Май
Я никогда не понимала так ясно, как сегодня, что мой дневник — порок, болезнь. Я вернулась домой в половине восьмого, измотанная ночью, проведенной с Генри, и тремя часами с Эдуардо. У меня не хватило сил снова идти к Генри. Я поужинала, покурила, помечтала. Проскользнув в свою спальню, поняла, что рада затворничеству и погружению в себя. Я достала дневник из последнего тайника под туалетным столиком и бросила его на кровать. Я подумала: вот так же курильщик опиума скручивает себе папироску. Этот дневник — как часть меня, поэтому в нем отражается и двойственность моей натуры. Куда делась моя невероятная усталость? Время от времени я переставала писать и тут же чувствовала ужасную сонливость. Но не проходило и нескольких минут, как почти маниакальное нетерпение заставляет меня вернуться к дневнику.
Я исповедуюсь Алленди. Многословно рассказываю ему о детстве, цитирую отрывки из старых дневников. Откровенные рассказы об отце, теперь они так понятны, ведь я говорю о своей страсти к нему. И главное — чувство вины: мне всегда казалось, что я не заслуживаю ничего хорошего.
Мы обсуждаем финансовые проблемы, и я говорю, что визиты к нему слишком дороги, я не могу посещать его чаще. Тогда Алленди не просто снизил цену почти вдвое, но предложил мне оплатить все посещения, работая на него. Я очень польщена.
Мы обсуждаем физиологические факторы. Я слишком худа. Несколько лишних фунтов могли бы пойти мне на пользу. Добавит ли Алленди к психологическому лечению еще и медикаментозное? Я признаюсь, что меня тревожит размер груди, — может, в моем организме есть мужские гормоны, и потому-то у меня фигура как у мальчика?
Алленди:
— Грудь у вас совсем не развита?
— Совершенно. — И добавляю: — Вы врач, и мне не стыдно будет показать вам ее.
Я обнажаюсь, и он смеется над моими страхами.
— Совершенно женская грудь, — говорит он, — небольшая, но хорошей формы. У вас прекрасная фигура, правда, лишняя пара фунтов не помешала бы.
Каким глупым было мое самоистязание!
Алленди хорошо видит мою скованность. Я как будто окутана какой-то дымкой, вуалью фальши; но вот, оказывается, меня очень легко познать, просто я этого не знала. Во мне живут два голоса: один, по Фрейду, похож на голос ребенка перед первым причастием, слабый и почти беззвучный, второй звучит увереннее, глубже и проявляется тогда, когда я по-настоящему уверена в себе.
Алленди считает, что я создала некую искусственную личность и защищаюсь ею, пряча себя настоящую. Я спряталась за обаятельной, ласковой, веселой манерой держаться.
Я попросила Алленди помочь мне физически. Было ли то, что я показала ему свою грудь, слишком откровенным жестом? Неужели я хотела проверить на нем свои чары? Приятны ли мне были его комплименты, живой интерес?
Кто же меня лечит, Алленди или Генри?
Новый виток любви Генри погрузил меня в блаженство, какого я раньше не знала. Раньше он хотел держаться от меня на расстоянии, не хотел оказываться под моей властью, становиться очередным номером в списке моих любовников. Генри не хотел серьезных отношений… А теперь! Он хочет стать моим мужем, все время быть рядом; пишет письма той девочке, какой я была в одиннадцать (она очень его тронула). Генри хочет оберегать меня, делиться всем, что у него есть.
— Я никогда не думал, что в такой хрупкой малютке может быть столько силы. Неужели я когда-то сказал тебе, что ты некрасива? Как я мог! Ты прекрасна, прекрасна!
Теперь, когда он целует меня, я не отстраняюсь.
Лежа в постели, я кусаю его.
— Мы пожираем друг друга, как два дикаря, — говорит Генри.
Я забыла о своем страхе показаться ему обнаженной. Генри любит именно меня. Мы смеемся над моей худобой. Он заставил меня изменить прическу, потому что ему не нравился строгий испанский стиль. Теперь я зачесываю волосы назад и поднимаю их над ушами. Мне теперь кажется, что ветер обдувает мне лицо, я выгляжу моложе, не стараюсь стать роковой женщиной. Это просто не нужно. Я чувствую, что любима такой, какая есть. Во мне любят мое внутреннее «я», каждое слово, которое я пишу, мою беззащитность, все мои печали, борьбу и недостатки, даже худобу. Я и сама люблю Генри точно так же. Я даже не могу ненавидеть его стремление к другим женщинам. Несмотря на всю любовь ко мне, Генри интересно встречаться и с Наташей, и с танцовщицей Моной Пайвой. У него дьявольское любопытство к другим людям. Я никогда не встречала такого разностороннего человека, личность такого диапазона.
Летний день, такой, как сегодня, ночь с Генри… и больше мне ничего не нужно.
Генри показывает мне первые страницы своей новой книги. Он прочитал мой роман и написал на него фантастическую пародию. Его толкнули на это ревность и гнев: однажды утром Фред позвал меня в свою комнату и попытался поцеловать. Я не позволила, но Генри услышал за дверью тишину и вообразил себе сцену измены. Первые страницы восхитили меня, поразили своим совершенством, красотой и невероятной точностью тона. В них есть и поэзия, и тайная нежность. Генри отвел мне особое место в своем сердце.
Он думал, что я напишу, по крайней мере, десять страниц о той ночи, когда мы проговорили до рассвета. Но что-то случилось с «женщиной с блокнотом». Я пришла домой и погрузилась в свое наслаждение от Генри, как в счастье от теплого летнего дня. Дневник? Это потом. Все вторично по сравнению с Генри. Если бы не Джун, я отдала бы все на свете, чтобы жить с Генри. Все грани его личности завораживают меня: мне нравится Генри, с удивительной заботой, интересом, сарказмом, восхищением и полным пониманием исправляющий мой роман; Генри, которому не хватает уверенности в себе, Генри-скромник, Генри-демон, все обо мне выспрашивающий и делающий дьявольские заметки; мне нравится Генри, скрывающий свои чувства от Фреда и проявляющий ко мне невероятную нежность. Прошлой ночью он, уже засыпая, продолжал бормотать как бы про себя:
— Ты такая замечательная. Нет такого мужчины, который был бы для тебя достаточно хорош.
Генри не хватает уверенности в себе. Он часто чувствует себя в обществе неловко, особенно там, где есть хоть малейший намек на роскошь. Он не уверен в моей любви. Ему кажется, что я слишком чувственна и потому могу с легкостью уйти от него к другому. В ответ я смеюсь. Да, конечно, мне бы хотелось, чтобы меня трахали по пять раз на дню, но мне нужно любить, и этот сдерживающий фактор вносит некоторое неудобство. А я в определенный отрезок времени могу любить только одного мужчину.
Генри заставил меня быть честной с самой собой. Он говорил:
— Ты так много отдаешь мне, так много, а я ничего не предлагаю взамен.
И еще:
— Я хочу, чтобы ты остановилась на мне. Я не хочу, чтобы у тебя были беспорядочные связи. Я испугался, когда у тебя возник интерес тогда, в Монпарнасе. — Он начинает целовать меня. — Ты получила меня целиком, Анаис.
Иногда он ласкает меня играя, почти по-детски. Мы тремся друг о друга носами, он лижет и покусывает мои ресницы или обводит пальцем контур моего лица. И тогда я вижу Генри, похожего на гнома, маленького, нежного Генри.
Фред уверен, что Генри жестоко меня обижает. Но Генри больше не может меня обидеть. Даже его неверность. Напротив, он делает меня более стойкой. Лишь узнав, что Генри не нравятся мои духи — у них слишком нежный запах, — я чувствую легкую обиду. Фред любит «Мицуко», а Генри привлекают сильные пряные запахи. Ему всегда нужно утверждать силу, власть.
Однажды Генри попросил меня изменить прическу, потому что ему нравился небрежный стиль. Когда он произнес слово «беспорядок», я отреагировала так, будто давно ждала этого замечания. Растрепанные волосы. Он приглаживает их своими худыми жесткими руками. Когда мы спим, мои волосы попадают Генри в рот. А когда я кладу руки под голову, он восклицает:
— Вот так я просто обожаю тебя!
В Клиши я чувствую себя дома. Хьюго для меня не столь обязателен. Я приношу ему только усталость бессонных ночей, приятную усталость. Я выхожу из квартиры Генри рано утром, когда в Клиши просыпаются рабочие. Я уношу с собой красный дневник, но только по привычке — у меня нет от него секретов. Генри прочел мои дневники (правда, этот еще не успел). Еще я забираю несколько страниц из книги Фреда, нежной, как акварель, и страницы книги Генри, похожей на вулкан. Моя прежняя жизнь рухнула. Она висит вокруг меня лохмотьями, я чувствую брожение новой. Поезд, который везет меня домой, в Лувесьенн, перетряхивает обрывки предложений, как игральные кости в ящике.
Я больше не веду дневник, потому что он был откровением, а теперь мое уединение постоянно нарушает голос Генри, прикосновение его руки к моему колену.
Лувесьенн — как шкатулка, выложенная лепестками цветов, резная, позолоченная, со стенками, сделанными из только что распустившихся листьев и еще не распустившихся бутонов. Здесь есть все — и аккуратно вскопанные аллеи старых деревьев, и поседевший плющ, и омела. Я наполню эту шкатулку моим Генри. Я поднимаюсь в гору, вспоминая, как он, мрачный и подавленный, наблюдал за танцорами. Я нажимаю на кнопку звонка, размышляя об одном из его остроумных исправлений на полях моей книги. В спальне я снимаю несвежее белье и вспоминаю замечание Генри, как я буду благоухать в ночи. Я все еще чувствую вкус его пениса во рту. Мое ухо горит от его покусываний. Я хочу познать мир вместе с Генри — со всеми его дьявольскими записками, плагиатом, искажениями, карикатурами, чепухой, ложью, глубиной. И дневник мой тоже будет полон только Генри.
И все-таки я сказала: ты загубил мой дневник. Он смеется, а я бессмысленно радуюсь, лежа после обеда на кровати в розовом платье, мятом и грязном. Дневник был моей болезнью. Я вылечилась. Я не писала уже три дня. Я не описала даже ту нашу сумасшедшую ночь, когда мы проговорили до утра, слушая пение птиц, и смотрели на восход солнца, высунувшись из кухонного окна. Я пропустила так много восходов! Меня ничто не волнует, мне нужно только лежать рядом с Генри. Мне больше не нужен дневник. И Генри перестал меня дразнить. Вместо этого он сожалеет. Он считает, что мой дневник не должен умирать. «Мне будет его не хватать!»
А он и не умер. Я не могу никак иначе любить моего Генри, — только заполнять им страницы моего дневника, когда его нет рядом и я не ласкаю его. Сегодня утром я уходила очень рано, Генри еще спал. Мне так хотелось поцеловать его! Я была в совершенном отчаянии, складывая в тишине черную сумку. Хьюго будет дома через четыре часа.
Генри сказал, что обнаружил в моем романе одну любопытную разницу: с Хьюго я веду себя по-детски наивно, почти религиозно. С Джоном — проявляю зрелость и ловкость. Так продолжается и сейчас. Хьюго я предлагаю идеалистические объяснения своих поступков — потому что он ждет их от меня. С Генри я обращаюсь прямо противоположно. Он говорит, что, прочтя эту книгу, уже никогда не сможет быть уверен во мне. Его словоохотливость помогает мне понять каждую его мысль, уловить любой намек. Мне кажется, что моя книга обидит Хьюго, а Генри уверяет, что, в конце концов, я его даже прославила. Это правда. Генри показал, какие абзацы выбросить, чтобы образ Хьюго не становился слабее. Но я больше никогда не буду писать о Хьюго, потому что все получается лицемерно и незрело. Я описываю его, как Бога, — с традиционной и привычной верой. Достоинства Хьюго очень дороги мне, но они не вдохновляют. Со всем этим теперь покончено. Пытаясь отбросить бесконечные попытки разжечь в себе любовь к Хьюго, я должна покончить также с последними признаками незрелости в себе.
Я вспоминаю тот день, когда Генри приехал в Лувесьенн, прочитав дневник, который я вела в детстве. Он думал найти девочку одиннадцати лет. Но я высмеяла того ребенка, и Генри очень быстро завелся, начал бормотать всякие безумства, занялся со мной любовью. Я хотела победить себя-ребенка и не хотела быть сентиментальной, не хотела углубляться в прошлое. Это было похоже на дуэль. Женщина во мне сильна. Генри сказал, что просто опьянел тогда, глядя на меня. Я ответила, что он не нужен мне в качестве мужа (сама не знаю почему). Я посмеялась над его надутостью. В тот момент, когда он собрался уходить, мне захотелось вернуть его и любить с бешеной силой. Меня гораздо сильнее завели его немецкая серьезность и сентиментальность, чем я хотела показать. Хайнрих! Как мне нравятся его ревнивые расспросы, циничные подозрения, любопытство. Ему принадлежат улицы Парижа, его кафе, его шлюхи и — главное — современная проза: с этим он справляется лучше всех. Любая сила — от порыва ветра до революции — принадлежит ему.
Мне нравятся даже недостатки Генри. Один из них — придирчивость, маниакальная тяга к конфликту. Но имеет ли это значение, раз мы понимаем друг друга так хорошо, что он не может представить себе, чтобы мы по какому-нибудь поводу поссорились? Когда я говорю с Генри о Джун, я вижу перед собой очень уязвленного человека. Этот мужчина, которого я обнимаю, не может причинить мне вреда — потому что я нужна ему. Он говорит:
— Странно, Анаис, но с тобой я чувствую себя совершенно расслабленным. Большинство женщин держат мужчину в постоянном напряжении. Но я чувствую себя превосходно.
Он чувствует нашу абсолютную близость, как будто я — его жена.
Хьюго лежит рядом со мной в постели, а я продолжаю писать о Генри. Мысль о том, что Генри сидит на кухне в Клиши, такой одинокий, для меня просто невыносима. Но Хьюго вырос за эти дни. Мы оба смеемся; теперь, освободившись от страхов, мы живем. Он недавно ездил по делам с одним сослуживцем, спокойным глуповатым весельчаком. Они пили, рассказывали друг другу похабные истории и плясали в кабаре. В конце концов, Хьюго подружился с ним, поездка ему понравилась. И я сказала:
— Уезжай, путешествуй. Нам обоим это необходимо. Мы не можем ездить вместе, не можем дать друг другу эту радость…
Я размышляю о том, как Фред воспринимает святотатственное отношение Генри к хорошим манерам: тот зажигает спичку о подошву ботинка, солит фуагра, пьет не те вина. А я люблю в нем все это.
Вчера Генри получил от Джун телеграмму: «Я скучаю по тебе. Я должна как можно скорее приехать». Генри злится:
— Я не хочу, чтобы Джун приезжала, мучила меня и обижала тебя, Анаис. Я люблю тебя. Я не хочу терять тебя. Ты уехала от меня, и я на следующий же день стал скучать по тебе. «Скучать» — это даже не то слово — я начал тосковать по тебе, хотеть тебя. Я хочу жениться на тебе. Ты — как драгоценность, редкая вещь. Сейчас я вижу тебя всю. Вижу детское лицо, танцовщицу, сексуальную женщину. Ты сделала меня счастливым. Ужасно счастливым.
Мы оба доведены до отчаяния и безумия. Я так взволнована, что рыдаю. Хочу прирасти к нему.
— Это не я, — говорит он, — это что-то, что ты создала из самой себя.
Я пытаюсь заставить Генри поверить, что люблю именно его, того человека, которого так хорошо знаю. Но я понимаю, какую власть имеет Джун над нами обоими, и говорю ему:
— Джун имеет надо мной власть, но люблю я тебя. В этом вся разница. Ты понимаешь?
— И я люблю тебя, — отвечает Генри. — И у тебя есть власть, только другая.
— Я боюсь лишь того, что Джун разлучит нас не только физически.
— Не сдавайся ей, — просит Генри, — береги свой замечательный ум. Будь сильной.
— Я могла бы о том же умолять тебя, — отвечаю я, — если бы не знала, что все бессмысленно.
— На этот раз все будет по-другому.
Нависла угроза. Мы поговорили. Мы замолчали. В комнату вошел Фред. Мы планируем, как мне провести несколько дней с Генри, перед тем как уехать в отпуск. Фред оставляет нас одних. Генри снова меня целует. Боже, какие это поцелуи! Я не могу уснуть, думая о них. Мы лежим рядом. Генри говорит, что я обвиваюсь вокруг него, как кошка. Я целую его в шею. Когда я вижу его шею в расстегнутом вороте рубашки, не могу говорить, во мне закипает желание. Хрипло шепчу ему в ухо: «Я люблю тебя». Я повторяю эти слова три раза таким напряженным голосом, что он пугается. «Я люблю тебя так сильно, что даже хочу сводить с другими женщинами!»
Сегодня я не могу работать, потому что вчерашние переживания притаились в тишине сада и готовы в любое мгновение броситься на меня. Они встают в воздухе — в запахах, в солнечном свете, они на мне, как одежда. Так любить — это, пожалуй, слишком. Мне нужно, чтобы Генри был рядом со мной каждую минуту, нет, не просто рядом, чтобы он был внутри меня.
Я ненавижу Джун, но ее красота — реальность. Мы с Джун плавились в присутствии друг друга, что, впрочем, неудивительно. Генри должен обладать нами обеими. Я тоже хочу и Генри, и Джун. А она? Джун хочет получить все, все сразу, такова природа ее красоты.
Джун, отними у меня все, но только не Генри. Оставь мне его. Он тебе не так уж и нужен. Ты не любишь его, как я сейчас. Ты можешь любить многих мужчин. Я — всего нескольких. Для меня Генри — редкость.
Я внушаю Генри, что он должен победить Джун, ослепить ее. Моя любовь дает ему силы. Каждый день я говорю себе, что вряд ли могу любить Генри сильнее, и каждый день чувствую еще большую любовь.
Хайнрих, вот и еще один замечательный день, проведенный с тобой, подошел к концу, и, как всегда, слишком быстро. Я еще не истратила всю свою любовь. Я любила тебя вчера, когда ты сидел, и свет падал на твои пепельные волосы, и горячая кровь струилась под тонкой кожей. Твои губы так соблазнительно приоткрыты, рубашка расстегнута, в руках красивой лепки ты держишь письмо от отца. Я думаю о твоем уличном детстве, о серьезной юности (но какой же чувственной она была!), о множестве прочитанных книг. Ты знаешь, портные за работой сидят на корточках, как арабы. Ты научился кроить брюки, когда тебе было пять лет. Ты написал первую книгу за две недели каникул. Ты играл на пианино джаз, чтобы взрослые могли потанцевать. Тебя иногда посылали забрать отца из бара. Ты мог проскочить под вертящимися дверцами, потому что был таким маленьким. Ты тащил отца за пальто. Ты пил пиво.
Ты с презрением относишься к тем, кто целует руки женщинам. Ты смеешься над этим. Ты прекрасно выглядишь в своих поношенных костюмах. Теперь я знаю твое тело, знаю, на какие дьявольские поступки ты способен. Ты для меня — то, чего я никогда не читала в твоих книгах и никогда не слышала ни от Джун, ни от твоих друзей. Все помнят лишь о той власти, которую ты над ними имеешь, а я почувствовала твою мягкость. В других языках есть слова, которыми мне хочется говорить о тебе: ardiente, salvaje, hombre.
Я хочу быть с тобой, где бы ты ни находился. Лежать рядом, когда ты спишь. Генри, поцелуй мои ресницы, дотронься пальцами до моих век. Укуси меня легонько за ухо. Откинь назад волосы. Я научилась так быстро раздевать тебя. Мой жадный рот. Твои пальцы. Взаимный жар. Безумие. Стоны удовлетворения. Наши тела, сталкиваясь, приносят все большее наслаждение. Движение по спирали. Ты добрался до самых глубин моего естества. Меня несет вперед, отбрасывает назад, по коже мечутся губы и языки, как у змей. И — ах! — взрыв: каждая клетка тела извергается наслаждением. Полное растворение.
… Мы втроем сидим на кушетке и рассматриваем карту Европы. Генри спрашивает меня:
— Ты все еще толстеешь?
— Да, постоянно.
— О-о-о, Анаис, не надо поправляться, — просит Фред. — Ты мне нравишься такая, как сейчас.
Генри улыбается.
— Но Генри нравятся женщины, как у Ренуара, — возражаю я.
— Точно, — подтверждает Генри.
— А мне нравятся стройные женщины. Я люблю девичьи грудки.
— Мне надо было полюбить тебя, Фред. Но я совершила ошибку.
Генри уже не улыбается. Теперь я знаю, какое у него бывает лицо, когда он ревнует. Но мы с Фредом продолжаем шутить.
— Фред, после того как я проведу несколько дней с Генри, обязательно останусь на пару дней с тобой в гостинице, чтобы потом привести туда Генри. Он любит бывать в гостиницах, где я уже останавливалась. Два дня.
— Мы позавтракаем в постели. Духи «Мицуко», роскошный номер. Да?
Позже Генри говорит:
— Ты, конечно, удачно шутишь, Анаис, но не надо издеваться надо мной. Я ревную, ужасно ревную.
Мне смешно, потому что я уже забыла о ренуаровских телах и девственных грудях.
Когда Генри звонит мне по телефону, его голос проникает мне в кровь. Я хочу, чтобы он звучал внутри меня. Я ем Генри, вдыхаю Генри, вижу Генри солнечным светом. Мой плащ — это его рука, обнимающая меня за талию.
«Кафе де ля Плас», Клиши. Полночь. Я попросила Генри, чтобы он написал что-нибудь в моем дневнике. Вот его слова: «Я представил себе, что я — очень известная личность и у меня попросили автограф. Я пишу на своей книге одеревеневшей рукой, несколько вычурно. Бонжур, папа! Нет, я не могу сейчас писать в твоем дневнике, Анаис. Когда-нибудь ты одолжишь мне его, оставив несколько пустых страниц в конце, и я напишу там какой-нибудь индекс, дьявольское число. Хайнрих. Клиши. В этой книге нет ничего святого, кроме тебя».
Чтобы подбодрить его, я сказала:
— В этой книге нет ничего святого, и ты можешь писать в ней на полях и даже вверх ногами.
На нем был надет берет, и он выглядел на тридцать.
Прошлым вечером Хьюго пришлось уйти по делам банка, и я поняла, что смогу в эту нежную летнюю ночь пойти к Генри. Мне хотелось кричать от радости. Я ехала в такси и напевала что-то самой себе, утишая свою радость и бормоча: «Генри, Генри». Я плотно сжимала колени, сопротивляясь его напору. Когда я приехала, Генри сразу же заметил мое настроение. Оно исходило от моего тела, сияло на лице. Теплый белый сок Генри вливается в меня толчками. И больше ничего на свете нет.
Поцелуи его влажны, как дождь. Я проглотила его семя. Он поцелуями слизывает сперму с моих губ. На его губах я чувствую запах своей влаги.
Я отправляюсь к Алленди в ликующем настроении. Прежде всего рассказываю ему о статье, которую готовлю для него: она показалась мне слишком сложной. Он советует мне, как справиться с проблемой, чтобы мне было проще. Потом я рассказываю свой сон, в котором будто бы просила прийти его на фортепьянный концерт Хоакина, говоря, что он мне нужен. Во сне Алленди стоял в проходе между рядами, возвышаясь над всеми. Я прочитала несколько книг Алленди и резко изменила свое мнение о нем в лучшую сторону. Я спросила, не придет ли он и в самом деле на концерт, сказала, что знаю, как невероятно он занят, но Алленди согласился.
Я рассказала ему о своих «водных» снах и о том, что мне приснился королевский бал. Алленди отвечал, что вода, влага символизируют оплодотворение, а любовь короля — победу моего отца над другими мужчинами. На какой-то миг ему показалось, что я больше не нуждаюсь в его помощи. Я удивилась и призналась, что не могу поверить, будто психоаналитики умеют работать так быстро. Я оценила успехи доктора по достоинству. Его отношение ко мне тоже сыграло положительную роль. Я снова подумала, какие у него красивые кельтские глаза. Потом Алленди мастерски проанализировал мой брак, основываясь на обрывках информации, проскользнувших в наших разговорах.
— Но теперь, — говорит Алленди, — наступает испытание вашей совершенной зрелости — страсть. Вы сформировали Хьюго, как мать, как будто он был вашим ребенком. Он не может возбудить в вас настоящую страсть. Он знает вас так близко, что, возможно, его желание тоже обратится на кого-нибудь другого. Вы вместе прошли множество фаз развития, но теперь расстанетесь. Вы сами уже испытали влечение к другому мужчине. Нежность, понимание и страсть совсем не обязательно должны быть связаны между собой. Но, с другой стороны, нежность и взаимопонимание — это такая редкость!
— Но это не зрелые чувства, — возражаю я. — А страсть так сильна, так могущественна.
Алленди улыбнулся, и мне показалось, что это была грустная улыбка. Я сказала:
— Этот анализ, как мне кажется, можно применить и к чувствам Эдуардо.
— Нет. Эдуардо действительно вас любит, и вы тоже любите его, по-моему.
Алленди не прав. Уйдя от него, я была переполнена радостью и храбростью и решила поговорить с Эдуардо.
— Послушай, милый, — сказала я, — думаю, что мы действительно любим друг друга, по-родственному, как брат и сестра. Мы не можем жить друг без друга, потому что между нами такое взаимопонимание. Если бы мы поженились, наш брак был бы похож на мой брак с Хьюго. Ты бы работал, делал карьеру, был бы счастлив. Мы так нежны и заботливы по отношению друг к другу. Но секс нам тоже нужен. А я никогда не могла смотреть на тебя, как на других мужчин. И у тебя ко мне не может быть такого же влечения, какое ты мог бы испытать к женщине, чья душа для тебя закрыта, неизвестна. Поверь мне, я права. Не обижайся. Я чувствую, ты очень близкий мне человек. Я тоже нужна тебе. Мы нужны друг другу. Мы оба найдем настоящую страсть где-нибудь еще.
Эдуардо понимает, что в чем-то я права. Мы сидим в кафе совсем рядом. Гуляем, тесно прижавшись друг к другу. Мы полупечальны-полурадостны. На улице тепло. Он вдыхает запах моих духов. Я смотрю в его прекрасное лицо. Мы желаем друг друга. Но это мираж. Это происходит оттого, что мы так молоды, лето, а мы гуляем, ощущая близость друг друга.
Хьюго приезжает, чтобы забрать меня домой, мы с Эдуардо целуемся, и на этом все заканчивается.
На концерте Хоакина Эдуардо сидит рядом со мной; он очень красив. Мой любимый, мой Генри сидит так, что я не могу его видеть. Когда в антракте мы все поднимаемся со своих мест, Алленди останавливается в проходе между рядами. Наши взгляды встречаются. В его глазах я читаю печаль и озабоченность, и это трогает меня до глубины души. Я пластична и грациозна, как кошка, и знаю, что соблазняю и Алленди, и Эдуардо, и Генри, и всех остальных. Я вижу красавца-скрипача — огненно-горячего итальянца. Я вижу и своего отца, который пересел, чтобы оказаться напротив меня. Здесь и испанский художник.
Во мне перемешались физическая уверенность, робкое обаяние, детское отчаяние, потому что мама устроила сцену, когда увидела, что на концерт приехал отец. Бедный Хоакин был ужасно расстроен и нервничал, но все равно играл великолепно.
Генри испугался такой огромной толпы. Я сильно сжала его руку. Он казался каким-то странным, далеким. Я встретилась с отцом — спокойная и невозмутимая, как статуя. Я почувствовала, что во мне по-прежнему живет испуганный ребенок. Алленди возвышался над толпой, как башня. Мне хотелось подойти к нему, как во сне, и встать рядом. Интересно, подпитал бы он меня своей силой? Нет. Он и сам иногда бывает слабым. Каждый когда-нибудь бывает робким и сомневается в себе. Мои ощущения многослойны. Я чувствую, как давит одежда на обнаженное тело. Нежное прикосновение бархатной накидки. Тяжесть длинных рукавов. Гипнотическое мерцание света. Я осознаю, что хожу по залу, здороваюсь с кем-то за руку.
Эдуардо опьянен — моими словами, запахом моих духов («Черный нарцисс»). Когда мы встретились с Генри, он гордо подтянулся и стал еще красивее. В машине он пытается найти ногой мою ногу. Хоакин накидывает мне на плечи свой плащ. Когда я вхожу в кафе, все обращают на меня внимание. Я вижу, что мне удалось обмануть их. Я скрыла от них испуганную маленькую девочку, живущую во мне.
Хьюго ведет себя по-отечески покровительственно. Он платит за шампанское. Я скучаю по Генри, который мог бы разорвать все удушливые слои, раскрыть раковину, сомкнувшуюся от страха перед миром.
Я сказала Генри:
— Ты познал много страсти, но так и не понял, что такое настоящая близость с женщиной, что такое взаимопонимание.
— Да, это так, — согласился он, — женщина всегда представлялась мне врагом, некой разрушительной силой, мне казалось, что она может отнять у меня все. Я и не думал, что она может оказаться существом, с которым можно жить вместе и быть счастливым.
Я начинаю понимать ценность того, что мы с Генри чувствуем друг к другу, ведь он дает мне нечто, чего не давала Джун. Я начинаю понимать задумчивую улыбку Алленди, когда я пыталась перед ним умалить ценность нежной любви и дружбы.
Он не знает, что я должна заполнить пустоты своей жизни, должна получить то, что упустила, должна сделать заключительные штрихи к своему образу и завершить историю.
Я не могу наслаждаться сексом как таковым, независимо от того, что чувствую. У меня в крови верность мужчине, который мной обладает. Сейчас я сосредоточилась на абсолютной верности Генри. Сегодня я попыталась насладиться Хьюго, доставить ему удовольствие — и не смогла. Мне пришлось притворяться.
Если бы в мире не было Джун, я смогла бы предугадать, чем закончится мое беспокойство. Однажды утром я проснулась вся в слезах. Генри сказал мне до этого: «Я не получаю удовольствия от твоего тела. Я люблю не твое тело». Я вновь ощутила горечь той минуты. Но, несмотря на это, когда мы были вместе в последний раз, он говорил невероятные комплименты красоте моих ног и моему богатому опыту в сексе. Бедная я бедная!
И Хьюго, и Генри любят смотреть на мое лицо, когда занимаются со мной любовью. Но теперь для Хьюго мое лицо — маска.
На концерте Алленди сказал Хьюго, что я очень интересный человек и необыкновенно живо на все реагирую. Он сказал, что я почти излечилась. Но в тот вечер у меня вновь возникло ощущение, что я хочу покорить Алленди и одновременно скрыть какую-то часть своего истинного «я». Всегда должна оставаться тайна. От Генри я скрываю, что редко достигаю полного сексуального удовлетворения, потому что он любит, чтобы я широко раздвигала ноги, а мне нужно, чтобы они были сомкнуты. Я не хочу лишать его удовольствия. Кроме того, я получаю некое рассеянное удовольствие, может быть, не такое острое, как оргазм, но зато длится оно гораздо дольше.
После концерта Генри написал мне письмо. Прошлой ночью я положила его себе под подушку.
Анаис, я был покорен твоей красотой! Я потерял голову, я почувствовал себя таким несчастным. Я все время повторял себе, что был слеп все это время, совершенно слеп. Ты стояла там, как принцесса. Ты была настоящей инфантой. Ты, казалось, совершенно во мне разочарована. Что же произошло? Я глупо выглядел? Наверно, так и было. Мне хотелось опуститься перед тобой на колени и целовать подол твоего платья. Ты уже явила мне так много разных Анаис, а теперь еще и эту, как будто в доказательство своего изменчивого многообразия. А знаешь, что мне сказал Френкель? «Я никогда не ожидал увидеть такую красивую женщину, как эта. Как женщина, обладающая такой красотой и такой женственностью, может написать книгу (по Лоуренсу)?» О, это доставило мне огромное удовольствие. Этот маленький пучок волос, обрамленный диадемой, манящие глаза, божественная линия плеча, рукава, как раз такие, как я обожаю, — и все это величественно, дьявольски красиво. Я почти ничего не видел. Я был слишком возбужден, чтобы рассматривать тебя отстраненно. Как сильно мне хотелось украсть тебя навсегда! Убежать с инфантой — о боги! Я лихорадочно искал в зале твоего отца. Мне кажется, я узнал его. В этом мне помогли его волосы. Странные волосы, странное лицо, странная семья. Предчувствие гениальности. Да, Анаис, я все принимаю спокойно, потому что ты принадлежишь другому миру. Я не вижу в себе ничего такого, что могло бы вызвать в тебе интерес. Твоя любовь? Теперь она мне кажется чем-то фантастическим, нереальным. Похоже на божественную шалость, на жестокую шутку, которую ты хочешь сыграть со мной… Я хочу тебя.
Я сказала Алленди:
— Не надо сегодня анализировать мои поступки. Давайте поговорим о вас. Я со рвением принялась за ваши книги. Давайте поговорим о смерти.
Алленди согласился. Потом мы обсуждаем концерт Хоакина. Он сказал, что мой отец очень молодо выглядит. А Генри напомнил ему одного известного немецкого художника — он слишком мягок, возможно даже, это человек с двойным дном, скрытый гомосексуалист. Вот теперь я удивлена.
Моя статья, по словам Алленди, удалась, но он не может понять, почему я не хочу, чтобы он занялся со мной психоанализом. Как только я начинаю зависеть от него, мне хочется завоевать его доверие, анализировать его самого, найти слабости, подчинить себе хотя бы немного, потому что он подчинил меня себе.
Он прав.
— И все-таки, — протестую я, — мне кажется, что это признак жалости, сострадания.
Он соглашается и говорит: это потому, что именно так я отношусь к тем, кого люблю. И хотя я хочу сама быть в подчинении, я делаю все, чтобы подавлять, а когда мне это удается, нежность во мне растет, а страсть умирает. А Генри? Об этом еще слишком рано говорить.
Алленди утверждает, что, несмотря на то, что в Генри я, оказывается, ищу превосходство, жестокость и грубость (я уже нашла все это в его творчестве), мой инстинкт подсказывает мне, что в этом человеке есть скрытая мягкость. И хотя на первый взгляд кажется, будто меня удивляют нежность и забота Генри, на самом деле я им рада. Я снова подчинила себе мужчину.
Я была жестока с Хьюго. Вчера я не хотела, чтобы он приходил домой. Я чувствовала к нему ужасную враждебность. И не смогла ее скрыть, она проявилась. В тот вечер у нас были Генри и его друг Френкель. Я остановила Хьюго, когда он читал вслух что-то очень длинное и монотонное, и сменила тему разговора так резко, что Френкель это заметил. Но Френкель хорошо отнесся к Хьюго, он высоко его оценил. В какой-то момент Хьюго подвинул свой стул, а перед тем положил на пол несколько книг и какие-то рукописи. Когда он сел, рукописи Генри оказались прямо под ножкой стула. Увидев это, я не смогла усидеть на месте. В конце концов, встала и бережно подобрала бумаги с пола.
Был один забавный момент, когда Френкель начал рассказывать, как долго Генри спит. Я шаловливо посмотрела на Генри и спросила:
— Это так? Правда?
Мой Генри, как большой медведь, слушал, как маленький изворотливый Френкель излагает абстрактные идеи. У Френкеля страсть ко всяким идеям. Он сам, как говорит Генри, одна большая идея. Год назад все эти идеи могли бы наполнить меня радостью. Но Генри что-то со мной сделал, Генри-мужчина. Я могу только сравнивать свои чувства с чувствами леди Чаттерлей к Меллорсу. Я не могу даже думать о работе Генри или о нем самом, чтобы при этом ничто не дрогнуло у меня внутри. Сегодня у нас хватило времени только на поцелуи, но даже они меня завели.
Хьюго говорит: интуиция подсказывает ему, что между мной и Генри ничего нет. Прошлой ночью, положив письмо Генри под подушку, я боялась, что бумага может зашуршать и Хьюго услышит это, боялась, что он может прочесть письмо, пока я сплю. Я с радостью иду на этот риск. Я хочу приносить большие жертвы своей любви. Мой муж, Лувесьенн, красивая жизнь — все отдать ради Генри.
Алленди говорит:
— Отдайте себя полностью одному человеку. Станьте зависимой. Склоните голову. Будьте откровеннее. Не бойтесь боли.
Мне кажется, что с Генри я пошла на все это. И все-таки я по-прежнему чувствую себя одинокой и раздираемой на части.
Прошлой ночью он оставил меня на вокзале Сен-Лазар. Я начала писать в поезде, чтобы уравновесить стремительное развитие событий моей жизни муравьиным трудолюбием ручки. Слова-муравьи сновали туда-сюда, неся на спинах крошки — большие, тяжелые крошки. Они были больше, чем сами муравьи.
— У тебя достаточно гелиотроповых чернил? — спросил Генри.
Мне надо бы писать не чернилами, а духами — макать перо в «Черный нарцисс», в «Мицуко», в жасмин, в жимолость. Я могла бы написать прекрасные слова, которые источали бы сильный запах женской влаги и мужского белого сока.
Лувесьенн. Остановка. Меня ждет Хьюго. Возврат в прошлое. И фрагмент из него: поезд на Лонг-Бич. Хьюго одет в костюм для игры в гольф. Его ноги, вытянутые рядом с моими, так волнуют меня. Я привезла йод, потому что у Хьюго иногда бывают внезапные приступы зубной боли. На мне платье из тонкого муслина, свежее и плотно облегающее фигуру, и хорошенькая шляпка, с правой стороны с ее широких мягких полей свисают вишенки. Огромная воскресная толпа заполняет все свободное пространство, все люди обветренные, изодранные, ужасные. Я возвращаюсь домой под впечатлением своего первого настоящего поцелуя.
И снова я в поезде — на этот раз, чтобы увидеться с Генри. Когда я вот так, с помощью ручки и дневника, преодолеваю время и пространство, я чувствую себя в полной безопасности. Я вижу дырку на перчатке и заштопанный чулок. Все это из-за того, что Генри должен есть. Я счастлива, что могу обеспечить ему безопасность и пищу. Иногда, когда я смотрю в его непостижимые голубые глаза, я чувствую мучительное счастье, и мне кажется, что моя душа пустеет.
Мы с Эдуардо собирались провести вместе весь день. Начали с обильного обеда в «Харчевне королевы Гусиные лапки» — там всегда разыгрывается аппетит. Между нами завязался довольно напряженный психоаналитический разговор. Мы едим свежую землянику. Эдуардо постепенно смягчается, его желание растет. Я предлагаю:
— Давай сходим в кино. Я знаю одну картину, которую нам стоит посмотреть.
Он упрямится. Но во мне больше нет жалости к нему, я больше не проявляю слабость. Я просто становлюсь такой же упрямой, как он, все время держу в уме Генри и гостиницу «Анжу». Генри проник в мою кровь. На протяжении всего обеда я думаю, как бы мне хотелось привести сюда Генри. Накормить его этими обильными, сказочными банкетными блюдами. Эдуардо страшно злится, хотя и старается этого не показывать. Он говорит, что отвезет меня на вокзал Сен-Лазар.
Но у меня в шесть — свидание с Генри. Мы немного погуляли, а потом расстались, злясь друг на друга, не сказав почти ни слова. Я вижу, как Эдуардо уходит от меня неизвестно куда, такой одинокий. Я перехожу улицу, захожу в «Прентан» и подхожу к прилавку, на котором красуются ожерелья, браслеты и серьги, всегда вызывающие у меня такое восхищение. Я стою и рассматриваю их с любопытством и изумлением дикарки. Они так переливаются. Аметист, бирюза, розовый перламутр, изумруды. Мне бы хотелось снять с себя одежду и увесить тело сверкающими драгоценностями. Я вижу два широких браслета из полосовой стали. Это мои наручники — я просто рабыня браслетов. Скоро они сомкнутся на моих запястьях. Я делаю покупки. Беру помаду, пудру и лак для ногтей. Я не думаю об Эдуардо. Иду к парикмахеру; там я могу спокойно посидеть, застыв в неподвижности. Я пишу, а на руке, которая держит ручку, поблескивает сталь.
Немного позже Генри задает мне вопросы. Я отказываюсь отвечать. Я прибегаю к женским уловкам. Я храню тайну моей верности. Мы крепко сжимаем руки друг друга, гуляя по улицам Парижа. Это опасный момент. Сегодня я уже испытала странное удовольствие, обижая Эдуардо. Сейчас мне хочется остаться с Генри и обидеть Хьюго. Я не могу вынести дорогу до дома в полном одиночестве, зная, что Генри едет к себе, в Клиши. Я мучаюсь от желания, которое мы не можем удовлетворить. Теперь уже он боится моего безумия.
Сегодня Алленди задает свои вопросы совсем безжалостно. Я не могу уклониться. Когда я пытаюсь сменить тему разговора, он отвечает мне, но потом все равно возвращается к тому, от чего я пыталась увильнуть. Он смущен моим рассказом об Эдуардо и о том, что я хотела быть жестокой с Хьюго в тот же день, о браслетах. Сейчас, очевидно, наибольшим моим расположением пользуется Генри. Но, когда Алленди начинает углубляться в свое предположение, что я люблю Эдуардо, он делает ошибку, хотя и ясно видит, что я разрываюсь между желанием подавлять и быть подавленной. Я искала превосходства в Генри, и он действительно смог доминировать надо мной — в сексуальном смысле, но меня ввели в заблуждение его творчество и огромный опыт.
Алленди не понял смысла моих браслетов. Я, по его словам, купила два браслета в противовес своему удовлетворению, которое получила, обижая Эдуардо и Хьюго. Как только я становлюсь жестокой, у меня появляется желание истощить, опустошить себя. Один браслет — за Хьюго, другой — за Эдуардо.
В это я не верю. Я выбирала эти два браслета с чувством абсолютного подчинения власти Генри и освобождения от той нежности, которая связывает меня с Хьюго и Эдуардо. Когда я показывала их Генри, вытянула вперед обе руки, как делают люди, закованные в наручники.
Алленди вспоминает о концерте, когда мне показалось, что он чем-то расстроен и обеспокоен. Что же было на самом деле? Может быть, у него финансовые проблемы, связанные с его работой, или какое-то эмоциональное беспокойство?
— Эмоциональное, — быстро проговорила я.
— Какое впечатление произвела на вас моя жена?
— Я заметила, что она некрасива, и мне это было приятно. А еще я спросила вашу горничную, не ваша ли жена занималась дизайном вашего дома, потому что он мне понравился. Мне кажется, я все время пыталась сравнить ее с собой. Извините, что я назвала вашу жену некрасивой.
— Это не так уж и страшно, если больше вы ничего не подумали.
— Нет, еще я чувствовала, что в тот вечер была красива.
— Вы и правда были очень хороши. Это все?
— Да.
— Вы пытаетесь повторить переживания своего детства. Идентифицируете мою жену, которой сорок лет, с вашей матерью, вам интересно, сможете ли вы отвоевать у нее отца (или меня). Моя жена в вашем воображении играет роль вашей матери, поэтому она вам и не понравилась. Должно быть, когда вы были маленькой, очень ревновали к матери и завидовали ей.
Он очень много говорит о том, что любой женщине необходимо кому-то подчиняться. Радость быть совершенно свободной, как он считает, я еще не познала. В первую очередь я должна освободиться физически, потому что Генри пробудил во мне слишком глубокие чувства.
Я начинаю находить недостатки и погрешности в его формулах, меня уже раздражает его поспешная трактовка моих снов и мыслей. Когда он молчит, я анализирую собственные чувства и поступки. Конечно, Алленди может сказать, что я просто пытаюсь найти в нем недостатки, потому что он спровоцировал меня на откровенность о его жене. На какое-то мгновение я почувствовала себя гораздо сильнее, мне хочется самой проанализировать историю с браслетами. Я чувствую себя одновременно подчиненной, покорной и бунтующей.
Алленди акцентирует свое внимание на амбициозности моих желаний. Он чувствует, что приближается и к сексуальной подоплеке моих неврозов; я понимаю, что он действует, словно искусный детектив.
Чтобы проверить Хьюго, я пару раз высказала мысль о «свободном вечере», возможно, раз в неделю, когда каждый мог бы ходить куда-нибудь один. Совершенно очевидно, что ему не нравится идея отпускать меня куда бы то ни было с Генри, подсознательно он ревнует.
В конце концов Хьюго согласился, чтобы я пошла в кино с Генри и Фредом, сказав, что сам отправится куда-нибудь с Эдуардо. В последний момент Эдуардо пойти не смог. Я предложила отменить и мое кино. Хьюго не захотел даже слышать об этом. Он сказал, что найдет куда пойти и что это полезно для нас обоих. Он сказал это совершенно нормальным тоном, но я не была уверена, не обижен ли он в глубине души моей просьбой о независимости. Он утверждает, что совсем нет. Впрочем, обижается он или нет, мне это необходимо. Думаю, в конце концов он с умом начнет пользоваться своей свободой.
— Ты думаешь, свобода означает, что мы должны просто отдалиться друг от друга? — спросил он обеспокоенно.
Я сказала, что нет. Конечно, я отдалилась от него в сексуальном плане, и если во мне и живет сейчас какая-то ревность, то вызвана она не физической страстью, а самым обыкновенным чувством собственницы. И раз я сама не отдаю ему свое тело, он имеет полное право на свободу и даже на нечто большее. Было бы просто чудесно, если бы Хьюго нашел с кем-нибудь такое же удовольствие, какое я нашла с Генри. Если то, что говорит Алленди, — правда, мы оба должны искать сексуального удовлетворения вне нашей любви. О, мне это очень нелегко! Ведь я могла бы придержать Хьюго для себя. Мысль о свободе никогда даже в голову ему не приходила. Это я предложила ему ее. Наташа назвала бы меня дурой.
Что мне делать со своим счастьем? Как мне сохранить его, спрятать, закопать так, чтобы никогда не потерять? Мне хочется преклонить колени перед счастьем, что изливается на меня, подобно дождю, мне хочется облачить его в кружева и шелк и прижать к себе.
Мы с Генри лежим в одежде под грубым одеялом на его кровати. Он говорит о своем глубоком и полном наслаждении.
— Я не могу отпустить тебя сегодня, Анаис. Я хочу, чтобы ты осталась у меня на всю ночь. Я чувствую, что ты принадлежишь только мне.
Но потом, когда мы сидим рядом в кафе, я понимаю, что у него не хватает смелости, что его терзают сомнения. Мой красный дневник его опечалил. Он прочитал в нем о своей сексуальной власти надо мной.
— И это все? Это все? — допытывается он.
Генри хочет знать, только ли это важно для меня. Значит, скоро все кончится, влечение пройдет. Сексуальное желание. Ему нужна моя любовь. Ему нужны гарантии. Я сказала, что полюбила его с тех самых дней, проведенных вместе в Клиши.
— В самом начале — да, это, скорее всего, было лишь желанием, но теперь все изменилось.
Мне кажется, что я не могу любить Генри больше, чем сейчас. Я люблю его так же сильно, как хочу, а хочу — невероятно. Каждый час, который я провожу в его объятиях, может быть последним. И я бросаюсь к Генри с безумной бесшабашностью. В любой момент, прежде чем я успею увидеть его, может приехать Джун.
Как Джун любит Генри? С какой силой, с какой самоотдачей? Я все время терзаюсь этими вопросами.
Когда люди удивляются, видя в Генри мягкость и робость, мне приятно. Я тоже была обманута грубостью его романов, но мой Генри уязвим и чувствителен. Как униженно он пробует понравиться Хьюго и как бывает рад, когда тот демонстрирует расположение.
Вчера вечером Хьюго ходил в кино, насладился новизной ощущений, потанцевал в кабаре с девушкой с Мартиники. При первых звуках музыки он сразу заскучал по мне, как будто мы были очень далеко друг от друга, и пришел домой, горя желанием обладать мною.
После того как Генри мягко и легко проникает в, мое тело, Хьюго просто ужасно выносить. В такие моменты мне кажется, что я сойду с ума и выдам себя.
У Генри есть фотография Моны Пайвы, балерины, которая висит у него над умывальником рядом с двумя фотографиями Джун, одной моей и несколькими его акварелями. Я подарила Генри жестяную коробку для писем и рукописей, и он приклеил на внутреннюю сторону крышки программу концерта Хоакина. На дверь он прикалывает заметки об Испании.
Я отрезала крышечку от своей пудреницы: «N’aimez que Moi, Caron, Rue de la Paix». Он носит ее в своем жилетном кармане. И еще он там носит один из моих носовых платков цвета бургунди.
Прошлой ночью Генри сказал:
— Я так богат, потому что у меня есть ты. Я чувствую, что между нами всегда будет что-то происходить, меняться, появляться нечто новое.
Он почти что произнес:
— Мы будем связаны друг с другом и нужны один другому, несмотря ни на что.
При этой мысли сердце мое сжалось, и я почувствовала потребность дотронуться до его рукава, до руки, чтобы убедиться, что он рядом и — пускай временно — целиком принадлежит мне.
Я улетаю в облака, наслаждаясь воспоминаниями о Генри, о том, как выглядит его лицо в разные моменты, вспоминаю язвительный рот, звучание голоса, иногда хриплого, крепкие, слегка неуклюжие объятия его рук, как смешно он выглядел в поношенном зеленом пальто Хьюго, как смеется в кино. Любое его движение отзывается во всем моем теле. Мы почти одного роста. Наши губы находятся на одном уровне. Когда он чем-то возбужден, то потирает руки, повторяет слова и качает головой, как медведь. У него такое серьезное и строгое выражение лица, когда он работает. В толпе я угадываю его присутствие еще до того, как вижу.
Сегодня я с изумлением поняла, как далеко продвинулся Генри в борьбе с моей былой серьезностью, как невероятны, поразительны его литературные искания, сумасшедшие утверждения, противоречия, перемены настроения, абсурдистский юмор. Я кажусь сама себе совершенно нелепой, потому что постоянно прикладываю невероятные усилия, чтобы понять других. Мы узнали, что Ричард Осборн сошел с ума.
— Ура! — закричал Генри. — Пойдем, посмотрим на него. Только давай сначала выпьем. Это же редчайший случай, такое случается не каждый день. Надеюсь, он действительно помешался…
Сначала это привело меня в замешательство, но я быстро поняла комизм ситуации, и мне понравилось. Генри научил меня играть. Я и раньше играла, по-своему, шутя вполне безыскусно, но Генри любит скабрезности, и это пришлось мне по душе, иногда я доходила почти до истерики, как в то утро, когда рассвет застал нас еще за разговором. Мы с Генри упали на кровать совершенно без сил, и он все продолжал бормотать, как в бреду, о каком-то сите, которые по ошибке выбросили в унитаз, о черном кружевном белье и о красном, а потом из всего этого создал неподражаемую пародию на мой роман.
В другой раз мы всю ночь проговорили о способности литературы отбрасывать все ненужное так, чтобы получилась сконцентрированная картина жизни. Я заметила почти с негодованием:
— Это обман, источник ужасного разочарования. Люди читают книги и ждут, что реальная жизнь будет такой же напряженной и интересной. А это не так. В существовании каждого человека много скучного, и это вполне естественно. В своем творчестве ты прибегаешь к такому же обману. Я думала, все наши разговоры будут напряженными и значимыми. Раньше мне казалось, что ты всегда пьян, а слова твои похожи на бред. Но, прожив вместе несколько дней, мы нашли спокойный, естественный тон.
— Ты разочарована?
— Конечно, это очень не похоже на то, что я ждала, но я довольна.
Давно ушел в небытие спокойный, похожий на течение Сены, ритм жизни, что был у меня в юности. И все-таки, когда мы с Генри сидим в «Кафе де ля Плас» в Клиши, нам удается получить удовольствие от нашей любви.
Это Джун привносит в жизнь возбуждение. Подлинное, глубинное нервное напряжение — в творчестве Генри. Читая его последнюю книгу, я почти остолбенела от восхищения. Я пытаюсь думать об этом, пробую рассказать ему о произведенном впечатлении — и не могу. Это слишком необъятно, слишком сильно.
Между мной и Хьюго все так прекрасно. Великая нежность и огромная ложь о моих истинных чувствах. Хьюго растрогал меня прошлой ночью, и я попыталась отплатить ему, подарив больше удовольствия. Мысли о Генри пугают меня — они как наваждение. Я должна попытаться с ними справиться.
Теперь, когда мы с Генри обсуждаем Джун, я думаю о ней просто как о «героине», которая мне нравится. Как женщина, Джун угрожает самой дорогой моей собственности, и я больше не могу любить ее. Если бы она умерла (я часто об этом думаю), если бы только Джун умерла или хотя бы перестала искать и желать любви Генри! Но она не хочет. Любовь Генри — это убежище, куда она всегда возвращается.
Когда я прихожу к Генри и застаю его, когда он пишет письмо Джун, или переделывает абзац, посвященный ей в книге, или выделяет то, что напоминает ее у Пруста или Жида (он всюду видит ее), то чувствую невыносимый страх. Он снова принадлежит ей, он понял, что никого не любит, кроме нее. И каждый раз я с удивлением вижу, как Генри отбрасывает книгу или письмо и отдается мне — с любовью и желанием. Последняя проверка — телеграмма Джун — совсем меня успокоила. Но всякий раз, когда мы говорим о ней, я чувствую напряжение. Так больше не может продолжаться. Я не смогу сопротивляться событиям. В тот самый момент, когда вернется Джун, я потеряю Генри. Как же все сложно! Я не смогу отдалиться от Генри, как представляю это в моем дневнике, и не стану делать этого, чтобы избежать боли.
Сегодня Алленди проявил себя просто сверхчеловеком. Я никогда не смогу описать наш разговор — таким он был интуитивным и эмоциональным.
Я пришла к Алленди, желая быть полностью откровенной, безрассудной. Я пришла, понимая, что не хочу, чтобы он восхищался мной, пока сам этого не захочет, пока не узнает наверняка, кто я и что собой представляю. Это моя первая попытка быть абсолютно искренней.
Первым делом я объявила Алленди, что мне стыдно за то, что я сказала в прошлый раз о его жене. Он засмеялся и ответил, что уже забыл об этом. А потом спросил меня:
— Есть еще что-нибудь, что вас беспокоит?
— Ничего конкретного, но я бы хотела задать вам один вопрос. Не является ли сильное чувственное наваждение реакцией на слишком серьезное и углубленное самоизучение? Я читала Сэмуэла Путмана, он пишет, что «самый быстрый способ выйти из состояния самосозерцания — начать поклоняться телу, которое ведет к сексуальной энергии».
Я не могу дословно вспомнить его ответ, но помню, что он связал слово «наваждение» с неистовыми поисками удовлетворенности. Почему же попытки не всегда успешны? Что рождает неудовлетворенность?
Я чувствую, что обязана раскрыть ему свою самую большую тайну: во время полового акта я не всегда испытываю оргазм.
Алленди догадался в первый же день. Мои рассуждения о сексе были грубыми, дерзкими, бунтарскими, не гармонировали с моей индивидуальностью. Искусственность выдавала неуверенность в себе, неопределенность.
— Но вы знаете, что такое оргазм?
— О, прекрасно знаю! Иногда я испытываю его, особенно во время мастурбации.
— А когда вы в последний раз мастурбировали?
— Я делала это всего однажды. Летом в Сен-Жан-де-Люз. Я тогда чувствовала себя сексуально неудовлетворенной.
Мне стыдно признаться, что когда я осталась на два дня одна, то занималась мастурбацией по четыре-пять раз в день, часто я делала это в Швейцарии, во время нашего отпуска, и в Ницце.
— Но почему только однажды? Все женщины часто занимаются этим.
— Мне кажется, это неправильно, боюсь, это противоречит морали и физиологии. Помню, потом я была ужасно подавлена, мне было стыдно.
— Чепуха! Мастурбация с физиологической точки зрения совершенно безвредна. На вас давит только чувство вины, которое возникает после акта.
Я излагаю некоторые подробности, он молча слушает, пытаясь разобраться. Я говорю Алленди такие вещи, в которых даже самой себе боялась признаться, о которых не писала в дневнике, то, о чем хотела забыть.
Алленди собирает фрагменты воедино и говорит о моей частичной фригидности. Поняв, что я считаю это еще одним недостатком, следствием своей субтильности, он смеется и говорит: виновата психика, сильное чувство вины. Шестьдесят женщин из ста чувствуют то же, что и я, но никогда ни о чем не задумываются. Самое важное, говорит Алленди, то, как мало значения это имеет для мужчин, они ведь часто даже ни о чем не догадываются. Алленди умеет превращать то, что я считаю недостатком, в нечто совершенно естественное, легко устранимое. Я мгновенно почувствовала облегчение, и мой страх и желание хранить все в тайне куда-то испарились.
Я рассказываю о Джун, о желании быть роковой женщиной, о жестокости по отношению к Хьюго и Эдуардо и о том, как странно, что теперь они любят меня так же сильно, а может, даже больше. Мы обсуждаем мои откровенные и дерзкие суждения о сексе, о том, как я скрываю свою истинную — врожденную — скромность и выставляю напоказ натужное бесстыдство. (Генри говорит, что не любит, когда я рассказываю непристойные истории, — мне это не идет.)
— Но я как будто состою из сплошных противоречий, — говорю я, чувствуя странную душевную боль. Боль вызывает Алленди. С одной стороны, я испытываю облегчение, потому что он очень точен и прямолинеен, а с другой — расстроена без особых на то причин, просто из-за чувства, что меня рассекретили.
— Да, до тех пор, пока вы не научитесь вести себя совершенно естественно, в соответствии с вашей индивидуальностью, вы не будете счастливы. Роковая женщина может возбудить в мужчине страсть, разжечь его, она может заставить его страдать, он захочет обладать ею, даже убить, но никогда не полюбит со всей силой чувств. Вы уже поняли, какой глубокой и серьезной любовью вас полюбили. Вы обнаружили, что ваша жестокость по отношению к Хьюго и Эдуардо только возбудила их, они даже хотят продолжения. Все это заставляет вас играть в игру, которая чужда вашей натуре.
— Я всегда презирала такие игры. Никогда не умела скрыть от мужчины, что люблю его.
— Но вы утверждаете, что настоящая любовь вас не удовлетворяет. Вы хотите дарить и испытывать более сильные эмоции. Время от времени вы можете поиграть, чтобы подогреть страсть, но вашему истинному «я» подходит настоящая любовь, и только она сможет удовлетворить вас. Чем естественнее вы себя ведете, тем ближе осуществление реальных желаний. Вы все еще безумно боитесь быть обиженной — ваш воображаемый садизм лучшее тому подтверждение. Вы так боитесь, что вас могут обидеть, сделать вам больно, что стремитесь взять бразды правления в свои руки и причинить боль первой. Я не теряю надежды, что вы примиритесь с собой.
Так говорил Алленди, хотя потом я с трудом вспомнила его речи и воспроизвожу их лишь приблизительно. Как же я была поглощена осознанием, что теряю бесчисленное количество комплексов, освобождаюсь от них! Голос Алленди был так мягок, в нем звучало столько сострадания. Он еще не успел договорить, а я уже рыдала. Моя благодарность была безгранична, мне хотелось сказать, что я преклоняюсь перед ним, и я сказала. Алленди подождал, пока я успокоюсь, а потом осторожно спросил:
— Я не сказал вам ничего обидного?
Хочу на этих последних страницах описать вчерашнюю радость. Ливень поцелуев Генри. Толчки его плоти, когда я изогнулась всем телом, чтобы он смог глубже войти в меня. Если бы ему сегодня пришлось выбирать между мной и Джун, он говорит, что отверг бы ее. Генри уверяет, что легко может себе представить, будто мы поженились и счастливо живем вместе.
— Нет, — говорю я полушутя-полусерьезно, — Джун у тебя единственная. А я делаю тебя больше и сильнее — для нее.
Смешно, но это правда, у меня нет выбора.
— Ты скромничаешь, Анаис. Ты еще не осознала, что смогла дать мне. Джун может затмить другая женщина. То, что дает мне Джун, я способен забыть с любовницей. Но ты… У меня могла бы быть после тебя тысяча женщин, и все они вместе не затмили бы тебя!
Я слушаю Генри. У него прекрасное настроение, и, хотя он, конечно, преувеличивает, мне очень приятно. Да, в этот момент я понимаю неповторимость и Джун, и свою собственную. На меня нисходят покой и умиротворение. Я всматриваюсь в свое отражение в глазах Генри, и… что я вижу? Молодую женщину, которая ведет дневник, рассказывает истории братьям, много плачет без причины, пишет стихи, женщину, с которой можно поговорить.