдем. – Голос государя был невесел, но тверд. – Сам займусь. Надо решить, кого пропустим первыми…
Толковым показал себя Афанасий Вяземский. Когда все начали орать, объявляя, что именно им надо пройти вперед, а остальным подождать, он возразил:
– Первыми пропустить тех, кто более других дорогу перекрывает. Чтобы свободней остальным двигаться потом было…
Среди общих спорных криков, воеводы уже просто отвыкли говорить обычными голосами, орали, срывая горло, слова Афанасия услышали почему-то все. Сразу стало тихо. Иван усмехнулся:
– Ну вот, а вы кричите, точно торговки на рынке. Дело воевода говорит.
Поднялся, вздохнул:
– Пошли, сам смотреть буду, кого когда пропускать.
Пришлось и остальным сменить крики на уговоры. Разобрались не скоро, но толково. Ивану очень понравился Афанасий Вяземский, взял на заметку, не так много оказалось толковых распорядителей подле него.
Многие воеводы ворчали, что это все из-за казанских, астраханских, ногайских и других царевичей и князей, которые по-русски понимают плохо, но норовят распоряжаться. Царю пришлось даже призадуматься, возможно, так и было. С ним отправилось большое количество новых родственников царя, что мало понравилось русским воеводам, не желавшим подчиняться тем, кого они в прежнем походе били под Казанью.

 

До Полоцка было уже не так далеко, когда в лагере появились несколько оборванных, обмороженных людей, просивших провести их к царю. Охрана не пускала, насмехаясь, что только таких босяков государю и не хватало. Хорошо, что мужики попались на глаза боярину Петру Шуйскому. Тот, издали приметив какой-то спор, подошел.
– Что за крик? Чего надо?
Один из пришедших обернулся, узрел боярина, заорал так, что у стражи едва уши не заложило:
– Государь, вели пропустить! Выслушай!
Шуйский смутился:
– Какой я тебе государь?
– Боярин! – не смутился тот. – Дело говорим, выслушай!
Петр крякнув, велел:
– Пропусти. Чего хотите-то?
Мужик рванул к нему, точно к последней надежде.
– Литовский воевода Довойна сжег посад в Полоцке, всех выгнал, чтобы русским не пособляли.
– Ну? – не понимал его боярин. Кто же того не знает?
Мужик приблизился к Шуйскому насколько смог, почти зашептал:
– Места в лесу знаем, там запасы большие в ямах зарыты на случай осады…
Петр внимательно пригляделся к говорившему. Мужик был вполне примечателен. Худой, длинный, как жердина, с давно не стриженными космами, заросший светлой бородищей. Серые глаза широко посажены, смотрят с вызовом. Видно, за тот вызов передние зубы и были выбиты чьей-то крепкой рукой. Заметив недоверие, мелькнувшее во взоре Шуйского, мужик усмехнулся:
– Ты на зубы мои не смотри, многие их под литовцами лишились. А коли не нужны те ямы с запасами, так мы их сами разберем да себе растащим.
Воевода понял, что мужик не шутит, согласно кивнул:
– Поведешь покажешь.
Тот ухмыльнулся, покосившись на свои почти босые ноги, видно, бежал из горящего посада в чем был, обмотки на ступнях совсем в лохмотья превратились. Петр вдруг велел ближнему холопу:
– Подбери им одежку какую-никакую и обувку тоже. – Чуть подумав, добавил: – Покорми, не то и до леса не дойдут.
Вместо благодарности мужик почему-то с усмешкой поклонился:
– Благодарствую, боярин. Век твоей милости не забудем.
Почему усмехался, Шуйский понял сразу, как добрались до полоцких припасов, зарытых в лесу. И впрямь, разберись с ними холопы сами, долго бы жили припеваючи. С интересом посмотрел на мужика:
– А чего ж себе не забрали?
Тот почти вздохнул:
– Чужого не берем. Только заработанное.
И так он это сказал, что Шуйский попросту не смог не отблагодарить, правда, из тех же запасов.
Иван Васильевич таким поворотом дел остался доволен. Хорошо и то, что припасы уничтожили, и что у Полоцка теперь поддержки в посаде нет, можно прямо к стенам идти, никто не задержит.

 

Наконец в начале февраля подступили к Полоцку. Осада велась по всем правилам. Непонятно, чего ждали литовцы, но внешние стены были разбиты быстро. Пришлось защитникам укрываться в Верхнем замке. Ночью литовцы предприняли вылазку, едва не захватив русские батареи, успешно стрелявшие по стенам Верхнего замка, но вылазка была отбита.
Царя разбудил шум, доносившийся со стороны осаждавших. Он выскочил из шатра:
– Что? Где?
Стража доложила:
– Боярина Шереметева привезли. Его ядро по уху погладило, кровью исходит.
– Чего он под пушки полез?
– Литовцы наши пушки захватить пытались, боярин с передовым полком отбили. Раненых много.
Три недели понадобилось, чтобы литовцы запросили мира, королевский воевода Довойна вместе с польским епископом Гарабурдой поспешили сдаться. Поляки под предводительством Верхшлейского защищались еще до 15 февраля, но тоже сдались. Их Иван приказал не просто отпустить с семьями и всем скарбом, но даже одарил.
А вот литовцев вместе с воеводой и епископом раздел до нитки и отправил в Москву пленными. Бояре дивились: а чего же поляков отпустил и даже одарил?
– Они наемные, кто оплатил, того и защищали!
Зато другим досталось в Полоцке сообразно с жестоким царским нравом. Сам город был отдан на разграбление. Всех иудеев утопили в Двине вместе с семьями. Татарам позволено расправиться с монахами и церквями. В результате перебили всех бернардинских монахов и разорили все латинские церкви.
– Полоцк давняя вотчина русских князей! Здесь не должно быть другой веры, кроме нашей!

 

А еще государь выгнал вон из города всех литовцев, разрешив жить только в посаде, как холопам. Петру Шуйскому, оставленному воеводой в Полоцке, было наказано укреплять город, но литовцев в него не пускать!
Шуйский сразу взялся за дело, хорошо понимая, что царь с войском вскоре уйдет, а ему придется держать оборону от не желавших жить миром литовцев.
Проезжая по разоренным улицам Полоцка, боярин вдруг услышал знакомый голос. Это тот самый мужик, что показал ямы с припасами, снова спорил с кем-то. Обернувшись, Шуйский увидел давешнего знакомца уже в богатой шубе, но в лаптях, ожесточенно ругавшегося со стрельцом. Видно, тому глянулась шуба, пытался отобрать ее у владельца.
– Эй! – окликнул спорщиков боярин. Стрелец только глянул, но рук от шубы не отнял, так и тянул ее с мужика, а тот вдруг расхохотался в полный голос, показывая свои щербины:
– Ай, боярин, снова мы с тобой встретились!
– Откуда у тебя соболья шуба?
– А, – протянул с укором мужик, – и ты о том же спрашиваешь. – И вдруг поинтересовался: – Нравится? Тебе отдам. Ему нет, а тебе отдам.
Шуйский расхохотался:
– К чему мне шуба? У меня есть, и не одна. А тебе она к чему?
Тот вздохнул:
– И мне ни к чему. Да только отдавать жалко вот этому…
Воин почти обиделся на такой разговор, он уже понял, что воеводе откуда-то знаком оборванец, и готов был отступиться. Шуйский махнул давешнему знакомому, чтобы подошел ближе.
Тот, оставив шубу, подступил. Стоял, взявшись за поводья боярской лошади, глядя на того снизу вверх, все так же щуря глаза и улыбаясь во весь свой щербатый рот. Воины возле воеводы успокоились, но все равно смотрели настороженно. Шуйский заметил, что сапог, в которые полочанина обули в лагере, нет, на ногах снова плохонькие лапти с онучами, которые не выдержат и двух дней. На плечах тулупчик.
– А где ж одежка и обувь?
Мужик вздохнул:
– Отдал. Не один я в обносках, боярин. Есть те, кому более меня надо было.
– Ты кто? Тебя как звать-то?
– Ерема я. А кто? – Мужик пожал плечами. – Человек, все мы человецы.
– Чем занимаешься, что умеешь?
– А все! – весело объявил тот. – Хоть ковать, хоть песни петь, хоть лапти плести…
– Ну, песни это все умеют, а вот если коваль, то работу найду…
Ерема, пробурчав: «Работу я и без тебя найду…», пожал плечами:
– Да к чему я тебе, боярин?
– Мне дельные люди всегда нужны. Меня государь здесь воеводой оставляет. Нужно помочь жизнь наладить. Многих знаешь в городе русских?
Мужик нахмурился:
– Жизнь, говоришь? Да где она у русских здесь жизнь-то? Литовцы в городе живут, а наш посад спалили. Стоит ли заново поднимать?
Шуйский помотал головой:
– Государь Иван Васильевич повелел теперь, наоборот, русским в городе жить, а литовцам в посаде. Или вовсе идти куда…
Некоторое время Ерема недоверчиво смотрел на Шуйского, потом осторожно поинтересовался:
– А верно говорят, боярин, что государь московский иудеев-ростовщиков повелел в Двине топить?
– Было такое.
– Ага, – почему-то согласился мужик. Потом невесело вздохнул: – Только сдается мне, что недолго Полоцк так простоит, снова набегут отовсюду… Не, нам лучше ближе к Москве подаваться надо. Либо в Новгород.
– Почему в Новгород? – почти обиделся Шуйский, уже почувствовавший Полоцк своим городом.
– Там воли больше, – показал свои щербины Еремей и, махнув рукой, отошел. – Прощевай, боярин! Будь здоров!
Шуйский поехал своей дорогой, а Ерема ушел своей. Шуба осталась в руках недоумевавшего от такой беседы стрельца. Тот чуть повертел ее, но решил все же не бросать, накинул на одно плечо и потопал добывать еще добро. В разоренном городе это было несложно.

 

В Москву возвращались не спеша, похоже, что государь не слишком торопился домой, к тому же весенняя распутица, превратившая дороги в единое непролазное болото, мешала продвигаться быстро.
В царский шатер заглянул Данила Романович Юрьев, его физиономия расплывалась от улыбки:
– Государь, к тебе добрый вестник. Прикажешь пустить?
Иван поднял голову от книги, хмуро глянул: и чему радуется, если на дворе слякоть и после вчерашнего пира гудит голова? Все еще сияющий Юрьев добавил:
– Траханиотов приехал от царицы…
У царя сузились глаза, отбросил книгу в сторону:
– Зови!
Появление Траханиотова могло означать только одно – царица родила сына! Иначе не торопился бы гонец принести весть. Так и было. Василий сообщил о рождении Марией сына, названного тоже Василием.
Теперь Ивану Васильевичу не помешала ни слякоть, ни грязь под копытами коня. Он летел в Москву, казалось, на крыльях. Царя обуревала гордость: Господь благословил этот брак, из-за которого столько недовольных в Москве и на Руси! Рождение сына добрый знак!
Но все было не так-то просто, сын не прожил двух месяцев, заболел и умер. Государыня, не доверявшая свое дитя русским мамкам и нянькам, оказалась неспособна сама углядеть за маленьким царевичем, просмотрела первые признаки болезни и попросту угробила маленького Василия!
Иван Васильевич скрипел зубами:
– Заносчивая дура! Своего ума мало, так другим доверяла бы!
Он был очень зол на жену, точно предчувствуя незавидную судьбу своих старших сыновей. Кто знает, как повернула бы история России, останься в живых этот мальчик?

 

Смерть сына основательно подпортила Ивану Васильевичу весну того года, а ведь вернулся из полоцкого похода довольным собой и жизнью! Бояре роптали: возгордился государь, мол, его это победа, точно остальные вслед за ним на прогулку ездили… А еще были недовольны засильем новых царских родственников да казанцев, перешедших на службу московскому государю. Обидным казалось родовитым боярам, что не они в чести, обидно было и воеводам за то, что под казанцев, хотя и крещеных, встали. Росло недовольство государем и его часто бездумным привечанием людей из своей прихоти.
– Кто главный воевода и умней всех? Известно – Михаил Черкасский! – ворчали знатные бояре на царского шурина. Было отчего. Мишка, который недавно бегал едва не на посылках, после женитьбы Ивана Васильевича на его сестре Марии внезапно оказался одним из доверенных лиц государя. Ладно бы толков был, а то ведь кроме охраны царя ни в чем не смыслит! Точно пес цепной – качали головой заслуженные воеводы. Сильно доставалось москвичам от Темрюкова сына, в народе даже прозвали Кострюком-Момстрюком, детей им пугали… Было отчего, жесток слишком, зверь, а не человек!
Санлук-Михаил чувствовал настрой окружающих, а потому старался привлечь на службу Ивану Васильевичу как можно больше своих. В его голове складывалась картина создания большого, даже огромного сильного войска. Для чего? Михаил был убежден, что сильный государь должен иметь сильную охрану. Как можно, правитель огромной страны, а сторожат его какие-то рынды! У князя Темрюка вон сколько охраны. Иван Васильевич смеялся, мол, Темрюку есть кого бояться, а он Богом на царство венчанный, потому под Божьей защитой. Шурин сокрушенно мотал головой:
– Есть русские слова: «На Бога надейся, а сам не плошай».
– Помню, помню. Береженого Бог бережет… Хочешь беречь? Займись этим, мне недосуг.
Санлук занялся. Едва успев вернуться из полоцкого похода, он отправил послание своим в Кабарду, приглашая на государеву службу. Откликнулись многие. Уже к концу года в Москве появились новые пара тысяч кабардинцев и ногайцев, а в следующем году в полтора раза больше! Москвичи с опаской поглядывали на горячих сородичей царицы, а ну как возьмутся грабить хуже татар? Кабардинцы грабить не стали, они были послушны воле своего благодетеля Санлука Темрюковича. Санлук-Михаил радовался – теперь у них с сестрой есть надежная охрана.

 

Все больше литовцев, пришедших в Москву при великом князе Василии Ивановиче, поглядывали в сторону Литвы. Или даже Старицы, где жили двоюродный брат государя князь Владимир Андреевич Старицкий со своей матерью княгиней Ефросиньей, вдовой князя Андрея.
Царю уже нашептывали о таком интересе, нашлись наушники, но пока он не хотел слушать ничего. Кто может покуситься на власть, Богом данную, тем более сильного, удачливого государя, каким сам себе тогда казался Иван Васильевич! Митрополит Макарий пытался вразумить своего подопечного:
– Государь, победа многими человецами оплачена, многими усилиями заслужена… А больше всего надо озаботиться, чтобы ее закрепить.
Но голос митрополита был уже тих, слишком часто недужил старец, слишком тяжело давалось каждое слово. Иван же по-настоящему возгордился: ведь во время казанского похода он был еще молод и во всем слушался воевод, а здесь сам распоряжался, все смог сам!
С литовскими послами вел себя как самодовольный мальчишка, то требовал все прежние земли Руси, и Киев, и Волынь, и Галич, и Полоцк, и Ливонию… Потом вдруг великодушно уступал, точно желая показать свою силу, принимался рассуждать о величии своей власти, о происхождении от Пруса…
Услышав такое, один из литовцев шепнул другому:
– Кто это?
По-литовски шепнул, почти на ухо, но у Ивана Васильевича и слух оказался хорош, и речь материнскую не совсем забыл, а может, и без того просто понял, в чем сомневается посол. Глаза московского государя внезапно побелели, зубы сжались. Москвичи втянули головы в плечи, по опыту зная, что такое ничего хорошего не сулит.
Это быстро усвоили и литовцы, потому что Иван Васильевич встал, молча подошел к послам, обошел их вокруг, оглядывая с ног до головы, точно впервые видел этакую диковину, потом вдруг рассмеялся и… принялся долго и красочно рассказывать, что Прус – брат римского Цезаря Августа. Нелестные добавления о не слишком родовитом их короле мало понравились литовцам, но пришлось стоять и выслушивать царские рассуждения.
Полного примирения не состоялось, Иван дал понять, что сколько пожелает, столько и возьмет земель у Литвы. Попытка осторожно напомнить об угрозе со стороны крымского хана ни к чему хорошему не привела, только разозлила государя.
Он с удовольствием прибавил к своим регалиям еще «великого князя Полоцкого».

 

Птичка беспокойно покосилась на выглядывавшего в узкое оконце человека. И чего смотрит? Человеку до ее гнезда не добраться, не то что зловредному рыжему коту, всю весну караулившему кладку. Хотя птенцы уже поднялись на крыло, но все равно страшно. Не выдержав, пичуга вспорхнула, жалобно запищав. А человеку было совсем не до опасливой птахи, он выглядывал себе подобного.
К крохотному оконцу Старицкой темницы осторожно пробрался другой человек, приник, почти без слов протащил через щель какой-то свиток, сунул его за пазуху и, кивнув, поспешил прочь. Все верно, никто не должен видеть, что Матей что-то взял у запертого под стражу дьяка Савлука Иванова.
Сам дьяк с тоской и опаской смотрел вслед уходившему приятелю. В глубине души он даже жалел, что связался с таким опасным делом. Старицкая княгиня Ефросинья, мать князя Владимира, давно невзлюбила дьяка, да все не могла найти повод удалить того от сына. Повод нашелся, но к тому времени дьяк успел узнать то, чего знать не должно, услышать то, что княгиня очень хотела бы скрыть от лишних ушей. Савлука бросили в темницу, хотя и не очень строгую, и княгиня долго ломала голову над тем, как совсем уничтожить Иванова, а он – как если не выбраться, то хотя бы сообщить тайну царю.
Савлук успел раньше, и если Матей сможет добраться до Москвы и передать нужное, то… Что «то», Савлук и сам не мог бы сказать. На что он надеялся? Что государь наградит его за сообщение? Ой ли… Скорее, хотел попросту отомстить княгине Ефросинье.
Потянулись дни ожидания, тяжелые дни. Верно говорят, что хуже нет – ждать да догонять. Казалось, дни стали в несколько раз длиннее, о ночах и говорить не стоило. Савлук успевал передумать столько, что другому хватило бы на год, а полная луна только-только переползала из одного угла крошечного оконца в другой. Пичуга за окном, не выдержав такого соседства, предпочла покинуть гнездо, тем более что ее птенчиками однажды полакомился огромный рыжий кот, давно приглядывавший за пернатым потомством. Птичка, конечно, объединила для себя этот человечий взгляд и кошачье нападение, поняла, что такое соседство до добра не доведет, и улетела. Савлук не заметил ни отсутствия птахи, ни рыжего кота, продолжавшего выписывать круги под большой веткой дерева возле его оконца. Не до котов с птицами, самому бы выжить…

 

Ивана Васильевича почему-то раздражало все – чей-то смех, скрип двери, топот ног на крыльце, даже чириканье воробьев за окном! Он третий день был не в духе, сам не понимая почему.
Стояла июльская жара, после полудня все вокруг замирало, лениво уползая в тень. В открытые окна дворца легкий ветерок все же приносил прохладу от пруда. Хотелось на траву, под зелень листвы, хотелось опустить ноги в прохладную журчащую воду и сидеть, бездумно глядя вдаль, следя взглядом за каким-нибудь ползущим жуком или едва движущимся в небе облачком. Но настроение было плохим, и это желание лениться почему-то перебивало крепнущее желание кого-нибудь покарать, внутри непонятно отчего закипала злость. Иван даже не мог сказать, на кого эта злость, только чувствовал, что все неспроста. Нутром он предвидел что-то очень нехорошее.
Царь вздохнул, знать бы, откуда это нехорошее…
Вдруг в покои, где сидел Иван Васильевич, сунулся Траханиотов:
– Государь…
Обычно он приносил радостные вести, но на сей раз голос не обещал ничего хорошего. Иван вскинулся:
– Что случилось?
Нутро не обмануло, вот она – неприятность, которую предвидел.
Траханиотов старательно прикрыл за собой дверь, заговорил только что не шепотом:
– Из Москвы прислали весть недобрую.
– Ну?! – почти взъярился царь. Чего он тянет?
– В Старице заговор зреет нехороший…
Иван едва сдержался, чтобы не обругать боярина, когда это заговоры были хорошими? Но спросил другое:
– Кто?
Тот развел руками:
– Князь Владимир Андреевич с матушкой…
Даже Траханиотову было слышно, как скрипнули стиснутые от злости зубы Ивана Васильевича.
– Откуда известно?
– Донос есть от дьяка Савлука Иванова…
– О чем?
Боярин чуть пожал плечами:
– Митрополит Макарий, что весть прислал, не сказал. Только велел передать, что есть такая памятка.
Это было уже совсем плохо, если вмешался митрополит, значит, все серьезно. Чего не хватает братцу?! Ведь после своей болезни тогда, когда они не захотели приносить клятву маленькому Дмитрию, Иван мог бы уничтожить весь род Старицких, но пожалел. Наоборот, из-за требований Сильвестра даже одарил братца с теткой. Неужто они снова все начали?
Тетка Ефросинья Старицкая, вдова князя Андрея Ивановича, всегда называла Ивана за глаза выблядком незаконнорожденным… И все, кто вокруг них вьется, считают так же. Тогда, десять лет назад, он попросту не рискнул расправиться с теткой, теперь спуску не даст! Только бы знать, не разболтала ли эта ведьма лишнего по всему свету? С нее станется… Эта баба спит и видит на троне своего сыночка-дурня. Сам князь Владимир никогда бы не решился что-то даже подумать против брата, но его мамаша то и дело, как паучиха, плетет свои сети.
Иван Васильевич поспешил в Москву к митрополиту Макарию. Макарий был уже совсем стар и потому плох, едва двигался, только глаза излучали все тот же ясный свет, от которого становилось спокойно и легко.
– Отче, что за донос?
Митрополит молча подал царю свиток. Тот принял, внимательно глядя не в текст, а прежде всего в лицо самого Макария, пытаясь прочитать его отношение к памятке. Ничего не понял, лицо старика было непроницаемым, а в глазах только боль. Но к душевной боли примешивалась изрядная доля боли телесной. От понимания этого Ивану стало вдруг стыдно: старец недужен, ему тяжело, а тут вмешивают во всякие человеческие страсти и передряги.
Но стоило прочитать текст, как рука невольно сжалась в кулак, смяв даже свиток.
– Чертова дура! Она у меня дождется!
Глаза митрополита смотрели все так же спокойно и понимающе. Почему-то подумалось, что ему уже осталось недолго, а потому даже все равно, кто останется править Московией. Иван прогнал такую мысль, если бы было все равно, то не позвал бы сейчас, оставил донос без внимания. Нет, Макарий его не бросит, пока жив сам, будет помогать своему ученику, он настоящий наставник. Не всегда получалось так, как хотел, это верно, но святой отец всегда старался наставить на путь истинный. У царя невольно вырвалось:
– Что я буду без тебя делать?
Макарий невесело усмехнулся:
– Учись сам… Мне уж недолго…
В тот же день по доносу дьяка Савлука Иванова, посаженного за что-то князьями Старицкими в темницу, началось расследование заговора.

 

По улицам Старицы стучали конские копыта спешивших к княжьему двору всадников. Вслед увязались отчаянно лаявшие собаки, они всегда так – норовят сдуру схватить лошадь за ногу, словно не понимая, что от копыта можно не то что зубы, но и голову потерять…
Но люди не обращали внимания на надоедливый лай хозяйских псов, на то они и псы, чтобы охранять покой своих дворов. Это ночью за лай без причины охранник может схлопотать по хребту, а днем такой шум даже не отвлекает от дел. Правда, не всех, тут же нашлись любопытные, увязавшиеся вместе с собаками следом: к кому это спешат? Зачем? Как бы чего не упустить…
И на людей боярин со своими подручными не посмотрел даже, много чести московскому боярину каждому дурню в рожу глядеть да объяснять, к кому и от кого спешит. Хотя и слова не было брошено по пути, но вся Старица тут же невесть как узнала, что приехал боярин Данила Захарьин от самого государя! К кому прибыл? Да к кому же, как не к царскому двоюродному братцу князю Владимиру Андреевичу и его матери вдовой княгине Ефросинье?
И пошли языками чесать любопытные, передавая друг дружке слухи один другого нелепей. Молва расходилась по Старице, как круги по воде от брошенного камня.

 

Старицкая княгиня Ефросинья поморщилась, снова шум на дворе, а у нее как на грех третий день болит голова. Обычно так бывало к сильному ветру. А еще к неприятностям, недаром сердце-вещун пророчествовало что-то недоброе. Княгиню сердце никогда не обманывало, еще при жизни мужа, почувствовав неладное, все твердила, чтоб не ездил к брату, не кончится это добром. Не послушал князь Андрей, вот и сложил голову в узилище, и жена с сыном сколько лет провели в темнице…
От одного воспоминания о брате мужа великом князе Василии и особенно его второй жене проклятой литовке Елене у княгини в висках застучало еще сильней. Сколько лет прошло, но Ефросинья не могла успокоиться! Ну, князь Василий (она упорно даже мысленно не называла его царем) голову совсем потерял от этой бабы, но те же Шуйские?!. Они-то знали, что неспособен Василий к детородству! Ефросинья не поверила ни в рождение сына у Соломонии, смеялась, мол, та нарочно все выдумала, чтоб мужу досадить, ни в отцовство Василия при рождении Ивана. Даже когда появился на свет младший Юрий, все равно твердила, что не Василия это дети!
У Глинской рука оказалась тверже, чем все ожидали, схватила за горло так, что не вырвешься. Много лет ждала Ефросинья своего часа, казалось, что дождалась, когда двадцати трех лет от роду Иван вдруг занемог. Горел в огне, метался в бреду, но просил принести клятву своему сыну-младенцу. Княгиня Ефросинья наотрез отказалась и клятву такую приносить, и печать княжескую давать, чтобы скрепили те слова. Насилу убедили, что если уж Ивану не жить, то его младенцу тем более. А вышло все не так! Отец-то жив остался, а вот младенец помер, вернее, утонул по вине мамки.
И снова ждала Ефросинья, с тоской поглядывая на своего сына Владимира. Тот на все разговоры о престоле имеет один ответ: братец на царство венчан, ему и править! Иногда хотелось крикнуть: «Дурак! Венчать любого можно! Не царский он сын, а значит, и прав не имеет!» Но Владимир слаб и нерешителен, не такому за престол с ярым Иваном бороться… Силы самой Ефросиньи уже не те, тоже стареет. Все равно мыслей о Москве не оставила…
Княгиня махнула рукой холопке, что осторожно расчесывала волосы хозяйки, чтобы облегчить боль:
– Поди глянь, что за шум?
Девка шустрая, неглупая, обернулась быстро, известие принесла не самое приятное:
– Приехал кто-то, из Москвы, сказывают.
– Кто? – Княгиня сама не знала, отчего вдруг заторопилась прибираться. Холопки быстро плели косы, чтобы спрятать под повойник, накрыть большой вдовьей кикой и сверху платом, несмотря на жару.
– Не ведаю, княгиня, вроде сразу в покои к князю торопился…
– Экая ты! – обругала девку Ефросинья, впрочем, вполне беззлобно, она умела ценить умных холопов и знала, что девке никто не станет докладывать о происшедшем.
Княгиня торопилась к сыну, уже понимая, что именно об этом приезде предупреждало сердце. Князя тоже не оказалось в покоях, прохлаждался где-то. В трапезную вошли одновременно и князь, и его мать.
– Кто прибыл-то? От Ивана?
На первый вопрос Владимир только пожал плечами, он еще не видел посланника, а на второй кивнул.
– Зови, – махнула рукой ожидавшему распоряжений дьяку княгиня. Тот подчинился, все знали, что в Старице распоряжается больше мать, чем сам князь.
Прибывшим оказался ни много ни мало царский шурин Данила Захарьин! «Ого!» – мысленно изумилась Ефросинья. Это что-то значило…
– Здравствуй, князь Данила Романович! Как доехал? Надолго ли к нам?
Захарьин, похоже, не собирался вести долгие разговоры, он лишь пожелал в ответ:
– Будь здорова, княгиня Ефросинья. И ты, князь Владимир Андреевич. Есть ли у вас дьяк Савлук Иванов?
Глаза царского посланника смотрели строго, Владимир кивнул:
– Есть…
Его тут же перебила мать:
– Был… Он недавно помер от горячки…
Княгиня вмиг сообразила, что к сидевшему под замком дьяку посланника лучше не подпускать, мало ли что…
Все бы ничего, да князь Владимир оказался слишком бесхитростным, он похлопал глазами и вдруг поинтересовался:
– Это когда? Я его нынче утром видел, жив-здоров был…
Ефросинья только зубами заскрипела, услышав, как рассмеялся Данила Захарьин:
– Ай, княгинюшка, что-то ты слаба памятью стала…
– Прости, князь, ты, видно, про другого Савлука спрашиваешь?
– А у вас их много? Давайте сюда всех, и помершего тоже. – Захарьин уже откровенно насмехался. Но Ефросинья держалась твердо:
– Помершего подать не могу, мы таких хороним по-христиански, а вот другого Савлука велю привести, да толку-то…
Гордо вскинув голову, она вышла за дверь. Захарьин, кивнув вслед, поинтересовался у Владимира:
– Она тут всем распоряжается?
Тот махнул рукой:
– Да пусть… мне с того не хуже…
Через некоторое время в покои, где сидели Данила Захарьин с князем Владимиром, привели человека. Увидев его, Старицкий отвел глаза в сторону. Это не укрылось от внимания Захарьина, он чуть слышно хмыкнул.
– Вот тебе, князь, Савлук. На что был нужен? – Княгиня опустилась на лавку чуть устало, всем своим видом говоря, что Данила зря побеспокоил занятых людей, но она все снесет, потому как не желает обижать дорогого гостя.
Вошедший стоял, переминаясь с ноги на ногу и не зная, куда девать руки. Рукава его кафтана были чуть коротки, от этого кисти рук слишком вылезали. Наконец, он придумал спрятать их за спину и почти успокоился. Почти, потому что князь Захарьин вдруг усмехнулся:
– Княгиня, неужто так бедно живете в Старице?
– Чего это? – осторожно переспросила Ефросинья.
Захарьин кивнул на скукожившегося человека:
– Да вон смотрю, даже дьяк в заплатах ходит…
И снова скрипнула зубами Ефросинья. Холопа Петрушку в кафтан нарядить успели и про имя Савлук наказали, а вот порты остались его собственные, заплату на них и углядел князь Данила.
Больше Данила морочить себе голову не позволил, потребовал провести сразу в узилище, показать настоящего Савлука и, ничего не объясняя, забрал его с собой.
После их отъезда мать с тоской заявила сыну:
– А ведь это конец, Владимир.
– Чему конец? – изумился тот.
– Всему! – В голосе княгини Ефросиньи слышались одновременно и горечь, и даже облегчение. Это ее недотепа-сын мог жить просто так, сама Ефросинья уже знала, зачем царю вдруг понадобился опальный дьяк, и хорошо понимала, чем закончится для нее приезд Захарьина.
Так и случилось. Царь, презирая «за дурость», как он говорил, простил своего двоюродного брата князя Владимира Андреевича, но наказал его мать – вдову княгиню Ефросинью. За что? Это знали очень немногие.

 

Летняя жара спала, обошлось, к счастью, без больших пожаров, и хлеб не погорел, собрали вовремя. У княгини вся душа изболелась за оставшееся без ее присмотра хозяйство Старицы. Хотя чего уж теперь ей-то?
Она смотрела из окна возка, с трудом переваливавшегося с ухаба на ухаб, и пыталась представить, какой станет ее жизнь. Несмотря на жестокий приговор царя Ивана Васильевича постричь ее и отправить в дальний Воскресенский Белозерский монастырь, княгиня была даже немного благодарна государю, ведь мог сделать это гораздо раньше…
Тогда, в 1553 году, отказываясь скрепить княжеской печатью клятву младенцу Дмитрию по велению умиравшего царя Ивана, она хорошо понимала, что если царь выживет, то ей не жить! Но благодаря заступничеству митрополита обошлось. Не только не казнили, но даже одарили. Иван отправил их с Владимиром в Старицу, правда, брату свое расположение выказывал, а вот тетке никогда. Они взаимно ненавидели друг дружку, и оба хорошо понимали, за что. Княгиня Ефросинья за то, что считала не царским сыном и потому не имеющим права на престол. А сам Иван потому, что знал, что она так считает!
Бывшая княгиня, а теперь инокиня Евдокия хорошо понимала, что еще одной попытки у нее не будет. И не потому, что Иван недосягаем, а потому, что ее собственный сын Владимир слаб и неумен! Оставалось подчиниться судьбе и царской воле и заняться извечными женскими делами. В рукоделии княгине Ефросинье всегда не было равных. Только вот первая жена Ивана Анастасия и могла равняться с ней в умении выводить шелком по бархату лики святых…
Инокиня Евдокия вздохнула, она всегда жалела Анастасию, самого Ивана ненавидела, а жену его любила.
До подворья Кирилло-Белозерского монастыря опальную княгиню сопровождал ближний боярин царя Федор Иванович Умной-Колычев. Узрев такую свиту, Ефросинья сначала даже посмеялась:
– К чему такая свита, Федор Иванович? Отродясь так не ездила…
Боярин был зол на необходимость тащиться невесть куда, следя за вдовой, потому хмуро огрызнулся:
– В последний-то раз можно…
Шутка вышла мрачная, Федор понял это и сам, но он тоже не любил властную княгиню, потому угрызений совести не испытал.
– В последний раз, говоришь? Врешь, боярин, не кончена моя жизнь! А вот вам ваш государь еще покажет, все криком изойдете!
Умной передернул плечами, ну что за баба! Постарался сделать вид, что не услышал страшного пророчества, чуть поторопил свою лошадь. Но княгиня окликнула его:
– А ты, Федор Иванович, там останешься ли меня стеречь? Вдруг сбегу?
– Не-е, – замотал головой боярин, – сдам тебя игумену Васьяну на руки и домой в Москву!
При одной мысли, что скоро конец его дорожным мучениям и общению с языкатой властной княгиней, у Федора поднялось настроение, теперь уже лошадь пришпорил веселей.
Они далеко от Москвы, можно было бы плыть, но Евдокия не любила воды, считала ее опасной, потому и тряслась многие версты в возке, то задыхаясь от дорожной пыли, то вымокая под дождем. Как ни старались слуги укутать хозяйку, как ни закрывали возок, но в августе у Белого озера холодно, это не Москва. Вот и сейчас в щели мокрым ветром несло мелкие брызги, зябко, хмуро, серо…
Князя Владимира Иван по ходатайству митрополита даже оставил в Старице, правда, сменив все окружение и даже слуг. Евдокия усмехнулась – считает, что без матери князь не опасен? А ведь верно считает… Пусть себе, она хотя и не стара, но устала. Если власть не нужна сыну, то к чему за нее бороться? Вдруг пришла мысль, что она еще поборется, пусть не за Москву, здесь бессильна, но за власть в том же монастыре. От сознания, что жизнь не окончена, стало легче.

 

Примирившись с двоюродным братом и обменяв его Вышгород на Романов на Волге, чтобы разъединить владения князя Владимира, государь немного успокоился. Но ненадолго.
В Москве его встретил хмурый Шуйский.
– Что? – Иван уже понимал, что вести добрыми не будут.
– Митрополит едва дышит, – вздохнул князь Петр.
– А лекарей звали? – У царя даже голос дрогнул, он хорошо понимал, что вылечить старость ни один лекарь не сможет, а Макарию ведь девятый десяток пошел…
Но надежда умирает последней, сам созвал лучших лекарей, знахарей, всех, кого нашел. Макарий сокрушенно мотал головой:
– Государь, не от чего меня лечить. Срок пришел Господу к себе забирать. Мне уж исповедоваться и причащаться пора, а не настои пить да примочки прикладывать.
31 декабря митрополита не стало. Оплакивал Макария не один государь Иван Васильевич, рыдала вся Москва и Русь. Митрополита любили и уважали за исключительное благочестие, образованность и, главное, житейскую мудрость. Никто так, как он, не умел примирить непримиримых, уговорить обозленных и печаловаться за опальных перед царем. Никто не мог успокоить государя, потому как никто больше Макария не имел на него такого хорошего влияния, даже ходивший некогда совсем рядом поп Сильвестр.
Сам Иван тоже понимал, что лишился наставника, который мог указать верный путь, что остался точно сиротой. Он не помнил отца, да и мать тоже не слишком хорошо, потому Макарий с его отеческой заботой стал для государя настоящим подарком судьбы.
Скончавшийся митрополит лежал недвижно, лицо его было спокойно, точно все тревоги и невзгоды мира разом покинули умершего. Ивану показалось, что, уйдя далеко-далеко, Макарий бросил его, даже вдруг забыл. Царь искал и не находил хотя бы в уголочке закрытых глаз, в изгибе едва заметных от старости, посиневших губ привет себе, знак, что не один… И не находил. Макарий был не с ним. Стало смертельно жалко себя, такого одинокого и покинутого.
Глядя на убивавшегося от горя мужа, царица Мария недовольно морщилась: ну чего так страдать из-за этого старого мямли? Вечно всех мирил, всех совестил… Что интересного в такой тихой и мирной жизни? По ней, так совсем ничего, гораздо же интересней наблюдать расправы по поводу и без него!

 

Иван Васильевич лежал на красивой постели у царицы в опочивальне, как был на погребении, прямо в одежде и обуви. Мария покосилась на мужа, но замечание сделать не рискнула, итак уже слишком часто недоволен ею. Задумавшись, она не заметила, что Иван наблюдает, чуть приоткрыв глаза. Сама Мария была вполне довольна, что теперь некому будет без конца жужжать в уши царю о милости к опальным, то и дело просить кого-нибудь помиловать.
За окном завывала метель, в печи потрескивали поленья, заботливо подложенные слугами. Пламя нескольких больших свечей чуть колыхалось. Царица любила, чтобы в горнице было светло, потому свечи всегда ставили большие. Сидевшая Мария отбрасывала на стену огромную какую-то зловещую тень.
– Маша… Маша, Макарий помер. – Голос у Ивана чуть растерянный, горький, точно у ребенка, потерявшего любимую игрушку и попросту не знавшего, как жить дальше. Глаза жалкие, умоляющие.
– Значит, так Богу угодно было… Стар он уже… Что ж теперь, весь год плакать, что ли?
Иван вскочил, резко бросил:
– Дура!
Только его и видели. Невольно слышавшая разговор мамка мысленно согласилась с царем: и впрямь дура! Была бы умнее, поняла бы, что государя приласкать надобно, он точно сиротинушка нынче. Сейчас его приласкай, дальше веревки вить можно будет, а царица душой мужа не чувствует, вот и гнет свое. Недаром не любил ее митрополит, как и она его.
Мамка не зря задумалась, многие чувствовали, что изменения грядут не лучшие. Государь неровен нравом, пусть бы был строг, да отходчив, но ведь попросту жесток. А уж если обозлился на кого, так кроме митрополита и заступиться не моги. Повезло Старицким, что в опалу попали при жизни Макария, ныне не монастырь был бы княгине Ефросинье, а плаха. Как-то теперь будет, когда печаловаться некому?
Долго митрополия пустой быть не может. Кого выбирать, ведь сравниться с Макарием ох как тяжело. Нет вокруг таких.
Выход неожиданно предложил сам Иван Васильевич. Он вспомнил своего духовника Андрея Протопопова, надевшего схиму в Чудовом монастыре под именем Афанасия. Кажется, это устроило всех: Афанасий так Афанасий…

 

После смерти митрополита осиротел не только государь, покинутыми почувствовали себя и дьякон церкви Николы Гостунского Иван Федоров с помощником Петром Мстиславцем. В апреле они с благословения Макария начали печать первой русской книги Апостола. Печатники очень старались, втайне надеясь успеть показать книгу больному митрополиту, прекрасно понимая, какую радость ему доставят. Государь тоже благоволил типографии, радовался скорому появлению первых книг.
Митрополит поддержал Ивана Федорова в попытке исправить допущенные при многочисленных переводах и переписках ошибки, не позволяя нападать на печатников тем, кто считал, что переводы Максима Грека и его исправления портят Священное Писание. Через сотню лет такой спор приведет к расколу церкви, но тогда авторитета митрополита было достаточно, чтобы Ивану Федорову не мешали.
Макарий умер, как будет теперь? Дьякон Иван Федоров задумался, не пришлось бы уносить ноги. Невольно хмыкнул. Петр, размазывавший краску по готовой форме, поднял голову, тревожно глядя в лицо своего учителя:
– Что?
– А думаю, что ноги унести мы, может, и успеем, да станок жаль…
Ему не пришлось объяснять, о чем речь. Помощник все понимал без слов, жалели только, что не успели напечатать Апостола и подарить митрополиту, а еще вот о тяжеленном печатном стане, который и впрямь в котомке не унесешь. Только жизнь начала налаживаться… Впервые увидев, как немцы ловко печатают один лист за другим, Иван ахнул:
– Вот бы нам так!
Задумка понравилась митрополиту и царю тоже. Хотя в Москве уже были печатные книги, но с русскими буквами пока не делали. Долго Федоров мучил златокузнеца, чтобы буквицы вышли ровные да ладные, но своего добился – теперь все на листах понятно. Тексты взяли для первой книги правленные самим Максимом Греком, казалось, чего уж лучше? Но святые отцы сразу же ворчать и принялись: мол, коверкает суть тот монах своими исправлениями! Пока был жив митрополит Макарий, в обиду не давал. Но вот его не стало… Как ныне повернет?

 

На третий день после похорон Макария в типографию неожиданно явился боярин Алексей Басманов. Завидев рослую фигуру воеводы, входящего во двор, Федоров изумился:
– Этому-то чего здесь делать?
Навстречу Басманову спешил Петр Мстиславец, по делу или без дела, а Басманов не последний при государе, его слово много может значить. Сам боярин, пыхтя от усилий и слишком большого количества шуб, напяленных в угоду обычаям, поддерживаемый заботливым холопом, перелез через сугроб, наметенный еще утром метелью, недовольно бросил непонятно кому:
– Пошто двор не чистите?! Обленились, холопы! Вот я вас!
Ругался скорее по привычке, чем из желания навести порядок. А еще, видно, не знал, как начать разговор.
Выручил Мстиславец, согнулся перед дородным воеводой, повел рукой на крыльцо:
– Пожалуй, боярин, в дом. С дороги согреться, чарку выпить…
В отношении последнего Алексей был совсем не против, потому как у государя все шли поминки по умершему, а русский люд и за поминальным столом напиться не прочь. Вот и гудела голова у боярина, хотя давно уж не утро, но встал поздно, принять, конечно, успел, да, видно, маловато, нутро еще требовало.
Выпив поднесенную ловким Петром чарку, поморщился:
– Что за дрянью потчуешь? Видно, смертушки моей хочешь?
Мстиславец спешно налил вторую, посетовал:
– Где нам с царским столом равняться, Алексей Дмитриевич? Какая есть, не обессудь… Малые мы людишки…
Выпив вторую, боярин примирительно крякнул, то ли лучше первой пошла, то ли понравилась смиренность хозяина:
– Ладно уж…
И все же воевода с суровым видом ходил меж станков и столов с выложенными еще мокрыми листами. Смотрел, пытался даже читать, крутил ус и полез было по русской привычке в затылок, да вовремя вспомнил, что не среди своих, руку убрал, только коснувшись волос. Богатую горлатную шапку носил в руках, никому не доверяя. Холопы, прибывшие с боярином, остались по его велению во дворе.
Увиденное Басманова заинтересовало, не глуп, сразу понял, какую выгоду можно иметь от типографии. Но когда уже сели за стол, спешно собранный ключницей, все же не боярский двор, разносолов больших не было, воевода покачал головой:
– Ты, Иван, конечно, хорошее дело затеял, да только ворчат на тебя святые отцы-то…
– Надежа-боярин, – пересилив себя, склонил голову и Федоров, понимал, что не по своей воле явился разглядывать типографию Басманов, да еще и поутру, – труд сей митрополитом Макарием благословлен был. Апостола он сверял, прежде чем мы печатать принялись.
Басманов вздохнул, принимаясь за поросячий бок:
– Так-то оно, конечно, так, да митрополит уже почил… – Было непонятно, к чему относится вздох, то ли к смерти митрополита, то ли к плохо прожаренной свинине. Подумав, боярин намазал кусок побольше хреном и отправил его в рот. Пришлось дожидаться, пока не прожует. Разговаривать с набитым ртом было тяжеловато, но Басманов справился. – А вот другие святители остались. Потому ты поосторожней с книгами-то. Государь заступаться не станет…
Вот для чего пришел царский посланник! Предупредить, что царю не до типографии и Федорова. Тот вздохнул:
– Вестимо…
– Чего?! – возмутился Басманов.
Дьякон нашелся быстро:
– Всякий час помним, что митрополита Макария нет с нами… А государю и без нас дел много, чего ж ему надоедать со своими надобностями?
– То-то мне, – пробурчал Басманов. Больше он беседы вести не стал, решил, что сказанного достаточно, а доедать поросенка не слишком-то хотелось, все же не с голодного края на двор к Федорову прибыл.
После его ухода Федоров с Петром долго не могли приняться за работу, думали, судили-рядили, но для себя решили закончить первую книгу такой, какую благословил митрополит Макарий, а там видно будет.

 

Нет больше Макария. Священники в ступоре, не решаются собрать Собор, чтобы избрать нового митрополита. Тяжело будет тягаться с покойным, тот умел и на своем настоять, и быть со всеми в ладу. Да и митрополитом стал по воле всемогущих тогда Шуйских, государем поддержан столько лет. Кого выбирать?
Об избрании нового митрополита размышляли не только священники, думал и сам государь, судили-рядили даже в корчмах!
Афанасий Вяземский осторожно косился на царя. Иван Васильевич сидел, мрачно вперив взгляд в пол, но не на троне, а на лавке у стены, как простой боярин. Вид его задумчив и даже суров. Царь только что велел позвать своего шурина, брата покойной царицы Анастасии Никиту Романовича. Захарьин, как и многие, всегда был рядом на тот случай, если вдруг станут нужны государю. Правда, на дворе уже ночь темная, но Никита точно чуял, домой почивать не ушел, потому к государю пришел быстро.
Иван Васильевич сделал знак Вяземскому, чтобы тоже не уходил, но дверь прикрыл плотно.
– Скоро ли митрополита нового выберут? – Голос царя мрачен, как и его вид.
– Это Собору решать. – Никита попросту не знал, что ответить, его ли то дело? Но, похоже, государь и не ждал от него решения.
– Святая церковь сама в том разобраться не может! Ставленники боярские да монастырские не впрок идут! Каждый игумен в свою сторону тянет.
Вяземский хотел было сказать, что и Макарий митрополитом стал по воле бояр Шуйских, но благоразумно промолчал. Иван Васильевич продолжал скорее для себя, чем для них:
– Государь все решить должен! – Глазами только зыркнул на изумленных советников и повысил голос: – Я властью Божьей на это место посажен, – указал посохом на пустой трон государь, – потому мне все решать на Руси!
И Никита, и Афанасий молчали, не зная, что отвечать. Не согласиться, сказав, что во всем властен государь, кроме дел церковных? Но Иван с юности, с тех самых пор, как по его воле прошел Стоглавый собор, уверен, что без него и в делах церкви порядка не будет. Только кого предложит царь вместо Макария?
Иван Васильевич долго томить не стал:
– Отправишь верного человека в Чудовский монастырь, чтоб на митрополию приехал Андрей, то бишь Афанасий…
И все, ничего более объяснять Никите Романовичу не стал. Зачем? И без того ясно – желает государь видеть митрополитом своего бывшего духовника, во всем и раньше послушного, а теперь так тем более…
Вяземский тоже вспомнил, что Андрей Прозоров, тогда еще благовещенский протопоп, составил «Книгу степенную царского родословства», где твердил, что только Иван Васильевич истинный наследник великого Владимира!
Но государь оказался хитрее, он озаботился и другим:
– Московский митрополит должен стоять выше новгородского! И потому белый клобук иметь! И печать красного воску!
Афанасий подумал, что Андрею Прозорову хоть какую печать да клобук дай, все одно до Макария недотянет, хотя и учился у него, и из Новгорода в Москву вслед за Макарием прибыл, когда того на митрополию Шуйские поставили.
Удобный митрополит нынешний инок Афанасий! И царю угоден, и из святителей никто против сказать не может, потому как ученик Макария… А если против не только скажут, но подумают, то им же хуже будет.
* * *
Бесплотный Макарий уже совсем растворился в полумраке, уступая свое место другому митрополиту – Афанасию. Бывший царский духовник когда-то совсем не хотел заступать на митрополию, но царского приказа ослушаться не осмелился, принял сан за Макарием. Он и теперь норовил не слишком бросаться в глаза умирающему Грозному.
– Афанасий, ну ты-то что? Над всеми поднял, митрополитом сделал… Самому бы никогда не встать так высоко. Неблагодарный…
Тень вдруг точно распрямилась, бесплотный Афанасий мог высказать своему страшному покровителю то, чего не решился сказать настоящий священник:
– Не просил я митрополичью кафедру, государь. По мне было то место, какое занимал. Не в сане служба Господу, а в душе!
Иван усмехнулся, вспомнив, как блестели глаза монаха, когда впервые вел службу в соборе в новом клобуке. Правда, скоро погас тот огонек, видно, и впрямь не был рад Афанасий новому назначению.
– Чего тебе-то не хватало?
– Государь, да ведь при мне убийства начались! Я не смог удержать твою милость от опричнины…
Глаза Ивана изумленно раскрылись:
– Ты?.. А что ты мог?!
Он даже попытался приподняться, чтобы лучше разглядеть бывшего духовника, окружающие же видели только широко раскрытые глаза государя и слышали почти злобную усмешку.
– Точно до тебя казней не было! Ничего ты, монах, не понял… Вот Макарий, тот понял. Аз есмь царь, и я волен казнить или миловать… И опричнину тебе ли остановить было, если даже Филипп своей смертию не остановил?! Моя воля выше вашей! Выше, понял?!
Назад: За 37 лет до этого. Сильвестр
Дальше: За 20 лет до этого. Начало кошмара