Книга: Музей моих тайн
Назад: Сноска (xii). 1914 — домой
Дальше: Примечания

Глава тринадцатая
1992
Искупление

Я вернулась, чтобы распорядиться останками матери. Мою задачу несколько осложняет то, что она еще жива.
— Она потеряла личность, — шепчет Адриан, открывая входную дверь. — Совсем не похожа на себя прежнюю.
Я не сомневаюсь, что в этом смысле любые перемены только к лучшему. Адриан удерживал крепость в последние несколько дней, пока я добиралась до Йорка. Возвращалась домой. Хотя это больше не мой дом.
— Ну как там твоя Пат? — бодро спрашивает Адриан, взбивая в чашке яйца для яичницы-болтуньи.
На кухне у Банти он совершенно как дома, а вот сама Банти уже стала изгнанницей из своего королевства. Она сидит за столом, раскладывает и перекладывает ножи и вилки, но никак не может получить нужный узор. Она удивленно смотрит на меня и очень вежливо спрашивает:
— Кто вы такая?
(Когда я приехала, она приветствовала меня распростертыми объятиями и горячим поцелуем, — так я и узнала, что это уже не моя мать.)
Я широко, жизнерадостно улыбаюсь ей и говорю:
— Это только я, Руби.
— Патриция в порядке — я ей обо всем этом еще не сообщила, — отвечаю я Адриану, обводя кухню неопределенным жестом.
Банти смотрит на меня с заинтересованной улыбкой, словно я — маленькая девочка, рассказывающая гостям очаровательный стишок.
Адриан вызывается побыть со мной несколько дней, и я благодарно соглашаюсь. У него теперь собственный парикмахерский салон. Адриан живет с архитектором по имени Брайан, и у них есть собачка, чихуахуа по кличке Долорес, которую Адриан привез с собой. В моей ситуации Адриан практически заменяет сестру — он не против таскаться со мной по домам престарелых, инспектируя туалеты и прикроватные тумбочки, он порхает по дому во втором лучшем фартуке Банти, демонстрируя легкомысленный подход к домашней работе, который разгневал бы Банти, будь она сама собой. Но она — уже не она.
Если верить молодому доктору Хэддоу (он копия отца, но менее добродушен), прогноз по состоянию Банти следующий: деменция будет усиливаться, но Банти, скорее всего, проживет еще долго по причине замечательно крепкого сложения.
— Деменция? — повторяет Банти, чуть хмурясь в замешательстве, но мы с доктором Хэддоу старательно улыбаемся, притворяясь, что не слышали.
— Кто этот человек? — спрашивает Банти, когда он уходит.
Ее растерянность в основном фокусируется на личностях окружающих, словно Банти вдруг заделалась упорным скептиком-эмпириком. Иногда она знает, кто я такая, а иногда — нет. Меня это завораживает, и я постоянно спрашиваю:
— Ты знаешь, кто я такая?
Однажды, услышав это, Адриан (с жизнерадостно-желтой метелкой для пыли в одной руке и чихуахуа в другой) проницательно смотрит на меня и спрашивает:
— А ты сама-то знаешь, кто ты такая?
(Конечно знаю. Я Руби Леннокс.)
Дни пролетают быстро — их съедают работа по дому, походы в магазин, прогулки в парке. Мы с Банти прохаживаемся среди безукоризненно подстриженных газонов и сидим на скамейках, задумчиво глядя на детей, которых родители качают на качелях. Банти охотно провела бы тут весь день, но, когда я говорю: «Пойдем, нам пора домой», она послушно встает и семенит за мной.
Вечера мы проводим в приятной домашней обстановке, обсуждая, куда лучше всего запереть Банти. Мы прорабатываем целые пачки рекламных брошюр домов престарелых, которые, все как одна, обещают «комнаты с современными удобствами» и «приятные виды».
Личность, которую Банти выдали в обмен, гораздо приятней старой. Прежняя Банти, принципиально не способная веселиться, не позволила бы нам каждый день терять столько времени понапрасну. Я сорок лет ждала возможности поиграть с матерью, и вот теперь мы наконец проводим длинные летние дни в бесконечных играх и забавах на планете Альцгеймер. Банти чудится, что вся семья снова собралась вокруг нее, и я, как единственное дитя, доступное во плоти, вынуждена работать дублершей за всех. Я научилась откликаться на имена Перл, Джиллиан, Патриции, а иногда и Руби. Я замечаю, что любимицей Банти по-прежнему остается Джиллиан. («Джиллиан, хочешь, я сделаю на ужин твой любимый пудинг? Джиллиан, хочешь пойти за покупками с мамочкой?» и так далее.) Очень странное ощущение — я словно окружена сестрами, только невидимыми. Иногда, войдя в комнату, я удивляюсь, что в ней никого нет.
Однажды я на несколько минут оставляю Банти без присмотра в гостиной, а когда возвращаюсь, она стоит посреди клубящегося облака серой пыли, выворачивая мешок пылесоса на ковер.
— Что ты делаешь?! — кричу я, но она обращает ко мне безмятежную улыбку:
— Развеиваю прах твоего отца, что же еще.
— Он что, завещал развеять его в гостиной? — спрашиваю я, осторожно пробираясь по ковру (хоть убей, не помню, что мы сделали с прахом Джорджа после кремации).
Что-то липнет к подошвам, и я только надеюсь, что это не кусочки моего отца. Потом, когда мы уже запылесосили Джорджа обратно, Банти подходит ко мне, удивленно сморщив лоб.
— Простите, вы не видели мою мать? Я что-то нигде не могу ее найти.
* * *
— Может быть, этот? — шепчу я Адриану, когда мы подъезжаем к внушительному неоготическому зданию.
— Этот — что? — требовательно спрашивает Банти. Слух у нее стал острым, как у летучей мыши, — видимо, чтобы компенсировать распад мозговых тканей.
— Тетя Банти, вы хотите пожить тут, отдохнуть несколько дней? — спрашивает Адриан, улыбаясь ей в зеркало заднего обзора.
Банти ничего не отвечает; возможно, подозревает, что это ловушка. Но когда я набираюсь храбрости обернуться и посмотреть на нее, она счастливо улыбается. Осмотр «Силверлис» приносит удовлетворительные результаты. В огромном вестибюле, отделанном панелями красного дерева, не пахнет ни хлоркой, ни вареной капустой, а лишь лавандовой полиролью и теплой свежей выпечкой.
— Здесь замечательно, правда? — воодушевленно спрашиваю я у Банти, и она согласно кивает:
— Замечательно. На сколько дней мы сняли номер?
Мы осматриваем спальни, как на одного обитателя, так и на двоих, — с подобранными по цвету покрывалами и занавесками и хорошего качества коврами, — и гостиные, где лежат газеты и настольные игры, и кухни с восхитительной на вид едой, и все это похоже на хорошую гостиницу (где-то между 2 и 3 звездами), если бы не встречи с обитателями заведения. Например, с двумя маленькими старушками, словно сросшимися у бедра с хозяйственной сумкой: они очень серьезно жалуются заведующей, что не могут отыскать в продаже тик для матраса, и я уже готова вызваться повозить их по магазинам, как Адриан предостерегающе кладет ладонь мне на руку.
Когда приходит время уезжать, Банти хочет остаться, но Адриан обещает ей, что мы еще сюда вернемся и тогда она сможет побыть подольше. Заведующая тепло жмет нам руки, но переходит на шепот, когда Банти начинает спускаться по лестнице.
— Только, пожалуйста, не забывайте, что «Силверлис» берет лишь людей, не нуждающихся в уходе медсестры. Поэтому, если здоровье вашей матери ухудшится, мы больше не сможем ее тут держать.
— Это ничего, у моей матери замечательно крепкое сложение, — бодро успокаиваю ее я.
* * *
— Ну что, давайте-ка подстрижемся, чтобы быть красивыми к поездке.
Адриан улыбается и растирает голову Банти полотенцем. Он вынимает из кармана брюк ножницы и ловко крутит ими вокруг мокрой головы. Я замечаю, какие у Банти стали редкие волосы. На тыльной стороне рук у нее пигментные пятна, а в углу одного глаза — странное красное пятнышко, словно кошка зацепила когтем. Меня внезапно охватывает жалость к ней, и я ненавижу ее за это.
Когда мы подъезжаем к «Силверлис» для финальной доставки, Банти, кажется, начинают одолевать сомнения. Пока мы ползли через постоянные йоркские пробки, Банти была близка к истерике — она считала, что мы безнадежно опаздываем на поезд, а когда мы без остановки проехали мимо вокзала, издала жуткий вопль.
Из машины ее приходится выманивать, и чем ближе мы подходим к роскошному фасаду и огромной парадной двери, тем медленней становятся ее шаги. Когда мы начинаем подниматься по каменным ступеням, Банти хватает меня за руку, и я впервые вижу, что она меньше меня ростом. Я еще помню время, когда она была вдвое выше; а теперь она как кукла. Как это она так быстро съежилась? Я ступаю неуверенно. Моя решимость тает. Может быть, забрать эту новую куклу-маму домой и подержать у себя, хотя бы на время?
— Даже не думай об этом, — вполголоса бормочет Адриан, и в любом случае заведующая уже взяла Банти за руку и ведет ее по коридору в отведенную ей комнату, со всеми современными удобствами и приятными видами.
Прежде чем скрыться из виду, Банти оборачивается и печально машет, как ребенок в первый день школы.
— Это была моя мать, — говорю я со вздохом, и Адриан смеется (довольно мрачно) и говорит:
— Руби, она все еще твоя мать.
На следующий день мы приходим навестить Банти. Она выглядит счастливей и сообщает нам, что обслуживание тут просто замечательное.
— Как ты думаешь, сколько чаевых оставить? — спрашивает она, слегка нахмурившись.
Мы ведем ее на прогулку по угодьям, а Долорес хватает нас за щиколотки. «Силверлис» находится в парке, где растут прекрасные деревья — плакучие вязы, «слоновье ухо», глянцевые кусты остролиста и купы мрачного тиса. Участок прикрыт от холодного ветра и весь усыпан весенними цветами. Свежая зеленая трава газона уходит за гребень холма, и мне приходит в голову, что это место отлично подошло бы для игры в лошадей, — я почти жалею, что здесь нет Кристины Ропер, потому что, кажется, я как раз готова сыграть во что-нибудь этакое. Мы на время прерываем прогулку и садимся на скамью — тут много хороших крепких скамеек, построенных на деньги благодарных людей. Наша скамейка увековечивает память некоего Фреда Киркленда («1902–1981»), и мы втроем сидим на скамейке Фреда в чинной позе — спины прямые, руки сложены на коленях, словно на официальном мероприятии, — и смотрим на кучку фритиллярий, которые ныряют и качаются на ветерке, словно юбочки фей.
— Тетя Банти, вы хотите остаться здесь? — спрашивает Адриан, и Банти вздрагивает всем телом, как испуганный кролик.
— Остаться? — тихо повторяет она. — Навсегда?
— Ну… — мямлю я. — Может быть, и не навсегда…
— Почему мне нельзя домой? — спрашивает Банти, переводя взгляд с меня на Адриана и обратно — быстро, испуганно, и мне тут же хочется оказаться где угодно, только не здесь. — Почему мне нельзя домой?
* * *
Мы с Адрианом едим сэндвичи перед телевизором, взгромоздив на колени специальные подносы Банти для телевизионной еды. Мы смотрим «Антикваров на выезде» с религиозным рвением людей, которым больше нечем заняться. Завтра мы начнем разбирать дом и паковать вещи, определяя их судьбу. Кажется странным, что мы выбрасываем вещи Банти, когда она еще жива, но в этом доме ей ничего больше не понадобится. Тут звонит телефон.
Может быть, это мистер Никто. Нет, это не он. Это заведующая «Силверлис» — она сообщает, что у Банти инсульт.
* * *
— Когда она успела так съежиться?
Патриция как громом поражена происшедшей с Банти переменой. Мы трое — я, Патриция и Адриан (четверо, если считать Долорес, которая спрятана у Адриана под курткой) — сидим вокруг больничной койки Банти и разговариваем шепотом. Патриция, узнав о близящейся кончине Банти, прилетела первым же рейсом. Кровать Банти стоит в боковой комнате новой районной больницы (из Силверлис Банти выдворили сразу после инсульта — чаевых она так и не оставила). Кровоизлияние в мозг — недостаточно сильное, чтобы убить, но достаточно, чтобы погрузить глубже в преддверие ада. Ей принесли ужин, но он остался несъеденным (остатки пожевала Долорес).
Ночная дежурная медсестра — сестра Блейк — просовывает голову в дверь и спрашивает, все ли у нас в порядке. Тон ее голоса — серьезный и сочувственный — в сочетании с дальней боковой комнатушкой, куда нас убрали, подальше от остальных палат отделения, намекают, что Банти долго не протянет. Когда сестра уходит, мы обсуждаем, идти ли на ночь домой или остаться тут. Я задергиваю занавески на окне — с крупными яркими узорами, как будто мы в детском отделении. Палата Банти выходит на железнодорожные пути, ведущие в сторону Скарборо, и под нами, гудя, проезжает дизельный электровоз с коротким составом. Мы с Патрицией решаем пойти спросить сестру Блейк, известно ли время прибытия Банти в конечный пункт. Уже десятый час вечера, последние запоздалые посетители ушли, и свет приглушен. Мы находим сестру Блейк и другую сестру, практикантку, в шестиместной палате: они утихомиривают маленького старичка — он с завидной решимостью пытается выброситься из койки. Сестра Блейк и практикантка стараются поднять стенки кровати, а старичок — ростом он не больше школьника — извергает поток яростных инвектив.
— Кажется, она занята, — неуверенно говорит Патриция. — Пойдем погуляем.
Мы блуждаем по лабиринту новых лестниц и коридоров: рука об руку, как ходячие раненые в халатах, которых мы видели днем. Сейчас они все благополучно уложены в постели, и маленькие электрические поезда, которые днем жужжат по коридорам, развозя еду больным, тоже стоят на приколе. Мы идем по коридорам со стенами из зеркального стекла — за ними видно уток, пристроившихся на ночлег у бетонного пруда, освещенного маленькими прожекторами. Воздух тихо вибрирует от шума моторов, словно больница — огромный корабль, уверенно взрезающий темноту. Мы некоторое время сидим в вестибюле в больших, обитых винилом креслах и смотрим на вращающиеся двери, а потом выходим на улицу и делаем круг по пустой автостоянке для посетителей, расчерченной, как гигантские классики. Мы находимся всего в нескольких сотнях ярдов от места, где родилась Банти. А теперь она умирает. Дальше, по другую сторону дороги, сияют огни фабрики Роунтри — еще одного гигантского океанского лайнера.
По возвращении в палату мы находим там сестру Блейк — она держит Банти за одну руку, а Адриан за другую. Адриан обеспокоенно смотрит на нас, а сестра Блейк тихо говорит:
— Кажется, ей хуже.
Наше бдение у одра Банти длится всю ночь. Когда смерти ждешь, она не застает врасплох (как обычно у нас в семье), а, наоборот, медлит. Сестру Блейк зовут Тесса, ей под пятьдесят, у нее два взрослых сына, Нил и Эндрю. Нил женат, у него только что родилась дочь, которую назвали Джемма. Все это и многое другое мы узнаем от сестры Блейк, обмениваясь рассказами над живым трупом Банти. У сестры Блейк усталые голубые глаза и поблекшие светлые кудряшки, и в целом она похожа на пухлого, утомленного ангела.
— Я никогда не знала своей настоящей матери, — тихо говорит она. — Меня удочерили. Когда не знаешь свою настоящую мать, это вроде как не дает покоя, понимаете?
Патриция морщится и спрашивает:
— А вы не пробовали ее найти?
Сестра Блейк отвечает:
— О, конечно, я ее нашла, но она уже умерла к тому времени. Она была родом из Белфаста, но больше я почти ничего про нее не знаю, кроме того, что она тоже была медсестрой — странно, правда? Я дитя войны.
— Все мы дети войны, — загадочно отзывается Патриция.
* * *
— Она висит на волоске, — шепчет сестра Блейк, и мы все необычно пристально вглядываемся в лицо Банти.
Я не помню, чтобы когда-нибудь столько смотрела на мать, сколько в эту ночь. Теперь, изучив Банти поближе, я чувствую, что не знаю ее совсем. Патриция со странной яростью на лице разглядывает эту незнакомую женщину, и я на секунду вспоминаю прежнюю Патрицию.
У меня внутри тупое ощущение, которое все растет и растет. Я ждала от ритуала перехода Банти чего-то другого — каких-нибудь осмысленных последних слов, перлов мудрости, предсмертного признания («Я не родная твоя мать»). Но теперь до меня доходит разочаровывающая истина: она ничего не скажет, даже «до свидания».
— Кажется, она ушла, — тихо говорит сестра Блейк.
Хорошо, что с нами медсестра: из нас никто не осознал бы, что Банти мертва, так тихо она скользнула за занавес. Жаль, я не из тех дочерей, кто способен рвать на себе волосы и одежду. Патриция тоже. Она сидит у кровати с ошарашенным видом, словно ожидала увидеть на смертном одре что угодно, только не смерть. Адриан плачет. Кажется, единственный, кто знает, как положено себя вести, — сестра Блейк: она бережно разглаживает простыни и касается лба усопшей, будто укладывая на ночь ребенка, боящегося темноты. Меня охватывает совершенно неподобающий порыв — я хочу трясти Банти изо всех сил, пока она не оживет, и заставить ее снова стать нашей матерью, заново, от начала и до конца, но на сей раз — уже как следует.
— Ну что, с этим разделались, — говорит Патриция в такси, уносящем нас от больницы; в окнах такси улетает назад Йорк. — Знаешь, Руби, мы ведь ее любили на самом деле.
— Разве? Я бы не назвала это любовью.
— Может быть. Но все же это была любовь.
Я смотрю на Патрицию, ища следы самодовольства или сентиментальности. Но не нахожу. Она явно страдает, поэтому я воздерживаюсь от того, чтобы пнуть ее ногой. Может быть, она и права. Может быть, мое определение любви — широкое, как небо, — недостаточно широко, чтобы вместить аутичное материнство Банти.
* * *
Мы с Патрицией держим широкие черные ленты за концы, притворяясь, что опускаем гроб в могилу. Другие носители лент в этом символическом действе — дядя Тед, дядя Клиффорд, Адриан и Люси-Вайда. Горсть сухой земли со стуком падает на крышку гроба, и я дергаюсь. Когда человека зарывают в землю, в этом есть что-то темное, первобытное. Я едва ли не жду, что Банти раздраженно откинет крышку, сядет и скажет: «Поосторожнее, так можно и заживо человека закопать!» Но ничего подобного не происходит. Мы с Патрицией долго обсуждали, что делать с Банти — похоронить или кремировать, и наконец (может быть, потому, что еще помним пожар в Лавке) решили хоронить. Теперь меня берут сомнения. Мне кажется, ей тут не понравилось бы. Ей бы пару ангелов, чтобы вздымали над ней крылья-блейзеры.
Погребальная служба выходит недлинной, и у могилы мы тоже разбираемся быстро. Банти, скорее всего, не бывала в церкви с тех пор, как перестала посещать воскресную школу в приходе Святого Дениса, так что священник местной церкви особо не напрягается. Несмотря на нашу предварительную просьбу, он на протяжении всей службы именует отпеваемую «Бернис», и я всю службу боюсь, что мы собираемся похоронить не того человека.
Потом мы возвращаемся домой. Адриан все утро готовил еду — сэндвичи, киши и фруктовый пирог. Теперь свежеразведенная Кейтлин циркулирует по дому с подносами, как официантка. Тушь размазана под глазами — Кейтлин все никак не перестанет плакать. Она плачет из-за развода с Колином, а не из-за моей матери, но кое-кто из гостей этого не знает и принимает ее за скорбящую дочь. Истинные дочери ходят с неподобающе сухими глазами. Похороны Банти пропитаны странной пустотой. Представьте себе вечеринку, но без шума и без ожидания событий, поскольку то, чего ждали, уже случилось. Человека, который стоит в центре происходящего, уже нет.
Я думала, что, когда она умрет, с меня словно снимут тяжкий груз и я взлечу и буду от нее свободна. Но теперь я понимаю, что она всегда будет здесь — внутри меня. В моменты, когда я меньше всего этого ожидаю, я погляжусь в зеркало и увижу ее мимику. Или открою рот и произнесу ее слова.
— Знаешь, Руби, — Патриция ковыряет кусок киша с брокколи у себя на тарелке, — людям дается та мать, которая им нужна именно в этом воплощении.
Но Патриция тут же беспомощно пожимает плечами — ни ей, ни мне никак не приходит в голову, зачем бы это нам с ней была нужна Банти.
— Ты в это веришь? Карму и прочее? — спрашивает Люси-Вайда.
Мы с ней сидим на лестнице, распиваем на двоих бутылку вина и время от времени прижимаемся к стенке, изворачиваясь, чтобы люди могли пройти наверх в туалет.
— Патриция — буддистка, — говорю я Люси-Вайде.
— Я в следующей жизни собираюсь родиться кошкой, — говорит Люси-Вайда, вытягивая одну неправдоподобно длинную кошачью ногу, так что зацепка на черных колготках, замазанная шокирующе розовым лаком для ногтей, вдруг расширяется и выстреливает лесенкой, уходящей Люси-Вайде под юбку.
У Люси-Вайды теперь четверо детей, но сегодня с ней только старший. Уэйн, двадцатипятилетний здоровяк, с бедрами, как йоркские окорока, красуется в военной форме. Это им была беременна Люси-Вайда на свадьбе Сандры. Он сильно контрастирует с двумя задохликами-сыновьями Сандры, Дином и Тоддом, не в пользу последних. Сама Сандра со дня своей свадьбы здорово прибавила в весе и не стесняется подавлять им окружающих (в переносном смысле, конечно).
— Корова-командирша, — деликатно комментирует Люси-Вайда, когда Сандра орет на дядю Теда.
Дядя Билл уже умер, но тетя Элиза, ожидающая операции по замене бедренного сустава, хромает по дому на костылях, а Уэйн носит за ней стакан и раскуривает ей сигареты.
— Молодчина старушка, — говорит Адриан, раскладывая киш.
К моему разочарованию, Дейзи и Роза на поминки не приезжают. Их вообще давненько никто не видел. Ни одна из них не вышла замуж, и они живут вдвоем в многоквартирном доме в Лидсе. Тетя Глэдис говорит, что они не выходят из дома.
— Ну, когда-то они должны выходить, — отвергает эту информацию Сандра, — им же нужно что-то есть.
(Скорее всего, Дейзи и Роза в пище не нуждаются.)
— Не-а, — говорит Уэйн. — Мамка меня о прошлом годе посылала их проведать. Они думают, что с ними инопланетяне разговаривают через телевизор. — Он крутит пальцем у виска. — Совсем йопнутые!
Люси-Вайда отвешивает ему оплеуху с противоположной стороны и говорит:
— Не смей ругаться!
На кухне Брайан, любовник Адриана, в розовых резиновых перчатках Банти моет посуду как заведенный. Дядя Клиффорд сидит за столом, вынув вставные челюсти, жует пирог со свининой и отстаивает необходимость репатриации всех «черных» (желательно в Африку). Брайан кивает и улыбается — с бесконечным терпением, характерным для людей, которые знают, что могут в любой момент уехать домой и больше никогда вас не видеть.
— Ну что ж, — говорит тетя Глэдис перед уходом, — хорошо посидели; твоей матери тоже понравилось бы.
— Ничего подобного, — не соглашается Патриция, закрыв дверь за последними гостями. — Она терпеть не могла подобные сборища.
* * *
Следующие несколько дней мы занимаемся разными послепохоронными делами — выставляем дом на продажу, отсылаем страховые полисы, складываем одежду в мешки (она пойдет на продажу в магазин благотворительного ветеринарного общества). Мы просматриваем украшения и фотографии и делим их между собой. Я получаю фотографию прабабушки (ту, что раньше была у Тома) и серебряный медальон; Патриция забирает часы с каминной полки и — после некоторых колебаний — кроличью лапку: хочет зарыть ее в саду.
За день до отъезда Патриции мы отправляемся на долгую прогулку по сердцу Йорка: мы не удаляемся из радиуса видимости собора. Теперь нас ничто не притягивает обратно в Йорк, — может быть, мы сюда больше никогда и не вернемся. Он кажется фальшивым городом, набором театральных задников и кулис, с белыми картонными крепостными стенами и сборными средневековыми фахверковыми домами, которые вырезаны из фанерки и склеены. Улицы полны незнакомцев — школьных экскурсий, автобусных экскурсий, уличных музыкантов, собирающих деньги с богатых туристов, и бесконечно разнообразных иностранцев.
Мы проходим под длинной деревянной вывеской «Постоялый двор „Звезда Йорка“», протянутой поперек улицы. Римской via praetoria. Весь этот кусок города превращен в дорогой шопинг-центр. Нет больше Ричардсонов и Хэннонов, Уолтеров и Бернардов, цирюльников, булочников, витражников — на их месте раскинулся один большой сувенирный магазин с безумными ценами.
Мы медленно и неизбежно продвигаемся к Лавке. Уже лет десять прошло с тех пор, как Банти продала бизнес. Теперь в доме располагается дорогой магазин мужской одежды; где некогда были кроличьи клетки, теперь стоит длинная вешалка с костюмами из харрис-твида; место Попугая заняла вертушка с шелковыми галстуками. Мы не узнаем ни единой балки, половицы, оконного стекла. Не осталось ни атома, ни молекулы. Наверху, Над Лавкой, теперь располагается кафе-чайная, и мы с Патрицией долго обсуждаем, следует ли нам туда пойти. В конце концов мы идем, садимся за столик с кружевной скатертью и пьем фантастически дорогой чай там, где когда-то стоял наш телевизор.
— Жуткое ощущение. — Патриция вздрагивает.
Этажом выше тоже стоят столики, и, выйдя из чайной, мы долго мешкаем у подножия лестницы, но ни одна из нас не в силах хотя бы пальцем дотронуться до перил. С третьего этажа доносится звяканье ложечек о блюдца и вежливый рокот иностранных голосов — американских, немецких, японских. Сосредоточившись, я едва-едва улавливаю рокот постарше — столь же иностранный, но менее вежливый: на латыни, саксонском, нормандском французском. Они все до сих пор здесь — рассекают и лязгают. И тут происходит нечто совершенно невероятное: здание начинает дрожать, словно долина Йорка попала в эпицентр небольшого землетрясения. Вибрирует сама улица, и все утонченные чашечки и блюдечки трясутся и дребезжат на столах чайной. Через новооблагороженное окно, прикрытое кружевной занавесочкой, я вижу совершенно дикую сцену на улице под окном — мимо с громовым слаженным топотом тысяч ног марширует римская армия: от реки, через porta praetoriaи вдоль по улице. Трепещут перья на шлемах центурионов, и знаменосцы гордо вздымают свои штандарты. Вон впереди, начищенный, сверкает на солнце роскошный латунный орел-аквила великого Девятого (Испанского) легиона. Может быть, если последить за ними, я узнаю, куда они исчезли… но тут официантка роняет полный кувшин молока, и от Девятого легиона остается лишь затихающее эхо шагов.
— Руби, Руби! — Патриция слегка встряхивает меня. — На что ты уставилась? Пойдем, нам пора.
На улице мы слегка приходим в себя.
— Жуть какая, — говорит Патриция, перекрывая шум струнного квартета, играющего под открытым небом. — Чайная комната! Подумать только!
Струнный квартет заканчивает уместным крещендо, и люди бросают монеты в раскрытый скрипичный футляр. Только не мы: мы спешим прочь, мимо церкви Святой Елены (это церковь нашей гильдии — лавочников), по Блейк-стрит, к Музейным садам, и нам в спину летит жестокая, издевательская трескотня домашних призраков.
В Музейных садах, вход в которые теперь совершенно бесплатный — не нужно готовить шестипенсовики, — мы пробираемся меж павлинов, белок и туристов, усеявших газоны, спускаемся к тропе, идущей вдоль реки, и проходим все расстояние от моста Лендал до гимназии королевы Анны, а потом обратно. У начала Мэригейт мы останавливаемся и смотрим на поезд, пересекающий реку по мосту Скарборо. Вода в Узе стоит не по сезону низко, открывая слои почвы и ила. Здесь каждый что-нибудь да оставил: безымянные племена, кельты, римляне, викинги, саксы, норманны и все, кто пришел после них. Остались россыпи забытых вещей — пуговицы и веера, кольца и гривны, буллы и фибулы. Речной берег вдруг подмигивает мне миллионом, миллиардом булавок. Игра света. Прошлое — шкаф, полный света; нужно лишь найти отпирающий его ключ.
* * *
И вот наконец последний пункт прощания — кладбище. Мы покупаем букетики весенних цветов у торговки на Ньюгейтском рынке и кладем нарциссы вместо подсохших венков на могилу Банти, все еще не увенчанную памятником. Джиллиан мы оставляем пухлые желтые тюльпаны, а вот для Перл принесли белые лилии — белые, как свежевыпавший снег. Перл лежит среди других детей — крохотные могильные камушки сбились в кучку и торчат, как сломанные детские зубки, в углу кладбища. Перл, как и Джиллиан, «покоится в объятьях Иисуса». Но мы с Патрицией почему-то обе уверены, что это вряд ли. Нам в любом случае приятней думать, что она вселилась в другую жизнь, — может быть, это она сейчас порхает малиновкой с одного надгробия на другое, провожая нас с Патрицией к воротам и останавливаясь время от времени, чтобы мы ее нагнали. Хотя эта малиновка так склоняет голову набок, что я скорее заподозрила бы в ней Попугая. Ветерок колышет кладбищенскую траву и подгоняет облака, пятнающие растянутый синий холст у нас над головой. Патриция поднимает лицо к бледному солнцу и на секунду становится почти красавицей.
— Мне кажется, мертвые в любом случае не уходят навсегда. Руби, как ты думаешь?
— Ничто не исчезает навсегда. Всё где-то есть. До последней булавки.
— Булавки?
— Верь мне, Патриция. Я дошла до конца света. Я знаю, что там происходит.
Ветер вдруг становится холодным, мы поднимаем воротники и берем друг друга под руку, прокладывая путь меж спящих покойников.
* * *
Мы расстаемся на вокзале в Йорке, под драматический аккомпанемент весьма кстати разразившейся грозы. Патриция пока не едет в Австралию: семья и ветеринарная клиника подождут, Патриция отправляется искать собственное потерянное дитя, оставленное так давно в Клактоне. Мы пересчитали годы.
— Патриция, только подумай — может быть, ты уже бабушка и даже об этом не знаешь!
И Патриция снова издает тот странный звук — теперь я знаю, что это она так смеется. У нее в руках часы нашей прабабушки, амортизированные наконец-то обретенной пандой, в древней дерматиновой хозяйственной сумке Нелл. Патриция несет часы очень осторожно, стараясь не разбалансировать механизм, но по приезде в Мельбурн оказывается, что они остановились навсегда.
На перроне Патриция обнимает меня.
— Прошлое — это то, что в жизни остается позади, — говорит она с такой улыбкой, словно она — реинкарнация ламы.
— Чепуха, — возражаю я, забираясь по ступенькам в вагон. — Прошлое — это то, что ты уносишь с собой.
* * *
Я собираюсь вернуться по своим следам, проделав в обратном порядке путь, приведший меня в Йорк, — поезд, самолет и два парома. У меня своя жизнь, и она меня ждет. Я уже долго пробыла вне дома. Я возвращаюсь на далекие Шетландские острова, за которыми уже нет ничего, только море до самых арктических льдов. Я по крови принадлежу этой чужой стране. Я это знаю потому, что Патриция (подумать только, Патриция) заплатила кому-то за создание нашего генеалогического древа. Получились огромные хаотические заросли, которые, однако, вывели на свет шотландское происхождение Ленноксов. Страсть к генеалогии не оставила Патрицию даже после этого, и она вступила в переписку с отпиленными ветвями семейного древа — Хоуп, дочерью тети Бетти, живущей в Ванкувере, и Тиной Доннер, сводной полукузиной, в Саскачеване. Тина в прошлом году приезжала в гости в Йорк и обнаружила имя Эдмунда Доннера, нацарапанное на знаменитом зеркале в кафе «У Бетти», прямо рядом с дамским туалетом. Тина и ко мне заехала — с копией снимка Ады и Альберта, что Лилиан так много лет назад увезла с собой на «Миннедозе» через Атлантику. Эта копия теперь стоит в рамке у меня на столе, и я люблю глядеть на нее и размышлять о том, что связывает меня с изображенными на ней людьми. Фотографии работы мсье Армана теперь рассеяны по всему миру: у Хоуп, у Тины, у Патриции. Снимок Лоуренса и Тома с маленькой Лилиан хранится у Адриана, зато у меня — фотография Алисы, глупой матери, пропавшей жены, женщины, затерянной во времени.
Две орехово-смуглые девочки, мои собственные Алиса и Перл, уже подросли. Обе учатся в университете — одна в Глазго, другая в Абердине, а я живу сама по себе, на острове, где птиц больше, чем людей. Здесь водятся гага и краснозобая гагара, кроншнеп и зуек. Тупики и чистики, вороны и сизые голуби гнездятся летом на утесах, а над вересковыми пустошами реют кречеты-мерлины и большие поморники.
И я живу среди них. А что из меня вышло? Я зарабатываю на жизнь техническими переводами с английского на итальянский, так что от моего брака с Джанкарло Бенедетти была какая-то польза. Мне нравится эта работа — одновременно методичная и загадочная. Я даже имею право на звание поэта — критики благосклонно встретили мой первый сборник стихов, опубликованный маленьким издательством в Эдинбурге, и я собираюсь со дня на день приступить к грандиозному проекту, стихотворному циклу, вдохновленному нашим семейным древом. Там хватит места всем — Аде и Альберту, Алисе и Рейчел, Тине Доннер и Тессе Блейк, даже случайно попавшим в орбиту людям вроде Жан-Поля Армана и Ины Тетли, Минни Хейвис и миссис Сиврайт, ибо все они заняли свое место среди ветвей нашего древа, и уже никак не разобрать, кто из них реальные люди, а кто — плод воображения. В конечном итоге — я твердо уверена — лишь с помощью слов можно создать осмысленный мир.
* * *
Я села на медленный поезд, который останавливается повсюду — Дарлингтон, Дарэм, Ньюкасл, — пробираясь зигзагом по Нортумбрийскому побережью до Бэрика. Мы переезжаем реку Твид, воздух становится чуть менее мокрым, и когда наш поезд пересекает границу, его приветствует бледное сияние радуги. Я в другой стране — той, что зовется домом. Я жива. Я драгоценный камень. Я капля крови. Я Руби Леннокс.

notes

Назад: Сноска (xii). 1914 — домой
Дальше: Примечания