Хочу быть русской
Наступило лето, Фрикен уже окончательно пришла в себя, слабость не донимала, хотя бок все еще болел. Птенчик быстро превращался в красивую птичку… Она была привычно доброжелательна, причем со всеми – не только с придворными, но и со слугами. Это было ее натурой, и такая вежливость и приятность снискали Фрикен любовь со стороны всех, кто ее окружал.
Хотя были недовольные. Фрикен снова много времени проводила с Петером, юноша даже прислушивался к советам девушки, чем решил воспользоваться Брюммер, откровенно потребовавший, чтобы невеста повлияла на поведение своего жениха.
– Помогите воспитать вашего жениха!
Воспитать? О нет! Стоит только начать противоречить или что-то внушать Петеру, и он просто возненавидит, тогда хорошее отношение не вернуть никакими усилиями. Она и так едва не потеряла его приязнь из-за болезни. Нет, никакого перевоспитания! Во всяком случае, не сейчас.
Брюммер обиделся, но Фрикен твердо решила ничего пока не предпринимать. Петер дурачится? В разумных пределах с ним будет дурачиться и она. Интуиция подсказывала девушке, что пока лучше поддерживать жениха в его полудетских играх, опуститься на его уровень. А они действительно оказались на разных уровнях. За время болезни Фрикен, и без того куда более серьезная, чем Петер, сильно повзрослела, а жених, казалось, скатился в детство еще сильнее.
И все же она поддерживала его ребяческие увлечения. Играет в солдатики? Пусть играет. Скачет как мальчишка, у которого на прогулке выпустил руку гувернер? Пусть скачет, ей скакать необязательно, все же еще больна, но смеяться вместе с женихом можно.
А еще Фрикен старалась забыть гадость, которую Петер сказал ей при встрече после болезни. Конечно, она была страшной, он прав. Правда, не стоило этого говорить вслух, но Петер несдержан, потому и сказал. И снова она оправдывала его жестокость, не желая портить отношения, объясняла грубость своими собственными недостатками… Знать бы ей, что наступит момент, когда они поменяются местами, и в этот момент Фрикен окажется куда разумней, но Петер не простит даже малейшего намека на неприятие себя…
А пока императрица отправилась на богомолье в Троицкий монастырь и приказала великому князю и принцессам следовать за ней.
Иоганне вовсе не хотелось уезжать на какое-то богомолье из блестящего Петербурга, у нее была масса дел с Шетарди и другими дипломатами. Принцесса хорошо помнила задачу, поставленную ей императором Фридрихом: постараться сбросить канцлера Бестужева с его поста, и занималась этим. Влиять на императрицу не очень-то получалось: то дочь болела, то потом отношение Елизаветы Петровны явно стало прохладным… Иоганна даже не поняла, почему так изменилась к ней императрица, не отнесла это на счет собственного безобразного отношения к дочери, решив, что похолодание из-за происков врагов, прежде всего того же Бестужева. А потому усилила собственные маневры против канцлера.
Она не понимала одного: Бестужев вовсе не смирная овечка на закланье, канцлер способен нанести ответный удар, и куда сильнее, чем ее глупые происки вместе с французским посланником. Что Бестужев и сделал. Он давно вскрывал дипломатическую почту, его люди легко дешифровали послания Шетарди, а в них содержалось очень много даже не намеков, а прямых упоминаний о помощи принцессы Цербстской и ее работе на императора Фридриха.
Собрав достаточное количество улик, Бестужев просто отослал эти документы императрице. Канцлер точно выбрал место и время: в монастыре, подальше от мирской суеты, Елизавета Петровна внимательно вчиталась в бумаги…
Последовал вызов принцессы Цербстской. Ничего не подозревающая Иоганна вместе с дочерью и наследником престола приехали в монастырь.
Дверь распахнулась почти резко, все едва успели вскочить с мест, потому что вошла императрица, явно чем-то рассерженная. Быстро оглядев присевших в реверансе мать и дочь, чуть покосившись на племянника, Елизавета Петровна сделала знак Иоганне-Елизавете следовать за собой в другую комнату. Мать Фике подчинилась, с беспокойством оглядываясь на дочь.
Но стоило тетке выйти, как наследник престола вернулся к своим дурачествам, его мало волновал серьезный разговор, который, видимо, шел между императрицей и Иоганной-Елизаветой. Князь запрыгнул на подоконник и, устроившись с удобством, похлопал рядом, зовя присесть и невесту. Фрикен прислушивалась к тому, что происходит за дверью, но та была плотно прикрыта, и тихие голоса едва различимы. Не очень думая, что делает, девочка тоже подпрыгнула и уселась на подоконник рядом с женихом. Разговор за дверью продолжался долго, даже Фике надоело сидеть в напряжении, и она стала смеяться над гримасами суженого.
Первым из комнаты вышел Лесток, сокрушенно качая головой. Петру показалось это смешно, и он снова принялся гримасничать, передразнивая. Лесток подошел к подоконнику, на котором сидела веселая парочка, хмыкнул:
– Сейчас этому веселью придет конец.
Петр продолжил смеяться, а Фике ахнула, прижав руки к груди:
– Почему?!
– Укладывайтесь, думаю, вы тотчас же отправляетесь домой.
Лесток удалился по своим делам, а Фрикен замерла…
Домой?! Что такого натворила мать или что случилось, что их отправляют обратно? За те недели, что Фике прожила в Петербурге и Москве, она так привязалась ко всему, что ее окружало, так прониклась мыслью, что станет правительницей этой огромной непостижимой страны, пусть не такой правительницей, как Елизавета Петровна, пусть не самовластной, но хотя бы в качестве супруги Петра Федоровича, что теперь и представить ничего другого не могла.
Петр рассмеялся:
– Вы уедете? Вот чудесно! Я бы тоже не прочь уехать.
Это сказано столь равнодушно, что Фике стало больно внутри: князь легко и без сожаления расстался бы с ней. Сама принцесса была к жениху так же равнодушна. К жениху, но не к короне, которую ему предстояло наследовать. Она растерянно оглянулась на князя.
Бедняжка не успела расплакаться, дверь открылась, и вышла весьма рассерженная императрица, а следом за ней мать Фике с красными заплаканными глазами.
Требовалось немедленно приветствовать императрицу, что бы ни случилось там, за дверью. Но слезть с высокого окна обоим оказалось не так-то просто, особенно Фрикен, они с Петром елозили, пытаясь спуститься ловко, и от этого получалось еще хуже. Наконец, помогая друг дружке, они все же сползли и попытались отвесить Елизавете Петровне поклон. Та рассмеялась и поцеловала обоих в щеки.
Так поведение дочери спасло мать от немедленной высылки из страны, ведь вместе с принцессой Иоганной должна была уехать и Фрикен, а расставаться с ней императрице уже вовсе не хотелось. Отношения с матерью невесты стали не просто натянутыми, Елизавета Петровна с трудом терпела Иоганну, в то же время всячески привечая ее дочь.
А вот Шетарди не спасся: воспользовавшись тем, что он так и не вручил свои документы, оставшись получастным лицом, Елизавета Петровна выставила опального дипломата вон.
Но Фрикен было не до того. В Троице-Сергиевой обители она пережила потрясение совсем иного плана, которое помогло ей перейти в православие.
Известно, что императрица все делала по ночам, в том числе и богомолье, причем совершала его Елизавета Петровна своеобразно. Еще только придя к власти, она дала себе обет пешком посещать Троице-Сергиеву обитель и этот обет выполняла. Она выходила из Москвы пешком, проходила, сколько успевала за день, потом либо возвращалась в Москву ночевать, а утром снова ехала к тому месту, до которого успела дойти, и двигалась дальше, либо ночевала в нарочно устроенных больших дворцах. Софию-Фредерику оставили в Москве, так как была слишком слаба, но перед последним этапом привезли и ее. От Климентьевской слободы идти должны уже все вместе. Это была задумка государыни и Тодорского, принцесса должна воочию увидеть ход государыни, чтобы прочувствовать, что такое богомолье.
Она увидела…
Разве такое возможно где-нибудь в Цербсте или даже Берлине? Широкая дорога по сторонам обсажена вековыми березами, вдали слышен колокольный перезвон, малиновый звон плыл над округой, создавая праздничное настроение… Впереди процессии ехали конные драгуны, впереди пеших шла сама государыня, непривычно скромно одетая и без большого количества украшений. Следом за ней сама Фрикен с Петером, дальше принцесса Иоганна и остальные сопровождавшие.
И вдруг… Фрикен даже вздрогнула – впереди по сторонам у берез стояла толпа крестьян. Они были празднично одеты, но все равно страшно. Но по тому, как не только не испугалась, но и не удивилась императрица, поняла, что это привычно. Народ встал на колени, женщины протягивали к государыне на руках детей, только чтоб увидела, а может, и коснулась…
– Матушка-царица, не оставь милостынькой…
– Матушка, дай только посмотреть на тебя…
– Благодарствуй, матушка…
Это в ответ на раздаваемые Елизаветой Петровной деньги.
– Матушка, пожертвуй на восстановление храма сгоревшего…
– Ура!
И снова мольбы, снова пожелания здоровья, благодарности…
У Фрикен перехватило дыхание, слезы хлынули из глаз так, что и вытереть невозможно, но она не вытирала, шла и плакала. И эти очистительные слезы были приятны, они словно смывали с души все плохое, дурное, налипшее за годы жизни…
Слезы были замечены, какая-то женщина трижды перекрестила:
– Господь с тобой, доченька, душа у тебя, видно, добрая…
Она половины не поняла, но разревелась окончательно. А уж в соборе и вовсе плакала почти навзрыд. Императрица хотела поинтересоваться, в чем дело, но Тодорский, все время наблюдавший за своей воспитанницей, сделал знак, чтобы не трогала принцессу:
– Пусть поплачет, это хорошо.
Петер тоже был непривычно тих, даже не дергался и не крутился в соборе, крестился, когда крестились все, стоял смирно. Но он не понимал слез своей невесты – когда выходили, все же ткнул ее в бок:
– Ты чего ревешь?
Та всхлипнула:
– Не знаю, душевно как-то…
Зареванная невеста понравилась окружающим куда больше ее надменной матери, снова в центре внимания была не Иоганна, а ее тощая после болезни, заплаканная дочь. Кто их поймет, этих русских?
Уже в Москве, всхлипнув в очередной раз от одного воспоминания от торжественного «аллилуйя» под сводами собора, Фрикен, даже не посоветовавшись с матерью, вдруг тронула за рукав Тодорского:
– Я готова креститься в православную веру.
Тот внимательно пригляделся к девушке:
– Не спеши, то может быть просто из-за посещения обители. Еще поговорим.
– Готова.
– Ну и хорошо.
На конец июня назначено торжественное крещение, а на следующий день обручение с Петером. Мать на такое известие махнула рукой:
– Крестись, конечно, – корона того стоит.
– Я не потому крещусь!
– А зачем?
А она и сама уже не знала, просто была потрясена до глубины души, и теперь переход в православие не казался преступлением.
Петер беззаботно махнул рукой:
– Тебе там все подскажут, мне тетушка даже рукой водила, когда креститься было надобно.
Нет, она так не могла. Фрикен отнеслась к крещению куда серьезней, она выучила все до буковки, сотню раз повторила, чтобы русские слова звучали как надо…
И вот в заполненной до отказа дворцовой церкви она одна, рядом никого, императрица стояла, как положено, на своем месте, Петер и Разумовский рядом с Елизаветой Петровной. Но это Фрикен не смутило.
Крестил ее новгородский архиепископ Амвросий Юшкевич, готовый в любой момент что-то подсказать, но подсказывать не пришлось.
– …Во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым…
Голос звонок и чист, акцента почти не слышно, недаром столько раз повторяла, добиваясь правильного звучания, слез не было… А вот сзади, уже не выдержав, всхлипывала государыня, за ней захлюпали носами и остальные дамы. Даже мать, кажется, всплакнула, что за ней наблюдалось редко…
Рокочущий бас диакона словно труба возвестил:
– …о благоверной великой княжне Екатерине Алексеевне Господу помо-олимся-а…
Со всех сторон:
– Господи помилуй, Господи помилуй, Господи поми-илу-уй…
И чистые голоса певчих замирали в высоте храма.
Елизавета Петровна, целуя Екатерину (теперь уже Екатерину), залила ее слезами. Разумовский, многочисленные фрейлины и даже бесстрастный, казалось бы, Бестужев промокали платочками глаза. Свершилось: она православная, у нее новое имя. София-Фредерика отошла в прошлое, теперь она Екатерина Алексеевна.
Дома Екатерине преподнесли роскошное колье и обильно украшенный драгоценностями пояс. Иоганна вертела в руках подарки, откровенно завидуя дочери:
– Это стоит не меньше пятидесяти тысяч рублей!
Считать русские деньги она научилась быстро, в остальном же ни слова не понимала.
На следующий день прошло обручение Петра и Екатерины. И снова роскошное действо, снова подарки – бриллиантовый браслет с портретом императрицы и 30 000 рублей на «игру в карты», как называли карманные расходы. Никогда не видевшая таких денег Екатерина тут же выделила часть их на пребывание больного брата в Гамбурге, известив отца.
И снова Иоганна внутренне кипит: дочь затмила собой мать совершенно! Теперь Екатерина – великая княжна и имеет право проходить в двери впереди матери, и это едва не становится проблемой. Иоганна даже замерла, понимая, что сейчас придется унижаться, отступив перед Фрикен. Но дочь оказалась умней, она отступила первой, пропуская мать вперед. Когда об этом великодушном поступке сказали Елизавете Петровне, та посмеялась:
– Дочь куда умней, да только зря уступает, не следует этого делать.
Екатерина стала просто всячески избегать таких ситуаций, то нарочно задерживаясь, то откровенно уходя вперед, чтобы мать не оказывалась рядом.
У Иоганны появился еще один повод для расстройства.
– Ваше высочество, канцлер Бестужев просит прийти в зал.
У Екатерины упало сердце, она беспокойно оглянулась на мать, неужели та сотворила еще что-то, из-за чего последуют неприятности? Иоганна пожала плечами.
Но приглашали только великую княжну. Конечно, принцесса Иоганна поспешила следом. В зале десяток молодых, парадно одетых людей, девушки присели в низком реверансе, молодые люди склонились в поклонах. Что это?
– Ее Императорскому Величеству угодно назначить вам двор. При Вашем Императорском Высочестве велено состоять камергеру Нарышкину… графу Гендрикову… графу Ефимовскому… камер-юнкеру Чернышеву… камер-юнкеру графу Бестужеву… камер-юнкеру князю Голицыну… гофмейстериной при Вашем Высочестве повелено быть графине Румянцевой… камер-фрейлинам княжнам Голицыным… девице Кошелевой…
Все кланялись, мужчины целовали ручки, девушки низко приседали, метя парадными робами пол…
Что это – у нее свой двор?!
Графиня Румянцева еще раз присела и сообщила, что отныне при Ее Высочестве непременно будет дежурная камер-фрейлина и она вольна приказывать. Екатерина растерянно спросила:
– Что приказывать?
Левушка Нарышкин, известный балагур и насмешник, снова изобразил нижайший поклон:
– А что пожелаете, хоть бородой пол мести.
Все расхохотались, потому что у Нарышкина бороды никогда не бывало. Под этот смех в зал ворвался великий князь:
– А! У тебя тоже свой двор? Прекрасно, чему ты будешь их учить?
– Чему их учить, они все сами знают.
– Мы будем веселиться вместе. Тетушка уезжает, нам никто не станет мешать.
Петр был весел, говорлив, ему явно нравилось считаться и выглядеть взрослым. Ах, как хорошо!..
Императрица действительно уехала, оставив Молодой двор, как это теперь называлось, в Москве. Если честно, то Елизавета Петровна устала от забот о племяннике и его невесте, пусть поживут сами, а она тоже сама. К тому же императрица надеялась, что оставшаяся без опеки старших молодежь скорее найдет общий язык.
– А ежели и согрешат, так тому и бывать!
– Кто согрешит, – не понял Разумовский, – Петр Федорович? Да он еще дитя совсем.
– Вот и хочу, чтоб поскорей из детства-то вышел. Небось, когда увидит вокруг своей невесты кавалеров вроде Нарышкина, так и засуетится.
Зря государыня надеялась на взросление князя…
Но молодежь не страдала от отсутствия государыни, они находили себе занятия, то резвясь на лужайке сада, то бегая в коридорах и залах дворца в разных играх вроде жмурок, то распевая песни в сопровождении хорошо аккомпанировавшей младшей княжны Голицыной…. А то по вечерам подолгу играли в карты. Екатерине не везло, она проигрывала, что вызывало насмешки остальных, мол, примета же: не везет в карты, повезет в любви!
Екатерина уже забыла о своей болезни, она поправилась, расцвела и похорошела. Теперь это была рослая, сильная, красивая девушка.
Иногда к веселой компании присоединялся и Петр, но чаще всего не включался в общее веселье, а мешал. Великий князь тоже имел своих придворных, но как разительно отличалось их времяпрепровождение! В отсутствие императрицы Петру никто не мешал заниматься своими собаками и играть в солдатики. Он тоже вытянулся и повзрослел, но оставался настоящим ребенком. Петр скакал, шалил, резвился, но совсем не так, как Екатерина со своей компанией.
Стоило ему появиться в залах со своими собаками, щелкая кнутом и немилосердно вопя, как настоящее веселье заканчивалось, фрейлины натянуто улыбались, стараясь держаться от тявкающей своры подальше и оберегая платья, пение прекращалось, лирическое настроение, которое часто бывало по вечерам, пропадало. Петр просто не знал, о чем разговаривать в таком окружении, ведь княжнам Голицыным было неинтересно слушать о достоинствах крепостей, камер-юнкеры с трудом выносили разглагольствования великого князя по поводу преимуществ прусской формы перед русской, собаки мешали всем, и Петр чувствовал себя чужим. Поддержать обычное веселье князь просто не мог, не умел, зато разрушить чужое – пожалуйста.
Если Петр выскакивал на лужайку, где играли в серсо или в мяч, то за ним непременно мчалась и свора, игра невольно прекращалась, потому что собаки не давали бегать, ловили кольца, норовили схватить княжон за подол, порвать платье… Стоило во дворце в вечерней тишине начать рассказывать занятные истории, великий князь снова все портил, потому что французских книг не читал, а рассказы о якобы собственных подвигах, совершенных в пяти-шестилетнем возрасте, вызывали только насмешки. Никто открыто не смеялся, но Екатерина понимала, что жених выставляет себя в нелепом виде.
Однажды попыталась возразить, когда Петр принялся повествовать, как по поручению отца во главе гвардейского отряда расправлялся с цыганами, похищавшими в окрестностях Киля детей и нападавшими на горожан. Петр кичился жестокостью, с которой истреблял цыган, рассказывая, как отрезали им пальцы, как перепуганная толпа цыган, которых было в несколько раз больше, чем голштинских солдат, отправленных на их захват, пала на колени перед Карлом-Петером, обнажившим шпагу. Петр так увлекся рассказом, что совсем забыл о реальности, по его словам, выходило, что мальчик едва ли не в одиночку расправился с большущей бандой, хотя в него стреляли из мушкетов!
Екатерина с досадой заметила, как едва сдерживают насмешливые улыбки придворные, как даже фрейлины хихикают, понимая, что князь говорит глупости. И она не выдержала. Попыталась осадить тихонько, чтобы понял, что смешон:
– Ваше высочество, сколько же вам было лет?
Но Петр не понял, он ответил громко и недоуменно:
– Мне лет?
Требовалось срочно исправлять положение.
– Вы, вероятно, участвовали в сем доблестном сражении вместе с отцом?
– Нет! Я воевал сам.
Насмешник Нарышкин уже сообразил, в чем дело, и не преминул вмешаться:
– Это было при жизни вашего отца?
– Да, года за три-четыре до его смерти!
Екатерина разозлилась, понимая, что завтра над князем станет потешаться весь двор.
– Ваше высочество, но вам тогда было всего шесть лет.
Петр вскочил, стал кричать, что она вечно его одергивает, старается уличить его во лжи!
Это было нелепо и несправедливо, потому что Екатерина никогда не одергивала своего жениха, а прилюдно возразила ему вообще впервые. Компания напряглась, ожидая скандала. Великая княжна с достоинством выпрямилась, то, что он ее жених и великий князь, не позволяет кричать на нее и открыто говорить гадости.
– Это не я вас уличаю, а календарь. Ваш отец умер, когда вам не исполнилось и одиннадцати.
– Вы всегда норовите выставить меня в смешном свете! – Это прозвучало уже по-немецки, князю надоело общаться по-русски и по-французски.
Свора выскочила из залы вслед за своим хозяином. Повисло тягостное молчание. Вечер был безнадежно испорчен, расходились молча…
В этом возрасте девушки взрослеют раньше юношей, а великий князь к тому же вообще не желал взрослеть. В Киле у него отняли детство, и теперь он наверстывал прежние годы, словно решив, что не успокоится, пока не отыграет свое. Но играть вместе с великим князем его придворные не собирались, он понимал, что смешон своими детскими забавами, а потому норовил удалиться от Екатерины с ее веселой компанией. Куда проще с послушными собаками, которые готовы смотреть в рот и выполнять любые команды. Как всякий слабый человек, он чувствовал себя куда лучше среди тех, кто был еще слабее.
А уж солдатики из крахмала или свинца вовсе не могли прекословить, они подчинялись любым командам и могли быть при желании даже уничтожены! Чем не товарищи по играм?
Ему очень хотелось быть вместе со всеми, так же ловко прыгать, ловить мяч, так же веселиться, слушать пение, быть галантным, остроумным, взрослым, наконец. Но не получалось. Если бы Петр просто пришел в эту компанию и тихо посидел, ему удалось бы почувствовать их настрой – лиричный и веселый одновременно, но он предпочитал быть заметным, а потому, не умея поддержать, этот настрой разрушал, вызывая всеобщую досаду.
Нет, Петр не был ни придурком, ни недоумком, тогда еще не был… Просто он с детства видел казарменную муштру и слышал разговоры взрослых вояк, кичившихся друг перед дружкой своими победами на поле брани и победами в постели. Это не были любовные победы, сердечные дела, это была грубая проза жизни, которая приемлема в грубой мужской среде, среди лакеев или фельдфебелей, но никак не в молодой, наполовину женской компании.
Петр просто не понимал, что нужно иначе, он был так воспитан. Приехав в Россию, решил, что все поклоны, амуры, щебетание и смех – это выдумки тетушки, которая и в подметки не годится императору Фридриху, а потому занимается одними глупостями. Фрикен сначала показалась своим человеком, с которым можно говорить об интересном, о том, в чем он сам силен, но теперь и она словно отдалялась, и это было ужасно.
Юноша не мог щебетать о французской литературе, он ее просто не знал, он не умел быть галантным, потому что с детства видел только грубость, он не мог быть ловким, потому что вечно болел и был слаб, он не умел быть приятным – его этому не учили. И он был таким, каким был, – грубым, невоспитанным, болтливым зазнайкой, не считающимся с окружающими. Петр любил музыку, разбирался в ней куда лучше невесты и ее друзей, но показать этого не мог, он любил картины, но никто об этом не догадывался, у князя была большая библиотека, но что это за библиотека! Кого из придворных могли заинтересовать книги по фортификации?
Компания Екатерины не блистала образованием или глубокими знаниями, не читала тома по Всемирной истории или философские труды, этим занялась только Екатерина, и то позже, но насмешник Лев Нарышкин умел развеселить друзей легким рассказом или даже пародией на кого-то, Голицына прекрасно играла, а Бестужев пел… И хотя Петр тоже играл, в голосе его скрипки были маршевые ноты, а смычок бил по струнам, словно приказывая им звучать. С этим позже боролся Гайя, обучавший князя игре уже профессионально.
Екатерина, может, и не была умнее своего жениха, но они были умны по-разному, его блестящая, куда более блестящая память не помогала в беседах просто потому, что Петр выуживал из нее совсем не то, что интересовало общество. Конечно, юноша чувствовал свое несоответствие, которое воспринималось как ненужность, ущербность. Считал, что это из-за его внешней неприглядности, ведь рослому Петру Бестужеву он был чуть выше плеча, с Гендриковым не мог сравниться шириной плеч, а красавчик Чернышев лицо имел куда более приятное, чем у князя.
Все не так, все хуже, а очень хотелось быть лучше всех, ловким, сильным, красивым, легко вести умную беседу, быть в центре внимания, причем внимания восхищенного. Но это, конечно же, не получалось, и Петр… уходил в фантазии. Он то врывался в компанию Екатерины и разрушал там все, выставляя себя болтуном и недоумком, то удалялся в собственный мир, где был полным властелином над лакеями, солдатиками и сворой собак. Там царили приказы, кнут, жестокость, но там он чувствовал себя на вершине. Это было не столько его виной, сколько бедой, но никто из взрослых не замечал, а молодежи было не до того.
Конечно, такое поведение не могло способствовать хорошим отношениям с невестой, они, словно корабли в море, расходились все дальше и дальше… Как ни старалась Екатерина настроить себя, первая любовь к жениху никак не складывалась, не получалось влюбленности, хоть плачь.
Потом Петр заболел, потом еще раз, и еще… подхватил ветряную оспу и лежал, весь покрытый красными пятнышками… потом заболел корью… Он словно и впрямь добирал все, чего недобрал в детстве: будучи семнадцатилетним, болел детскими болезнями.
Любить вечно недужного, хилого жениха не получалось, получалось только жалеть, а Петру от этой жалости становилось только тошней. Когда приходила проведать красивая, цветущая девушка, он зарывался лицом в подушку и кричал, чтобы его оставили в покое.
Елизавета Петровна вернулась в Москву, долго качала головой, поражаясь, почему из всей веселой компании болеет один Петр, ругала его докторов и камердинера, приказала убрать из покоев всех собак и унести солдатиков.
– Ему жениться скоро, а он в куклы играет! Куда Брюммер смотрит?
Но Брюммер больше не мог распоряжаться досугом и поведением великого князя, Петр считал себя взрослым, и тем больше, чем больше выглядел сущим ребенком. Получался замкнутый круг: понимая, что на него смотрят как на глупое шаловливое дитя, князь норовил удариться в детство еще сильней, но тем меньше его воспринимали как взрослого. Не было рядом умного Штелина, а с Тодорским Петр разговаривать не желал.
В то время как княжна по окончании летнего перерыва снова принялась усердно заниматься, Петр болел и от занятий отвык совсем. Он вовсе не был глуп или ненаблюдателен, прекрасно понимая, что невеста быстро уходит вперед в развитии, становится все взрослее по сравнению с ним. Это вызывало не только отторжение Екатерины, но и желание принизить ее, настоять на своем даже в глупостях, подчинить своей воле.
Если же сама Екатерина пыталась ему помочь, Петр воспринимал это как наставничество, стремление показать, что она умней. Княжна плакала, но ничего поделать не могла. Оставалось надеяться, что со временем все сгладится само собой.
Раньше Екатерина опускалась до игр в куклы, норовя подстроиться под жениха, но теперь, имея двор и компанию с совсем другими интересами, она уже не желала заниматься глупостями. Петр воспринял это как предательство.
Елизавета Петровна заметила разницу между молодыми людьми, посетовала, но тоже решила, что со временем все образуется.
Наконец Петр выздоровел и даже чуть окреп. Императрица старалась бывать рядом с ними обоими, отношения между женихом и невестой несколько наладились. В декабре было решено возвращаться в Петербург.
И снова по сторонам дороги заснеженные леса и поля, снова ледяной ветер в лицо и приходится прятать лица в меха. Но Фрикен уже поняла, почему русские стараются передвигаться зимой – санный путь много быстрее летнего. И хотя дороги, по которым ездила императрица, всегда содержались в отличном состоянии, вернее, к каждой ее поездке спешно приводились в таковое – выравнивались, даже выглаживались, освещались и закрывались для проезда остальных, – двигаться в санях по накатанному снегу куда легче, а от холода можно закутаться.
У императрицы был свой возок с постелью и обогревом, потому она ехала и ночью, остальным пришлось ночевать на станциях. В ее возок все не поместились, Петер, Фрикен и Иоганна ехали в санях.
Девушка вдруг заметила, что жениха словно трясет. Замерз, что ли? Неудивительно, он совсем недавно перенес корь, из-за этого задержались в Москве. Нужно было Петера отправить в теплом возке с императрицей, но упрямый юноша не захотел ехать с теткой.
– Петер, вы не больны?
– Н-нет…
Но озноб явный, а потому во время остановки Фрикен позвала врача и Брюммера. Лекарю было достаточно одного взгляда на лицо наследника, чтобы немедленно потребовать от принцессы удалиться:
– Оспа!
Екатерина в ужасе прижала руку к губам:
– Он справится?!
– Не знаю.
А мать уже тянула ее прочь от больного жениха:
– Ты с ума сошла! Нам нужно спешить дальше. Что будет, если ты заболеешь?!
– Но, мама, нельзя же оставлять его одного в этой деревне?
– У него есть свой двор, есть Брюммер и множество других. Ты должна слушаться свою мать!
Иоганна была по-настоящему напугана возможностью заразиться самой. Оспа оставляла на лице такие следы… Нет, нет, только не это!
Немного погодя мать и дочь уже мчались к Петербургу, оставив больного Петера в деревне Хотилово в простой избе бороться с болезнью. Стоило отъехать, у Фрикен началась просто истерика:
– Мы не должны были уезжать! Вдруг Петер умрет? Ему нужна наша поддержка и помощь.
– Я никогда не сомневалась, что ты глупа! Чем мы можем помочь Петеру, сидя рядом во вшивой избе? Только тем, что заразимся сами и останемся уродинами.
– А… если он останется?
– Он мужчина, к тому же и без оспы не так красив, чтобы гордиться своей внешностью. А я женщина, красивая женщина, заметь, и не желаю терять свою красоту.
Впереди помчался курьер – сообщить императрице о болезни наследника. Но и мать с дочерью теперь ехали не останавливаясь, Иоганна-Елизавета словно спешила прочь от заразы будущего зятя. Ночью посреди дороги в поле навстречу им показались сани, судя по сопровождению и освещению – императрицыны.
Это действительно была Елизавета Петровна, возвращавшаяся в Хотилово к своему больному племяннику. Иоганна зачастила:
– Ваше величество, я сочла необходимым увезти принцессу…
Фрикен, напротив, взмолилась:
– Возьмите меня с собой в Хотилово!
Елизавета Петровна внимательно посмотрела на зареванную девочку:
– Вам жаль Петера?
– Конечно, он один и болен.
– Ваша мать права, не стоит рисковать. А Петер не один, я буду с ним. Езжайте в Петербург и ждите вестей. Надеюсь, хороших вестей.
Сани разъехались, Фрикен продолжала реветь, вытирая замерзающие слезы тыльной стороной ладони, пока мать не разозлилась:
– Прекрати!
Императрица примчалась в Хотилово и вопреки всем уговорам и даже требованиям лекарей бросилась к постели больного. Петр был в горячке. Еще не полностью оправившийся после кори организм теперь поражен оспой. Елизавета Петровна оспой не болела, но уходить от больного отказалась, даже спала не раздеваясь, превратилась в великолепную сиделку на целых шесть недель.
Петер метался в бреду долго, сквозь туман забытья он видел рядом со своей постелью прекрасную добрую женщину… Бедному юноше казалось, что это мать, ведь он никогда не видел Анну Петровну, а на портрете она именно такая – красивая…
Пальцы Петера коснулись нежной белой ручки, сквозь сиплое дыхание послышалось:
– Мама…
Елизавета Петровна разрыдалась. Она рожала детей, но ей никогда не доводилось их тетешкать, о них заботиться, даже просто просиживать ночи напролет у кроватки больного ребенка.
– Да, дорогой…
Очнувшись, Петер понял, что это не мать, а тетка, и смутился, но императрица была так внимательна, так нежна с ним, что при одном взгляде на красивую молодую женщину наворачивались слезы.
О нем впервые заботились чисто по-женски, без приказов и угроз. Он впервые был кому-то нужен даже вот такой – больной, заразный… Не думая, что делает, Петер схватил руку тетки и, прижавшись к ней губами, разрыдался. Они долго плакали вместе. Уже было понятно, что лицо юноши безнадежно испорчено оспинами, к прежней некрасивости добавится еще вот эта рябость… Конечно, мужчине не обязательно быть красавцем, особенно если этот мужчина император, но Елизавета прекрасно понимала, как трудно будет замкнутому, нервному юноше с окончательно испорченной внешностью. Оставалось только полагаться на ум и такт его невесты.
– Твоя невеста все со мной сюда рвалась, насилу отговорила…
Это была не совсем правда, но ложь во спасение, Петеру так нужно знать, что им не пренебрегают. Он чуть улыбнулся:
– Правда?
– Ее мать увезла поспешно, по пути встретились, все просилась со мной к тебе, но я не позволила. Сама справлюсь. Зато вон всякий день письма шлет, спрашивает.
А вот это была правда, Екатерина прекрасно сознавала, что в случае смерти Петера она будет в России просто не нужна. Конечно, добрая императрица могла бы оставить девушку в Петербурге, но мать никогда этого не допустит. Екатерина действительно переживала из-за здоровья жениха, но и потому, что ей было жалко вечно больного юношу. О том, что оспа изуродует его лицо, Фрикен старалась не думать. Письма писала по-русски, вернее, переписывала то, что для нее сочинял Ададуров, но в конце добавляла одну-две фразы от себя на ломаном русском, с ошибками и оговорками. Елизавета Петровна улыбалась.
Эти шесть недель оказались тяжелыми для всех. Двор в ожидании выздоровления наследника и возвращения императрицы с князем в Петербург не только не затих, напротив, превратился в растревоженное осиное гнездо. Каждый пытался понять, что делать дальше, и интриги закручивались, точно водовороты на бурной реке. Елизавета Петровна не болела оспой, а потому вполне могла заразиться от племянника. Придворные прекрасно помнили, как дорожит своей красотой их правительница, и понимали, во что превратится их жизнь в случае, если лицо императрицы окажется изуродовано. О возможной смерти самой Елизаветы Петровны даже думать не хотелось, это означало полный коллапс.
Рвала и метала и Иоганна, хорошо понимая, что в случае смерти наследника уж ее-то планы рухнут окончательно. София крещена в православие, она будет не нужна вообще никому даже в Голштинии, не говоря уж о том, что сама принцесса Иоганна с ее великими надеждами будет поднята на смех, никому не будет дела до смерти жениха, все станут смеяться над незадачливой невестой и несостоявшейся тещей.
Наконец от Елизаветы Петровны пришло письмо, гласившее в том числе:
«…могу вас обнадежить, что он, к радости нашей, слава Богу, совершенно на нашей стороне…»
Это означало, что наследник, несмотря на хилый организм, выжил и теперь поправляется. Екатерина вдруг почувствовала, насколько за эти недели ей стал дорог не слишком симпатичный жених. Все эти долгие дни и ночи, несмотря на постоянные придирки матери, просто изводившей дочь непонятно зачем, Екатерина старалась думать только о хорошем. Она искренне молилась за здоровье суженого, но не только потому, что боялась в случае его смерти крушения своих надежд, но и потому, что было жаль такого слабого, в общем-то неплохого юношу. А что нрав дурной да несдержанный, так об этом сейчас вовсе забывалось. Ночами, лежа без сна, Екатерина вспоминала Петра, стараясь найти еще что-то хорошее.
«Господи, нельзя, чтобы он умер вот так… в деревенской избе… больной, несчастный… он же так молод, все еще можно исправить, и нрав тоже…»
В маленьком Хотилове молилась императрица. Возможно, Господь услышал мольбы этих двух женщин, возможно, великому князю еще был не срок, болезнь отступила, правда, оставив на лице глубокие следы…
Поняв, что племянник изуродован окончательно, Елизавета Петровна даже испугалась. И был-то не красавец, а теперь и вовсе урод. Когда-то зарастут эти рубцы… Женщина хотя бы запудрила да мазями замазала, а что делать юноше, да еще такому, у которого скоро свадьба?
Или той свадьбе не бывать? Хватит ли у его невесты ума не оттолкнуть, не отказаться от изуродованного жениха? Хватит ли у него ума вести себя приятней, постараться завоевать расположение невесты не внешней красотой, а внутренней? Императрица вздохнула: какая уж тут внутренняя красота, ежели он невесту норовил своим замашкам обучить и даже ей звание в своей кукольной армии присвоил. Как ему объяснить, что не так нужно?
Долгими днями и ночами, сидя рядом с выздоравливающим племянником, она размышляла о том, как ей свести этих двоих, чтобы у них и семья получилась, и в семье все как надо. Решила привечать Екатерину получше, быть поласковей (хотя куда уж больше?), а Петра освободить от учения, чтобы сил набрался (после выучится всему, что нужно), и приставить к нему человека половчей, чтобы подсказал про мужнины обязанности. И к Екатерине тоже не мешает, вряд ли мать, занятая только собой, чему-то научила.
Елизавете Петровне уж донесли, что невеста князя серьезные книжки взялась читать. Императрица не знала, радоваться или сердиться. Что за серьезные книги? Философские. К чему это девице философские книги читать?
Но, подумав, решила, что пусть уж лучше умные книги читает, чем амуры с кем крутит. Только бы не стала перед женихом своей разумностью похваляться, чтобы тот совсем не задичился. Но как раз этого за Екатериной не замечалось. Временами Елизавета Петровна даже дивилась: как могла у Иоганны вырасти такая дочь? Сама принцесса Цербстская читать умела, но едва ли знала, что такое философия, а уж умные книги обходила за версту, а дочь вон какова.
Великий князь выздоровел, и его можно везти в Петербург. Глядя на исхудавшего и окончательно подурневшего племянника, императрица обливалась слезами. Объясняла эти слезы радостью из-за выздоровления Петера, но он уже понял, что есть в этой бочке меда большая ложка дегтя, слишком неприглядное отражение всплывало в зеркале.
В Петербурге в январе часты оттепели, когда снег вдруг становится рыхлым, деревья внезапно обнажаются, растеряв свой белоснежный наряд, темнеют, весь город и округа производят не лучшее впечатление.
Именно в такой пасмурный день императрица наконец привезла наследника в Зимний дворец. Это было еще старое здание с маленькими окошками, куда и в солнечный день свет проникал едва-едва, а уж в ненастный январский его и вовсе было мало. Но, несмотря на это, много свечей почему-то не зажгли, в большой зале, где Екатерина с матерью ждали появления выздоровевшего Петра, царил полумрак.
Потом она поняла, что сделали это нарочно, чтобы изменившаяся не к лучшему внешность князя не бросилась в глаза сразу. Но получилось только хуже: сумрак добавил темных красок, и результат вообще ошеломил.
Екатерина заготовила речь, короткую, но проникновенную, чтобы поздравить суженого и обнадежить, что эта тяжелая болезнь последняя, остальные будут легкими и незаметными… или вообще не будут. Она так и этак прикидывала, какие слова стоит говорить, а какие нет, чтобы ненароком не обидеть юношу. Потом решила, что не станет произносить ничего из заготовленного, просто пожмет ему руку и скажет, что придет в голову. Он столько перенес, так измучен, ему нужны просто ласковые взгляды и искренность…
Знать бы ей, что все выйдет так и не так и какие принесет результаты…
Услышав шаги, Екатерина замерла, напряглась, почти вытянувшись в сторону двери. Та распахнулась, как всегда, когда шел великий князь, порывисто, в залу вошли двое – Петр и Брюммер. Первым движением княгини было броситься к жениху едва ли не в объятия, она даже двинулась навстречу и… замерла почти в ужасе.
Это длилось едва ли мгновение, Екатерина тут же взяла себя в руки, улыбнулась как можно шире, ласково проворковала о радости, которую испытывает от выздоровления великого князя. Но это мгновение не прошло Петром не замеченным. Произошло то, чего он боялся больше всего, – Екатерина ужаснулась его виду. Петр действительно страшно исхудал, мундир на нем висел мешком, руки и ноги, и без того длинные, вытянулись еще больше, плечи сузились, а голова стала еще больше. Громадная голова в белом парике на тонкой шее, на лице темные пятна, оно красно, глаза ввалились черными кругами…
Все, что столько времени создавалось между ними, все хорошие отношения вмиг оказались разрушены. О доверии речи больше не шло, Петр решил, что все добрые слова и улыбки Екатерины фальшивы. Он напрочь забыл, как сам ужаснулся виду исхудавшей после болезни невесты, как открыто сказал, что она стала страшная, не подумал, как она переживала из-за этих слов. Для Петра существовал только он, а его сейчас обидели, хоть на мгновение, но дали понять, что он урод. Чего он ждал? Что Екатерина не заметит изрытого оспинами лица?
Она сумела справиться с собой, улыбаться, весело щебетать, но Елизавета Петровна все поняла, заметила, как изнутри рвутся слезы, как сжалось сердце девушки. Конечно, Петр и без того не красавец, а теперь и вовсе дурен, а она расцвела, каково ей с таким женишком? Поняла, а потому стала торопить свадьбу, пока неприятие жениха не переросло в ненависть к нему.
Императрица торопила, а доктора возражали: молод, не окреп, подождать бы годик…
– Да ему семнадцать! В таком возрасте детей уж имеют.
– Не всякие в семнадцать взрослые…
– Пусть! Рядом с женой повзрослеет скорее, перестанет в куклы играть и с собаками бегать. Женю!
Екатерину осыпала дарами, старалась быть ласковой и внимательной, даже на Иоганну перестала коситься.