ОТКРОВЕНИЯ В СПАЛЬНЕ
В спальне господина Николаса, как и прошлой ночью, был безукоризненный порядок. Зеленый атлас на безупречно застеленной кровати мягко поблескивал в свете множества свечей. Увидев, что мой господин сидит за столом с пером в руке, я поспешил к нему по натертому дубовому полу и поцеловал его туфли — причем не из внешней благопристойности, а повинуясь безотчетному порыву.
Я боялся, он меня остановит, когда я коснулся языком его лодыжек и даже, расхрабрившись, поцеловал мягкую прохладную кожу его икр. Но хозяин никак на это не отреагировал, как будто меня и вовсе не замечая.
Мой приятель горел желанием. Принцессочка в палатке на площади явилась для меня своего рода первым блюдом, от которого лишь еще больше разыгрался аппетит, и в тот момент, когда я переступил порог этой комнаты, мой голод сделался вдвойне сильнее. Но, как и прежде, я не осмелился изъявить свое желание каким-нибудь вульгарным просящим жестом. Мне вовсе не хотелось чем-либо прогневить или раздосадовать господина.
Я глянул украдкой в его сосредоточенное лицо, окруженное облаком сияюще белых волос. Словно почувствовав это, летописец повернул голову и посмотрел на меня — я тут же застенчиво отвел глаза, хотя это мне стоило немалых усилий.
— Тебя хорошо помыли? — осведомился он.
Я с готовностью кивнул и снова припал губами к его туфлям.
— Забирайся на постель, — велел Николас. — Сядь в ногах кровати в том углу, что у стены.
Я был вне себя от радости! Пытаясь себя внутренне утихомирить, я уселся на атласное покрывало, прохладная ткань которого, точно лед, унимала боль рубцов. После двух дней постоянных взбучек любое, едва заметное движение мышц отдавалось бесконечной болью.
Я понял, что мой хозяин раздевается, но не осмелился обернуться к нему. Затем он задул свечи, оставив лишь те, что горели у изголовья кровати, где рядом с подсвечником стояла открытая бутылка вина и два инкрустированных самоцветами кубка.
«Он, должно быть, один из богатейших людей в городке, раз может позволить себе столько света», — думал я, испытывая чисто рабскую гордость за своего живущего с шиком господина. У меня даже мысли уже не возникало, что в своих землях я был наследным принцем.
Николас залез на постель, привалившись спиной к подушкам, и, согнув одну ногу в колене, расслабленно положил на нее руку. Потом, дотянувшись до бутылки, он наполнил оба кубка вином и один передал мне.
Я был немало озадачен. Он что, хотел, чтобы я пил из кубка вино так же, как и он? Я торопливо подхватил бокал и с ним в руках уселся обратно. Теперь я уже совершенно беззастенчиво глядел на господина — он же не запретил мне этого делать. В сиянии свечей красиво вырисовывалось его сухощавое, но крепкое тело с островками белых курчавых волос вокруг сосков и ниже, в районе пупка. Член его был еще не так напряжен, как мой, и мне захотелось это поправить.
— Можешь пить вино, как я, — молвил летописец, словно прочитав мои мысли, и в крайнем изумлении я впервые за полгода стал пить как нормальный человек, испытывая от этого даже некоторую неловкость. Отвыкнув, я глотнул слишком много и вынужден был перевести дух. Однако успел оценить прекрасное, хорошо выдержанное бургундское вино, какого, на моей памяти, мне еще пробовать не доводилось.
— Тристан, — обратился ко мне господин.
Я посмотрел прямо ему в глаза и медленно опустил кубок.
— Сейчас мы с тобой поговорим, — сказал Николас. — Будешь отвечать на мои вопросы.
Окончательно сраженный, я тихо ответил:
— Да, господин.
— Скажи, ты ненавидел меня вчера, когда я отправил тебя на порку на поворотном круге?
Его вопрос поверг меня в шок.
Николас отпил еще вина, не отрывая от меня глаз. Внезапно мне почудилось в нем что-то зловещее, хотя я не догадывался пока почему.
— Нет, господин, — тихо пробормотал я.
— Громче, мне тебя не слышно.
— Нет, господин. — Я покраснел так, как никогда прежде. Мне не было надобности вспоминать давешнее верчение — я и так мысленно все время к нему возвращался.
— Можешь вместо «господина» обращаться ко мне «сэр», — предложил летописец. — Мне нравятся оба варианта. А Джулия вызывала в тебе ненависть, когда распирала тебе анус фаллосом с конским хвостом?
— Нет, сэр. — Я зарделся пуще прежнего.
— Ненавидел ли ты меня, когда я запряг тебя вместе с другими «коньками» и заставил тащить экипаж к моему загородному поместью? Я не имею в виду нынешнюю прогулку, когда тебя успели уже хорошенько объездить. Я разумею вчерашний день, когда ты с таким ужасом взирал на упряжь.
— Нет, сэр, — уперся я.
— Ладно. А что тогда ты испытал, когда с тобой все это проделали?
Я был настолько ошарашен, что не нашелся сразу с ответом.
— Чего я добивался сегодня от тебя, когда привязал позади пары «коньков», когда заткнул тебе и рот, и анус и заставил трусить босиком?
— Полного смирения, — ответил я пересохшим от испуга ртом, совершенно не своим голосом.
— Ну… а если поточнее?
— Чтобы я… чтобы я шагал бодрее. И хотели провести меня в таком виде по городку. — Задрожав, я непроизвольно придержал кубок другой рукой, боясь выдать волнение.
— В каком виде?
— В упряжи, с удилами…
— И?..
— Босым и насаженным на фаллос. — Я нервно сглотнул, но глаз не отвел.
— И чего хочу я от тебя сейчас?
Я мгновение подумал.
— Не знаю… Чтобы я отвечал на ваши вопросы?
— Вот именно. Итак, ты станешь отвечать как можно полнее на все мои вопросы, — размеренно произнес господин, чуть приподняв брови, — глубоко и обстоятельно, не упуская ни малейших деталей, ничего не утаивая — и без лишних уговоров. Будешь давать мне максимально пространные ответы — фактически будешь говорить до тех пор, пока я не задам тебе следующий вопрос.
Николас снова потянулся за бутылкой и долил мне вина.
— И прихлебывай вина, когда захочешь. Оно и впрямь превосходно.
— Спасибо, сэр, — пробормотал я, глядя на кубок.
— Вот так уже лучше! — оценил он мой ответ. — Итак, начнем еще раз. Когда ты первый раз увидел человеческую упряжку и понял, что тебя заставят в нее впрячься — что тогда промелькнуло в твоем мозгу? Позволь мне напомнить: у тебя в заду был здоровенный фаллос с приделанным к нему настоящим конским хвостом. Затем тебя взнуздали, обули в сапоги с подковами… Я вижу, ты покраснел. О чем ты тогда подумал?
— Что я этого не вынесу… — быстро ответил я дрожащим голосом, боясь помедлить с ответом. — Что меня не смогут заставить это сделать. Что я… Что почему-то у меня все равно ничего не получится. Что меня не могут погонять хлыстом и заставлять тащить эту коляску. И что этот конский хвост — жуткое, просто убийственное украшение, сущий позор. — Лицо у меня пылало. Я глотнул вина, и поскольку господин хранил молчание, это означало, что он не удовлетворен ответом и мне следует продолжать. — Я подумал: хорошо, что сбрую затянули покрепче и я не смогу вырваться.
— Но ты ведь и пальцем не шевельнул, чтобы как-то от нее избавиться. А когда я гнал тебя ремнем по улице — мы же были один на один. И ты ни тогда не попытался улизнуть, ни когда тебя лупили здешние плебеи.
— Ну а что хорошего в том, чтобы сбежать? — спросил я, цепенея от страха. — Меня уже научили, что убегать не стоит. Все, чего я этим добьюсь, — меня привяжут куда-нибудь покрепче, хорошенько побьют, еще и пенис крепко выпорют… — Я вдруг умолк, ужаснувшись собственным словам. — Или же меня поймают, все равно запрягут в какую-нибудь повозку и заодно с другими «коньками» заставят с рабской покорностью куда-нибудь трусить. И унижение станет только большим: ведь все тогда увидят, что мне настолько страшно, что я теряю над собой контроль, и меня так жестоко приходится к этому принуждать. — Я отпил из кубка, убрал волосы со лба. — Нет, если уж все равно придется что-то делать, то лучше уж сразу подчиниться. Мне следовало принять это как нечто неотвратимое.
На мгновение я крепко зажмурился, поразившись собственному пылу и разговорчивости.
— Но тебе ведь точно так же велели подчиниться лорду Стефану — а ты не стал этого делать, — заметил Николас.
— Я пытался! — вырвалось у меня. — Но лорд Стефан…
— Что?
— Все было так, как сказал капитан… — запинаясь, ответил я. Казалось, голос меня подводит, не выдерживая натиска рвущихся наружу слов. — Когда-то он был моим любовником. И вместо того, чтобы как господину использовать нашу давнишнюю близость к собственному преимуществу, он допустил непозволительную слабину.
— Какое любопытное утверждение! А он беседовал с тобой так же, как я сейчас?
— Нет, конечно! Никто и никогда со мной не разговаривал! — Я сухо хохотнул. — Он, во всяком случае, не стал бы выслушивать моих соображений. Он пытался мной командовать, как ни один лорд во всем замке, отдавая жесткие приказы, — но видно было, что он пребывает в страшном волнении. Нет слов, как он возбуждался, видя мою эрекцию и готовность подчиниться любому его желанию, — и этого-то он оказался не в силах вынести. Знаете, иной раз мне кажется, что, если бы волею судьбы мы поменялись вдруг местами, я бы сумел показать ему, как должен вести себя настоящий господин.
Николас рассмеялся тихим непринужденным смехом и отпил немножко из кубка. Лицо его сделалось живее и чуточку теплее. Однако, глядя на него, я ощутил в душе какое-то нехорошее предчувствие.
— О, полагаю, это весьма близко к истине! — воскликнул он. — Хорошие рабы порой сами создают хороших господ. Но тебе, может статься, никогда не выпадет возможность это подтвердить. Я нынче говорил о тебе с капитаном и основательно его порасспросил. Пару лет назад, когда ты был свободен, ты ведь во всем превосходил лорда Стефана, не так ли? Ты был лучшим наездником, лучшим фехтовальщиком, лучником, и он любил тебя и тобою восхищался.
— Я пытался блеснуть и как его невольник, — сказал я. — Я прошел через невообразимо унизительные испытания. Чего стоит эта их тропа взнузданных или другие игрища в Ночь празднества в увеселительных садах Ее величества! Со мной то и дело забавлялась сама королева, или лорд Грегори, прирожденный повелитель рабов, внушавший мне наиболее страшные опасения. Но я никогда не мог угодить лорду Стефану, поскольку он сам не представлял, что его может удовлетворить. Он даже не знал, как надо властвовать! Меня вечно перехватывали другие лорды.
Тут я запнулся. Зачем я рассказываю ему все эти тайные подробности? Зачем мне выкладывать все наружу и вдаваться в откровения о капитане? Однако господин не произнес ни слова. В комнате вновь повисло молчание, и я словно тонул в нем.
— Я все вспоминал солдатский лагерь, — заговорил я, не в силах вынести этой пульсирующей в ушах тишины, — и я не испытывал ни малейшей симпатии к лорду Стефану.
Тут я глянул в глаза господину: голубое лишь чуточку проглядывало вокруг черных, невероятно расширившихся, загадочно поблескивающих зрачков.
— Господина или госпожу надо любить, — уверенно продолжил я. — Даже у крестьян рабы могут любить своих грубых, занятых одним трудом хозяев! Разве не так? Как я… оказавшись в том лагере… любил солдат, поровших меня что ни день. Или как я возлюбил в какой-то момент… — Я вновь запнулся.
— Кого?
— Я даже возлюбил вчера заплечного мастера, когда попал на круг. Хоть и на мгновение…
Протянув руку, Николас приподнял мне подбородок, стиснул щеки. Его улыбка словно нависла надо мной. Сколько же силы в его крепкой руке!
Я дрожал всем телом так же, как и тогда… Опять эта тишина…
— И даже те никчемные плебеи, как вы изволили их назвать, что на ваших глазах лупили меня на улице, — поспешил я отойти от темы верчения, — даже они обладают хоть какой-то, пусть самой незначительной, но силой!
В голове у меня все вертелась одна мысль, бросившая меня недавно в краску. Вином я попытался остудить свою горячность, добавить уверенности голосу — и пока я пил, молчание вновь невыносимо затянулось.
Левой ладонью я словно невзначай прикрыл глаза.
— Убери руку, — велел летописец, — и скажи-ка мне, что ты почувствовал, когда тебя как следует затянули упряжью и заставили шагать?
Это его «как следует» кольнуло меня до глубины души.
— Что именно это мне и необходимо. — Я старался не смотреть ему в глаза, но безуспешно. Глаза господина Николаса расширились, и в неровном сиянии свечей его черты казались слишком совершенными для мужского лица, слишком утонченными. Я чувствовал, что некий узел в моей груди словно ослабился, порвался. — В том смысле что, раз уж мне суждено быть рабом, это и требуется со мною проделывать. И нынче вечером, когда я снова оказался в упряжи, я уже мог гордиться собой.
От невыразимого стыда лицо у меня горело, в висках бешено пульсировала кровь.
— Мне это понравилось! — горячо прошептал я. — Да-да, когда мы сегодня навещали ваш загородный дом — мне это правда понравилось! Моя утренняя пробежка босиком по городу доходчиво показала мне, что можно только гордиться, если тебя снарядили как надо. А еще мне очень хотелось вам угодить. Мне очень приятно доставлять вам удовольствие.
Я допил остатки вина и опустил кубок. Не сводя с меня цепкого взгляда, хозяин наполнил его вновь и поставил бутылку на прикроватный столик.
У меня было такое чувство, будто я неудержимо и безвозвратно падаю в пропасть. Собственные откровения вскрывали мое потаенное нутро так же неотвратимо и безжалостно, как недавно фаллосы — мое тело.
— Однако, думаю, это еще не вся правда, — продолжал я, напряженно глядя на Николаса. — Даже не случись мне сегодня в таком виде пробежать по городу, я все равно проникся бы любовью к сбруе. И, возможно, несмотря на всю боль и унижение, мне даже понравилось бы трусить перед повозкой без надлежащей упряжи — потому что именно вы мною правили и за мною наблюдали. Мне жалко было тех рабов, на которых, я видел, никто не обращает внимания.
— Ну, в городке-то всегда найдется хоть какой-то зритель, — возразил господин. — Если я привяжу тебя на улице к стене — а я непременно это сделаю, — уверяю, тебя непременно кто-нибудь заметит. Тебя опять обступят здешние грубияны и станут над тобой издеваться, невероятно довольные, что могут задарма позабавиться с оставленным без присмотра рабом. И не меньше получаса будут тебя с азартом лупить. Кто-нибудь-то обязательно тебя увидит и придет повоспитывать. И как ты только что сказал, у этих ничтожных плебеев есть свое, хоть и жалкое, но очарование. Для утонченного, изнеженного невольника даже грубая уборщица или какой-нибудь трубочист могут обрести чрезвычайный шарм и неотразимость, если сумеют пронять его, всецело поглотить своими уроками.
— Поглотить… — повторил я за ним это как нельзя лучше подобранное слово.
Перед глазами вдруг поплыло, я снова поднял было руку к лицу, но тут же опустил.
— Итак, ты считаешь, тебе требуется хорошая упряжь, удила, подковы и крепкая рука с вожжами.
Я кивнул, не в силах ответить из-за вспухшего в горле комка.
— И ты желаешь доставлять мне удовольствие. Но почему?
— Я не знаю.
— Нет, знаешь!
— Потому что… вы мой господин. Я вам принадлежу. И вы — моя единственная надежда.
— Надежда на что? Чтобы тебя наказали по полной?
— Не знаю.
— Нет, знаешь!
— Я надеюсь на сильную, глубокую любовь, чтобы я мог полностью кому-то отдаться — и не просто тому, кто всячески старается меня сломать и переделать, а тому, кто в мастерстве порабощения личности в высшей степени безжалостен и в высшей степени умел. Тому, кто сумеет сквозь жуткое пламя моих страданий разглядеть всю глубину моей покорности и возлюбить меня так же!
Я вдруг замер, поняв, что в горячности слов явно позволил себе лишнего, что не смею говорить об этом дальше… Но, чуть помолчав, все же тихо продолжил:
— Возможно, в моей жизни много было владевших мною мужчин и женщин, которых я любил. Но в вас — только в вас — есть какая-то невероятная, сверхъестественная красота, которая обезоруживает меня и полностью в себе растворяет. Вы озаряете собой мрак наказаний… Я не… Для меня это непостижимо!
— Что ты почувствовал, когда понял, что оказался в очереди на верчение? — спросил он вдруг. — Когда ты лобызал мне туфли, умоляя тебя туда не посылать, а толпа вокруг, глядя на тебя, хохотала?
Его слова ударили по мне, словно хлыстом. Воспоминания были чересчур свежи в памяти. Я тяжело сглотнул.
— Меня охватил страх. Я со слезами взывал, чтобы после всех моих стараний меня поскорее подвергли очередному наказанию — но только не на потеху простолюдинам, что такой огромной толпой станут глядеть на мою экзекуцию. А когда вы попеняли мне за то, что я вам досаждаю… мне сделалось так стыдно, что хотелось сквозь землю провалиться. Я вспомнил, что мне даже и не надо заслуживать наказание — оно мне полагается уже просто потому, что я здесь, потому что я — наказанный за ослушание раб. И я испытал угрызения совести, что донимал вас своими мольбами. Клянусь, этого больше не повторится.
— А потом? — не отступал летописец. — Когда тебя подняли на круг и установили там без веревок и цепей? Вынес ли ты что-то из этого?
— О да, еще сколько! — Я даже хрипло хохотнул. — Это было просто поразительно! Когда вы приказали стражникам: «Не привязывать!» — я сперва страшно испугался, что не смогу с собой совладать.
— Но почему? Что бы такое случилось, если бы ты стал там ерепениться?
— Меня бы тогда уж точно прикрутили накрепко — сегодня я там видел одного такого строптивого юношу. Вчера же я просто представил себе, как все это будет: как я стану дергаться всем телом и брыкаться — в точности как нынешний принц, — а волны животного ужаса будут снова и снова обрушиваться на меня и откатывать назад для нового удара.
Я снова на мгновение умолк. «Поглотить…» Да, для меня это и правда стало всепоглощающим.
— Но я таки себя сдержал, — продолжил я. — И когда понял, что не соскользну, не сползу с диска под ударами, все напряжение разом отпустило. Я ощутил это замечательное состояние подъема, возбуждения. Меня принесли в жертву толпе — и я смирился с этим! Я словно впитал в себя все неистовство толпы, и эта масса людей как будто избавила меня от наказания, ибо они наслаждались этим зрелищем. Теперь я принадлежал этой толпе, сотням и сотням мужчин и женщин. Я поддался их вожделению, их похотливому веселью. Я перестал себя сдерживать, перестал противиться их воле.
Я замолчал. Николас задумчиво кивнул, однако ничего не произнес. В висках у меня пульсировало. Я глотнул вина, обдумывая свои слова.
— Примерно то же самое, только в меньшей степени, было, когда мне устраивал взбучку капитан. Он наказывал меня, если после его уроков я вновь допускал оплошность. И в то же время он явно проверял, правду ли я сказал ему насчет лорда Стефана и действительно ли нуждаюсь в столь сильной руке. Капитан считал, что я прикидываюсь, и даже приговаривал: мол, покажу я тебе настоящего господина — посмотрим, как ты это выдюжишь. И я сам охотно подставлялся ему под ремень. По крайней мере, так это казалось. И никогда — даже когда меня наказывали в лагере солдаты или когда в замке за моими телодвижениями наблюдало множество дам и господ — я даже представить себе не мог, что когда-то средь бела дня, на залитой солнцем многолюдной площади смогу таким образом дергаться и выкручиваться под тяжелыми ударами мастера битья. Солдаты всячески упражняли моего приятеля и сурово натаскивали меня — но им ни разу не удалось добиться от меня такого. И хотя я ужасно боюсь того, что меня ждет впереди, и вся эта конская упряжь внушает мне панический страх, — я чувствую, что готов всецело принять причитающиеся мне наказания, а не встречать их с надменным видом, как делал это в замке. Меня словно вывернуло наизнанку. Я принадлежу капитану и принадлежу вам и всем, кто на меня глядит. Я сам становлюсь частью этих наказаний.
Внезапно господин метнулся ко мне, быстро забрал и отставил кубок, заключил меня в объятия и поцеловал.
Задыхаясь от страсти, я широко открыл рот, и тогда Николас потянул меня к себе, поставив на колени, а сам опустился вниз, припав губами к моему члену и крепко обхватив за ягодицы. С дикой яростью он вобрал в рот пенис чуть не на всю длину, тесно удерживая меня влажным жаром своих ладоней, раздвигая ягодицы и приоткрывая мне анус. Голова его двигалась взад-вперед, глубоко втягивая член, его губы то крепко сжимались на нем, то высвобождали. Несколько мгновений язык настойчиво покружил по головке, после чего жадное, до сумасшествия, сосание продолжилось. Пальцы Николаса широко раздвинули мне анус. Тут я перестал что-либо соображать, жарко прошептав: «Мне больше не сдержаться…» В ответ он заработал ртом еще энергичнее, уже жестче лаская меня руками, пока, наконец, крепко обхватив ладонями его голову, я не извергся в него с утробным стоном.
Тут же моя грудь стала исторгать резкие вскрики в такт его непрекращающимся ласкам, которые, казалось, опустошат меня до капли. И когда я уже не мог этого вынести и попытался осторожно отстранить его голову, Николас вдруг молниеносно поднялся, толкнул меня ничком на кровать и, широко раздвинув мне бедра, буквально вдавил ладонями ягодицы в постель, тут же кинулся сверху и властно ворвался в меня. Я лежал под ним, распластавшись как лягушка, ощущая, как мышцы бедер ноют от сладостной боли. Господин всей своей тяжестью прижал меня к постели и чуть прикусил зубами за загривок. Потом он подцепил руками мои согнутые колени и, подтянув вперед, крепко прижал к подушке. И мой изнуренный приятель подо мной вновь налился и запульсировал силой.
Бедра у меня судорожно забились, от невыразимого напряжения я хрипло застонал. Его член, настойчиво пробивающийся меж моих широко распяленных ягодиц, казалось, разверзал меня, точно некое нечеловеческое орудие, пробуравливая до самых глубин и безжалостно опустошая.
Несколькими резкими толчками я кончил вновь и, не в силах лежать недвижно, заерзал и задергался под ним. Николас же напоследок мощно вонзился в меня, исторгнув низкий грудной стон оргазма.
Я лежал, задыхаясь, не осмеливаясь распрямить и высвободить свои неудобно втиснутые в постель ноги. Однако вскоре хозяин сам потянул вниз мои колени и откинулся рядом на кровать. Развернул меня к себе лицом. И в этот острый, пронзительный момент сладкой истомы после буйства страсти Николас принялся меня целовать.
Я пытался бороться с накатывающей дремотой, мой товарищ молил хоть о мало-мальской передышке, однако господин вновь потянулся рукой к моим чреслам. Заставив меня подняться на колени и ухватиться руками за деревянную рукоять над изголовьем, приделанную к каркасу балдахина, Николас уселся предо мной, скрестив ноги, ощутимо похлопывая меня ладонями по члену.
Я видел, как он стремительно наливается кровью под беспощадными шлепками, и меня медленно, неотвратимо, до самых глубин существа охватывало мучительное наслаждение плоти. Громко застонав, я резко откачнулся от Николаса, не в силах с собой совладать, однако господин упрямо притянул меня ближе к себе и, левой рукой прижав мошонку к пенису, правой продолжил безжалостно лупить.
Мое тело испытывало невыразимую муку, сознание готово было взорваться. Почувствовав, как господин крепко стиснул ладонью головку, я понял, что он намерен вновь возбудить меня до экстаза. Сжимая и поглаживая пенис сжатыми в кольцо пальцами, лаская языком головку, он довел меня до полного умопомрачения. Затем, достав из давешней баночки немного крема, умастил правую ладонь и, с силой ухватившись за мой член, яростно заработал взад-вперед, словно решив его изничтожить. Я стонал и хрипел сквозь стиснутые зубы, бедра плясали в бешеном ритме, и вскоре я извергся в очередной раз, толчками, словно с усилием, изливая сперму, после чего бессильно повис на деревянной рукояти, растерянный и вконец опустошенный.
Когда я открыл глаза, свечи еще горели. Не знаю, сколько времени прошло, но, похоже, еще был не поздний час, за окном слышался шум спешащих мимо экипажей.
Я обнаружил, что мой господин, уже одетый, но со взъерошенными волосами, быстро шагает туда-сюда по комнате, сцепив руки за спиной. На нем был синий бархатный дуплет нараспашку, тонкая сорочка с длинными воздушными рукавами также оставалась незастегнутой. То и дело летописец резко замирал, запускал пальцы в шевелюру, потом круто разворачивался на месте и двигался дальше.
Когда я приподнялся на локте, боясь, что сейчас меня прогонят прочь, Николас указал рукой на столик с бутылкой и кубками:
— Выпей вина, если есть желание.
Я торопливо подхватил кубок и привалился спиной к дубовой стенке в изголовье кровати, не отрывая глаз от господина. Некоторое время он сновал по комнате взад-вперед, потом вдруг резко обернулся и воззрился на меня.
— Я полюбил тебя! — сказал он и, подступив очень близко, пристально посмотрел мне в глаза. — Полюбил тебя, понимаешь? Я не просто полюбил тебя наказывать — хотя я непременно буду и дальше это делать, — и не твое смирение меня так подкупает, которое я правда ценю и которого так жажду. Я полюбил тебя самого, твою душу, твое тайное нутро, которое так же уязвимо, как твоя краснеющая под моим ремнем плоть, и всю твою внутреннюю мощь, сдерживаемую нашими совместными усилиями.
Я словно лишился дара речи. Все, на что я был сейчас способен, — так это смотреть на него снизу вверх, глаза в глаза, растворяясь в его полном страстности голосе. Душа же у меня просто парила от счастья.
Он отошел от кровати и, еще раз быстро глянув на меня, вновь зашагал туда-сюда по комнате.
— С тех самых пор, как королева начала высылать к нам в городок нагих рабов, служащих для услаждений, — заговорил он, задумчиво глядя на ковер под ногами, — я часто недоумевал, что же заставляет сильных высокорожденных принцев в рабстве повиноваться с таким смирением и полнейшей отдачей. Я все ломал голову, пытаясь это понять.
На мгновение он умолк и, собравшись с мыслями, вновь заговорил, время от времени непроизвольно всплескивая руками по сторонам.
— Все, кого я до тебя об этом спрашивал, отделывались куцыми робкими ответами и дежурными фразами. Ты же говорил со мной от всей души — хотя совершенно ясно, что ты воспринимаешь свое рабство так же естественно, как и они. Разумеется, как некогда мне объясняла королева, все рабы проходят тщательную проверку. И отбирают не только красивых, но и подходящих на эту роль.
Тут он внимательно посмотрел на меня. Прежде я никогда не осознавал, что нам устраивались какие-то испытания. Но теперь сразу припомнил людей королевы, перед которыми мне требовалось предстать в одной из зал отцовского замка. Вспомнилось, как незнакомцы велели мне снять одежду и обстоятельно ощупывали мое тело, внимательно следя за моей реакцией, — я же стоял неподвижно под их пытливыми пальцами, не проявляя ни малейшей страстности. Впрочем, может быть, своим наметанным глазом они и разглядели во мне нечто такое, о чем я сам не подозревал. Они мягко массировали мне тело, задавали разные вопросы, глядя изучающе в лицо, — я же, краснея, пытался им отвечать.
— И крайне редко — почти никогда — какой-то невольник пытается сбежать, — продолжал господин. — Причем большинство беглецов втайне надеются, что их отловят. Это же очевидно. Мотивом к тому является тяга к бунтарству, стимулом — обычная скука. Лишь некоторым, кто улучил момент, чтобы стащить у господина или госпожи какую-то одежду, удалось успешно улизнуть.
— А разве тогда Ее величество не обрушивает свой гнев на королевства этих беглецов? — спросил я. — Мне, например, отец говорил, что королева всесильна, могущественна и грозна и что нельзя игнорировать ее требование дани в виде принца-невольника.
— Чушь какая, — даже фыркнул летописец. — Королева не станет посылать армию из-за какого-то голого раба. Все, что может случиться, — это что беглец с позором возвратится в родные места. Его родителей попросят вернуть его обратно, и, ежели они откажутся — этот раб просто не получит назначенной крупной награды. Только и всего. Никакого мешка с золотом. Послушные рабы возвращаются домой с весьма солидным кушем. Так что, конечно, чаще всего родителям становится стыдно, что их любимое чадо оказалось таким слабохарактерным и капризным. А братья и сестры, которые уже с успехом послужили в рабстве, с негодованием встречают дезертира. Но что с того, спрашивается, молодому сильному принцу, который счел такую службу невыносимой?
Внезапно он застыл на месте и вперился в меня взглядом.
— Вчера, кстати, один невольник сбежал, — сообщил он. — Точнее, невольница, принцесса. И стражники уже, похоже, почти махнули рукой, чтобы ее найти. Ее не поймали ни послушные закону селяне, ни жители других городов. Вероятно, она добралась до владений короля Льюиса, где беглым рабам всегда предоставляют свободный пропуск.
Так что мой давешний товарищ по упряжке Джеральд поведал истинную правду! Ошеломленный этим, я сел, обдумывая услышанное. Но еще больше сразил меня тот факт, что сказанное Николасом меня так мало впечатлило. В голове у меня определенно воцарился полный хаос.
Летописец вновь неспешно, в глубокой задумчивости заходил по спальне.
— Конечно же, немало есть рабов, которые никогда не пойдут на подобный риск, — заговорил он вдруг. — Им невыносима сама мысль о поисковых отрядах, о поимке, публичном унижении и еще более суровом наказании. Снова и снова в них вздымаются страсти, удовлетворяются, вспыхивают вновь, снова удовлетворяются — так что они больше не в состоянии отличить наслаждение от наказаний. Этого-то и желает Ее величество. И для этих рабов нелепа сама мысль о том, чтобы вернуться домой без золота. Как убедить отца или мать, что служба оказалась совершенно невыносимой? Как описать, что с ними делали? Как описать, что они терпели, насколько могли? Или описать то наслаждение плоти, что их всякий раз охватывало? Все ж таки почему они принимают это с такой готовностью? Почему из кожи вон лезут, доставляя удовольствие господину? Почему на глазах у королевы или других своих хозяев всячески стараются привлечь к себе внимание?
В голове у меня поплыло, причем явно не от вина.
— Но ты пролил для меня свет на ход мышления такого невольника, — сказал он, быстро глянув на меня снова. Его красивое лицо в сиянии свечей казалось искренним и простодушным. — Ты продемонстрировал мне, что для настоящего раба суровые порядки как замка, так и городка являются своего рода увлекательнейшим приключением. Есть нечто, неопровержимо выделяющее настоящего раба, который преклоняется перед безоговорочной властью над собой. Он или она всей душой стремится к совершенству даже в положении невольника, а совершенство нагих, призванных к утехам данников является результатом многочисленных, чрезвычайно суровых наказаний. Такой раб боготворит выпавшие ему испытания, какими бы ужасными и беспощадными они ни оказались. И все пытки и мучения в городке — даже больше, чем вычурные унижения в королевском замке, — обрушиваются на него один за другим в бесконечном потоке растущего возбуждения.
Николас вновь подступил к кровати и, когда я поднял на него взгляд, должно быть, заметил страх в моих глазах.
— А кто способен оценить чужую власть и преклоняться перед ней, как не тот, кто сам обладал ею прежде? Ты, некогда вкусивший власти, прекрасно это понимал, когда склонился к ногам лорда Стефана. Бедный, бедный лорд Стефан!
Я резко поднялся, и Николас заключил меня в объятия.
— Тристан! — с жаром зашептал он. — Мой прекрасный Тристан!
Наша обоюдная страсть успела в полной мере выплеснуться, тем не менее мы горячо поцеловались, в избытке чувств крепко прижавшись друг к другу.
— Но здесь есть кое-что еще, — зашептал я в ухо Николасу, в то время как он жадно целовал мое лицо. — В этом падении именно господин создает порядок — господин, поднимающий своего раба из затягивающего его хаоса надругательств, пестующий его, облагораживающий и направляющий по тому пути, к которому никогда не приведут случайно выбранные кары. Именно господин — а вовсе не наказания — делают раба лучше.
— Тогда это не поглощение, — возразил летописец, не прекращая меня целовать. — Это взаимоприятие.
— Снова и снова мы теряемся и гибнем, чтобы господин вновь спас нас, вернув к жизни.
— Но даже без этой всемогущей взаимной любви, — настаивал Николас, — ты покоишься в лоне неослабной заботы и бесконечного наслаждения.
— О да, — согласился я и, кивнув, поцеловал его в шею, потом в губы. — Как это замечательно, когда можно ценить и обожать своего господина и когда это поистине сказочное чудо рождено его неотразимой личностью.
Наши объятия были такими бурными и сердечными, что казалось, сильнее страсти быть не может.
Наконец, явно с неохотой, Николас мягко отстранил меня.
— Ну что, готовься, — сказал он. — Еще только полночь, на улице по-весеннему тепло. Хочу прогуляться за город.