6
– Ты – слишком высокая цена, которую мне приходится платить, – заявила моя мать тем днем, когда отослала меня прочь. – Я жила по своим правилам и понимала, что мне предъявят счет, но не такой. Не тебя.
Всегда прекрасная, как любая женщина в глянцевых журналах, как телезвезда, в которую влюблены миллионы, в последнее время она похудела и осунулась. Но даже усталость, теперь не отпускавшая ее, темные мешки под глазами не могли отнять у нее красоту. Скорее говорили о том, что у нее доброе сердце и она понесла ужасную утрату, но боль ее, как боль любого мученика, прекрасна, а оттого лицо ее становилось даже красивее, чем прежде.
Она сидела за кухонным столом со сверкающими хромированными ножками и красным пластмассовым верхом. Под рукой лежали лекарства и стояла бутылка с виски, по ее словам, еще одним лекарством.
И виски, если вы спросите меня, помогало ей лучше всего, в самом худшем случае она от него грустнела, иногда смеялась, а обычно ложилась спать. Таблетки, с другой стороны, и порошок, который она вдыхала носом, давали непредсказуемую реакцию. Она много плакала, или яростно орала и бросалась вещами, или могла сознательно причинять себе вред.
Ее изящные руки добавляли элегантности всему, к чему прикасались. Простой стакан для виски начинал сверкать, будто хрустальный, когда она вновь и вновь проводила пальцем по влажному от виски ободку. Тонкая сигарета превращалась в волшебную палочку, и поднимающийся дымок сулил исполнение всех желаний.
Мне не предложили сесть, поэтому я стоял по другую сторону стола. Я не предпринял попытки приблизиться к ней. Когда-то давно она обнимала меня. Потом могла вытерпеть только короткое прикосновение: отбросить прядь волос с моего лба или накрыть мою руку своей. Но в последние несколько месяцев и это стало выше ее сил.
Поскольку я понимал боль, которую причинял ей, знал, что один только мой вид ужасает ее, у меня тоже щемило сердце. Она могла сделать аборт, но не сделала. Она меня родила. А увидев, кто появился на свет из ее чрева… даже тогда защитила от повитухи, едва не удавившей меня. Я не мог не любить ее, и мне только хотелось, чтобы она могла любить такое чудище, как я.
В окне за ее спиной серело октябрьское небо. Осень сорвала большинство листьев со старого платана, оставшиеся дрожали под ветром, как летучие мыши перед тем, как сорваться в полет. Никак не подходил этот день для того, чтобы уйти из дома и остаться в этом мире в полном одиночестве.
Она велела мне надеть куртку с капюшоном, и я это сделал. Приготовила мне рюкзак с едой и аптечкой, и я закинул его за спину.
После этого мать указала на пачку денег на столе.
– Возьми… хотя едва ли они чем-то тебе помогут. Они краденые, но украл их не ты. В нашей семье крала только я. Для тебя это всего лишь подарок, они чистые.
Я знал, что недостатка в деньгах она никогда не испытывала. Взял подарок и засунул в карман джинсов.
Слезы, которые стояли в ее глазах, теперь потекли, но она не издала горестного стона или вздоха. Я чувствовал, что эту сцену она репетировала долгое время, с тем чтобы отыграть ее, не предоставив мне ни единого шанса изменить написанный ею сценарий.
Перед глазами у меня все расплылось, и я попытался выразить свою любовь к ней и сожаление, что я стал причиной ее отчаяния, но с губ сорвалось лишь несколько неразборчивых, жалких слов. Физически и эмоционально я превосходил обычного восьмилетнего ребенка и был мудрее, чем ребенок, но по возрасту оставался им.
Вдавив окурок в пепельницу, она смочила пальцы конденсатом на стакане виски со льдом. Закрыла глаза, прижала подушечки пальцев к векам, несколько раз медленно и глубоко вдохнула.
У меня раздулось сердце, прижалось к грудной кости, ребрам, позвоночнику, грозя разорваться.
Потом она вновь посмотрела на меня.
– Живи по ночам, если хочешь остаться в живых. Не снимай капюшона, опускай голову, прячь лицо. Маска привлечет внимание, но повязка может сработать. Но прежде всего, никому не позволяй увидеть твои глаза. Они выдадут тебя сразу же.
– Все у меня будет хорошо, – заверил я ее.
– Не будет у тебя все хорошо, – отрезала она. – И ты не должен дурить себе голову, думая, что будет.
Я кивнул.
Одним длинным глотком выпив полстакана виски, она добавила:
– Я бы не отослала тебя, если бы не охотник.
Охотник увидел меня в лесу этим утром. Я побежал, он погнался за мной. Выстрелил несколько раз, его пули разминулись со мной на считаные дюймы.
– Он вернется. И будет возвращаться снова и снова, пока не найдет тебя. Не покинет этот лес, пока ты не умрешь. А потом в это дело втянут и меня. Захотят узнать обо мне все, каждую мелочь, а я не могу допустить столь пристального внимания к своей особе.
– Извини, – ответил я. – Мне очень жаль.
Она покачала головой. То ли имела в виду, что никаких извинений не требуется, то ли указывала, что этого мало. Не могу сказать. Она взяла пачку сигарет, достала одну. Я уже надел вязаные перчатки. Руки тоже могли выдать меня. Накинул капюшон на голову. У двери, когда взялся за ручку, услышал голос матери:
– Я солгала, Аддисон.
Я повернулся, чтобы взглянуть на нее.
Ее изящные руки так тряслись, что она не могла поднести к кончику сигареты огонек бутановой зажигалки. Она выронила зажигалку на стол, сигарета упала рядом.
– Я солгала, сказав, что не отослала бы тебя, если бы не охотник. Я бы все равно отослала тебя, с охотником или без него. Я этого не выдерживаю. Больше не могу. Я эгоистичная сука.
– Нет, – ответил я, шагнув к ней. – Ты испугана, вот и все. Боишься не только меня, но… но и много чего.
Она осталась прекрасной, но по-другому, напоминая теперь языческую богиню штормов, разгневанную донельзя.
– Лучше заткнись и слушай, что тебе говорят, парень. Я эгоистичная, и тщеславная, и жадная, а что хуже всего, я люблю себя такой. Балдею от того, что я такая.
– Нет, ты совсем не такая, ты…
– Закрой свой проклятый рот, просто ЗАТКНИСЬ! Ты не знаешь меня лучше, чем я знаю себя. Я такая, какая есть, и здесь ничего нет для тебя, никогда не было и не будет. Ты уходишь и живешь как можешь в дальних лесах или где-то еще, но не смей возвращаться сюда, потому что здесь для тебя ничего нет, ничего, кроме смерти. А теперь уходи!
Она швырнула в меня стакан из-под виски, но я уверен, что попасть в меня не хотела. Слишком далеко улетел стакан, разбился о холодильник.
Каждое мгновение, на которое я медлил с уходом, превращалось для нее в еще одну рану. Ни словом, ни делом помочь ей я не мог. Жизнь тяжела в мире, который сдвинулся.
Горько плача – так не плакал никогда, да и вряд ли буду, – я покинул дом и не оглянулся. Печалился не о моем тогдашнем положении или прискорбных перспективах, а из-за нее, потому что знал: ко мне она ненависти не испытывала, только к себе. Презирала себя не потому, что восемью годами раньше принесла меня в этот мир, а за то, что сейчас выгоняла меня в него.
Под нависшим над головой небом день убывал. Облака, ранее серые и гладкие, клубились, а кое-где почернели.
Когда я пересекал двор, ветер заставлял опавшие листья кружиться у моих ног. Так маленькие животные, зачарованные колдуньей, могли танцевать вокруг той, кому служили.
Я вошел в лес, уверенный, что охотника сейчас здесь нет. Его ужас, конечно же, превосходил ярость. Он не мог остаться в лесу с приближением ночи, но наверняка намеревался вернуться при свете дня.
Убедившись, что тени спрятали меня, я остановился, привалился спиной к дереву. Подождал, пока вытекут все слезы и туман уйдет из глаз.
Скорее всего, я в последний раз видел дом, в котором родился и до этого момента рос. Мне хотелось посмотреть, как сумерки начнут сгущаться вокруг его стен, переходя в темноту, как в окнах вспыхнет свет.
В те дни, когда мое присутствие тревожило мать больше всего, я бродил по лесу до сумерек, а спать ложился во дворе или, в холодные ночи, залезал в теплый спальник, который расстилал в отдельно стоящем сарае, приспособленном под гараж. Она всегда оставляла мне еду на переднем сиденье своего «Форда», и я обедал в угасающем свете дня, издали наблюдая за домом, потому что мне нравилось смотреть, как в окнах загорается теплый свет: я знал, что в мое отсутствие на душе у нее мир и покой.
Теперь вновь, когда темнота беззвездной ночи окутала маленький дом, ветер умер вместе с днем и лес затих, в окнах зажегся свет. Эти окна вызывали у меня такое приятное чувство дома, безопасности и уюта. Если меня приглашали в дом, тот же самый свет, но увиденный изнутри, менялся, становился не таким золотистым, каким воспринимался снаружи.
Мне следовало уйти в тот самый момент, по узкой проселочной дороге добраться до далекого шоссе, но я тянул время. Сначала надеялся увидеть, как проходит она мимо окна, бросить последний взгляд на женщину, которая дала мне жизнь. По прошествии часа, потом двух я признался себе, в чем причина: просто не знал, что мне делать, куда идти. Сидя на опушке леса, заблудился, чего не случалось со мной даже в чаще.
Парадная дверь открылась, в застывшем воздухе до меня донесся скрип протестующих петель, и моя мать вышла на крыльцо, подсвеченная сзади. Только силуэт. Я подумал, что она может меня позвать, надеясь, что я где-то неподалеку, сказать, что любит меня больше, чем боится, и уже нет у нее желания отсылать меня прочь.
Но потом увидел помповик, с пистолетной рукояткой, двенадцатого калибра, всегда заряженный в ожидании незваных гостей, о которых она никогда не сообщала мне никаких подробностей. Помповик этот она называла «страховым полисом». Держала его не абы как, а крепко, обеими руками, готовая к выстрелу. Ствол смотрел в навес над крыльцом, пока она оглядывала ночь. Как я понял, она подозревала, что я где-то неподалеку, и своими действиями хотела убедить меня, что слова у нее не расходятся с делом и я изгнан окончательно.
Мне стало стыдно: как я мог сразу не пойти навстречу ее желаниям. Но оставался на опушке и после ее возвращения в дом, когда она закрыла дверь и заперла на замок. Не мог заставить себя отправиться в путь.
Возможно, прошло еще полчаса, прежде чем грохнул помповик. Пусть выстрел приглушили стены дома, в тишине ночи прозвучал он достаточно громко.
Поначалу я подумал, что кто-то попытался проникнуть в дом через дверь черного хода или окно, которые я не видел с того места, где сидел. Мать часто говорила о врагах и о ее решимости жить там, где они никогда не смогут ее найти. Я помчался через кусты, во двор, и до дома уже оставалось совсем ничего, когда осознал, что найду там не убитого или раненого незваного гостя, а ее самого злейшего врага, каким была она сама.
Если бы моя смерть могла оживить ее, я бы тотчас же умер во дворе.
Подумал, что мне надо войти в дом. Она, возможно, только ранена, ей нужна помощь.
Но я не вернулся в дом. Я хорошо знал свою мать. Если речь шла о чем-то важном, если разумом и сердцем она решала, что это надо сделать, тогда она обязательно реализовывала задуманное. Не допускала ошибок и не останавливалась на полпути.
Не знаю, сколько я простоял во дворе, окруженный тьмой, в тишине, опустившейся на дом после выстрела.
Позже обнаружил, что стою на коленях.
И не помню, как я ушел. Осознал, что иду по проселочной дороге, за минуту до того, как та вывела меня к шоссе.
Незадолго до зари я спрятался в полуразрушенном амбаре заброшенной фермы. Дом сгорел, и его так и не отстроили заново. В амбаре жили мыши, но меня они не слишком испугались, и я заверил их, что собираюсь пробыть здесь лишь несколько часов.
Мать положила мне в рюкзак самое необходимое, но добавила и полдесятка шоколадных булочек с орехом пеканом, которые испекла сама. Моих любимых.