Книга: Екатерина и Потемкин. Тайный брак Императрицы
Назад: Как победить недовольных
Дальше: Григорий Потемкин

Борьба за умы и души

Еще в декабре, будучи в Москве, императрица заинтересовалась, почему так малолюдны огромные территории в России. Оказалось, что, помимо мора, причиной и уход старообрядцев.
— Куда уходят?
— А кто куда, кому недалече, те заграницу, а многие в леса, где не сыщешь, не вернешь. Еще Петр Великий указы издавал, чтоб вернулись, да помогает мало.
Екатерина потребовала все объяснить о расколе и старообрядчестве. Тогда они немало спорили и с Потемкиным, который в церковных делах разбирался неплохо. Думала, пыталась понять не то, почему раскол произошел, а почему бегут и не возвращаются. Старообрядцев оказалось немыслимо много, их уход серьезно повредил хозяйству центра и севера России, с этим надо было что-то делать.
В начале декабря Екатерина издала манифест, объявляющий право личной вероисповедной свободы. Что-то сдвинулось, но совсем не так споро, как хотелось бы.
Глядя на проклинавшего ее Арсения, Екатерина вдруг задумалась не о его горячих обличительных словах, а о том, что вот такие старообрядцам жизни не дадут в России вовсе. Снова затребовала себе документы по расколу и следующим действиям церкви. Отправилась в Ростов, заезжала в Троице-Сергиеву лавру, где ей глянулся разумный ректор местной семинарии ритор Платон Левшин. Взяла на заметку, но не только потому, что говорил хорошо, а потому, что смог толком о раскольничестве все объяснить.
В Москву вернулась с убеждением, что меры надо принимать срочные, но вовсе не такие, как Сенат и Синод ждут.
Орлов слов не понимал:
— Да прикажи ты им, Катя, они послушают и отменят, чего скажешь!
Она готова была приказывать, но понимала, что куда лучше самих заставить принять ее разумные замечания.
— Гриша, чем старообрядцы от остальных отличаются?
— Не ведаю… крестятся вроде двумя перстами, а не тремя… Еще чего-то есть, да мне оно на что?
— Ты за переселение из-за границы отвечаешь, можешь сказать, сколько старообрядцев, ушедших ранее, вернулись?
— Есть… да только немного.
— А там их много?
Орлов, уже начавший привыкать, что Екатерина въедливо требует, чтобы знали все о порученных делах, был готов к ответу:
— Много, Катя. По всей границе рядом с Россией много.
— Почему не возвращаются, моему манифесту не верят?
— Не знаю.
— Нет, здесь что-то другое… И Петру не очень поверили, значит, причина в другом есть.
Докопалась-таки до причины, поняла…
Результат потряс всех, особенно Церковь.

 

В сентябре через год после коронации вдруг повелела собраться Сенату и Синоду вместе. Сенаторы и члены Синода гадали, зачем зовет, были даже мысли, что готовится объявить о передаче власти Павлу, а самой все же стать регентшей, ведь столько за последнее время заговоров против императрицы было! И то хорошо бы, нечего немке, даже самой умной, на российском престоле делать. Ежели бы за мужем позади, так пусть, а самостоятельно…
Хотя и Сенат, и Синод уже были послушны государыне, но ее смещение приветствовали бы.
Екатерина в то утро была особенно молчалива и сосредоточенна; она строго проследила, чтобы платье было богатым, но строгим, чтобы в прическе каждый волосок лежал, как следует, чтобы Орлов выглядел подобающе. Григорий не мог понять:
— Кать, чего ты так волнуешься? Впервой, что ли, сенаторам головы мыть?
Екатерина молчала, явно стараясь не растерять внутренний настрой.
— Преосвященные архипастыри и господа сенаторы! — Императрица оглядела сидевших, убеждаясь, что они слушают ее, а не соседа, нашептывающего что-то о вчерашней пирушке или прочих делах. Собрание уверенных в себе мужей под ее взглядом затихло. — В русской империи, Промыслом нашему управлению вверенной, издавна продолжается раздор и раскол между архипастырями и народом. Я, насколько могла, старалась понять суть раздора и, надеюсь, поняла удовлетворительно.
Вот уж чего не ожидал никто, так это такого заявления, даже Орлов глаза вытаращил, хотя два дня наблюдал, как Екатерина старательно что-то повторяет и повторяет, то и дело правя текст, произнося и снова правя. Теперь стало понятно, почему она столько бесед вела с архипастырями, столько вопросов задавала.
Императрица рассказывала собравшимся о стране лилипутов из книги о Гулливере, где шла война не на жизнь, а на смерть из-за того, с какого конца разбивать яйцо, прежде чем его есть — тупого или острого. Можете вы представить себе, чтобы людей отправляли на костер или кол из-за того, что взялся с тупого конца?
Все засмеялись, зашумели:
— Да чего уж…
— Нелепо же…
— Кто и выдумал…
— Нелепо?! А не страшно? — Сенаторы и архипастыри замолчали, чувствуя, что сейчас что-то будет. — Помните ли вы о Соборе 1667 года? Не можете не помнить. А об акте 13 мая того Собора тоже помните?
Помнили, конечно, но не все и не всё: сенаторам это досконально помнить ни к чему, да и архиереи больше помнили о проклятьях, положенных на головы тех, кого после назвали раскольниками и старообрядцами, на кого наложили столько проклятий, что им бы и существовать перестать, ан нет, живут и даже здравствуют! Правда, большинство либо в леса ушло от Церкви подальше, либо вовсе за пределы России бежало.
Ну, бежали и бежали, чего о них мыслить? Нет больше по городам и весям старообрядцев тех, можно бы и не поминать. Такого сразу увидишь — двумя перстами крестятся, а в остальном люди как люди…
А императрица продолжила говорить; она уже отложила свои листы и вперилась взглядом в сидевших в напряжении священников. В следующие минуты все осознали, что, в отличие от них самих, государыня знает этот акт едва не наизусть, слова из него приводит по памяти, о чем речь — понимает хорошо.
— …что это, как не перебранка между собой базарных торговцев, что это, как не лай собак на толпу проходящих!
Кто-то из святителей рот раскрыл возразить, но не успел, взгляд и движение руки государыни пригвоздили к месту и заставили молчать.
— Да, да, преосвященные отцы, в этом вашем акте мы вот что вычитали… «аще же кто умрет в упрямстве своем, да будет и по смерти не прощен и не разрешен…» Это, господа, значит, что тела умерших в непокорстве отцам 13 мая до Страшного суда не предадутся разложению, что их, как говорится, не будет принимать земля. Это отцы обещают нам во имя Великого Бога. Так ли, преосвященные отцы, поняли мы ваш соборный акт от 13 мая?
Отцы молчали, точно враз все оглохли.
Императрица позволила осознать сказанное и взялась снова:
— Так отчего же Бог не послушал и не слушает вас, отчего не видели мы ни одного такого знамения? Господа, слышали ли вы когда-нибудь, чтобы какого-нибудь старообрядца не приняла земля? Преосвященные отцы! Дайте же нам такое знамение, покажите нам такие телеса, или хотя одно такое тело покажите, или же откажитесь от своих запретов!
В полной тишине раздался невольный короткий смешок одного из секретарей, записывавших за императрицей, вернее, должного записывать, что он делать давно бросил, слушая государыню с раскрытым ртом и напрочь забыв об обязанностях. Екатерина успела это заметить и подумать, что ему надо дать переписать заготовленную речь, хотя сама от той заготовки давно отступила. «Ничего, вспомню, что говорила, и запишу сызнова. Того стоит».
Сенаторы пытались скрыть улыбки, осознав, что разнос касается не их, а вот священники сидели точно на горячих углях. Чертова немка! Кто только научил ее тот акт со тщанием читать? Знали святые отцы, все знали и помнили, и про нелепость тоже помнили, хуже того, уже поняли, к чему императрица клонит. Не Собор 1667 года ее больше волновал, а указ Святейшего Синода от 15 мая 1722 года. Так и есть, именно его цитировала Екатерина:
— «…которые хотя святой церкви и повинуются и вся церковныя таинства приемлют, а крест на себе изображают двумя персты, а не триперстным сложением, тех, кои с противным мудрованием, и которые хотя и по невежеству и от упорства то творят, обеих писать в раскол, не взирая ни на что».
Многие церковники головы вскинули: верно царица выдержки из указа Священного Синода приводит, да только он на основе указа Соборного написан, в подтверждение. Что с того?
— Телесные озлобления и смертельные казнения, кнут, плети, резания языков, дыбы, виски, встряски, виселицы, топоры, костры, срубы — все это против кого? Против людей, которые желают только одного: остаться верными вере и обряду отцов! Святителей ли я вижу? Христиане ли передо мной зверятся и беснуются?
Теперь ей уже возражали: что же, неужто против все поворачивать и решения Собора объявлять неправедными?
— Не трогаю я ваших запретов и проклятий, не прошу возврата к старому. Хотя проклятия ваши на ваших же предков ложатся, потому как деды ваши и прадеды двуперстно крестились. Одного прошу: акт от 15 мая 1722 года заменить актом ему противоположным.
И снова несогласие, мол, святая Церковь непогрешима, а Собор — глас ее.
Екатерина холодными голубыми глазами разглядывала членов Синода: упорствуют, не желают отменять дурной указ, что за двуперстие почти анафеме предает, таинств церкви лишает и еще много на что обрекает. И с чего не хотят-то? Только из желания на своем настоять, ведь смутились, пока доводы приводила.
Императрица подняла руку, дождалась, пока притихли, и вдруг объявила:
— Преосвященные отцы! Вот мои два перста. Вот я при всех вас этим двуперстием полагаю на себя знамение креста, полагаю твердо и истово, как крестились предки…
Наблюдая за тем, как императрица перекрестилась двуперстием, многие даже лишний раз сморгнули, не веря своим глазам. Но Екатерина, снова и снова требуя от преосвященств одуматься, перекрестилась во второй и в третий раз!
Она не зря собрала и послушный себе Сенат: когда члены Синода все равно стали возражать, сенаторы призвали саму императрицу издать манифест, объявляющий свободу креста и обряда.
Нет, эта половинчатая мера была Екатерине ни к чему, давление на Синод продолжилось, императрица объявила, что принимать такую меру против воли Синода негоже. Но не успели преосвященные отцы воспрянуть духом, как получили такую оплеуху, от которой и вовсе взвыли. Екатерина заявила, что, поскольку терпеть в государстве, Провидением ей данном, такое надругательство над верующими не может, то издаст другой манифест… об отмене государственной религии и полной свободе вероисповедания!
Тут уж не то ахнуть, в обморок не упасть бы! Члены Синода взвыли. Екатерина снова взялась им открывать глаза на положение дел в России, упирая на неправедное деление церкви во времена раскола.
— Отцы архипастыри! Куда вы завели, до чего вы довели и куда ведете свою отеческую церковь, российский православный народ и нас? Истязания только за то, что по-дедовски двуперстием крест на себя налагают? Лишения святых таинств за то, что не так пальцы при этом держат? Да вы сами веруете ли?! Не прошу к старому вернуться, но и наказывать за него не смейте!
Члены Синода, кажется, поняли главное — их никто не заставляет возвращаться к старому двуперстию, а только требуют за это не преследовать. Это было уже легче, потому что императрица крута, ох, крута, еще не забыли пастыри Афанасия Мацеевича. Разгонит, как пить дать разгонит!
А уж о свободе вероисповедания… об этом и думать страшно, это не секуляризация земель, это куда хуже!
— Секретарь, пишите:
«На общей конференции Сената и Синода 15 сентября 1763 года определено: тех, кои церкви Божией во всем повинуются, в церковь Божию ходят, отца духовнаго имеют и все обязанности христианские исполняют, а только двуперстным сложением крестятся, таинства ея не лишать, раскольником не признавать и от двойного подушного оклада освобождать».

 

Из залы вышли мокрыми и императрица, и все присутствовавшие. Секретаря Екатерина велела позже вызвать к себе, чтобы дать свою речь, потому как он ничего не записал, хотя Потемкин, сидевший за столом рядом с обер-прокурором, утверждал, что все запомнил слово в слово и сам может секретарю пересказать. Сенаторы словно в забывчивости снимали парики и ими же обмахивались, тихонько меж собой переговариваясь:
— Ох и крута матушка…
— Эк как она Синод приложила…
Членам Синода обмахиваться было нечем, они тоже взмокли, торопились на воздух дыхание перевести да подумать.
Вот тебе и Екатерина Алексеевна! И упрекнуть не в чем, все разложила так, словно сама семинарию окончила. Вспоминая угрозу свободы вероисповедания для России, с сомнением качали головами: нет, не посмела бы. Но тут же приходило и другое сомнение: посмела.
Орлов усомнился:
— Они все одно, Катя, не рискнут на прежние места возвращаться, побоятся.
— За гонения наказывать стану жестоко, как за неисполнение указа. Но и на старые места звать не буду, без того есть где селиться. Россия полупустая, чем иноземцев привечать, так лучше своих вернуть и из лесов выманить.
Конечно, и вернулись не сразу, и из лесов не все вышли, но обратный поток бывших беженцев после такого решения был очень заметен. Позже Потемкин едва не половину южных земель приезжими заселил, где иноземцами, а где и теми же старообрядцами.
Не успели переехать в Царское Село да там несколько обжиться, как из Петербурга примчался гонец с неприятным известием: большой пожар! Погода сухая, не по-майски жаркая, первыми занялись пакгаузы на Васильевском острове, где пенька хранилась. От них по всему острову заполыхало.
Екатерина вздохнула: на Васильевском здания сплошь деревянные, старые, дом к дому вплотную, там и выскочить не успеешь, ежели у соседей загорится. Богата Россия лесом, слов нет, но пожары ее беда. Сколько раз Москва выгорала, да разве только она одна? Надо строить из камня, только из него, а то ведь и каменные постройки каковы? Низы каменные делают, а верхние этажи все равно деревянные, но огонь-то всегда по верхам идет, вот и продолжают гореть города…
Поручила Ивану Ивановичу Бецкому новую Комиссию по каменному строительству в Петербурге и Москве.
Бецкой человек обстоятельный, взялся серьезно, помимо столицы и Москвы планы сделали для многих других городов. Понравилось тоже многим, всем никогда не угодишь. В результате и небольшие города получили четкую планировку, основанную на той, что у них уже была, не сносить же имеющиеся крепкие здания, появились одинаковые постоялые дворы (чтоб сразу было понятно, что это он!), одинаковые здания для присутственных учреждений, тоже ради узнаваемости. Однако сделано все столь внимательно, что один город на другой непохож оказался.
Но Екатерину больше беспокоил Петербург. Попытка Петра Великого сделать центр на Васильевском острове не удалась: его каждый год затапливало по верхние этажи, значит, надо строить на левом берегу Невы. Но сами берега поскорей одеть гранитом (тоже Петр не успел). И мостов побольше крепких, чтоб не ездить за семь верст ради какой мелочи.
Императрицу раздражало отсутствие нормальных мостов через малые речки, там бывало и того хуже. Заботы, заботы, заботы…
Государыня — точно хозяйка большого дома, если хочет, чтобы порядок был, должна сама все знать и помнить. Тяжело? Тогда лучше сидеть и царствовать… пока не скинут.

 

Государыня позвала к себе Панина, чтобы поговорить о цесаревиче. Привычное дело, ей все недосуг, не всякий день сына и видела. Многие считали Екатерину черствой к сыну, она и сама себя немало корила, но поделать ничего не могла.
Петр зря сомневался в том, что Павел его сын, лет до двенадцати, а то и долее он был похож на Петра, словно точная копия. Причем, на Карла-Петера Ульриха, каким Фике видела будущего мужа, не подозревая об этом, еще в Эттине под Любеком. Щуплый мальчик, вялый, нерешительный, словно забитый…
Как бы ни старалась Екатерина внушить себе любовь к сыну, ничего не получалось, слишком многое сходилось на Павле такого, что заставляло испытывать совсем иные чувства. Умом понимала, что мальчик не виноват, что похож на ненавистного мужа, что с младенчества не закален и нездоров, что прав на престол имеет больше нее самой… Понимала, но сердцем не принимала.
Павел похож на Петра в детстве, а Екатерина знала, во что может вырасти такой характер. Он был похож на Петра и внешне, а видеть перед собой ежедневное напоминание о прежней несчастной жизни и, тем паче, убийстве бывшего мужа тяжело. Иногда едва сдерживалась, чтобы не крикнуть:
— Да не смотри ты на меня так!
Ведь как бы ни пряталась сама от себя государыня, внутри знала, что если и убили Петра самовольно, это совпадало с ее собственным желанием. Желала Екатерина смерти свергнутого мужа, Орловы верно угадали, не могла не желать, поскольку не было у нее другого выхода.
Пожалуй, отдай она тотчас власть маленькому Павлу, а сама останься регентшей, ей бы простили, но Екатерина не желала смотреть, как правят другие, она желала править сама, знала, как это делать, верила, что сумеет, понимала, что справится. Но сын-то был рядом, и один его вид извечно кричал: «Захватчица!» Нет, Павел не рискнул бы такое сказать, став взрослым, думал не раз, а вслух не произнес, мать всегда была сильней. Но она-то знала, что это так!
— Никита Иванович, каков цесаревич ныне?
— Усерден, особенно в точных науках. Изряден во французском и немецком… весьма изряден.
Голубые глаза императрицы смотрели холодно.
— Математике его Порошин учит?
— Да, и хвалит.
— Я вторично пригласила Даламбера к цесаревичу, предложила и всех его друзей пристроить в России с выгодой, содержание назначила баснословное — 100 тысяч франков, кто ему еще такое даст. Ведаешь ли, что ответил?
Панин знал, что Даламбер вежливо, но твердо отказал, знал, что императрица о его осведомленности знает, потому отрицать не стал:
— Отказал, каналья.
— Да не о том речь, он Вольтеру написал, что страдает геморроем, а в России сия болезнь плохо переносится и к нежданной смерти приводит!
Панин уж на что опытный царедворец и дипломат, но стушевался, не зная, что ответить. Намек Даламбера на убийство Петра был слишком явным. Но Екатерина махнула рукой:
— Без него обойдемся! Только на военные страсти не налегай, а то как бы в родителя своего не удался с муштрой-то. Мыслю, что не только наукам и языкам цесаревича учить надо. Знаю, знаю, что этикету тоже учишь и о литературе речь ведешь, знаю, что наследник читает много. Я о законоучителе речь веду.
Никита Иванович благоразумно молчал, было ясно, что императрица все решила, а теперь только ставит в известность, что же тут возражать?
— Надобно, чтоб не только французскую литературу знал, но и нашу, пусть вон Сумарокова читает, а не только Корнеля. В Троице-Сергиевой лавре проповедь слушали учителя риторики Платона. Умен, образован, многими языками владеет… Мыслю его пригласить законоучителем к цесаревичу.
Хитрый Панин уже все знал, что помимо ума преподаватель риторики в Троицкой семинарии хорош собой, но он и впрямь отменно образован — блестяще окончил Славяно-греко-латинскую академию, только после того принял постриг. О Платоне отзывы самые лестные, что об уме, что о знаниях, что о нраве, хуже от такого назначения никому не будет.
— Верно рассудили, Ваше Величество, Платон достоин доверия.
— А ты откуда знаешь? Разведал уже все?
Панин развел руками:
— Должность у меня, матушка, такая…
Ох и хитрецы, как надо в чем покаяться или смущение изобразить, сразу «матушка-государыня»… Небось требовать чего стал, «Вашим Величеством» звал бы.
— Каков нрав-то у цесаревича? Только честно отвечай, мне экивоков не надо.
— Всем хорош, умен, незлобив, хотя бывает строптив, одно дурно — тороплив больно. Во всем словно спешит: пораньше встать, пораньше поесть, пораньше уроками заняться, пораньше закончить, пораньше да побыстрее поужинать, пораньше спать лечь… И наутро все снова поскорее…
— К совершеннолетию стремится?
Ох, опасную тему задела государыня! Ее голубые глаза снова смотрели, точно два клинка сверкали, и свои глаза отвести нельзя, и увернуться тоже.
Панин выдержал, твердо смотрел, твердо ответил:
— Нет, о том речь совсем не идет. Просто торопится жить.
Выдержал и пытливый взгляд императрицы после ответа. Так и не понял, поверила или нет.
Но Панин сказал правду, пока с цесаревичем таких разговоров не вели. И оба — Екатерина и Панин — понимали, что это пока. Осталось у нее шесть лет, встанет за то время на ноги, чтобы и собственный сын не смог воспротивиться, значит, будет править дальше, не встанет… Никите Ивановичу даже думать об этом было страшно, хотя сладко. Павел в двенадцать лет — это одно, а в восемнадцать — совсем иное.
Но Панин и у себя подавлял такие опасные мысли, пока не время, еще не время… А мысли ненароком и выдать можно, причем не только хитрому Шешковскому, но и вон Екатерине, она нутром опасность почувствует.
Платона пригласила, он был законоучителем Павла до самой его первой женитьбы — до 1773 года, но и потом не оставлял своим вниманием.

 

Чего от нее ждали? Что престол Павлу уступит, а сама регентшей сядет, что замуж выйдет, что вовсе в монастырь уйдет — убийство мужа отмаливать. А она хотела жить и править. И муж ей не нужен; Гришка Орлов есть, пока хватит.
Григория она любила какой-то смешанной любовью. Это был отменный любовник в постели, сильный, красивый мужчина, вслед которому, даже помня о его положении, невольно оглядывались женщины; Григорий умен и добродушен, искренен, ласков и весел, когда в хорошем настроении, он отважен и добр. Но вместе с тем это вопиющий лентяй, не подчиняющийся никаким требованиям дисциплины, не способный долго заниматься никаким делом, зато легко бросающий порученное на полпути, если ему стало скучно. Орлов сообразителен и схватчив, но совершенно неразвит и необразован. Знаний никаких и стремления серьезно овладеть ими тоже. Подвержен вспышкам гнева или, наоборот, меланхолии. В первом случае находиться рядом становится просто опасно, потому что Григорий не смотрит, кто перед ним. Во втором не легче, потому что тоска, которую Орлов разливает вокруг, способна утопить любого и отравить жизнь самым веселым людям.
Екатерина сразу после переворота подарила ему два имения — Гатчину и Ропшу. В Ропше появляться не очень-то хотелось, а вот в Гатчине Григорий затеял строительство большого дворца и разбивку немалого парка. Царственная любовница поощряла любую его деятельность. Ивану Ивановичу Бецкому, возглавившему Комиссию по каменному строительству в Петербурге и Москве, с которым Орлов принялся советоваться по вопросам планировки, объяснила:
— Чем бы дитя ни тешилось…
Это было верно, вторая сторона любви Екатерины к своему Гришеньке была именно материнской. Великовато дитя, к тому же сильно как бык, но императрица чувствовала себя обязанной этого бычка просвещать и воспитывать. Гришка легко увлекался очередной идеей, загорался, развивал бурную деятельность, но так же быстро остывал и… увлекался новой идеей. Кое-что за него доделывали другие, что-то оставалось брошенным на произвол судьбы на половине пути.
Но иногда Орлова захватывал очередной приступ сплина, и он становился невыносим; Екатерина с облегчением вздыхала, отправляя любовника в его обожаемую Гатчину. Григорий и впрямь построил дворец и разбил там очаровательный парк, именно потому Гатчина стала такой двуликой — часть построек и парковых украшений принадлежали Орлову и выполнены в стиле барокко, а часть — Павлу I, любившему строгость и казенный вид. Именно сыну Екатерина подарила выкупленную после смерти Орлова у его наследников Гатчину.

 

Привить Григорию Орлову чувство ответственности не удалось, воспитывать усидчивость было поздно: если этого не заложили в детские годы, откуда взяться, когда детина уж под потолок вымахал? Но Екатерина любила своего детинушку, хотя временами и сердилась на него. Уже осознав, что женитьбы не будет, Григорий то старался показать себя хозяином положения хотя бы так, хамил императрице, грубил при всех, иногда даже унижал в присутствии придворных, то становился покладистым и просил прощения.
Только любящая женщина могла простить такое поведение. Алехан злился, временами устраивал брату выволочки, несмотря на то что был моложе него, требовал, чтобы Гришка не рисковал, ведь, не ровен час, удалят от двора, все потеряет. Григорий каялся, вздыхал, напивался, снова каялся и… изменял своей Кате, причем чем дальше, тем чаще.
Екатерина была в расцвете сил, но уже в конце того расцвета, тридцать пятый год, несколько беременностей и родов, выкидыши, постоянная занятость… но главное — время. Все против нее, а вокруг молоденькие девицы так глазками и стреляли, и Орлов молод и силен, точно бычок-двухлеток или жеребец застоявшийся. Она и сама ненасытна, только и спасало, но понимала, что время идет, с каждым годом удерживать любовника будет тяжелее. Первое время надеялась на разумное поведение, на то, что будет нужна не только как женщина в постели, но и как наставница, императрица… Но управление государством не для Гришки, его больше интересовала внешняя часть, разбираться в бумагах не хотел. Наставничество все больше превращалось в докуку. Опасаясь превратиться в нежеланную ворчунью, Екатерина постепенно перестала поучать и поручать что-то серьезное и смотрела на увлечения своего Гришеньки как на баловство. Пусть уж другие занимаются делами, а Гриша развлекается.
Одним из таких «других» мог бы стать толковый Потемкин, но тот куда-то запропастился. Екатерина даже рассердилась, вспомнив, за что отчислили из Московского университета Григория. Да, видно, права пословица, что горбатого только могила исправит… Учиться не пожелал и работать не хочет.
Екатерина сама себе не признавалась, что вот это — то, что она поверяла Потемкину свои самые важные мысли и что он ей нравился как мужчина, и этот мужчина ею пренебрег, со всем порвал резко и без объяснений — обижало больше всего.
Вот какие люди ей нужны, но такого приручить нелегко. Исчез вдруг, словно его императрицыны милости и не интересуют. Что за люди, которым и близость к трону не важна, только бы самим себе угодить!
Конечно, постепенно досада на Потемкина, не желавшего служить при дворе, забылась, отвлекли другие мысли. Екатерина не подозревала, почему Григорий Потемкин избегает двора и ее общества.
Но в один из дней вспомнила:
— Гриша, а где он ныне?
Орлов только рукой махнул:
— Лентяй твой Потемкин, лежит, в потолок глядючи, и вирши сочиняет.
— Принес бы хоть почитать.
— Не про нас, видать, писано…
— Ну, вольному воля, — обиженно поджала губы Екатерина.
Екатерина знала, кто и без Орлова найдет, у нее была новая фрейлина — Анна Протасова. Ох и ловка да сообразительна! Но главное, всезнайка, эта не то что Потемкина, иголку в целом поле стогов с сеном сыщет.
Но искать все равно начала не сразу: Екатерина была на Потемкина обижена за его пренебрежение ее милостью. К обиде государыни добавлялась обида женщины, ведь не раз ловила на себе восхищенный, влюбленный взгляд Григория Потемкина, уже показалось, что он и впрямь влюблен, а тут на тебе!
Назад: Как победить недовольных
Дальше: Григорий Потемкин