9
Я с удовольствием думал, что познакомлюсь с Лолитиными подругами, но в общем они не оправдали ожидания. Перечислю Опаль Икс, Линду Голль, Авис Чапман, Еву Розен и Мону Даль — (все эти фамилии, за исключением одной, — лишь приближения к настоящим). Опаль, застенчивое, мешковатое, прыщавое создание в очках, души не чаяла в Долли, которая цукала ее. С Линдой Голль, лучшей теннисисткой в школе, Долли играла сингли не меньше двух раз в неделю: у меня есть подозрение, что Линда была настоящей нимфеткой, но почему-то она у нас не бывала (может быть, ей не позволялось бывать); она мне запомнилась только как вспышка самородного солнца на прямоугольнике крытого корта. Из других ни одна не могла претендовать на нимфетство, кроме Евы Розен. Авис представляла собой жирную, коренастую девочку с волосатыми ногами; Мона же, хоть и блистала какой-то грубоватой, чувственной красотой (причем ей было всего на год больше, чем моей стареющей любовнице), явно перестала давно быть нимфеткой, если когда-либо и была таковой. С другой стороны, Ева Розен, маленькое «перемещенное лицо» из Франции, служила примером того, что и не отличающаяся исключительной красотой девочка может иногда обнаружить, для проницательного любителя, некоторые основные элементы нимфеточной прелести — идеально-тоненькую, едва развившуюся фигуру, странно-задерживающийся взгляд, приподнятые скуловые кости. Ее блестящие медные волосы напоминали если не окраской, то шелковистым глянцем, волосы Лолиты. Черты ее нежного, молочно-бледного лица с розовыми губами и белесыми ресницами лишены были той лисьей заостренности, которая свойственна великому внерасовому клану рыжеволосых; к тому же, она не носила зеленого этого мундира их клана, я вижу ее всегда в черном или темно-вишневом — в очень элегантном черном пуловере, например, и в черных башмачках на высоких каблуках; ногти она мазала гранатово-красным лаком и (к большому Лолитиному отвращению) любила говорить по-французски: интонации у Евы все еще оставались дивно-чистыми, но для школьных и спортивных терминов она обращалась к разговорному американскому языку, и тогда легкий бруклинский акцент примешивался к ее речи, что забавляло меня в этой парижаночке, ходившей в новоанглийскую школу со псевдобританскими притязаниями. К сожалению, Лолита, которая сперва с уважением говорила, что «дядя этой французской девчонки — миллионер», скоро прекратила из каких-то «светских» соображений дружбу с Евой, так и не дав мне времени насладиться — о, совсем скромно — ее душистыми появлениями в нашем гостеприимном доме. Милый читатель знает, какое значение я всегда придавал присутствию целой стайки девочек-пажей, утешительно-призовых нимфеток, вокруг моей Лолиты. Одно время я приглядывался к Моне Даль, которая часто посещала нас, особенно в весенний семестр, когда Лолита и она так увлеклись сценическим искусством. Я, случалось, спрашивал себя, какие тайны возмутительно ненадежная Долорес Гейз сообщила Моне; ведь мне Лолочка успела выболтать — сдавшись однажды на мою срочную и хорошо оплачиваемую мольбу — совершенно неслыханные подробности относительно романа, затеянного Моной на атлантическом курорте с каким-то моряком. Характерно, что Лолита избрала себе в наперсницы изящную, холодную, опытную, блудливую Мону, которую я слышал раз (ослышался, по клятвенному заверению Лолиты) беспечно говорящей в прихожей (Лолита только что заметила про свой свитер, что он из «девственной», мол, шерсти): «Вот и все, что есть у тебя в смысле девственности, милашка моя». Голос у Моны отличался курьезной хрипотцой; она завивала у хорошего парикмахера свои тускло-черные волосы и носила большие серьги; у нее были янтарно-карие, слегка навыкате, глаза и сочные губы. Лолита рассказывала, что учительницы журили Мону за то, что она навешивает на себя так много стразовых украшений. У нее дрожали руки. Над ней тяготел умственный коэффициент в сто пятьдесят пунктов. Упомяну еще громадное шоколадно-бурое родимое пятно, находившееся у нее на уже вполне женской спине, которую я осмотрел в тот вечер, когда Лолита и она нарядились в очень открытые, пастельных оттенков, платья для бала в Бутлеровской школе.
Забегаю немного вперед, но поневоле память перебегает по всей клавиатуре, когда думаю об этом учебном годе в Бердслее. В ответ на мои расспросы о том, с какими Лолита водилась мальчиками, мадемуазель Даль выказала изящную уклончивость. Разговор происходил в тот день, когда Лолита, отправившись играть в теннис в тот весьма «светский» спортивный клуб, к которому Линда принадлежала, звонила оттуда по телефону, что она, может быть, опоздает на целый час, так что не могу ли я, пожалуйста, занять Мону, когда та придет репетировать с ней сцену из «Укрощения Строптивой». И вот красивая Мона, пуская в ход все свои модуляции, все чары обхождения и голоса, и глядя мне в глаза с какой-то (или я ошибался?) легкой искрой хрустальной иронии, ответила мне так:
«По правде сказать, сэр, Долли вообще не думает о желторотых мальцах. По правде сказать, мы с ней соперницы. И она и я безумно влюблены в преосвященного Риггера» (ходячая шутка — я уже упоминал об этом угрюмом громадном мужлане с лошадиной челюстью; он меня довел чуть ли не до смертоубийства своими впечатлениями от поездки в Швейцарию, которыми донимал меня на каком-то чаепитии для родителей, не помню точно когда).
«А как прошел бал?» «Ах, буйственно!» «Виноват?» «Не бал, а восторг. Словом, потрясающий бал». «Долли много танцевала?» «О, не так уже страшно много — ей скоро надоело». «А что думает Мона (томная Мона) о самой Долли?» «В каком отношении, сэр?» «Считает ли она, что Долли преуспевает в школе?» «Что ж, девчонка она — ух, какая!» «А как насчет общего поведения?» «Девчонка, как следует». «Да, но все-таки…?» «Прелесть девчонка!» — и сделав это заключение, Мона отрывисто вздохнула, взяла со столика случайно подвернувшуюся книгу и, совершенно изменив выражение лица, притворно нахмурив брови, осведомилась: «Расскажите мне про Бальзака, сэр. Правда ли, что он так замечателен?» Она придвинулась так близко к моему креслу, что я учуял сквозь косметическую муть духов и кремов взрослый, неинтересный запах ее собственной кожи. Неожиданно странная мысль поразила меня: а что если моя Лолитка занялась сводничеством? Коли так, она выбрала неудачную кандидатку себе в заместительницы. Избегая хладнокровный взгляд Моны, я с минуту поговорил о французской литературе. Наконец явилась Долли — и посмотрела на нас, прищурив дымчатые глаза. Я предоставил подружек самим себе. На повороте лестницы было створчатое, никогда не отворяемое, паутиной заросшее оконце, в переплете которого один квадратик был из рубинового стекла, и эта кровоточащая рана среди других бесцветных клеток, а также ее несимметричное расположение (ход коня, бе восемь — це шесть) всегда меня глухо тревожили.
10
Иногда… Ну-ка пожалуйста, сколько именно раз, товарищ? Можете ли вы припомнить четыре, пять или больше таких случаев? Или же ни одно человеческое сердце не вынесло бы свыше двух-трех раз? Иногда (ничего не могу сказать в ответ на вопрос ваш), в то время, как Лолита расхлябанно готовила заданный урок, сося карандаш, развалясь поперек кресла и положив ноги через его ручку, я сбрасывал с себя все цепи педагогической сдержанности, отметал все наши ссоры, забывал все свое мужское самолюбие — и буквально на четвереньках подползал к твоему креслу, моя Лолита! Она тогда смотрела на меня взглядом, похожим на серый мохнатый вопросительный знак (говорящий с недоверием, с раздражением: «Как — уже опять?»); ибо ты ни разу не соизволила понять, что я способен, без каких-либо определенных намерений, нестерпимо хотеть уткнуться лицом в твою шотландскую юбочку, моя любимая! Боже мой — хрупкость твоих голых рук и ног, Боже мой, как тянуло меня сложить, обнять все четыре этих прозрачных, прелестных конечности, вроде как ноги сложенного жеребенка, и взять твою голову в мои недостойные руки, и подтянуть кверху кожу висков с обеих сторон, и поцеловать твои окитайченные глаза, и — «Ах, отстань от меня, старый павиан!», говорила ты. «Христа ради, прошу тебя отстать от меня наконец!» И я вставал с пола, а ты смотрела, нарочитым дерганьем лица подражая моему нервному тику. Но ничего, это не имеет значения, я всего лишь животное, ничего, будем продолжать эту жалкую повесть.
11
Как-то в понедельник, в одно декабрьское, кажется, утро, позвонила мисс Пратт и попросила меня приехать поговорить кое о чем. Я знал, что отметки Долли за последний месяц были неважные; но вместо того, чтобы удовлетвориться каким-нибудь правдоподобным объяснением вызова, я вообразил Бог знает какие ужасы и должен был подкрепить себя пинтой джинанаса, прежде чем решиться поехать в школу. Медленно, с таким чувством, будто весь состою из гортани и сердца, я взошел на плаху.
Мисс Пратт, огромная, неряшливого вида женщина с седыми волосами, широким, плоским носом и маленькими глазками за стеклами роговых очков, попросила меня сесть, указав на плюгавый и унизительный пуф, меж тем как она сама присела с тяжеловатой лихостью на ручку дубового кресла. Несколько секунд она молчала, вперив в меня взгляд, улыбающийся и любопытный. Мне вспомнилось, что она так глядела и в первое наше свидание, но тогда я мог позволить себе сурово нахмуриться в ответ. Наконец ее глаза соскользнули с меня. Она впала в задумчивость — вероятно, напускную. Как бы решившись на что-то, она стала обеими толстопалыми руками тереть, складкой об складку, свою темно-серую фланелевую юбку у колена, счищая что-то — меловой след, что ли. Затем она сказала — все еще потирая юбку и не поднимая глаз:
«Позвольте мне спросить вас без обиняков, мистер Гейз. Вы ведь старомодный, европейский отец, не правда ли?»
«Да нет», сказал я. «Консервативный, может быть, но не то, что подразумевается под старомодным».
Она перевела дух, насупилась, а затем, приподняв большие, пухлые руки, хлопнула в ладоши, выражая намерение обратиться к сути дела, и снова уставилась на меня блестящими глазками.
«Долли Гейз», сказала она, «очаровательная девчурка, но начальная пора полового созревания ей, по-видимому, причиняет кое-какие затруднения».
Я слегка поклонился. Что я мог сделать другого?
«Она все еще маячит», сказала мисс Пратт, представляя это маячение соответствующим движением корицей усеянных рук, «между двумя зонами, анальной и генитальной. В основе она, конечно, очаровательная —»
Я переспросил: «Простите, между какими зонами?»
«Вот это заговорил в вас старомодный европеец!» возгласила Праттша, слегка ударив по моим наручным часам и внезапно выставив фальшивые зубы. «Я только хотела сказать, что биологическая тяга и тяга психологическая — хотите папиросу? — не совсем сливаются в вашей Долли, не образуют, так сказать, нечто закругленное». Ее руки на миг обхватили невидимый арбуз.
«Она привлекательна, умна, но небрежна — (тяжело дыша, не покидая насеста, моя собеседница сделала паузу, чтобы взглянуть на отзыв об успехах очаровательной девчурки, лежавший справа от нее на письменном столе). Ее отметки становятся все хуже и хуже. Вот я себя и спрашиваю, мистер Гейз», — снова это мнимое раздумие.
«Что ж», продолжала она бодро, «а я вот папиросы курю и, как наш незабвенный доктор Пирс говаривал, не горжусь этим, но черезвычаянно это люблю!» Она закурила, и дым, который она выпустила из ноздрей, напомнил мне пару кабаньих клыков.
«Давайте-ка я вам представлю несколько деталей, это не займет много времени. Где это у меня?» (она стала перебирать свои бумаги). «Да. Она держится вызывающе с мисс Редкок и невозможно груба с мисс Корморант. А вот доклад одной из наших специальных научных работниц: с удовольствием участвует в хоровом пении класса, хотя ее мысли немного как будто блуждают. При этом закидывает ногу на ногу и помахивает левой в такт. В рубрике обычных словечек: лексикон из двухсот сорока двух слов обыкновеннейшего слэнга подростков с придачей некоторого числа многосложных слов явно европейского происхождения. Много вздыхает в классе. Где это…? Да. Вот тут за последнюю неделю в ноябре. Много вздыхает… Энергично жует резину. Ногтей не кусает, а жаль — это лучше бы соответствовало общей картине — с научной точки зрения, конечно. Менструация, по словам субъекта, вполне установившаяся. Не принадлежит в данное время ни к какой церковной организации. Кстати, мистер Гейз, ее мать была — ? Ах, вот оно что. А вы сами — ? Да, конечно, это никого не касается — кроме, может быть, Господа Бога. Нам еще кое-что хотелось выяснить… У нее, по-видимому, нет никаких домашних обязанностей? Ага, так, так. Вы, мистер Гейз, видно, хотите, чтобы ваша Долли росла принцессой. Ну, что у нас еще тут имеется? Берет в руки книги и откладывает их весьма грациозно. Голос приятный. Довольно часто хихикает. Немного мечтательна. Имеет какие-то свои тайные шуточки, читает обратно, например, фамилии некоторых учительниц. Волосы темно-русые и светло-русые вперемежку, с блеском — ну, я думаю (Праттша заржала), — это вы сами знаете. Нос незаложен, ступни с высоким подъемом, глаза — погодите, у меня тут был более недавний отчет. Да! Вот он. Мисс Гольд говорит, что отметки за теннисный стиль Долли поднялись от „отлично“ до „великолепно“ — они даже лучше, чем у нашей чемпионки Линды Голль, но у Долли плохая концентрация, что отражается на счете. Мисс Корморант не может решить, имеет ли Долли исключительную власть над своими эмоциями или же сама всецело находится под их властью. Мисс Зелва докладывает, что ей, т. е. Долли, не удается словесно оформить свои переживания, а мисс Дутен считает, что Доллины органические функции выше всех похвал. Мисс Молар думает, что Долли близорука и должна бы пойти к хорошему офтальмологу, между тем как мисс Редкок, напротив, утверждает, что девочка симулирует переутомление глаз для того, чтобы оправдать учебные недочеты. И наконец, мистер Гейз, есть нечто основное, беспокоящее наших исследователей. Хочу вас спросить откровенно. Хочу знать, если ваша бедняжка-жена, или вы сами, или кто-либо другой в семье, — я правильно понимаю, что у нее есть в Калифорнии несколько теток и дедушка с материнской стороны? — ах, все померли — извините в таком случае, — но как бы то ни было, нас тревожит вопрос, объяснил ли ей какой-нибудь член семьи, как, собственно, происходит размножение у млекопитающих? У нас у всех впечатление, что в пятнадцать лет Долли, болезненным образом отстав от сверстниц, не интересуется половыми вопросами, или точнее, подавляет в себе всякий интерес к ним, чтобы этим оградить свое невежество и чувство собственного достоинства. Хорошо, я ошиблась — не пятнадцать, а почти четырнадцать. Видите ли, мистер Гейз, наша школа не верит, что нужно детишек питать рассказами о пчелках и тычинках, об аистах и птичках-неразлучках, но мы весьма твердо верим, что надобно учениц подготовить ко взаимно-удовлетворительному брачному сожительству и к благополучному материнству. Мы чувствуем, что Долли могла бы преуспевать, если бы она больше старалась. Доклад мисс Корморант в этом отношении знаменателен. У Долли есть склонность, мягко говоря, нахальничать. Но все мы чувствуем, что, во-первых, вам нужно попросить вашего домашнего доктора объяснить ей элементарные основы половой жизни, а во-вторых, вы должны ей позволить наслаждаться обществом братьев ее товарок, — либо в Клубе Молодежи, либо в Организации преосвященного Риггера, либо, наконец, в прекрасной домашней обстановке наших школьных родителей».
«Она может встречаться с мальчиками в собственной прекрасной домашней обстановке», проговорил я.
«Мы очень надеемся, что так будет», сказала Праттша с воодушевлением. «Когда мы стали расспрашивать ее о ее затруднениях, Долли отказалась обсуждать домашнее положение; но мы поговорили с некоторыми из ее подруг и — слушайте — мы, например, настаиваем на том, чтобы вы взяли обратно вето, которое вы наложили на ее участие в наших спектаклях. Вы просто обязаны разрешить ей играть в „Зачарованных Охотниках“. При первом распределении ролей она оказалась восхитительной маленькой нимфой. Весной же автор проведет несколько дней в Бердслейском Университете и, может быть, согласится присутствовать на двух-трех репетициях в нашей новой аудитории. Я хочу сказать, что вот в таких вещах и состоит счастье — быть молодой, хорошенькой, полной жизни. Вы должны понять —»
«Я всегда казался самому себе», вставил я, «очень понятливым отцом».
«Ах, не сомневаюсь! Но мисс Зелва и мисс Дутен думают, — и я склонна согласиться с ними, — что вашу Долли преследуют сексуальные мысли, для которых она не находит выхода, а потому не перестает дразнить и мучить других девочек — и даже кое-кого из наших учительниц помоложе, и бессмысленно выворачивать задом наперед их имена, — потому что у них-то бывают невинные встречи с кавалерами».
Пожал плечами. Потрепанный эмигрант.
«Давайте-ка приложим ум сообща, мистер Гейз. Что же с ней такое, с этой девочкой?»
«Она мне представляется совсем нормальной и счастливой», ответил я (может быть, катастрофа наконец приблизилась? Может быть, они уличили меня? Может быть, обратились к гипнотизеру?).
«Что тревожит меня», сказала мисс Пратт, посмотрев на часы и начав обсуждать весь вопрос сызнова, «это то, что и наставницы, и товарки находят Долли враждебно настроенной, неудовлетворенной, замкнутой, — и все мы недоумеваем, почему это вы так против всех нормальных развлечений, свойственных нормальным детям?»
«Включая любовные прелиминарии?» спросил я развязно, отчаянно — так огрызается припертая к стене старая крыса.
«Что ж, я, разумеется, приветствую такую передовую терминологию», сказала Праттша с ухмылкой. «Но не в этом дело. Поскольку существует у нас в Бердслейской гимназии надзор, наши спектакли, танцы и другие естественные увеселения не могут считаться в прямом смысле любовными прелиминариями, хотя, конечно, девочки встречаются с мальчиками, если к этому сводится ваше возражение».
«Ладно», сказал я — и мой пуф испустил усталый вздох. «Ваша взяла. Она может участвовать в пьесе. Но если часть ролей мужская, то ставлю условие: мужская часть поручается девочкам».
«Меня всегда поражает», сказала мисс Пратт, «как изумительно некоторые иностранцы — или, во всяком случае, натурализованные американцы — пользуются нашим богатым языком. Я уверена, что мисс Гольд — она у нас руководит драматической группой — весьма и весьма обрадуется. Между прочим, она, по-моему, одна из немногих учительниц, которые как будто относятся хорошо — т. е. я хочу сказать, которые как будто умеют подойти к трудной Долли. Ну вот, на этом мы покончили с общими вопросами; теперь остается небольшая частность. Мистер Гейз, ваша Долли опять напроказила».
Мисс Пратт сделала паузу, а затем провела тылом указательного пальца под ноздрями влево и вправо с такой силой, что ее нос пустился в воинственную пляску.
«Я человек прямодушный», сказала она, «но в жизни есть некоторые условности, и мне трудно. — Хорошо, давайте, я объясню так: есть, например, господа Уокер, живущие в старинном доме, который мы тут называем Герцогским Замком — вы, конечно, знаете этот громадный серый дом на вершине холма — они посылают двух своих дочек в нашу школу, и у нас есть также племянница президента университета, доктора Мура, исключительно благовоспитанная барышня — не говоря о целом ряде других знатных детей. И вот, принимая во внимание эти обстоятельства, мы несколько ошарашены, когда Долли, которая выглядит такой приличной девочкой, употребляет слова, которые вам, иностранцу, вероятно, просто неизвестны или непонятны. Может быть, было бы лучше — может быть, позвать сюда Долли и, не откладывая, тут же все обсудить? Не хотите? Видите ли — Ах, уж давайте без обиняков. Долли написала непристойный термин, который, по словам нашей докторши Кутлер, значит писсуар на низкопробном мексиканском жаргоне, — написала его своим губным карандашом на одной из брошюр по здравоохранению, их раздала девочкам мисс Редкок, которая выходит замуж в июне, и мы решили, что Долли останется после классов — этак полчасика. Но если вы желаете —»
«Нет», сказал я, «не хочу нарушать ваших правил. Я с ней поговорю наедине. Я это выясню».
«Да, сделайте это», сказала мисс Пратт, вставая со своего места на ручке кресла. «А мы с вами можем опять поговорить в скором времени, и если улучшения не будет, попросим нашу докторшу проанализировать девочку».
Может быть, жениться на Праттше и задушить ее?
«А кроме того, пускай ваш домашний врач осмотрит ее физически — простая, рутинная проверка. Я посадила ее в Класс-Квас, последний в конце коридора».
Объясню, что Бердслейская гимназия подражала знаменитой школе для девочек в Англии тем, что надавала разных, будто бы «традиционных», названий классным комнатам, как, например: Класс-Раз, Класс-Два-с, Класс-Алмаз и прочее. «Квас» оказался дурно-пахнущим, с коричневой репродукцией «Годов Невинности» Рейнольдса над черной доской и с несколькими рядами корявых парт. За одной из них Лолита была погружена в главу о Диалоге в «Драматической Технике» Бэкера, и все было очень тихо, а спереди от нее сидела другая девочка, с очень голой, фарфорово-белой шеей и чудными бледно-золотыми волосами, и тоже читала, забыв решительно все на свете, причем бесконечно оборачивала мягкий локон вокруг пальца, и я сел рядом с Долли прямо позади этой шеи и этого локона, и расстегнул пальто, и за шестьдесят пять центов плюс разрешение участвовать в школьном спектакле добился того, чтобы Долли одолжила мне, под прикрытием парты, свою мелом и чернилами испачканную, с красными костяшками руку. Ах, это, несомненно, было глупо и неосторожно с моей стороны, но после недавних терзаний в кабинете начальницы, я просто был вынужден воспользоваться комбинацией, которая, я знал, никогда не повторится.
12
Около Рождества она сильно простудилась, и ее осмотрела одна из подруг Биянки Лестер, докторша Ильза Тристрамсон — (здравствуйте, Ильза, вы были очень милы, не выказали излишнего любопытства и трогали мою голубку так нежно). Докторша установила бронхит, потрепала Лолиту по голой спине (где пушок вдоль хребта дыбом стоял от жара) и уложила ее в постель на недельку или дольше. Сначала у нее была высокая температура, и я не мог отказаться от зноя нежданных наслаждений (Venus febriculosa!), но, по правде сказать, очень вялая девочка постанывала, и кашляла, и тряслась от озноба в моих настойчивых объятиях. А как только она поправилась, я устроил для нее Вечеринку с Мальчиками.
Пожалуй, я слишком много выпил, готовясь к тяжелому испытанию. Пожалуй, я поставил себя в дурацкое положение. Девочки украсили и заштепселили елочку (немецкий рождественский обычай, только раньше были свечки, а теперь — цветные лампочки). Выбирали пластинки и кормили ими граммофон моего домохозяина. Долли была в нарядном сером платье с облегающим лифом и юбкой клёш. Мурлыча мотив, я ушел к себе наверх, но затем каждые десять или двадцать минут спускался, как болван, на несколько секунд под предлогом, что забыл трубку на камине или пришел посмотреть, где оставил газету; и с каждым разом мне становилось труднее и труднее проделывать эти простые действия, и я поневоле вспоминал те ужасно далекие дни, в Рамздэле, когда я, бывало, так мучительно готовился к тому, чтобы небрежно войти в комнату, где граммофон пел «Маленькую Кармен».
Вечеринка не совсем удалась. Из трех приглашенных девочек одна не пришла вовсе, а один из кавалеров привел своего двоюродного брата Роя, так что оказалось два лишних мальчика. Оба кузена знали все танцы, но другие двое почти совсем не умели танцевать, вследствие чего большая часть вечера ушла на то, чтобы поставить вверх дном кухню, а затем на ведение трескучих споров насчет того, в какую сыграть карточную игру, и некоторое время спустя две девочки и четыре мальчика очутились сидящими на полу в гостиной, где отворили все окна и играли в какую-то словесную игру, правила которой Опаль никак не могла понять, меж тем как Мона и Рой, долговязый благообразный юноша, пили имбирный лимонад на кухне, сидя на столе и болтая ногами, и горячо обсуждая Предопределение и Закон Статистической Вероятности. Когда они все ушли, Лолита издала звук вроде «ых!», прикрыла глаза и упала в кресло, звездообразно раскинув руки и ноги, этим подчеркивая свое отвращение и измождение, и стала божиться, что такой мерзкой шайки мальчишек она никогда в жизни не видела. Я купил ей новую теннисную ракету за эту фразу.
Январь выдался сырой и мягкий, а февраль ввел в заблуждение кусты форситии, покрывшиеся вдруг золотыми цветами. Старожилы не могли запомнить такой погоды! Посыпались и другие подарки. На ее четырнадцатое рождение, в первый день 1949-го года, я подарил ей велосипед — ту очаровательную механическую газель, которую я уже однажды упоминал, и к этому прибавил Историю Современной Американской Живописи; мне почему-то доставляло дивное удовольствие обращение ее с велосипедом, то есть ее подход к нему, движение бедрышка при влезании на него и тому подобное; но мои попытки облагородить ее художественный вкус окончились неудачей: она хотела знать, надо ли считать фермера, дремлющего после полдника на сене (кисти Дориды Ли), отцом нарочито сладострастной дивчины на переднем плане, и не могла понять, почему я утверждаю, что Грант Вуд и Питер Гурд талантливы, а Реджинальд Марш и Фредерик Уо бездарны.
13
К тому времени, когда весна подкрасила улицу Тэера желтыми, зелеными и розовыми мазками, Лолита уже бесповоротно влюбилась в театр. Мисс Пратт, которую я однажды в воскресенье заметил завтракающей с какими-то дамами у Вальтона, поймала издалека мой взгляд и — пока Лолита не смотрела — сердечно и сдержанно наградила меня беззвучными аплодисментами. Я не терплю театра, вижу в нем, в исторической перспективе, примитивную и подгнившую форму искусства, которая отзывает обрядами каменного века и всякой коммунальной чепухой, несмотря на индивидуальные инъекции гения, как, скажем, поэзия Шекспира или Бен Джонсона, которую, запершись у себя и не нуждаясь в актерах, читатель автоматически извлекает из драматургии. Будучи в то время слишком занят собственными литературными трудами, я не нашел возможным ознакомиться с полным текстом «Зачарованных Охотников» — той пьесы, в которой Долорес Гейз получила роль дочки фермера, вообразившей себя не то лесной волшебницей, не то Дианой: эта дриада, каким-то образом достав учебник гипноза, погружает заблудившихся охотников в различные забавные трансы, но в конце концов подпадает сама под обаяние бродяги-поэта (Мона Даль). Вот в сущности все, что я вычитал из смятых обрывков неряшливо настуканного текста, которые Лолита рассыпала по всему дому. Мне было и приятно и грустно, что заглавие пьесы случайно совпадает с названием незабвенной гостиницы, но я устало сказал себе, что незачем об этом напоминать моей собственной чаровнице, боясь, что бесстыдный упрек в сентиментальности мне причинит еще больше страдания, чем ее пренебрежительная забывчивость. Мне показалось, что пьеса — один из многих анонимных пересказов какой-то банальной легенды. С тем же успехом, конечно, я мог бы подумать, что, в погоне за привлекательным названием, основатель гостиницы подвергся, непосредственно и исключительно, влиянию случайной фантазии им нанятого второстепенного стенописца и что впоследствии вывеска отеля подсказала заглавие пьесы. Но я со своим доверчивым, простым и благожелательным умом нечаянно повернул все это в другую сторону и машинально предположил, что фрески, вывеска и заглавие произошли из общего источника, из местного, что ли, предания, которое я, будучи чужд новоанглийскому фольклору, мог и не знать. Вследствие этого у меня сложилось впечатление (все такое же случайное и лишенное всякого значения), что проклятая пьеса принадлежит к типу прихотливых пустяков для детской аудитории, приспособленных и переделанных тысячу раз, как, например, «Гензель и Гретель» такого-то, или «Спящая Красавица» такой-то, или «Новое платье короля» неких Мориса Вермонта и Марионы Румпельмейер (все это можно найти в любом таком сборнике, как «Школьная Сцена» или «Сыграем Пьесу!»). Другими словами, я не знал, — а если бы знал, то было бы мне в те дни наплевать, — что на самом деле пьеса «Зачарованные Охотники» — недавно написанное и в техническом смысле самобытное произведение, в первый раз поставленное всего месяца три-четыре тому назад в фасонистой нью-йоркской студии. Насколько я мог судить по роли моей прелестницы, вещица была удручающе вычурная, с отзвуками из Ленормана и Метерлинка и всяческих бесцветных английских мечтателей. Охотники в пьесе были, как полагается в Америке, одеты все одинаково, в одинаковых красных кепках, и только отличались качеством вооружения. Один был банкир, другой водопроводчик, третий полицейский, четвертый гробовщик, пятый страховщик, а шестой — беглый каторжник (драматические эффекты тут самоочевидны); все они внутренне переменились, попав в Доллин Дол, и уже помнили настоящую свою жизнь только как какую-то грезу или дурной сон, от которого их разбудила маленькая моя Диана; но седьмой охотник (не в красной, а в зеленой кепке — экий разиня!) был Молодой Поэт, и он стал настаивать, к великой досаде Дианиты, что и она и другие участники дивертисмента (танцующие нимфы, эльфы, лешие) — всё лишь его, поэтово, сотворение. Насколько я понял, кончалось тем, что, возмущенная его самоуверенностью, босая Долорес приводила своего поэта, т. е. Мону, одетую в клетчатые штаны со штрипками, на отцовскую ферму за глухоманью, чтобы доказать хвастуну, что она-то сама — вовсе не его вымысел, а деревенская, твердо-стоящая на черноземе девушка; и поцелуй под занавес закреплял глубокую идею пьесы, поучающей нас, что мечта и действительность сливаются в любви. Благоразумие советовало мне обойтись без критики в разговорах с Лолитой: она так хорошо увлекалась «проблемами выразительности», так прелестно складывала вместе свои узкие флорентийские ладони, хлопая ресницами и заклиная меня не присутствовать на репетициях в школе, как это делали некоторые довольно смешные родители! Ей хотелось, говорила она, ослепить меня совершенно гладким первым представлением, а кроме того я, видите ли, как-то всегда вмешиваюсь не в свое дело, не то говорю и стесняю ее в присутствии ее знакомых.
Среди репетиций случилась одна совсем особенная… о сердце, сердце!.. был в мае один особенный день, полный радостной суеты — но все это как-то прошло мимо, вне моего кругозора, не задержавшись у меня в памяти, и когда уже после, к вечеру, я опять увидел Лолиту (она сидела на велосипеде, балансируя, прижав руку к влажной коре молодой березы на краю нашего лужка), меня так поразила сияющая нежность ее улыбки, что я на миг поздравил себя с окончанием всех моих печалей. «Скажи», спросила она, «ты, может быть, помнишь, как назывался отель — ах, ты знаешь, какой отель (нос у нее сморщился), ну, скажи — ты знаешь, — там, где были эти белые колонны и мраморный лебедь в холле? Ну, как это ты не знаешь (она шумно выдохнула) — тот отель, где ты меня изнасиловал? Хорошо, не в том дело, к чорту. Я просто хочу спросить, не назывался ли он (почти шепотом) — „Зачарованные Охотники“? Ах, да (мечтательно), в самом деле?» И вдруг, с маленьким взвизгом влюбленного, вешнего смеха, она шлепнула ладонью по глянцевитому стволу и понеслась в гору, до конца улицы, и затем покатила назад, в позе совершенного покоя, держа ступни, одну выше, другую ниже, на неподвижных педалях и забыв одну руку на колене, не прикрытом ситцевой юбкой.
14
Так как говорилось, что музыка связана с увлечением балетом и сценой, я позволил Лолите брать уроки рояля с мисс Ламперер (как мы, знатоки Флобера, можем ее для удобства назвать), к белому с голубыми ставнями домику которой, в двух милях от Бердслея, Лолита катила два раза в неделю. Как-то, в пятницу вечером, в последних числах мая (и около недели после той особенной репетиции, на которую, как и на прочие, я не был допущен), зазвонил телефон в кабинете, где я кончал подчищать королевский фланг Гастона, и голос мисс Ламперер спросил, приедет ли моя Эмма — то бишь Лолита — в следующий вторник: она пропустила два урока подряд — в прошлый вторник и нынче. Я сказал: «да, конечно приедет» — и продолжал игру. Как легко поверит читатель, мои способности теперь пошатнулись и через два-три хода я вдруг заметил, сквозь муть внешахматного страдания, что Гастон — ход был его — может завладеть моим ферзем; он это заметил тоже, но опасаясь западни со стороны заковыристого противника, долго не решался, и отдувался, и сопел, и тряс брылами, и даже взглядывал на меня украдкой, неуверенно пододвигая и опять вбирая пухлые, собранные в пучок пальцы, — безумно хотел взять эту сочную штуку, а не смел — и внезапно схватил ее (не научил ли его этот случай той опасной смелости, которую он потом стал выказывать в другой области?), и я провел скучнейший час, пока добился ничьей. Он допил свой коньяк и, немного погодя, ушел вразвалку, вполне довольный результатом (mon pauvre ami, je ne vous ai jamais revu et quoiqu'il y ait bien peu de chance que vous voyiez mon livre, permettez-moi de vous dire que je vous serre la main bien cordialement, et que toutes mes fillettes vous saluent). Я нашел Долорес Гейз за кухонным столом, уплетающей клин торта и не отрывающей глаз от листка с ролью. Она подняла их навстречу моему взгляду, — в них была какая-то небесная пустота. Когда я заявил ей о своем открытии, она осталась до странности безмятежной и только сказала d'un petit air faussement contrit, что она, конечно, очень скверная девочка, но было просто невозможно противиться соблазну, и вот она потратила эти часы музыки — о читатель, о мой читатель! — на то, чтобы разучивать с Моной в городском парке волшебно-лесные сцены пьесы. Я сказал: «Превосходно», и прошагал к телефону. Мать Моны ответила: «да, она дома» и, с материнским нейтральным вежливо-довольным смешком удалилась, крича уже за сценой: «Тебя просит Рой», и в следующую минуту подшелестнула Мона и тотчас же, низким, монотонным, но не лишенным ласковости голосом, принялась отчитывать Роя за какую-то им сделанную или сказанную пакость, и я перебил ее, и вот уже Мона, спокойно переключившись, говорила своим смиреннейшим, наисексуальнейшим контральто: «да, сэр», «разумеется, сэр», «я одна виновата, сэр, в этой несчастной истории» (какая плавность! какая светскость!), «право, я очень сожалею» — и так далее и тому подобное, как выражаются эти шлюшки.
Я опять спустился на первый этаж, откашливаясь и держась за сердце. Лолита сидела теперь в гостиной, в своем любимом кожаном кресле. Она сидела развалясь, выкусывая заусеницу, следя за мной глумливым взглядом бессердечных, дымчатых глаз и не переставая качать табурет, на который поставила пятку вытянутой, в одном носке, ноги, — и с приступом тошной боли я увидел ясно, как она переменилась с тех пор, как я познакомился с ней два года тому назад. Или перемена случилась за последние две недели? Где была моя нежность к ней? Разрушенный миф! Она находилась прямо в фокусе моего накаленного добела гнева. Мгла вожделения рассеялась, ничего не оставив, кроме этой страшной светозарности. О да, она переменилась! Кожа лица ничем не отличалась теперь от кожи любой вульгарной неряхи-гимназистки, которая делит с другими косметическую мазь, накладывая ее грязными пальцами на немытое лицо, и которой все равно, чей грязный пиджачный рукав, чья прыщами покрытая щека касаются ее лица. А меж тем в прежние дни ее лицо было подернуто таким нежным пушком, так сверкало росою слез, когда бывало играючи, я катал ее растрепанную голову у себя на животе! Грубоватая краснота заменила теперь свечение невинности. Весенний насморк с местным названием «кроличьей простуды» окрасил в огненно-розовый цвет края ее презрительных ноздрей. Объятый неким ужасом, я опустил взор, и он машинально скользнул по исподней стороне ее опроставшейся, из-под юбчонки напряженно вытянутой ляжки — ах, какими отполированными и мускулистыми стали теперь ее молодые ноги! Ее широко расставленные, серые как матовое стекло глаза, с лопнувшей на белке красной жилкой, смотрели на меня в упор, и мне казалось, я различаю в ее взгляде тайную мысль, что, может быть, Мона права, и ей, сиротке Долорес, удалось бы меня выдать полиции без того, чтобы самой понести кару. Как я ошибся! Каким безумцем я себя показал! Все в ней было равно непроницаемо — мощь ее стройных ног, запачканная подошва ее белого носка, толстый свитер, которого она не сняла, несмотря на духоту в комнате, ее новый луковый запашок и особенно — тупик ее лица с его странным румянцем и недавно крашенными губами. Эта краска оставила след на ее передних зубах, и меня пронзило одно воспоминание — о, не образ воскресшей Моники, а образ другой, очень молодой проституточки в борделе, много лет тому назад, которую кто-то успел перехватить, пока я решал, искупает ли ее единственная прелесть — юность — ужасную возможность заразиться Бог знает чем, и у которой были точно такие же горящие маслаки, и умершая мама, и крупные передние зубы, и обрывок тускло красной ленточки в простонародно-русых волосах.
«Ну что же, говори уж», сказала Лолита. «Подтверждение приемлемо?»
«О да», сказал я. «Абсолютно приемлемо. Да. И я не сомневаюсь ни секунды, что вы это вместе придумали. Больше скажу — я не сомневаюсь, что ты ей сообщила все, что касается нас».
«Вот как?»
Я совладел с одышкой и сказал: «Долорес, все это должно прекратиться немедленно. Я готов выхватить тебя из Бердслея и запереть ты знаешь где, или это должно прекратиться. Я готов увезти тебя через несколько минут — с одним чемоданом; но это должно прекратиться, а не то случится непоправимое».
«Непоправимое? Скажите пожалуйста!»
Я отпихнул табурет, который она все раскачивала пяткой, и нога ее глухо ударилась об пол.
«Эй», крикнула она, «легче на поворотах!»
«Прежде всего, марш наверх!» крикнул я в свою очередь и одновременно схватил и вытащил ее из кресла. С этой минуты я перестал сдерживать голос, и мы продолжали орать друг на дружку, причем она говорила непечатные вещи. Она кричала, что люто ненавидит меня. Она делала мне чудовищные гримасы, надувая щеки и производя дьявольский лопающийся звук. Она сказала, что я несколько раз пытался растлить ее в бытность мою жильцом у ее матери. Она выразила уверенность, что я зарезал ее мать. Она заявила, что она отдастся первому мальчишке, который этого захочет, и что я ничего не могу против этого. Я велел ей подняться к себе и показать мне все те места, где она припрятывает деньги. Это была отвратительная, нестерпимо-громкая сцена. Я держал ее за костлявенькую кисть, и она вертела ею так и сяк, под шумок стараясь найти слабое место, дабы вырваться в благоприятный миг, но я держал ее совсем крепко и даже причинял ей сильную боль, за которую, надеюсь, сгниет сердце у меня в груди, и раза два она дернулась так яростно, что я испугался, не треснула ли у нее кисть, и все время она пристально смотрела на меня этими своими незабвенными глазами, в которых ледяной гнев боролся с горячей слезой, и наши голоса затопляли звонивший наверху телефон, и в этот самый миг, как я осознал этот звон, она высвободилась и была такова.
С персонажами в кинофильмах я, по-видимому, разделяю зависимость от всесильной machina telephonica и ее внезапных вторжений в людские дела. На этот раз оказалось, что звонит разозленная соседка. Восточное окно гостиной оставалось широко открытым, — хотя штора по милости судьбы была опущена; и за этим окном сырая черная ночь кислой новоанглийской весны, затаив дыхание, подслушивала нашу ссору. Мне всегда думалось, что тип внутренне похабной старой девы, внешне похожей на соленую пикшу, — чисто литературный продукт скрещивания родством связанных лиц в современном американском романе; но теперь я убежден, что щепетильная и блудливая мисс Восток — или по-настоящему (вскроем это инкогнито) мисс Финтон Лебон — должно быть, по крайней мере на три четверти высунулась из окна своей спальни, стараясь уловить суть нашей ссоры.
«Какой кавардак… какой галдеж…», квакала телефонная трубка. «Мы не живем тут в эмигрантском квартале. Этого нельзя никак —»
Я извинился за шум, поднятый дочерними гостями («Знаете — молодежь…») и на пол-кваке повесил трубку.
Внизу хлопнула дверь. Лолита? Убежала из дому?
В лестничное оконце я увидел, как стремительный маленький призрак скользнул между садовыми кустами; серебристая точка в темноте — ступица велосипедного колеса — дрогнула, двинулась и исчезла.
Так случилось, что автомобиль проводил ночь в ремонтной мастерской на другом конце города. Мне приходилось пешком преследовать крылатую беглянку. Даже теперь, когда ухнуло в вечность больше трех лет с той поры, я не в силах вообразить эту улицу, эту весеннюю ночь без панического содрогания. Перед освещенным крыльцом их дома мисс Лестер прогуливала старую, разбухшую таксу мисс Фабиан. Как изверг в стивенсоновской сказке, я был готов всех раздавить на своем пути. Надо попеременно: три шага идти медленно, три — бежать. Тепловатый дождь забарабанил по листьям каштанов. На следующем углу, прижав Лолиту к чугунным перилам, смазанный темнотой юноша тискал и целовал ее — нет, не ее, ошибка. С неизрасходованным зудом в когтях, я полетел дальше.
В полумиле от нашего четырнадцатого номера Тэеровская улица спутывается с частным переулком и поперечным бульваром; бульвар ведет к торговой части города; у первого же молочного бара я увидел — с какой мелодией облегчения! — Лолитин хорошенький велосипед, ожидавший ее. Я толкнул, вместо того чтобы потянуть, дверь, потянул, толкнул опять, потянул и вошел. Гляди в оба! В десяти шагах от меня, сквозь стеклянную стенку телефонной будки (бог мембраны был все еще с нами), Лолита, держа трубку в горсточке и конфиденциально сгорбившись над ней, взглянула на меня прищуренными глазами и отвернулась со своим кладом, после чего торопливо повесила трубку и вышла из будки с пребойким видом.
«Пробовала тебе позвонить домой», беспечно сказала она. «Принято большое решение. Но сперва угости-ка меня кока-колой, папочка».
Сидя у бара, она внимательно следила за тем, как вялая, бледная девушка-сифонщица накладывала лед в высокий бокал, напускала коричневую жидкость, прибавляла вишневого сиропу — и мое сердце разрывалось от любви и тоски. Эта детская кисть! Моя прелестная девочка… У вас прелестная девочка, мистер Гумберт. Мы с Биянкой всегда восхищаемся ею, когда она проходит мимо. Мистер Пим (проходящий мимо в известной трагикомедии) смотрел, как Пиппа (проходящая мимо у Браунинга) всасывает свою нестерпимую смесь.
J'ai toujours admire l'oeuvre ormonde du sublime Dublinois. И тем временем дождь превратился в бурный и сладостный ливень.
«Вот что», сказала она, тихо подвигаясь на своем велосипеде подле меня, одной ногой скребя по темно-блестящей панели. «Вот что я решила. Хочу переменить школу. Я ненавижу ее. Я ненавижу эту пьесу. Честное слово! Уехать и никогда не вернуться. Найдем другую школу. Мы уедем завтра же. Мы опять проделаем длинную поездку. Только на этот раз мы поедем, куда я хочу, хорошо?»
Я кивнул. Моя Лолита.
«Маршрут выбираю я? C'est entendu?» спрашивала она, повиливая рядом со мной. Пользовалась французским языком только, когда бывала очень послушной девчоночкой.
«Ладно. Entendu. А сейчас гоп-гоп-гоп, Ленора, а то промокнешь» (буря рыданий распирала мне грудь).
Она оскалила зубы и с обольстительной ухваткой школьницы наклонилась вперед, и умчалась. Птица моя!
Холеная рука мисс Лестер держала дверь крыльца приотворенной для переваливавшейся старой собаки qui prenait son temps.
Лолита ждала меня у призрачной березы.
«Я промокла насквозь», заявила она громким голосом. «А ты — доволен? К чорту пьесу! Понимаешь?»
Где-то наверху лапа невидимой ведьмы с грохотом закрыла окно.
Мы вошли к себе в дом; передняя сияла приветственными огнями; Лолита стащила свитер, тряхнула бисером усыпанными волосами и, приподняв колено, протянула ко мне оголенные руки.
«Понеси меня наверх, пожалуйста. Я что-то в романтическом настроении».
Физиологам, кстати, может быть небезынтересно узнать, что у меня есть способность — весьма, думается мне, необыкновенная — лить потоки слез во все продолжение другой бури.
15
Тормоза подтянули, трубы вычистили, клапаны отшлифовали, и кое-какие другие починки и поправки оплатил не ахти как много смыслящий в механике господин Гумберт, после чего автомобиль покойной госпожи Гумберт оказался в достаточно приличном виде, чтобы предпринять новое путешествие.
Мы обещали Бердслейской гимназии, доброй, старой Бердслейской гимназии, что вернемся, как только кончится мой холливудский ангажемент (изобретательный Гумберт намекнул, что его приглашают консультантом на съемку фильма, изображавшего «экзистенциализм» — который в 1949 году считался еще ходким товаром). На самом же деле я замышлял тихонько переплюхнуться через границу в Мексику — я осмелел с прошлого года — и там решить, что мне делать дальше с моей маленькой наложницей, рост которой теперь равнялся шестидесяти дюймам, а вес — девяносту английских фунтов. Мы выкопали наши туристические книжки и дорожные карты. С огромным смаком она начертила маршрут. Спрашивалось, не вследствие ли тех сценических ирреальных занятий она переросла свое детское напускное пресыщение и теперь с обстоятельным вниманием стремилась исследовать роскошную действительность? Я испытывал странную легкость, свойственную сновидениям, в то бледное, но теплое воскресное утро, когда мы покинули казавшийся озадаченным кров профессора Хима и покатили по главной улице города, направляясь к четырехленточному шоссе. Летнее, белое в черную полоску платье моей возлюбленной, ухарская голубая шапочка, белые носки и коричневые мокасины не совсем гармонировали с большим, красивым камнем — граненым аквамарином — на серебряной цепочке, украшавшим ее шею: подарок ей от меня — и от весеннего ливня. Когда мы поравнялись с «Новой Гостиницей», она вдруг усмехнулась. «В чем дело?» спросил я. «Дам тебе грош, коль не соврешь», — и она немедленно протянула ко мне ладошку, но в этот миг мне пришлось довольно резко затормозить перед красным светофором. Только мы застопорили, подъехала слева и плавно остановилась другая машина, и худая чрезвычайно спортивного вида молодая женщина (где я видел ее?) с ярким цветом лица и блестящими медно-красными кудрями до плеч приветствовала Лолиту звонким восклицанием, а затем, обратившись ко мне, необыкновенно жарко, «жанна-дарково» (ага, вспомнил!), крикнула: «Как вам не совестно отрывать Долли от спектакля, вы бы послушали, как автор расхваливал ее на репетиции —» «Зеленый свет, болван», проговорила Лолита вполголоса, и одновременно, красочно жестикулируя на прощанье многобраслетной рукой, Жанна д'Арк (мы видели ее в этой роли на представлении в городском театре) энергично перегнала нас и одним махом повернула на Университетский Проспект.
«Кто именно — Вермонт или Румпельмейер?»
«Нет, это Эдуза Гольд — наша режиссерша».
«Я говорю не о ней. Кто именно сварганил пьесу о твоих Зачарованных Охотниках?»
«А, вот ты о чем. Кто именно? Да какая-то старуха, Клэр что-то такое, кажется. Их была целая куча там».
«И она, значит, похвалила тебя?»
«Не только похвалила — даже лобызнула в лобик — в мой чистый лобик», и цыпка моя испустила тот новый маленький взвизг смеха, которым — может быть, в связи с другими театральными навыками — она с недавних пор любила щеголять.
«Ты пресмешное создание, Лолита», сказал я (передаю мою речь приблизительно). «Само собой разумеется, что меня страшно радует твой отказ от дурацкого спектакля. Но только странно, что ты его бросила всего за неделю до его естественного разрешения. Ах, Лолита, смотри, не сдавайся так легко! Помнится мне, ты отказалась от Рамздэля ради летнего лагеря, а от лагеря ради увеселительной поездки, — и я мог бы привести еще несколько резких перемен в твоем настроении. Ты у меня смотри. Есть вещи, от которых никогда не следует отказываться. Будь упорнее. Будь немножко нежнее со мной, Лолита. Кроме того, ты слишком много ешь. Объем твоей ляжки не должен, знаешь, превосходить семнадцати с половиной дюймов. Чуточку набавишь, — и все кончено между нами (я, конечно, шутил). Мы теперь пускаемся в длинное, счастливое путешествие. Я помню —»
16
Я помню, что ребенком, в Европе, я грезил над картой Северной Америки, на которой «палач», т. е. средняя часть «Аппалачских гор», крупным шрифтом растянулся от Алабамы до Мэна, так что вся обхватываемая область (включая Пенсильванию и Нью-Йорк) являлась моему воображению как исполинская Швейцария или даже Тибет, сплошь горы, чередование дивных алмазных пиков, огромные хвойные деревья, le montagnard émigré в великолепной своей медвежьей дохе, и Felis tigris Goldsmithi, и краснокожие индейцы под катальпами. Как ужасно, что все это свелось к мизерному пригородному палисаднику и дымящейся железной корзине для сжигания мусора… Прощай, Аппалачие! Покинув его, мы пересекли Огайо, три штата, начинающихся на «И», и Небраску — ах, это первое дуновение Запада! Мы уехали не спеша, так как у нас была целая неделя, чтобы достичь Уэйс, городок в Скалистых Горах, где ей страстно хотелось посмотреть на Обрядовые Пляски индейцев в день ежегодного открытия Магической Пещеры, и почти три недели, чтобы добраться до Эльфинстона, жемчужины одного из западных штатов, где ей мечталось взобраться на Красный Утес, с которого одна немолодая звезда экрана не так давно бросилась и убилась насмерть после пьяного скандала со своим сутенером.
Снова нас приветствовали осмотрительные мотели такими обращениями, прибитыми в простенках, как, например:
«Мы хотим, чтобы вы себя чувствовали у нас как дома. Перед вашим прибытием был сделан полный (подчеркнуто) инвентарь. Номер вашего автомобиля у нас записан. Пользуйтесь горячей водой в меру. Мы сохраняем за собой право выселить без предуведомления всякое нежелательное лицо. Не кладите никакого (подчеркнуто) ненужного материала в унитаз. Благодарствуйте. Приезжайте опять. Дирекция. Постскриптум: Мы считаем наших клиентов Лучшими Людьми на Свете».
В этих страшных местах две постели стоили нам десять долларов в ночь. Мухи становились в очередь на наружной стороне двери и успешно пробирались внутрь, как только дверь открывалась. Прах наших предшественников дотлевал в пепельницах, женский волос лежал на подушке, в соседнем номере кто-то во всеуслышание вешал пиджак в гулкий стенной шкап, вешалки были хитроумно прикручены к перекладине проволокой для предотвращения кражи, и — последнее оскорбление — картины над четой кроватей были идентичными близнецами. Я заметил, между прочим, перемену в коммерческой моде. Намечалась тенденция у коттеджей соединяться и образовывать постепенно цельный караван-сарай, а там нарастал и второй этажик, между тем как внизу выдалбливался холл, и ваш автомобиль уже не стоял у двери вашего номера, а отправлялся в коммунальный гараж, и мотель преспокойно возвращался к образу и подобию доброго старого отеля третьего разряда.
Теперь хочу убедительно попросить читателя не издеваться надо мной и над помутнением моего разума. И ему и мне очень легко задним числом расшифровать сбывшуюся судьбу; но пока она складывается, никакая судьба, поверьте мне, не схожа с теми честными детективными романчиками, при чтении коих требуется всего лишь не пропустить тот или иной путеводный намек. В юности мне даже попался французский рассказ этого рода, в котором наводящие мелочи были напечатаны курсивом; но не так действует Мак-Фатум — даже если и распознаёшь с испугом некоторые темные намеки и знаки.
Например: я не мог бы поклясться, что в одном случае, незадолго до среднезападной части нашей поездки или в самом начале этого этапа, ей не удалось сообщить кое-что неизвестному человеку или неизвестным людям, или же как-то снестись с ним или с ними. Мы только что остановились у бензиновой станции под знаком Пегаса, и, выскользнув из машины, она исчезла где-то за гаражом, благо поднятый капот, под который я заглянул, следя за манипуляциями механика, скрыл ее на мгновение от моего взгляда. Не видя ее, но будучи в покладистом настроении, я только покачал доброй головой, хотя, строго говоря, посещение публичных уборных запрещалось совершенно, ибо я инстинктивно чувствовал, что уборные — как и телефоны — представляли собой по непроницаемой для меня причине те острые пункты, за которые ткань моей судьбы имела склонность зацепляться. У каждого есть такие роковые предметы или явления, — в одном случае повторяющийся ландшафт, в другом — цифры, которые боги тщательно подбирают для того, чтобы навлечь значительные для нас события: тут Джон всегда споткнется; там всегда разобьется сердце Дженни.
Итак, машину мою обслужили, и я отъехал от бензоколонок, чтобы дать место развозному грузовичку — и тут растущий объем ее отсутствия начал томить меня в серой пустоте ветреного дня. Не в первый раз и не в последний глядел я с таким тусклым беспокойством на неподвижные мелочи, которые как будто дивятся (вроде деревенских зевак), что попали в поле зрения замешкавшегося путешественника: это темно-зеленое ведро для отбросов, эти густо-черные с белым боком шины на продажу, эти желтые жестянки с машинным маслом, этот румяный холодильник с разнообразными напитками, эти четыре, пять… семь пустых бутылок в деревянных клетках ящика, видом своим напоминавшего не совсем заполненную крестословицу, это насекомое, терпеливо поднимающееся по внутренней стороне окна в ремонтной конторе… Радиомузыка доносилась из ее открытой двери, и оттого что ритм не был синхронизирован с колыханием и другими движениями ветром оживленной растительности, — получалось впечатление старого видового фильма, который живет собственной жизнью, меж тем как пианино или скрипка следует музыкальной линии, находящейся вне сферы вздрагивающего цветка или качающейся ветки. Отзвук последних рыданий Шарлотты нелепым образом пронзил меня, когда, в платье, зыблющемся не в лад с музыкой, Лолита выбежала с совершенно неожиданной стороны. Оказалось, что клозет был занят и она перешла через поперечную улицу к следующему гаражу — под знаком Раковины. Там надпись гласила: «Мы гордимся нашими туалетными комнатами, столь же чистыми, как у вас дома. Открытки с уже наклеенными марками приготовлены для ваших комментариев». Но уборная была без открыток, без мыла, без чего бы то ни было. Без комментариев.
В тот день или на следующий, после довольно скучного пути мимо участков сплошь засеянной земли, мы докатились до очаровательного городка Касбим и при въезде в него остановились на ночь в мотеле «Каштановый Двор»: приятные домики, сочный газон, каштаны, яблони, старые качели — и великолепный закат, на который усталое дитя даже не посмотрело. Ей хотелось проехать через Касбим, потому что он был всего в тридцати милях к северу от ее родного города, но на другое утро она как будто потеряла всякий интерес к тому, чтобы взглянуть на тротуар, где играла в классы пять лет тому назад. По очевидным причинам я побаивался этой побочной поездки, хотя мы и согласились с ней не обращать на себя внимание — не выходить из машины и не посещать старых ее друзей. Поэтому меня порадовало, что она отставила свой проект, но мое облегчение нарушала мысль, что если бы она чувствовала, что я в прежнем, прошлогоднем ужасе от ностальгических возможностей Писки, то так легко она бы от него не отказалась. Когда я упомянул об этом со вздохом, она вздохнула тоже и жалобно сказала, что «кисло» себя чувствует — а потому предложила, что останется в постели с кучей иллюстрированных журналов, а что после ленча, если ей станет лучше, поедем дальше, уже прямо на запад. Должен сказать, что она была очень нежна и томна и что ей «безумно хотелось» свежих фруктов, так что я решил отправиться в центр Касбима за какой-нибудь вкусной пикниковой снедью. Наш крохотный коттедж стоял на лесистой вершине холма: из окошка виднелась дорога, извивами спускавшаяся вниз и затем тянувшаяся прямой, как пробор, чертой между двумя рядами каштанов к прелестному городку, который казался удивительно отчетливым и игрушечным в чистой утренней дали; можно было разглядеть эльфоподобную девочку на стрекозоподобном велосипеде и рядом непропорционально крупную собаку — все это так ясно-ясно, вроде тех паломников и мулов, которых видишь поднимающимися по извилистым, бледным как воск, дорогам на старых картинах с синеватыми холмами и маленькими красными людьми. У меня европейский позыв к пешему передвижению, когда можно обойтись без автомобиля, и посему я не торопясь стал спускаться по дороге и через некоторое время встретил обещанную велосипедистку — оказавшуюся, впрочем, некрасивой, пухлявой девочкой с косичками — в сопровождении величественного сенбернара с глазницами, как громадные бархатные фиалки. В Касбиме очень старый парикмахер очень плохо постриг меня: он все болтал о каком-то своем сыне-бейсболисте и при каждой губной согласной плевал мне в шею. Время от времени он вытирал очки об мое покрывало или прерывал работу дряхло-стрекотавших ножниц, чтобы демонстрировать пожелтевшие газетные вырезки; я обращал на это так мало внимания, что меня просто потрясло, когда он наконец указал на обрамленную фотографию посреди старых посеревших бутылочек, и я понял, что изображенный на ней усатый молодой спортсмен вот уже тридцать лет как помер.
Я выпил чашку кофе, горячего и безвкусного, купил гроздь бананов для моей обезьянки и провел еще минут десять в гастрономическом магазине. Прошло всего часа полтора, — и вот крохотный пилигрим Гум-гум появился опять на дороге, ведущей назад к «Каштановому Двору».
Девочка, виденная мной по пути в город, теперь исчезала под грузом белья, помогая убирать кабинки кривому мужлану, чья большая голова и грубые черты напомнили мне так называемого «бертольда», один из типов итальянского балагана. Было на нашем «Каштановом Кряже» с дюжину этих домиков, просторно и приятно расположенных среди обильной зелени. Сейчас, в полдень, большинство из них, под финальный стук своих упругих, самозахлопывающихся дверей, уже отделались от постояльцев. Древняя, совсем высохшая от старости, чета в автомобиле совсем новой конструкции осторожно выползла из одного из смежных с каждым коттеджем маленьких гаражей; из другого такого же гаражика довольно непристойно торчал красный перед спортивной машины; а поближе к нашему коттеджу красивый, крепко сложенный молодой человек с черным коком и синими глазами укладывал в шарабанный автомобиль портативный холодильник. Почему-то он посмотрел на меня с неуверенной ухмылкой. Насупротив, посреди газона, под ветвистой сенью пышных деревьев, уже знакомый мне сенбернар сторожил велосипед своей хозяйки, а рядом молодая женщина, на сносях, посадив оцепеневшего от блаженства младенца на качели, тихо качала его, меж тем как ревнивый ребенок лет двух или трех все мешал ей, стараясь толкнуть или потянуть доску качелей; кончилось тем, что доска сбила его с ног, и он заревел, лежа навзничь на мураве, а мать продолжала нежно улыбаться ни тому ни другому из рожденных уже детей. Я припоминаю так ясно эти мелкие подробности потому, вероятно, что мне пришлось так основательно проверить свои впечатления несколько мгновений спустя; да и кроме того, что-то внутри меня оставалось начеку с самого того ужасного вечера в Бердслее. Я теперь не давал отвлечь себя приятному самочувствию, вызванному прогулкой, — ветерку раннего лета, овевающему мне затылок, пружинистому скрипу сырого гравия под ногой, лакомому кусочку, высосанному наконец из дуплистого зуба и даже комфортабельной тяжести покупок, которые, впрочем, мне не полагалось бы носить ввиду состояния сердца; но даже несчастный этот насос мой работал, казалось, ровно, и я почувствовал себя adolori d'amoureuse langueur, когда наконец добрел до коттеджа, где я оставил мою Долорес.
К удивлению моему, я нашел ее одетой. Она сидела на краю постели в синих холщовых брючках и вчерашней майке и глядела на меня, точно не совсем узнавала. Мягкий очерк ее маленьких грудей был откровенно подчеркнут, скорее чем скраден, мятостью трикотажной ткани, и эта откровенность сразу раздражила меня. Она еще не купалась; однако успела покрасить губы, замазав каким-то образом свои широкие передние зубы — они лоснились, как вином облитая слоновая кость или розоватые покерные фишки. И вот, она так сидела, уронив на колени сплетенные руки, вся насыщенная чем-то ярким и дьявольским, не имевшим ровно никакого отношения ко мне.
Я положил на стол свой тяжелый бумажный мешок и несколько секунд стоял, переходя взглядом с ее сандалий и голых лодыжек на блаженно-глупое ее лицо и обратно к этим грешным ножкам.
«Ты выходила», сказал я (сандалии грязно облипли гравием).
«Я только что встала», ответила она и добавила (перехватив мой книзу направленный взгляд): «Я на минуточку вышла — хотела посмотреть, идешь ли ты».
Почуяла бананы и раскрутила тело по направлению к столу.
Мог ли я подозревать что-либо определенное? Конечно, не мог, но — эти мутные, мечтательные глаза, это странное исходившее от нее тепло… Я ничего не сказал, только посмотрел на дорогу, так отчетливо вившуюся в раме окна: всякий, кто захотел бы злоупотребить моим доверием, нашел бы в этом окне отличнейший наблюдательный пункт. С разыгравшимся аппетитом Лолиточка принялась за фрукты. Вдруг мне вспомнилась подобострастная ухмылка типа из соседнего коттеджа. Я выскочил во двор. Все автомобили отбыли, кроме его шарабана; туда влезла его брюхатая молодая жена со своим младенцем и другим, более или менее отменным ребенком.
«В чем дело, куда ты пошел?» закричала Лолита с крыльца.
Я ничего не сказал. Я втолкнул ее, такую мягонькую, обратно в комнату и последовал за ней. Я сорвал с нее майку. Под треск застежки-молнии я содрал остальное. Я мигом разул ее. Неистово я стал преследовать тень ее измены; но горячий след, по которому я несся, слишком был слаб, чтобы можно было его отличить от фантазии сумасшедшего.
17
Толстяк Гастон, будучи полон вычур, любил делать подарки — подарки чуть-чуть тоже вычурные или по крайней мере необыкновенные, на его вычурный вкус. Заметив однажды, что сломался мой ящик с шахматами, он на другое же утро прислал мне, с одним из своих катамитиков, медный ларец: по всей крышке его шел сложный восточный узор, и он весьма надежно запирался на ключ. Мне было достаточно одного взгляда, чтобы узнать в нем дешевую шкатулку для денег, зовущуюся почему-то «луизетта», которую мимоходом покупаешь где-нибудь в Малаге или Алжире и с которой потом не знаешь, что делать. Шкатулка оказалась слишком плоской для моих громоздких шахмат, но я ее сохранил — для совершенно другого назначения.
Желая разорвать сеть судьбы, которая, как я смутно чувствовал, опутывала меня, я решил (несмотря на нескрываемую досаду Лолиты) провести лишнюю ночь в «Каштановых Коттеджах». Окончательно уже проснувшись в четыре часа утра, я удостоверился, что девочка еще спит (раскрыв рот, как будто скучно дивясь нелепой до странности жизни, которую мы все построили кое-как для нее) и что драгоценное содержание «луизетты» в сохранности. Там, уютно закутанный в белый шерстяной шарф, лежал карманный пистолет: калибр — ноль тридцать два, вместимость — восемь патронов, длина — около одной девятой роста Лолиты, рукоятка — ореховая в клетку, стальная отделка — сплошь воронёная. Я его унаследовал от покойного Гарольда Гейза вместе с каталогом, где в одном месте, с беззаботной безграмотностью, объявлялось: «так же хорошо применим в отношении к дому и автомобилю, как и к персоне». Он лежал в ящике, готовый быть немедленно примененным к персоне или персонам; курок был полностью взведен, но «скользящий запор» был на предохранителе во избежание непроизвольного спуска. Не следует забывать, что пистолет есть фрейдистический символ центральной праотцовской конечности.
Меня теперь радовало, что он у меня с собой, — и особенно радовало то, что я научился им пользоваться два года тому назад, в сосновом бору около моего и Шарлоттиного, похожего на песочные часы, озера. Фарло, с которым я ходил по этому глухому лесу, стрелял превосходно: ему удалось попасть из кольта в колибри, хотя нужно сказать, что в смысле трофея осталось от птички немного — всего лишь щепотка радужного пуха. Дородный экс-полицейский, по фамилии Крестовский, который в двадцатых годах ловко застрелил двух беглых арестантов, однажды присоединился к нам и пополнил ягдташ миниатюрным дятлом — кстати, убитым им в такое время года, когда охота совершенно запрещена. По сравнению с этими заправскими стрелками я, конечно, был новичок и все промахивался, но зато в другой раз, когда я ходил один, мне посчастливилось ранить белку. «Лежи, лежи», шепнул я моему портативно-компактному дружку и выпил за его здоровье глоток джинанаса.
18
Читатель должен теперь забыть Каштаны и Кольты, чтобы последовать за нами дальше на запад. Ближайшие дни были отмечены рядом сильных гроз — или, может быть, одна и та же гроза продвигалась через всю страну грузными лягушечьими скачками, и мы так же неспособны были ее отряхнуть, как сыщика Траппа: ибо именно в эти дни передо мной предстала загадка Ацтеково-Красного Яка с откидным верхом, совершенно заслонившая собой тему Лолитиных любовников.
Любопытно! Я, который ревновал ее к каждому встречному мальчишке, — любопытно, до чего я неверно истолковал указания рока! Возможно, что за зиму мою бдительность усыпило скромное поведение Лолиты; и во всяком случае даже сумасшедший вряд ли был бы так глуп, чтобы предположить, что какой-то Гумберт Второй жадно гонится за Гумбертом Первым и его нимфеткой под аккомпанемент зевесовых потешных огней, через великие и весьма непривлекательные равнины. У меня поэтому явилась догадка, что вишневый Як, пребывавший милю за милей на дискретном расстоянии от нас, управляем был сыщиком, которого какой-то досужий хлопотун нанял с целью установить, что именно делает Гумберт Гумберт со своей малолетней падчерицей. Как бывает со мной в периоды электрических волнений в атмосфере и потрескивающих молний, меня томили галлюцинации. Допускаю, что это было нечто посущественнее галлюцинаций. Мне неизвестно, какой дурман однажды положили она или он в мой джин, но он плохо подействовал, и ночью я ясно услышал легкий стук в дверь коттеджа; я распахнул ее и одновременно заметил, что я совершенно гол и что на пороге стоит, бледно мерцая в пропитанном дождем мраке, человек, державший перед лицом маску, изображающую Чина, гротескного детектива с выдающимся подбородком, приключения которого печатались в комиксах. Он издал глухой хохоток и улепетнул; я же, шатаясь, вернулся к постели и тотчас заснул опять, — и как ни странно, мне до сих пор не ясно, была ли это действительность или дурманом вызванное видение. Впрочем, я с тех пор досконально изучил особый юмор Траппа, и это мне представляется довольно правдоподобным его образцом. О, как это было грубо задумано и вконец безжалостно! Какой-то коммерсант, полагаю, зарабатывал на том, что продавал эти маски ходких чудищ и оболтусов. Ведь заметил же я на другой день, как два мальчугана рылись в мусорном ящике и примеряли личину Чина? Совпадение? Результат метеорологических условий?
Будучи убийцей, наделенным потрясающей, но неровной, норовистой памятью, не могу вам сказать, милостивые государыни и государи, с какого именно дня я уже знал достоверно, что за нами следует вишневый Як с откидным верхом. Зато помню тот первый раз, когда я совсем ясно увидел его водителя. Как-то под вечер я медленно ехал сквозь струившийся ливень, все время видя красный призрак, который расплывался и трепетал от сладострастия у меня в боковом зеркальце. Но вот шумный потоп полегчал, застучал дробно, а там и вовсе пресекся. Прорвавшись сквозь облака, ослепительное солнце прохлестнуло по всему шоссе; мне захотелось купить черные очки, и я остановился у бензозаправочного пункта. То, что происходило, казалось мне болезнью, злокачественной опухолью, против которой ничего нельзя было сделать, а потому я решил попросту игнорировать нашего хладнокровного преследователя, который, в закрытом виде, остановился немного позади нас, у какого-то кафе или бара с идиотской вывеской: «ТУРНЮРЫ», а пониже: «Протанцуйте тур с Нюрой». Машину мою напоили, и я отправился в контору, чтобы купить очки и заплатить за бензин. Подписывая «путевой» чек, я попытался сообразить, в каком месте нахожусь, и случайно взглянул в окно. Там я увидел нечто ужасное. Мужчина с широкой спиной, лысоватый, в бежевом спортивном пиджаке и темнокоричневых штанах, слушал, что сообщает ему Лолита, которая, высунувшись из нашего автомобиля, говорила очень скоро и при этом махала вверх и вниз рукой с растопыренными пальцами, как бывало, когда дело шло о чем-то очень серьезном и неотложном. Меня особенно поразила — поразила с мучительной силой — какая-то речистая свобода ее обращения, которую мне трудно описать, но это было так, словно они знали друг дружку давно, — больше месяца, что ли. Затем я увидел, как он почесал щеку, кивнул, повернулся и пошел обратно к своей машине — широкого сложения, довольно коренастый мужчина моих лет, несколько похожий на покойного Густава Траппа, швейцарского кузена моего отца, с таким же, как у дяди Густава, ровно загорелым лицом, более округлым, чем мое, подстриженными темными усиками и дегенеративным ртом в виде розового бутончика. Лолита изучала дорожную карту, когда я вернулся к автомобилю.
«О чем спрашивал тебя этот хам, Лолита?»
«Какой хам? Ах — тот. Ах, да. Ах, не знаю. Спрашивал, есть ли у меня карта. Заблудился, верно».
Мы поехали дальше, и я сказал:
«Теперь послушай, Лолита. Не знаю, лжешь ли ты или нет, и не знаю, сошла ли ты или нет с ума, и мне это все равно в данную минуту; но этот господин ехал за нами весь день, и я вчера видел его машину у нас на постоялом дворе, и я подозреваю, что он полицейский агент. Тебе хорошо известно, что случится и куда пошлют тебя, если полиция пронюхает что-либо. А теперь скажи абсолютно точно, что он сказал и что ты сказала ему».
Она засмеялась.
«Если он действительно полицейский», ответила она пронзительно крикливо, но довольно разумно, «то глупее всего было бы показать ему, что мы испугались. Игнорируй его, папаша».
«Он спросил тебя, куда мы едем?»
«Ну, уж это он сам знает!» (издевательский ответ).
«Во всяком случае», сказал я, сдаваясь, «я теперь рассмотрел его рожу. Красотой он не отличается. Между прочим, он удивительно похож на одного моего двоюродного дядю, по фамилии Трапп».
«Может быть, он и есть Трапп. На твоем месте я бы — ах, смотри, все девятки превращаются в следующую тысячу. Когда я была совсем маленькая», неожиданно добавила она, указывая на одометр, «я была уверена, что нули остановятся и превратятся опять в девятки, если мама согласится дать задний ход».
Впервые, кажется, она так непосредственно припоминала свое догумбертское детство; возможно, что сцена научила ее таким репликам. В полном молчании мы продолжали катиться. Погоня исчезла.
Но уже на другой день, как боль рокового недуга, которая возвращается по мере того, как слабеют и морфий и надежда, он опять появился за нами, этот гладкий красный зверь. Проезжих на шоссе было в тот день мало; никто никого не обгонял; и никто не пытался втиснуться между нашей скромной синенькой машиной и ее властительной красной тенью: весельчак чародей, точно заворожил интервал, установив зону, самая точность и устойчивость которой таили в себе нечто хрустальное и почти художественное. Наш преследователь, с этими набитыми ватой плечами и дядюшкиными усиками, напоминал манекен в витрине, его автомобиль двигался, казалось, только потому, что невидимый и неслышный шелковистый канат соединяет его с нашим убогим седанчиком. Мы были во много раз слабее его роскошно-лакированного Яка, так что даже и не старались ускользнуть от него. Е lente currite, noctis equi! О тихо бегите, ночные драконы! Мы брали длительно-крутой подъем и катились опять под гору. Мы слушались указаний дозволенной скорости. Мы давали возможность перейти — в следующий класс — детям. Мы плавными мановениями руля воспроизводили черные загогулины на желтых щитах, предупреждающие о повороте; и где бы мы ни проезжали, зачарованный интервал продолжал, не меняясь, скользить за нами математическим миражем, шоссейным дубликатом волшебного ковра. И все время я чувствовал некий маленький индивидуальный пожар справа от меня: ее ликующий глаз, ее пылающую щеку.
Руководивший движением полицейский, в аду так и сяк скрещивающихся улиц, в четыре тридцать дня, у въезда в фабричный город, оказался той дланью судьбы, которая рассеяла наваждение. Он поманил меня, приказывая двинуться, и затем той же рукой отрезал путь моей тени. Длинная череда автомобилей тронулась и поехала по поперечной улице, между Яком и мной. Я далеко вынесся — и затем ловко свернул в боковой переулок. Воробей снизился с большущей крошкой хлеба, был атакован другим и потерял крошку.
Когда после нескольких мрачных остановок и умышленных петель я вернулся на шоссе, моей тени нигде не было видно.
Лолита презрительно фыркнула и сказала: «Если он — сыщик, как было глупо улизнуть от него».
«Мне теперь положение представляется в другом свете», ответил я.
«Ты проверил бы свое… светопредставление… если бы остался в контакте с ним, мой драгоценный папаша», проговорила Лолита, извиваясь в кольцах собственного сарказма. «Какой ты все-таки подлый», добавила она обыкновенным голосом.
Мы провели угрюмую ночь в прегадком мотеле под широкошумным дождем и при прямо-таки допотопных раскатах грома, беспрестанно грохотавшего над нами.
«Я не дама и не люблю молнии», странно выразилась Лолита, прильнувшая ко мне, увы, только потому, что болезненно боялась гроз.
Утренний завтрак мы ели в городе Ана, нас. 1001 чел.
«Судя по единице», заметил я, «наш толстомордик уже тут как тут».
«Твой юмор», сказала Лолита, «положительно уморителен, драгоценный папаша».
К этому времени мы уже доехали до полынной степи, и я был награжден деньком-другим прекрасного умиротворения (дурак, говорил я себе, ведь все хорошо, эта тяжесть зависела просто от застрявших газов); и вскоре прямоугольные возвышенности уступили место настоящим горам, и в должный срок мы въехали в городок Уэйс.
Вот так беда! Какая-то произошла путаница, она в свое время плохо прочла дату в путеводителе, и Пляски в Волшебной Пещере давно кончились! Она, впрочем, приняла это стойко, — и когда оказалось, что в курортноватом Уэйсе имеется летний театр и что гастрольный сезон в разгаре, нас естественно понесло туда — в один прекрасный вечер в середине июня.
Право, не могу рассказать вам сюжет пьесы, которой нас угостили. Что-то весьма пустяковое, с претенциозными световыми эффектами, изображавшими молнию, и посредственной актрисой в главной роли. Единственной понравившейся мне деталью была гирлянда из семи маленьких граций, более или менее застывших на сцене — семь одурманенных, прелестно подкрашенных, голоруких, голоногих девочек школьного возраста, в цветной кисее, которых завербовали на месте (судя по вспышкам пристрастного волнения там и сям в зале): им полагалось изображать живую радугу, которая стояла на протяжении всего последнего действия и, довольно дразнящим образом, понемногу таяла за множеством последовательных вуалей. Я подумал, помню, что эту идею «радуги из детей» Клэр Куильти и Вивиан Дамор-Блок стащили у Джойса, — а также помню, что два цвета этой радуги были представлены мучительно-обаятельными существами: оранжевое не переставая ерзало на озаренной сцене, а изумрудное, через минуту приглядевшись к черной тьме зрительного зала, где мы, косные, сидели, вдруг улыбнулось матери или покровителю.
Как только кончилось и кругом грянули рукоплескания (звук, невыносимо действующий на мои нервы), я принялся тянуть и толкать Лолиту к выходу, ибо мне не терпелось поскорее разрешить мое вполне понятное любовное возбуждение в надежной тишине нашего неоново-голубого коттеджа под звездами изумленной ночи: я всегда утверждаю, что природу изумляет то, что ей приходится подглядеть в окно. Лолита, однако, замешкалась, в розовом оцепенении сузив довольные глаза; зрение настолько поглотило в ней все другие чувства, что ее безвольные руки едва сходились ладонями, хотя она машинально продолжала аплодировать. Мне и раньше случалось наблюдать у детей экстаз такого рода, но этот был, черт возьми, совсем особенный ребенок, близоруко направивший сияющий взор на далекую рампу — у которой я мельком заметил обоих авторов пьесы, или, вернее, только их общие очертания: мужчину в смокинге и необыкновенно высокую брюнетку с обнаженными плечами и ястребиным профилем.
«Ты опять, грубый скот, повредил мне кисть», проговорила тоненьким голосом Лолита, садясь в автомобиль рядом со мной.
«Ах, прости меня, моя душка — моя ультрафиолетовая душка», сказал я, тщетно пытаясь схватить ее за локоть: и я добавил, желая переменить разговор — переменить прицел судьбы, Боже мой, Боже мой: «Вивиан — очень интересная дама. Я почти уверен, что мы ее видели вчера, когда обедали в Ананасе».
«Иногда ты просто отвратительно туп», сказала Лолита. «Во-первых, Вивиан — автор; авторша — это Клэр; во-вторых, ей сорок лет, она замужем, и у нее негритянская кровь».
«А я-то думал», продолжал я, нежно подшучивая над ней, «я-то думал, что Куильти твоя бывшая пассия — помнишь, о нем говорилось в милом Рамздэле, в те дни, когда ты любила меня?»
«Что?» возразила Лолита, напряженно гримасничая. «Рамздэльский старый дантист? Ты меня, верно, путаешь с какой-нибудь другой легкой на передок штучкой».
И я подумал про себя, как эти штучки всё, всё забывают, меж тем как мы, старые поклонники их, трясемся над каждым заветным вершком их нимфетства…