Ненадежное счастье
Пока не подралась с баш-кадиной, у Роксоланы были хотя бы Фатима и Гюль, но после того как и они попрятались по щелям, не рискнув заступиться за девушку, когда налетела взбешенная Махидевран, Роксолана поняла, что доверять прежним подругам нельзя. Но и ссориться с ними тоже. Гарем – место темное, сколько бы в его коридорах и комнатах ни горело светильников. Роксолана уже знала, что в лабиринтах гарема можно исчезнуть мгновенно и навсегда. Пока ее спасал только интерес султана, но стоило бы Повелителю предпочесть другую или просто не позвать Роксолану, гарем показал свою силу незамедлительно. Рабыня всегда зависит от милости или немилости хозяина, которого ей, однако, полагалось любить.
Когда вернулась от Повелителя после разборок с Махидевран, Фатима и Гюль осторожно приглядывались, пытаясь понять, чем закончился разговор. Роксолана ничего говорить не стала, взяла кумган и отправилась во двор смывать кровь с лица и рук. Вместе с кровью нужно смыть и слезы. Она была даже рада, что обе рабыни не поспешили следом, потому что показывать эти слезы вовсе не хотелось.
Но в гареме слухи распространяются быстрее ветра, за ней во двор тут же вылетели и Фатима, и Гюль:
– Госпожа, давайте мы вам поможем. Или вообще лучше помыться в хамаме, там тепло со вчерашнего дня.
Роксолана вздохнула, вот это обращение «госпожа» лучше всего остального показало границу, огромный ров, который пролег между ней и вчерашними подругами. Устало протянула кумган Фатиме:
– Полей мне на руки, умоюсь.
– Конечно, госпожа. Гюль, принеси чем вытереться!
Не успела вернуться в свою комнату, как пришла, шаркая подошвами, лекарка, принесла мази. Внимательно осмотрела раны, нанесенные Махидевран, покачала головой с седыми, выбившимися из-под платка волосами:
– Как тебя сильно поцарапали. Но это все быстро заживет. Сейчас пощиплет немного и станет легче.
Раны действительно пощипало, и не немного – они горели огнем под наложенными повязками. Ей бы испугаться, но лекарка не ушла. Осталась сидеть в углу комнаты, кизляр-аге объяснила просто:
– Мне до полуночи нужно поменять повязки, не то присохнут – не оторвешь.
Это успокаивало; значит, она не боится ответственности за сделанное, ведь не может же не знать, что сам Повелитель желает скорейшего заживления ран.
К полуночи жжение уже прекратилось, но заснуть Роксолана не могла, лежала, бездумно глядя в пустоту. Она и без знахарки понимала, что быстро раны, нанесенные Махидевран, не заживут, значит, она не скоро увидит султана. За это время он может взять на ложе другую наложницу, а та понравится больше, например умением танцевать. Или та же Гульфем по праву жены пойдет в спальню мужа…
Когда старуха сменила повязки, жжение возобновилось, утром лицо было красным, словно мясо только что забитого барана. Роксолана ужаснулась, а знахарка довольно кивала:
– Так и должно быть. К завтрашнему дню будешь как новенькая, лицо еще глаже станет, чем было. Царапины не сразу пройдут, а уж синяк и вовсе долго держаться будет, это я удалить не могу, но кожа только лучше будет. Потерпи чуть.
К вечеру краснота спала совсем, лицо было просто розовым, как у младенца. Побаливал подбитый глаз и рассеченная губа.
– Старайся пока не улыбаться. Я знаю, что ты смешливая, но пока потерпи, не то губа будет долго заживать.
Какой уж тут смех! Но Роксолана кивнула. Она и без напоминаний старухи старалась молчать, не потому что говорить больно, просто не с кем. На Фатиму и Гюль не хотелось даже смотреть. Роксолану двухдневное присутствие знахарки даже спасло, ей не приходилось общаться с бывшей подругой, просто лежала, глядя в потолок, или делала вид, что спит.
Лежала и думала. Если раны останутся и кожа не вернется в хорошее состояние, то ей султана не видеть, ему уродины не нужны. Но и если просто долго будут заживать, Повелитель может увлечься другой или вернуть жену. Вот тогда Роксолане один путь – самой в Босфор, потому что Махидевран своего унижения не простит. Но если и этого не произойдет, никакой надежды на возможность повторения ночи, подобной той, первой, у нее не было. Снова и снова Роксолана мысленно убеждалась в правоте заверений, что первая ночь часто оказывается и последней.
Через два дня утром лицо уже было просто приятно розовым, хотя на нем еще виднелись следы царапин, явно обещавшие со временем исчезнуть, красовался синяк и болела разбитая губа. Старуха довольно оглядела результат своих стараний:
– Ну вот, почти как новая. Несколько дней губу побереги и лицо будешь протирать вот этим, и все пройдет. Не сразу, даже не скоро, но пройдет. Быстрее никак.
Роксолана сняла серебряный браслет, протянула старухе:
– Возьми. Спасибо тебе.
Та замахала руками:
– Нет, мне заплатят без тебя, а тебе этот браслет будет нужней.
– Почему?
– Перед тем как пить воду, положи его туда, вода чище станет.
– От браслета?
– Он серебряный, значит, очищает. Запомни это. А еще, если будет нужна помощь, скажи, чтобы позвали старую Зейнаб. Я приду.
– Как?
– Зейнаб. Это мое имя. Что удивительного?
– У меня была наставница Зейнаб в Кафе.
– Ты из Кафы?
– Учили там.
– Роксоланка?
– Да. Возьми хоть что-то.
– Я тебе одно скажу: когда станешь самой могущественной женщиной в Османской империи, вспомни обо мне и тоже позови. Помогу.
– Я стану самой могущественной женщиной? – рассмеялась Роксолана. Но тут же прижала пальчик к губе, на которой выступила кровь.
Старуха покачала головой:
– Сказала же: хоть ты и Хуррем, придержи смех несколько дней, дай своей губе зажить. Станешь. Я не ошибаюсь никогда. А вот валиде не будешь.
– Как же так?
Роксолана прекрасно знала, что самая могущественная женщина – это мать султана.
Старуха, видно, поняла ее недоумение:
– Ты все переиначишь. Только пока забудь об этом, живи как живется, люби Повелителя, как любишь. Он тебя тоже полюбил. Крепко, навсегда.
И снова Роксолана едва сдержалась, чтобы не рассмеяться на весь гарем. Повелитель полюбил… Скажет же такое! Но вспомнила о себе и подумала, что, по крайней мере, в одном старуха не ошибается.
В тот же вечер Сулейман прислал за пострадавшей наложницей, велев прийти как есть.
У нее еще не зажили самые глубокие царапины (Махидевран постаралась!), багровый синяк полностью закрывал глаз, и Хуррем ужаснулась: как она может в таком виде показаться Повелителю?! Даже в первый день сразу после драки наплыв на глаз был меньше, просто синяк, а не бордовое месиво. Зейнаб сказала, что это пройдет, только вот когда?
– Кизляр-ага, скажи Повелителю, что я еще в царапинах и синяках…
– Повелитель знает, приказал прийти как есть.
Роксолана (сама себя мысленно она упорно называла именно так) пошла, но, войдя в комнату, прикрыла лицо рукавом. Сулейман сделал евнуху знак удалиться, осторожно отвел ее руку от лица, присмотрелся:
– Пройдет. Я не трону твое лицо. Спросить хотел…
Он осторожно выяснял, чему ее учили, как хорошо знает языки, каких поэтов помнит, какие языки учила… Удивительно, но она прекрасно помнила множество стихотворений, однако не очень хорошо читала. Оказалось, что учила почти все на слух. А писала и того хуже, прекрасный слог в устах превращался в сущие мучения, когда это требовалось изложить на бумаге.
– Учись…
– Можно?!
Он смеялся:
– Нужно. У меня еще не было столь грамотных наложниц. Я скажу валиде, чтобы приставила к тебе для учебы грамотных рабынь. Учись читать и писать, произнесенное слово забывается быстро, а вот написанное хранится в веках. Ты на музыкальных инструментах играть умеешь?
Роксолана оживилась:
– Да, нас учили.
– Сыграй.
Это другое дело, музыкальный слух у Роксоланы хороший с детства, как и голос, мелодии схватывала легко. Может, потому и языки учила так же легко.
– А на кемане умеешь? На кеменче?
– Что это?
– Это скрипка, кемечне – маленькая скрипка.
– Нет, этому не учили.
– Я велю Ибрагиму научить тебя играть на кеменче, это очень красиво.
У Роксоланы ухнуло вниз сердце, она уже знала, что Ибрагим – тот самый визирь, что привел ее в гарем. Тот самый… Нет, об этом лучше не думать, чтобы ненароком хоть полусловом, хоть взглядом, хоть обрывком мысли не выдать прошлого. Не ее вина в случившемся, но что-то подсказывало Роксолане, что, узнай об этом прошлом Сулейман, их отношения неуловимо изменятся.
И она молчала, выбрасывала воспоминания из головы, даже мысли об Ибрагим-паше выбрасывала. Нет уж, она скорее совсем учиться играть не будет, чем учиться у Ибрагим-паши! Но как это объяснить Повелителю?
Все решилось без нее. Сулейману некогда оказалось заниматься музыкальным образованием наложницы. Хотя он не забыл создать Роксолане все условия для продолжения образования.
Ночь за ночью проводила в султанской спальне наложница с расцарапанным лицом и подбитым глазом. Вечер за вечером все начиналось с долгих разговоров о поэзии, философских размышлениях о бренности жизни, игре на уде или вообще сазе, более сложный инструмент канун был еще для Роксоланы недоступен. Да и на уде она сначала просто перебирала струны, вслушиваясь в их звучание, только потом начинала проявляться мелодия. У уда 12 струн, у кануна целых 72 струны. Ничего, освою и канун! – решила для себя Роксолана.
Султану нравилось просто сидеть, читая или размышляя, пока она тихонько напевала, перебирая струны пальчиками. Каждый вечер за таким занятием проходило не меньше часа. Роксолане даже принесли еще один уд в ее комнату, чтобы могла освоить получше.
Потом они ужинали, причем Сулейман следил, чтобы Роксолана ела, что тоже необычно для поведения Повелителя относительно наложницы. Дело одалиски – быть приятной, ублажать Повелителя в постели, но если ему нравится сначала слушать ее бренчание на уде или наблюдать, как она отправляет в рот виноградины, никто запретить не может. И все же это странно.
А потом он вставал, поднималась и Роксолана, понимая, что пришло время удаляться в саму спальню.
Сулейман медленно обнажал это худенькое тело, осторожно касаясь пальцами. Гладил ладонями упругую грудь, проводил по бедрам, смеялся:
– Я не зря заставляю тебя есть – ты стала толще.
Но при этом в его голосе слышалось какое-то затаенное опасение. Роксолана уже поняла: он боится, как бы она не растолстела, как Махидевран, но пока до черкешенки было далеко. К тому же Роксолана не любила сладости и лежать тоже не любила. Это казалось глупым – целыми днями разлеживаться, а ночь на что?
Хотя ночью полежать ей почти не удавалось, Сулейман не зря слыл горячим мужчиной, времени для сна оставалось очень мало, стоило смежить веки, как султан уже поднимался для предрассветной молитвы. Вставала и Роксолана, тихонько выскальзывала из султанских покоев, спешила к себе и там еще досыпала пару часов до полного рассвета.
Сулейман умел не просто получать удовольствие сам, он доставлял его Хуррем, ни разу за все эти ночи она не осталась неудовлетворенной. Однажды вспомнились слова о том, что Ибрагим лучший любовник. Роксолана с трудом удержалась, чтобы не рассмеяться от такого воспоминания. Так могла сказать только та, что не ведала ласк Сулеймана.
Она уже могла смеяться, губа поджила, поводов в спальне султана находилось много и до постели, и там тоже.
Легкие, осторожные прикосновения постепенно становились страстными, в их сердцах вспыхивало пламя, передававшееся телам, любовники сливались воедино, забывая, кто из них хозяин, а кто рабыня. Роксолана напрочь забыла все приобретенные в Кафе теоретические знания, просто в объятиях Сулеймана не получалось ни о чем думать или вспоминать, тело само откликалось, отдавалось его рукам, потоку страсти, само распоряжалось собой, душа лишь следовала за ним с восторгом.
Была ли это любовь? Она не сомневалась, что да, хотя ужасалась своему чувству, влечению к хозяину, который мог в любую минуту бросить, увлечься другой, прогнать от себя и забыть.
Стоило Сулейману обнять ее, зарыться лицом в волосы, не говоря уже о потоке сладострастия, который захватывал, когда его тело прижималось и овладевало ее телом, Роксолана забывала обо всех страхах и опасностях, о том, что ночь заканчивается рассветом и за день может многое случиться. Она жила этими ночами, а в остальное время просто ожидала вечера и кизляр-агу, пришедшего за ней…
Роксолана была счастлива, и ей очень хотелось вернуть это счастье своему Повелителю сторицей.
А однажды едва не случилась беда.
Повелителя нельзя видеть спящим – это запрещено даже женам и наложницам. Стоит свершиться назначенному, женщинам положено немедленно уйти или удалялся сам султан. Но с Роксоланой это нарушалось каждую ночь, она оставалась до рассвета в объятиях Сулеймана, а потому имела возможность видеть его и спящим тоже. Имела, но не видела, только вдыхала восхитительный запах его тела, уткнувшись носом ему в грудь.
Но на сей раз она проснулась под утро и решила, что проспала – Сулейман не обхватывал ее сильными руками, не прижимал к себе, не закинул ногу на ее бедро. Мелькнула мысль, что Повелитель уже встал, но, повернув голову, Роксолана увидела, что он спокойно спит на спине.
Слабый огонек светильника не позволял хорошенько разглядеть красивое лицо, но орлиный профиль вырисовывался четко. Роксолана склонилась над лицом мужчины, которому принадлежала ее жизнь. Несколько мгновений разглядывала в полумраке, а потом тихонько, почти беззвучно зашептала:
– Сулейман… ты красивый… сильный… любимый…
То ли прядка золотистых волос, упав на его плечо, разбудила, то ли чутьем воина он все же уловил что-то сквозь сон, но султан вдруг схватил Роксолану за плечи. Та вскрикнула от испуга.
– Что?! Что ты шептала надо мной?! Колдовала? Отвечай!
– Я… я сказала, что ты красивый… и я люблю тебя…
Мгновение он смотрел еще недоверчиво, потом потребовал:
– Повтори. Повтори те самые слова, которые ты произнесла.
– Сулейман, ты красивый. Сильный, любимый… Это на моем языке. По-турецки так, – она повторила все на турецком.
– Больше никогда так не делай.
Он перевернул ее на спину, заглянул в глаза:
– Называть меня красивым и любимым можно, но по-турецки.
Ей вдруг стало смешно: он решил, что это колдовство?
– А по-гречески можно? Ты же понимаешь по-гречески.
Сулейман не смог сдержать смех:
– Лучше все равно по-турецки.
Он откинулся на спину, а Роксолана, осмелев, снова склонилась над ним:
– Ты испугался, что я колдую? Это колдовство, я хочу, чтобы ты любил меня, чтобы был со мной счастлив, хочу дарить тебе радость. Разве это плохо?
– Никому не говори о колдовстве, в гареме нельзя произносить таких слов, тебя могут просто уничтожить из страха.
– Я знаю, меня не любят и боятся, потому что каждый вечер ты зовешь к себе наложницу с подбитым глазом, которую учишь писать и которая читает стихи. Гарем боится, но ты-то нет?
– Боюсь. Но не за себя, а за тебя. Будь осторожна в гареме.
Они были правы: гарем боялся, а когда гарем чего-то боится, недолго и до настоящей беды.
Гарем решил, что золотоволосая применила какие-то чары, не иначе. Роксолану откровенно сторонились, не зная, чего ожидать дальше.
Но это рабыням и одалискам можно сторониться, валиде себе такого позволить не могла. Не потому, что отвечала за порядок в гареме, Роксолана его не нарушала, разве что сплетен прибавилось, вернее, они роились, не переставая (но это и к лучшему, по крайней мере, было чем занять языки и головы толпе бездельниц). Нет, валиде волновало иное. Она неплохо знала своего сына и поняла, что зря вовремя не убрала девчонку с глаз султана. Хуррем и впрямь словно околдовала султана, и чем закончится это колдовство – неясно.
Хафсе с трудом верилось, что не самая красивая, не самая фигуристая девушка вдруг стала для Сулеймана столь дорога, что тот уже которую ночь проводит с этой побитой красоткой, чье лицо украшено здоровенным синяком. Сулейман нарушил обычай, хотя вполне мог это сделать, – он не отправлял наложницу из своей спальни после удовлетворения желания, а оставлял до утра. Хуррем исчезала только на рассвете, но весь гарем об этом был осведомлен. Как и о том, что в султанских покоях… читают стихи и толстенные книги.
Колдовство, это, несомненно, было колдовство! А с колдовством нужно бороться. Валиде прекрасно понимала, что не время просить за наказанную Махидевран, на просьбы невестки отвечала:
– Подожди немного, пусть султан забудет твой проступок.
Это полезно, Махидевран должна немного прочувствовать свое положение и умерить пыл, а то стала свысока поглядывать на саму валиде. Но сейчас не опальная баш-кадина заботила Хафсу, а маленькая роксоланка, посмевшая захватить внимание Повелителя.
Валиде велела позвать к себе Хуррем.
Роксолана почти всю ночь не спала, сначала они долго беседовали о поэзии и Сулейман даже читал стихи поэта Мухибби. Сколько ни старалась Роксолана, не смогла такого припомнить.
– Нет, такого мне не читали, я бы запомнила!
– А тебе понравились газели Мухибби?
– Да! А кто переводил на турецкий?
– Какая разница? – почему-то чуть приподнял бровь султан.
– Я бы конец перевела чуть иначе.
– Как?
Она повторила по-своему последние строчки газели:
– Но если и в раю тебя не будет, не нужен рай и мне.
Он хмыкнул:
– Да, так лучше. Я запомню.
Для себя Роксолана решила спросить о поэте Мухибби валиде, та может знать. Больше некого, Повелитель не ответил…
Хафса знаком показала, чтобы девушка села рядом к столику, уставленному разными яствами:
– Ты ела ли сегодня?
– Нет, – честно созналась девушка.
– Почему?
– Не хотелось.
Она не могла признаться, что просто боится быть отравленной, а потому берет лишь хлеб и фрукты. Это не пустой страх: в гареме случаи отравления не столь редки.
Валиде догадалась сама, кивнула на стол:
– Ешь. И я скажу хезнедар-уста, чтобы она сама тебе носила еду с моего стола, если ты боишься отравления.
– Я не боюсь, просто есть не хочется.
– У Повелителя в покоях ужинала?
Роксолана не знала, стоит ли об этом говорить, неопределенно пожала плечами, валиде рассмеялась:
– Можешь не отвечать. Повелитель не любит сладкое, а тут вдруг стал требовать себе по вечерам всякие сладости. Для тебя?
– Я тоже не люблю.
– А ему сказала?
– Нет.
– Почему же?
– Зачем?
– Но ведь заставляет же есть сладкое?
– Заставляет, – чуть улыбнулась девушка.
– О чем вы с ним подолгу беседуете?
Роксолане на миг показалось, что валиде и впрямь рада их с султаном сближению, тому, что сын нашел в наложнице не просто женщину для ночных услад, но и собеседника, она улыбнулась, насколько позволяла незажившая губа:
– Он меня писать учит. Я многое знаю и помню, читать могу, а сама пишу плохо.
– Зачем?!
С Хафсы слетело все ее благодушие. Что будет, если узнают, что Повелитель вместо постели учит свою наложницу выводить закорючки?!
– Чтобы писать ему письма, когда уйдет в поход.
Девушка смотрела почти с вызовом. Валиде бы приглядеться, но ее заботило другое:
– Ты не вздумай никому рассказывать, даже своей Фатиме.
– Нет, я никому не говорю. Только вам.
Роксолана жила каждый день, каждый час, как последний. Иного и быть не могло. Сулейман звал ее к себе в покои, невзирая на царапины, подбитый глаз и рассеченную губу. Они подолгу беседовали, султан все сетовал, что она плохо читает и еще хуже пишет.
– Негоже полагаться только на свою память, она не может хранить все.
И молодая женщина, возвращаясь к себе в комнату, брала килим в руки, старательно выводя букву за буквой. Писала, как слышала, это смешило Сулеймана, потом читавшего ее записи.
– Хуррем, у каждого языка есть свои правила, как у людей правила поведения. Буквы тоже ложатся на бумагу не как попало, ты же видишь это в книгах.
Она видела, но одно дело читать и совсем другое – писать. А так хотелось записать стихи, которые приходили на ум! Пока сочиняла, помнила, а немного погодя действительно забывалось. Роксолана смеялась:
– Верно, память не способна удержать все стихотворные строчки, что рождаются в голове.
Сулейман изумлялся:
– В твоей голове рождаются стихи?
Она обещала непременно запомнить, когда в голове сложится следующее, чтобы прочитать его Повелителю.
Заканчивался второй месяц с тех пор, как Роксолана впервые провела ночь в султанской спальне. У нее уже дважды не приходили грязные дни, но молодая женщина даже думать боялась о причине такого сбоя. Просто никаких других изменений не было: ее не тошнило, не хотелось чего-то необычного, на что жаловались беременные женщины. И все же Роксолана чувствовала, что внутри нее зародилась новая жизнь.
Почувствовала и испугалась.
Душа раздваивалась. Должна бы ненавидеть султана за свою неволю, за рабство, за то, что может в любую минуту не просто сослать ее, как Махидевран, в дальний дворец, а вообще приказать зашить в мешок. Должна бы… но не могла.
Каждый раз сердце замирало, когда вечером ждала кизляр-агу. Позовет Повелитель или нет? Он приказал не прихорашиваться, но Роксолана невольно хотя бы по утрам старалась вымыться получше, волосы удалить почище, ведь женщинам не положено иметь волосы нигде, кроме головы, позволяла тело маслами растирать, чтобы кожа шелковистой была, на лицо и руки мази наносить для того же…
Рисковала? Конечно, ведь в любой мази могла быть какая-то гадость, от которой не просто шелушиться кожа начнет, но и вовсе красными волдырями пойдет, она видела такое, когда одна одалиска другой подмешала в растирания что-то. И надежды попасть к Повелителю у обеих почти не было, но приревновала одна к другой и испортила вчерашней подруге внешность.
Виновную жестоко наказали, потому что портить султанское имущество (а что же такое наложницы, как не имущество?) никому не позволительно. Девушку больше не видели, шепотом говорили, что зашили ту в кожаный мешок…
Султан звал каждый вечер.
Перед его покоями сердце замирало вдвойне. Сулейман не требовал от нее обнажаться при входе, как делали остальные наложницы. Ему интересней сначала побеседовать. О чем мог часами беседовать Повелитель с маленькой наложницей?! Разве мог гарем поверить в нормальность, обычность такого поведения Сулеймана? Конечно, нет!
Ну, ладно бы танцевала, такое бывало и у прежних султанов, и у самого Сулеймана в гареме еще в Манисе и даже в Кафе. Именно танцем завоевала его сердце гибкая, как тростинка (тогда еще гибкая), Гульфем. Славилась тем, что умела, перебирая в воздухе руками, откидываться назад так, чтобы не только длинные черные косы, но и сама голова касалась пола, складывалась пополам, а потом медленно поднималась, точно не было в ее позвоночнике костей. И бедрами поводила так, что даже у евнухов внутри что-то вздрагивало. Заметив однажды горящий взгляд евнуха, брошенный на танцующую Гульфем, Сулейман приказал переполовинить евнухов, вернее, кастрировать их полностью, чтобы вовсе не бывало в их телах и даже душах грешного желания. Ибрагим тогда уговаривал не делать этого:
– Сулейман, половина не выживет.
– Ничего, зато вторая будет безопасна.
Так и случилось, потому в нынешнем гареме только полные кастраты, зато и вонь от них временами невыносимая. Трубочки не спасают от недержания мочи. Сулейман приказал в их повязки добавлять что-нибудь пахучее, а им самим мыться трижды в день. Полегчало.
Но Роксолана не умела или не хотела танцевать, как Гульфем, не было у нее бедер, которыми повести могла, хотя талия тоненькая, в кольце из больших и средних пальцев султана поместится. И грудь при этом крупная, упругая.
Однако не тонкая талия и крепкая грудь привлекали Повелителя, вернее, привлекали, но это потом. Сначала всегда бывали долгие беседы. Он словно все еще не мог поверить, что женщина способна столько знать и помнить. Читал стихи, она со смехом повторяла, даже если не знала их прежде. Говорил с ней по-гречески, на латыни, по-турецки… Иногда вперемежку.
А потом наступали часы услады для тела. Сулейман радовался, что быстро заживают раны на лице, что не болит разбитая губа, что почти сошел синяк под глазом… Синяк из багрового стал синим, а потом желто-зеленым, но Роксолана не позволяла замазывать белилами или румянами, знала, что Сулейман рассердится. Так и было, он любил ее такую, как есть, без румян и прикрас, даже без рисунка хной на руках.
И одежду предпочитал снимать сам. Похоже, это доставляло Повелителю особое удовольствие. Сулейман даже удивлялся, почему никогда не делал такого с наложницами. Но представлял себе женские тела, которые познал до Хуррем, и понимал, что не желал бы осторожно стаскивать шальвары ни с одной, даже с обожаемой когда-то Махидевран. Он обнажал это худенькое тело, ласкал, словно убеждаясь, что ничего не исчезло, никуда не делось, что все как он видел утром. Нет, стало даже лучше.
А ведь действительно стало. Ни Сулейман, ни сама Роксолана пока не догадывались почему, а все было просто – налилась и без того упругая грудь, готовясь дать молоко будущему младенцу, более упругим стало и тело. Тело откликалось на его прикосновения, даже если бы Роксолана не желала, все равно откликалось бы. Но она желала, с замиранием ждала его повеления прийти, на негнущихся ногах каждый вечер шла в покои Сулеймана и там расслаблялась, становилась почти самой собой, когда читала или слушала стихи, когда с каждым днем все лучше читала мудреные тексты из толстых книг, когда сплетала слова из разных языков в премудрые фразы…
И снова становилась испуганной ланью, когда его пальцы осторожно, словно боясь, что от грубого прикосновения, от резкого движения она рассыплется, исчезнет, как прекрасное видение, освобождали худенькое тело сначала от большого халата, потом от тонкого муслина, прикрывающего тело. Видение не исчезало, а сама Роксолана, сначала пугливая, как девочка, которую впервые коснулись мужские руки, постепенно загоралась, отвечала страстно, так, словно каждая ночь в их жизни была последней.
Если честно, то она так и боялась. Боялась, что завтра наскучит, что больше не позовет, больше не коснется горячими и страстными губами сосков ее груди, не проведет ласково по животу, не прижмет к себе сильными руками… Боялась и знала, что коснется, проведет, прижмет. Но сначала будет мудрость философов, поэтов, мудрость тех, кто уже прошел этот путь любви до них.
Это самый странный путь в человеческой жизни. Почти все, жившие до них, и одновременно с ними любили, все бывали хоть раз охвачены страстью, расспроси, каждый мог ответить и рассказать (если бы пожелал), но им, как и всем остальным, казалось, что они первооткрыватели, что их любовь единственная и неповторимая. Роксолана думала, что только пальцы Сулеймана способны дарить такое наслаждение одним прикосновением, что только его сильное тело может быть таким горячим, страстным, неугомонным…
А он думал о том, что только она может вот так разумно, почти по-мужски рассуждать, потом трепетать, как пойманная лань, от малейшего прикосновения, а потом растворяться в океане любви и страсти, даря ему неземное наслаждение именно этой своей трепетностью, переходящей в страстность. И невдомек было Сулейману, что это просто любовь, что не ради своего положения любимой наложницы, не ради какой-то выгоды, а по зову сердца, переходящего в зов плоти, откликается тело Роксоланы.
Сулейман любил тело Гульфем, подарившее ему двоих сыновей, любил Махидевран, родившую любимого сына Мустафу, вообще любил красивые тела красивых женщин. Но здесь иное, у Хуррем он любил, прежде всего, ее саму, не оболочку, а душу, пытливый ум, ее нетронутость, незамутненность.
Бывали ли такие наложницы у султана раньше? Конечно, и трепетные бывали, и не хищницы, и умницы тоже. Но чтобы все соединилось в одной, такого еще не было. Может, в том и заключалось колдовство гяурки? Не в умении двигать бедрами так, чтобы у евнухов поднималось их удаленное естество, не роскошная плоть, а ум, дух и любовь. Хотела того Роксолана или нет, но она влюбилась в Сулеймана по-настоящему, потому и трепетала каждый вечер, боясь, что не позовет, и каждую ночь от страсти, когда звал.
Им было хорошо вдвоем, так хорошо, что забывали, что он Повелитель, а она рабыня, что он волен сделать с ней все, что пожелает, даже приказать зашить в кожаный мешок, волен взять другую, приказать больше не показываться на глаза. Просто были двое, которые не могли дождаться вечера, чтобы услышать снова голоса, увидеть глаза, коснуться друг друга. Была Любовь, которой наплевать на гарем вокруг, на чью-то зависть и ненависть.
А опасность, зависть и ненависть были. Конечно, гарем не простил Хуррем такого неожиданного и, главное, по мнению гарема, незаслуженного возвышения. Если бы она обхаживала валиде, Хатидже-султан, кизляр-агу, наконец, если бы делала подарки, кого-то отталкивала, оговаривала, с кем-то враждовала, подличала, чтобы добиться своего места в спальне Повелителя, ее бы поняли. Гарем разделился бы надвое, в таком случае нашлись бы желающие получить и свою толику рядом с победительницей, как и противники.
Но Хуррем никого не отталкивала от кормушки, никого не оболгала, не оговорила, ни о ком вообще не сказала дурно. Это, пожалуй, больше всего злило гарем – Хуррем была среди них словно сама по себе, всегда одна, даже когда показывала игру теней от пальцев на стене или пела свои песни. К стихам гарем и вовсе относился настороженно.
Она была со всеми приветлива и ни с кем ни о ком не злословила. Наложница, ни о ком не сплетничающая, ни против кого не замышляющая, всегда подозрительна, а если она еще и грамотна, как мужчина, и с первой ночи завоевала сердце Повелителя настолько, что тот забыл остальных, а баш-кадину вообще прогнал с глаз долой, и вовсе становится объектом ненависти тех, у кого так не получится.
Гарем не интересовали чувства не только Роксоланы, но и самого султана; своим возвышением наложница нарушила устоявшийся порядок, а поведением – порядок в гареме, что не могло нравиться валиде. И кизляр-аге эта худышка тоже не нравилась, прежде всего потому, что попала в султанские покои не с его, евнуха, помощью, а вопреки таковой.
Теперь в гареме все были против Роксоланы, хотя спроси любую или любого почему, объяснить не смогли бы. По гарему покатилось: Хуррем околдовала Повелителя, иначе чем объяснить, что он забыл остальных ради этой маленькой худышки.
Возвращаясь от Повелителя, она почти падала на свою постель и закрывала глаза на пару часов. Дело не столько в усталости, сколько в нежелании видеть ничьи лица, выдать свои чувства, в желании сберечь от гарема свою Любовь, не расплескать, не позволить множеству языков заболтать и испоганить то светлое, что было между Повелителем и ею.
Гарем решал по-своему: Повелитель снова всю ночь не давал спать Хуррем, неужто она так хороша в постели? Но выведать ничего не удалось. Не только бывшим подругам или служанкам, но и Хафсе, как ни старалась валиде, ничего о постельных страстях Роксолана не рассказывала, ограничиваясь словами надежды, что Повелителю нравится.
– Возьми, – Хафса протянула ей браслет, который решила подарить в знак дружбы.
И вдруг… Нет, это не могло быть ошибкой! Потянувшись за браслетом, девчонка явно прикрыла второй рукой живот. Прикрыла машинально, сама того не заметив, но это жест всех беременных женщин! Невольно, инстинктивно они оберегают зародившуюся внутри жизнь, даже если живот совсем не виден. Просто знают, что она там есть, и берегут.
Роксолана заметила взгляд валиде, выпрямилась.
– Ты… беременна?
Краска залила щеки девушки.
– Пока не знаю, но, кажется, да.
– Не было грязных дней?
– Да.
– Сколько раз?
– Дважды.
– Тебе нужна повитуха. Я пришлю, вернее, скажу, чтобы тайно привели ко мне сегодня же, сейчас же. Никому о своем состоянии не говори. Или Повелитель уже знает?
– Нет, я и сама не уверена.
Роксолане пришлось сидеть в покоях валиде, пока не пришла повитуха. Ей не понадобилось много времени, чтобы подтвердить подозрения и определить срок.
Бровь валиде приподнялась:
– Ты понесла с первого дня?
– Кажется…
– Ну и ну! Иди к себе, пока молчи, но я подумаю, куда тебя переселить.
Роксолана встала, чтобы уйти, но вспомнила вопрос, который не задала:
– А что это за поэт Мухибби? Я о таком не слышала.
Хафса широко раскрыла глаза:
– Откуда тебе известно это имя?
– Повелитель читал замечательные стихи, сказал, что это Мухибби, но не сказал, кто он…
Валиде усмехнулась:
– Ну, если не сказал, значит, не хочет, чтобы ты знала.
– Почему?
– Иди к себе. Боюсь, что ты еще не раз услышишь стихи этого Мухибби.
Роксолана ушла, а Хафса задумалась. Ее вовсе не радовала беременность странной наложницы. Приходилось признать, что с Махидевран было проще. Сулейман читал наложнице свои стихи, ведь это он творил под именем Мухибби, правда, все написанное и переписанное лучшим каллиграфом оставалось лежать в сундуках. Может, в том и секрет его привязанности к Хуррем – Сулейман нашел благодарную слушательницу? Тогда не страшно, тогда можно не переживать!
А то, что она беременна… ну, и это не страшно, у Сулеймана есть четверо сыновей, и одна из наложниц скоро родит, говорят, будет дочка. Зато Махидевран, посидев в опале и померзнув в летнем дворце, немного умерит свой гонор и станет потише, а также поймет, что быть баш-кадиной еще не значит быть главной в гареме, главная все равно она – валиде, и не для того Хафса перенесла столько бед при султане Селиме, чтобы позволить глупой толстухе взять власть.
О том, что власть может взять вот эта худышка, которая хоть и умна, а про Мухибби не сообразила, валиде не думала. Поиграет султан в стихосложение, на том все и закончится. Хотя теперь валиде даже знала, как именно закончится. Что ж, в беременности этой малышки есть свои положительные стороны. Сулейман очень сильный мужчина, ему женщины будут нужны все время; если эту смешливую девчонку немного погодя разнесет, то ее просто заменят другой красавицей, пусть глупой, но без пуза. А там гарем на лето переедет в летний дворец, и Махидевран невольно снова окажется на своем месте. Может, опала научит толстуху быть ласковей с мужем? А если не научит, найдется другая.
Валиде улыбнулась своим мыслям. Все хорошо, пусть Хуррем рожает. Если это будет девчонка, еще лучше.
Роксолана вернулась в свою комнату после долгих посиделок у валиде сама не своя. Беременна… Хорошо или плохо? Сначала страшно, потому что она прекрасно помнила множество рассказов о том, как травили или просто заставляли делать выкидыши всех наложниц, которые беременели. Это очень трудно – сохранить и ребенка, и даже жизнь.
Даже за время ее недолгого пребывания в гареме была такая погибшая, наложницу обвинили в том, что та забеременела не от Повелителя, а раньше, чем оказалась на его ложе. Наверное, султан и не знал ни о ее беременности, ни о том, что наложницу утопили. А другую вынудили решиться на выкидыш, она предпочла выпить какую-то гадость, но не выжила, погибнув от кровотечения. И Повелителю тоже об этом не доложили. В гареме хозяйка валиде; если она скажет, что наложница виновна, вряд ли султан станет возражать: валиде лучше знать, а наложниц много…
Валиде велела никому ничего не говорить. Почему? Если ее отравят, никто действительно не узнает, даже Повелитель. Обвинить ее в измене невозможно, она была девственной, а после все ночи проводила в покоях султана, а днем едва успевала приходить в себя, да и лицо вон какое разукрашенное, до сих пор синяк не прошел. Она вдруг отчетливо поняла, что может действительно быть отравленной.
За что?! За то, что любит Повелителя, за то, что доставляет ему удовольствие? Разве ее вина, что попала в плен, что ее не заставили работать на кухне, а многому научили, что попала на глаза султану и понравилась? Да и почему она должна чувствовать себя виноватой? Чем она, Роксолана, хуже чванливой толстухи Махидевран?
Но главным было беспокойство уже не за себя: Роксолана, раньше прятавшаяся от понимания, что беременна, как прячутся дети от чего-то страшного и опасного, закрывая личико руками, теперь осознала, что внутри зародилась новая жизнь и она сама за эту жизнь ответственна. Она просто не имеет права погибать, потому что там внутри будущий человечек, сын или дочка, неважно. Крохотное живое существо, которое Господь уже вселил в нее, и она превратилась в драгоценный сосуд, пусть и очень хрупкий, но обязанный выдержать любые удары, чтобы эта жизнь не погибла до времени, чтобы родилось дитя, обязана выносить, родить и выкормить. О том, что будет дальше, не задумывалась.
Она вообще не задумывалась о возможности беременности. Казалось, это все не для нее, каждая встреча в покоях султана как последняя, что ничего они не принесут, кроме недолгого счастья быть так близко, быть в его объятиях, слышать его голос, видеть его глаза. Роксолана вдруг подумала, что у Повелителя странные глаза – усталые, словно у много пожившего и уже ничему не верившего человека. Ему двадцать шестой год, а взгляд старика. От этой мысли зашлось сердце, захотелось растопить этот взгляд, увидеть в нем счастливый блеск, радость без оттенка грустной недоверчивости, выпытать тайные мысли, успокоить, заставить расправиться складку между бровями…
Но возможно ли это, если она всего лишь рабыня, даже не имеющая права прийти к Повелителю без его зова? Роксолана вдруг подумала, что, родив сына или дочь, станет кадиной, пусть не законной, но все же женой.