Книга: Лолита
Назад: 8
Дальше: 26

17

Господа присяжные! Не могу поклясться, что некоторые действия, относившиеся так сказать — простите за выражение — до синицы в руке, не представлялись и прежде моему рассудку. Рассудок не удержал их в какой-либо логической форме. Но не могу поклясться, повторяю, что я этих представлений не ласкал, бывало (если позволите употребить и такое выражение), в тумане мечтаний, в темноте наваждения. Были случаи, не могли не быть случаи (я-то хорошо Гумберта знаю!), когда я как бы вчуже рассматривал возникавшую идею жениться на перезрелой вдовушке — (скажем, на Шарлотте Гейз), а именно на такой, у которой не оставалось бы никакой родни во всем мире, широком, сером — с единственной целью забрать ее маленькую дочь (Ло, Лолу, Лолиту). Я даже готов сказать моим истязателям, что, может быть, иной раз я и бросил холодный взгляд оценщика на коралловые губы Шарлотты, на ее бронзоватые волосы и преувеличенное декольте, смутно пытаясь вместить ее в раму правдоподобной грезы. Делаю это признанье под пыткой: может быть пыткой воображаемой — но тем более ужасной. Хотелось бы сделать тут отступление и рассказать вам подробнее о pavor nocturnus, который меня отвратительно терзал и терзает по ночам, когда застревает в мозгу случайный термин из безпорядочного чтения моего отрочества — например, peine forte et dure (какой гений застенка придумал это!) — или страшные, таинственные, вкрадчивые слова «травма», «травматический факт» и «фрамуга». Впрочем, моя повесть достаточно корява и без отступлений.
Уничтожив письмо и вернувшись к себе в комнату, я некоторое время размышлял, ерошил себе волосы, дефилировал в своем фиолетовом халате, стонал сквозь стиснутые зубы — и внезапно… Внезапно, господа присяжные, я почуял, что сквозь самую эту гримасу, искажавшую мне рот, усмешечка из Достоевского брезжит, как далекая и ужасная заря. В новых условиях улучшившейся видимости я стал представлять себе все те ласки, которыми походя мог бы осыпать Лолиту муж ее матери. Мне бы удалось всласть прижаться к ней раза три в день — каждый день. Испарились бы все мои заботы. Я стал бы здоровым человеком.
«Легко и осторожно на коленях
Тебя держать и поцелуй отцовский
На нежной щечке запечатлевать» —

как когда-то сказал английский поэт. О начитанный Гумберт!
Затем, со всевозможными предосторожностями, двигаясь как бы на мысленных цыпочках, я вообразил Шарлотту как подругу жизни. Неужели я не смог бы заставить себя подать ей в постель этот экономно разрезанный на две порции помплимус, этот бессахарный брекфаст?
Гумберт Гумберт, обливаясь по́том в луче безжалостно белого света и подвергаясь окрикам и пинкам обливающихся по́том полицейских, готов теперь еще кое-что «показать» (quel mot!), по мере того как он выворачивает наизнанку совесть и выдирает из нее сокровеннейшую подкладку. Я не для того намеревался жениться на бедной Шарлотте, чтобы уничтожить ее каким-нибудь пошлым, гнусным и рискованным способом, как, например, убийство при помощи пяти сулемовых таблеток, растворенных в рюмке предобеденного хереса или чего-либо в этом роде; но в моем гулком и мутном мозгу все же позвякивала мысль, состоявшая в тонком родстве с фармацевтикой. Почему ограничивать себя тем скромно прикрытым наслаждением, которое я уже однажды испробовал? Передо мной другие образы любострастия выходили на сцену, покачиваясь и улыбаясь. Я видел себя дающим сильное снотворное средство и матери и дочери одновременно, для того чтобы ласкать вторую всю ночь безвозбранно. Дом полнился храпом Шарлотты, Лолита едва дышала во сне, неподвижная, как будто написанный маслом портрет отроковицы. «Мама, клянусь, что Кенни ко мне никогда не притронулся!» «Ты или лжешь, Долорес, или это был ночной оборотень». Впрочем, я постарался бы не обрюхатить малютки.
Так Гумберт Выворотень грезил и волхвовал — и алое солнце желания и решимости (из этих двух и создается живой мир!) поднималось все выше, между тем как на чередующихся балконах чередующиеся сибариты поднимали бокал за прошлые и будущие ночи. Затем, говоря метафорически, я разбил бокал вдребезги и смело представил себе (ибо к тому времени я был пьян от видений и уже недооценивал природной своей кротости), как постепенно я перейду на шантаж — о, совсем легкий, дымчатый шантажик — и заставлю большую Гейзиху позволить мне общаться с маленькой, пригрозив бедной обожающей меня даме, что брошу ее, коли она запретит мне играть с моей законной падчерицей. Словом, перед этакой сенсационной офертой (как выражаются коммерсанты), перед столь широкими и разнообразными перспективами я был податлив, как Адам при предварительном просмотре малоазиатской истории, заснятой в виде миража в известном плодовом саду.
А теперь запишите следующее важное замечание: художественной стороне своей натуры я дал заслонить мою коренную порядочность. Тем большего усилия воли мне потребовалось, чтобы в сих записках настроить их слог на хамский лад того дневника, который я вел еще во дни, когда госпожа Гейз была для меня всего лишь препятствием. Этого дневника уже не существует; но я почел за долг перед искусством сохранить его интонации, какими бы фальшивыми и брутальными они ни казались мне теперь. К счастью, мой рассказ достиг теперь того пункта, где я могу перестать поносить бедную Шарлотту ради ретроспективной правды.
Желая избавить бедную Шарлотту от двух-трех часов сердечного замирания на извилистой дороге (и предотвратить, быть может, автомобильное столкновение, которое бы разбило нашу неодинаковую мечту), я очень предупредительно, но безуспешно попытался с нею снестись по телефону: позвонил в лагерь «Ку», но оказалось, что она вот уже час как выехала. Попав вместо нее на Лолиту, я сказал — трепеща и упиваясь властью над роком — что женюсь на ее матери. Мне пришлось это повторить, так как что-то мешало ей отнестись с полным вниманием к моим словам. «Вот так здорово», проговорила она со смехом. «Когда свадьба? Погодите секундочку — тут у меня щенок — щенок занялся моим носком. Алло —». Она добавила, что, по-видимому, развлечений у нее будет уйма… И я понял, повесив трубку, что двух часов в детском лагере было достаточно, чтобы новые впечатления совершенно вытеснили из головы маленькой Лолиты образ неотразимого господина Гумберта. Впрочем, это теперь не имело значения. Получу ее обратно по истечении приличного срока после венчания. «Букет венчальный на могиле едва увянуть бы успел», как выразился бы поэт. Но я не поэт. Я всего лишь очень добросовестный историограф.
Подумавши, я осмотрел содержимое кухонного холодильника и, найдя оное чрезмерно аскетическим, отправился в город и набрал самых пряных и жирных продуктов, какие были. Купил, кроме того, спиртных напитков высокого качества да несколько сортов витаминов. Я почти не сомневался, что с помощью этих возбудительных средств да личных своих ресурсов мне удастся предотвратить некоторый, так сказать, конфуз, который мог бы произойти от недостатка чувства, когда придет время явить могучее и нетерпеливое пламя. Снова и снова изворотливый Гумберт вызывал подобие Шарлотты, каким оно виделось в замочную скважину мужского воображения. Тело у нее было холеное и стройное, с этим никто не спорил, и, пожалуй, я мог подпереться мыслью, что она как бы старшая сестра Лолиты — если только мне не представлялись чересчур реально ее тяжелые бедра, округлые колени, роскошная грудь, грубоватая розовая кожа шеи («грубоватая» по сравнению с шелком и медом) и все остальные черты того плачевного и скучного, именуемого: «красивая женщина».
Солнце совершило свой обычный обход дома. День созрел и стал склоняться к вечеру. Я опорожнил полный стакан спиртного. И еще один. И еще. Любимый напиток мой, джинанас — смесь джина и ананасного сока — всегда удваивает мою энергию. Решил подстричь запущенный лужок в нашем саду. Une petite attention. Он был засорен одуванчиками, и чья-то проклятая собака — не выношу собак — загадила каменные плиты, на которых некогда стояли солнечные часы. Почти все одуванчики уже превратились из солнц в луны. Джин и Лолита играли у меня в жилах, и я чуть не упал через складные стулья, которые хотел убрать. Краснополосые зебры! Бывает такая отрыжка, которая звучит овацией — по крайней мере моя так звучала. Ветхий забор позади сада отделял его от соседских отбросов и сирени; но никаких преград не было между передним концом нашего лужка (там, где он отлого спускался вдоль одной стороны дома) и улицей. Поэтому я мог выглядывать (с ухмылкой человека, собирающегося совершить доброе дело) возвращение Шарлотты: этот зуб следовало вырвать сразу. Валко напирая на увлекавшую меня вперед ручную косилку — причем сбритые травинки, подскакивая и словно чирикая, поблескивали при низком солнце, — я не сводил глаз с видного мне отрезка пригородной улицы. Она загибалась к нам из-под свода огромных тенистых деревьев и затем быстро спускалась все круче и круче мимо кирпичного, виноградом увитого дома старушки Визави и ее пологого луга (значительно более опрятного, чем наш), чтобы наконец скрыться за нашим передним крыльцом, не видным мне с того места, где я радостно порыгивал и трудился. Одуванчики пали. Сочный травяной дух смешивался с ананасным. Две девочки, Марион и Мабель, за чьими прохождениями туда-сюда я, бывало, следил машинальным взглядом (но кто мог заменить мою Лолиту?), прошли по направлению проспекта (откуда спускалась наша Лоун Стрит): одна шла, толкая велосипед, другая на ходу питалась из бумажного мешочка, и обе говорили во весь голос, с солнечной звонкостью. Симпатичный Томсон, атлетический негр, служивший у старушки насупротив садовником и шофером, широко улыбнувшись мне издали, крикнул, и повторно крикнул, комментируя крик жестом, что я, мол, необычно энергичен нынче. Дурак-пес, принадлежавший соседу нашему, разбогатевшему тряпичнику, бросился догонять синий автомобиль — не Шарлоттин. Та из двух девочек, что была покрасивее (Мабель, кажется), в коротких штанишках, в бюстодержателе с бридочками, которому нечего было держать, и такая ярковолосая (нимфетка, клянусь Паном!), пробежала обратно, уминая в руках пустой бумажный мешочек, и пропала из поля зрения зеленого сего козла, зайдя за фронтон виллы г-на и г-жи Гумберт. Автомобиль семейного типа выскочил из лиственной тени проспекта, продолжая тащить некоторую ее часть с собой, пока этот узор не распался у него на крыше, за край которой держался левой рукой, высунутой из окна, полуголый водитель машины; она промахнула идиотским аллюром, а рядом мчалась собака отставного тряпичника. Последовала нежная пауза — и затем, с некиим трепетом в груди, я узрел возвращение Синего Седана. Он скользнул под гору и исчез за углом дома. Я различил мельком ее спокойный, бледный профиль. Мне подумалось, что покуда она не поднимется на второй этаж, она не будет знать, уехал ли я или нет. Минуту спустя, с выражением большого страдания на лице, она выглянула на меня из окошка Лолитиной комнатки. Я так скоро взбежал по лестнице, что успел достичь комнатки, до того как она вышла из нее.

18

Когда невеста — вдовица, а жених — вдовец; когда она прожила в «нашем славном городке» меньше двух лет, он — не больше месяца; когда мосье ждет не дождется, чтобы кончилась глупая канитель, а мадам уступает ему со снисходительной улыбкой; тогда свадьба обыкновенно бывает довольно «скромная». Невеста может обойтись и без тиары апельсиновых цветов, держащей на месте короткую фату, и без белой орхидеи, заложенной в молитвенник. Дочка невесты, пожалуй, внесла бы в церемонию бракосочетания Г. и Г. живой малиновый блик; но я чувствовал, как рискованно было бы с моей стороны оказать припертой к стенке Лолите слишком много ласки, и посему я согласился, что не стоит отрывать девочку от ее любимого «Ку».
Моя так называемая «страстная и одинокая» Шарлотта была в повседневной жизни практичной и общительной. Сверх того, я установил, что, хотя она не могла сдержать ни порывов сердца в повседневной жизни, ни криков на ложе любви, она была женщина с принципами. Как только она стала более или менее моей любовницей (невзирая на возбудительные средства, ее «нервный, нетерпеливый chéri» — героический chéri, по правде сказать — не избежал некоторых первоначальных затруднений, за которые, впрочем, он вполне ее вознаградил прихотливейшим ассортиментом старосветских нежностей), милая Шарлотта учинила мне допросец насчет моих отношений с Господом Богом. Я мог бы ответить, что в этом смысле я был свободен ото всяких предубеждений; вместо этого я сказал — отдавая дань благостному общему месту, — что верю в одухотворенность космоса. Разглядывая ногти, она спросила еще, нет ли у меня в роду некоей посторонней примеси. Я ответил встречным вопросом — захотела ли бы она все-таки за меня выйти, если бы дед матери моего отца оказался, скажем, арабом. Она сказала, что это не имело бы никакого значения; но что если бы ей когда-нибудь стало известно, что я не верю в нашего христианского Бога, она бы покончила с собой. Она объявила это столь торжественно, что у меня прошел мороз по коже. Тогда-то я понял, что она женщина с принципами.
О, она была благовоспитаннейшей мещанкой! Говорила «извините», если случалось легчайшей отрыжке перебить ее плавную речь, произносила в английском envelope (конверт) первый слог в нос на французский манер и, говоря со знакомой дамой, называла меня «мистер Гумберт». Я подумал, что ей доставит удовольствие, если, входя в местное общество, я приволоку за собой романтическую тень. В день нашей свадьбы появилось маленькое интервью со мной в светской рубрике рамздэльской газеты, с фотографией Шарлотты: одна бровь приподнята, а фамилия с опечаткой: Гейзер. Несмотря на эту беду, реклама согрела фарфоровые створки ее сердца и вызвала издевательское дребезжание моих змеиных гремушек. Тем, что она участвовала в работе церковно-благотворительных кружков, и тем еще, что успела перезнакомиться с наиболее задающимися мамашами Лолитиных товарок, Шарлотта за полтора года изловчилась стать если не перворазрядным, то во всяком случае приемлемым членом местного общества; но никогда еще не доводилось ей попасть в эту восхитительную газетную рубрику, и попала она туда благодаря мне, г-ну Эдгару Г. Гумберту (этого «Эдгара» я подкинул из чистого ухарства), «писателю и исследователю». Репортер, брат моего Мак-Ку, записывая это, спросил, что именно я написал. Ответа моего не помню, но вышло у него так: «несколько трудов о Верлене, Рэмбодлере и других поэтах». В интервью было также отмечено, что мы с Шарлоттой были знакомы уже несколько лет и что я приходился дальним родственником ее первому мужу. Я намекнул, что у меня был с нею роман тринадцать лет тому назад, но в газете этого не появилось. Шарлотте я сказал, что светскую рубрику блестки опечаток только красят.
Будем продолжать сию любопытную повесть. Когда от меня потребовалось пожать плоды моего повышения из жильцов в сожители, испытал ли я лишь горечь и неохоту? Нет. Гумберт не мог не признаться в легком зуде тщеславия, в едва уловимом умилении, даже в некоем узоре изящного раскаяния, шедшем по стали его заговорщического кинжала. Я бы никогда не подумал, что довольно нелепая, хоть и довольно благообразная, г-жа Гейз, с ее слепой верой в мудрость своей религии и своего книжного клуба, ужимками дикции, жестким, холодным, презрительным отношением к обольстительной, голорукой, пушистенькой двенадцатилетней девочке — может обратиться в такое трогательное, беспомощное существо, как только наложу на нее руки — что случилось на пороге Лолитиной комнатки, в которую она отступала, прерывисто бормоча: «нет, нет, пожалуйста, нет…»
Перемена пошла впрок ее внешности. Ее улыбка, бывшая до тех пор столь искусственной, отныне сделалась сиянием совершенного обожания, — сиянием, полным чего-то мягкого и влажного, в котором я с изумлением различал сходство с обаятельным, бессмысленным, потерянным взглядом Лолиты, упивающейся какой-нибудь новой смесью сиропов в молочном баре или безмолвно любующейся моими дорогими, всегда отлично выглаженными вещами. Я, как зачарованный, наблюдал за лицом Шарлотты, когда она, делясь родительскими треволнениями с другой дамой, делала американскую гримасу женской резигнации (с закатыванием глаз и свисанием одной стороны рта), более детский вариант которой я видел, бывало, на лице у Лолиты. Мы выпивали что-нибудь — виски или джину перед тем как лечь спать, и это помогало мне воображать дочку, пока я ласкал мать. Вот — белый живот, в котором моя нимфетка лежала свернутой рыбкой в 1934-ом году. Эти тщательно подкрашенные волосы, такие для меня безжизненные на ощупь и обоняние, приобретали иногда (при свете лампы, в двуспальной постели с четырьмя колонками по углам) оттенок, если не мягкость, Лолитиных локонов. Я все повторял себе, меж тем как орудовал моей только что сфабрикованной, в натуральный рост женой, что в биологическом смысле она собой представляет максимально доступное мне приближение к Лолите; что в Лолитином возрасте, Лотточка была школьницей не менее соблазнительной, чем теперь ее дочка, — и чем будет когда-нибудь дочка самой Лолиты. Я заставил жену извлечь — из-под целой коллекции башмаков (у покойного г-на Гейза была, как оказалось, чуть ли не патологическая страсть к обуви) — тридцатилетний альбом, дабы я мог посмотреть, как выглядела Лотта ребенком; и несмотря на неправильность освещения и неуклюжесть одежд, мне удалось разобрать первый неясный черновик Лолитиного очерка, ее ног, маслачков, вздернутого носика. Лоттелита! Лолитхен!
Так, через изгороди времени, я запускал порочный взгляд в чужие мутные оконца. И когда путем жалких, жарких, наивно-похотливых ласок, она, эта женщина с царственными сосцами и тяжелыми лядвиями, подготовляла меня к тому, чтобы я мог наконец выполнить свою еженочную обязанность, то я и тут еще пытался напасть на пахучий след нимфетки, несясь с припадочным лаем сквозь подсед дремучего леса.
Просто не могу вам сказать, как кротка, как трогательна была моя бедная супруга! За утренним кофе, в угнетающем уюте кухни, с ее хромовым блеском, большим календарем (подарком кастрюльной фирмы) и хорошеньким уголком для первого завтрака (отделанным под стильный кафетерий, где Шарлотта и Гумберт будто бы ворковали вдвоем в студенческие дни), она сидела в красном капоте, облокотясь на пластиковую поверхность столика, подперев щеку кулаком и уставившись на меня с невыносимой нежностью во взгляде, пока я поглощал ветчину и яичницу. Хотя лицо Гумберта и подергивалось от невралгии, в ее глазах оно соперничало с солнечным светом и лиственными тенями, зыблющимися на белом рефрижераторе. Мою мрачность, мое раздражение она принимала за безмолвие любви. Мой небольшой доход в совокупности с ее еще меньшими средствами производил на нее впечатление блистательного состояния, и это не потому, что получавшейся суммы было теперь достаточно для среднебуржуазных нужд, а потому что даже мои деньги сверкали для нее волшебством моей мужественности, так что она представляла себе наш общий текущий счет в виде одного из тех бульваров на юге в полдень, с плотной тенью вдоль одной стороны и гладким солнцем вдоль другой, и этак до самого конца перспективы, где высятся розовые горы.
Пятидесятидневный срок нашего сожительства Шарлотта успела набить многолетней деятельностью. Бедняжка занялась всякими вещами, от которых ей приходилось прежде отказываться или которые никогда особенно ее не интересовали, как будто (чтобы продлить эту серию прустовских интонаций) тем самым, что я женился на матери любимого мною ребенка, я помог жене вернуть себе в изобилии юность по доверенности. С самозабвением пошлейшей «молодой хозяйки» она принялась «сублимировать домашний очаг». Я наизусть знал каждую щель этого «очага» — знал с тех пор, как, сидя у себя за столом, я наносил на мысленную карту Лолитин маршрут через весь дом; я душой давно породнился с ним — с его неказистостью и неубранностью, и теперь прямо чувствовал, как несчастный ежится в ужасном предвкушении ванны из экрю и охры и табачно-рыжей замазки, которую Шарлотта готовила ему. Она, слава Богу, до этого не дошла, но зато потратила огромное количество энергии, моя шторы, наващивая жалюзи, приобретая новые шторы и новые жалюзи, возвращая их магазину, замещая их другими и так далее, в постоянной смене света и мрака, улыбки и хмурости, сомнения и сожаления. Она возилась с кретоном и коленкором; она меняла масть дивана — священного того дивана, на котором в незабвенное утро во мне лопнул, замедленным темпом, пузырек райского блаженства. Она распределяла мебель и была довольна узнать из трактата о домашнем хозяйстве, что «вполне дозволено разъединить пару диванных комодиков и к ним относящиеся лампы». Следуя за авторшей книги «Твой Дом — это Ты», она возненавидела худосочные маленькие стулья и тонконогие столики. Она верила, что комната с широким размахом оконного стекла и обилием роскошных лакированных плоскостей представляла собой пример комнаты мужского типа, меж тем как женский тип определялся более легкими оконницами и более хрупкой деревянной отделкой. Романы, за чтеньем которых я застал ее при моем въезде, теперь были вытеснены иллюстрированными каталогами и руководствами по устройству дома. Фирме, находившейся в Филадельфии, Бульвар Рузвельта, дом 4640-ой, она заказала для нашей двуспальной постели особенный «штофом обитый пружинистый матрац, модель 312-я», — хотя старый казался мне достаточно упругим и выносливым для всего того, что ему приходилось выдерживать.
Происхождением она была со среднего Запада, как и ее первый муж, и перенесясь в жеманный Рамздэль, жемчужину одного из восточных штатов, прожила там слишком недолго, чтобы по-настоящему подружиться со всеми приличными людьми. Она слегка знала жовиального дантиста, жившего в чем-то вроде полуразвалившегося деревянного замка позади нашего сада. Она познакомилась на чае в прицерковном клубе со спесивой супругой отставного старьевщика, которому принадлежал страшный белый домище в так называемом «колониальном» стиле на углу проспекта. Время от времени она «наносила визиты» старушке Визави; но матроны познатнее из тех, которых она навещала или встречала на «садовых» приемах, или занимала длинными разговорами по телефону — изысканные дамы, как г-жа Шеридан, г-жа Мак-Кристал, г-жа Найт и прочие, — как-то редко заходили к моей пренебрегаемой светом Шарлотте. Единственно, с кем у нее сложились истинно-дружеские отношения, лишенные и задних мыслей и практических умыслов, это с четой по фамилии Фарло, которая вернулась из делового путешествия в Чили как раз вовремя, чтобы присутствовать на нашей свадьбе вместе с Чатфильдами, четой Мак-Ку и некоторыми другими (но не с г-жой Старьевщицей или с еще более высокомерной г-жой Тальбот). Джон Фарло был пожилой, спокойный, спокойно-атлетический, спокойно-удачливый торговец спортивными товарами, с конторой в Паркингтоне, в сорока милях от нас; это он снабдил меня амуницией для пресловутого Кольта и научил им пользоваться (как-то во время воскресной прогулки в приозерном бору); он также был «отчасти адвокатом» (как сам говорил с улыбкой) и в свое время привел в порядок некоторые Шарлоттины дела. Джоана, его моложавая жена, приходившаяся ему двоюродной сестрой, была долгоногая дама, в очках с раскосой оправой; у нее были два палевых бульдога, две острых грудки и большой красный рот. Она писала пейзажи и портреты — живо помню, как за рюмкой коктейля мне случилось похвалить сделанный ею портрет маленькой племянницы, Розалины Грац, грациозной, розовой красотки в гэрл-скаутской форме (берет из зеленой шерсти, зеленый вязаный поясок, прелестные кудри до плеч), и Джон вынул изо рта трубку и сказал, как жаль, что Долли (моя Доллита) и Розалина так неприязненно относятся друг к дружке в школе; впрочем, он выразил надежду, и мы все поддакнули, что они лучше сойдутся, когда вернутся, каждая из своего летнего лагеря. Мы поговорили о школе. У нее были свои недостатки и свои достоинства. «Конечно, среди наших торговцев многовато итальянцев, — сказал рассудительный Джон, — но зато мы до сих пор были избавлены от жи —». Джоана стремительно перебила его: «Как было бы хорошо, если бы наши девочки проводили это лето вместе!» Внезапно я вообразил Лолиту по возвращении из лагеря — посмуглевшую, теплую, сонную, одурманенную — и готов был зарыдать от страсти и нетерпения.

19

Хочу написать еще несколько слов о г-же Гумберт, покуда пишется (скоро предстоит тяжкая катастрофа). Я всегда отдавал себе отчет в том, что в ее характере есть некоторая доля властности, но я никак не думал, что она может оказаться столь дико ревнивой ко всему, что в моей жизни не относилось к ней. У нее разыгралось ярое, ненасытное любопытство к моему прошлому. Она требовала, чтобы я воскресил всех женщин, которых в жизни любил, дабы заставить меня высмеять их, растоптать их и отречься от них, отступнически и до конца, тем самым уничтожив мое прошлое. Она вынудила у меня отчет о моем браке с Валерией, которая, конечно, была чрезвычайно смешна; но сверх того мне пришлось выдумать, или безсовестно разукрасить длинный ряд любовниц, чтобы Шарлотта могла злорадно на них любоваться. В угоду ей мне пришлось ей представить целый иллюстрированный каталог, снабдив этих дам тонкими отличиями, согласно традиции американских объявлений, которые, используя для своих целей группу школьников, распределяют их по правилам изощренной расовой пропорции, а именно всегда помещают среди белолицых ребят одного — и только одного — но зато совершенного душку — круглоглазого, шоколадного цвета малыша, почти, но не совсем по самой середине первого ряда парт. Представляя ей моих дам, я заставлял их улыбаться и покачиваться, и все они — томная блондинка, темпераментная негритянка, рыжеволосая развратница — были выстроены, как на параде в веселом доме. Чем очевиднее и вульгарнее они у меня получались, тем больше нравился г-же Гумберт мой водевиль.
Никогда в жизни я не делал и не выслушивал такого множества признаний. Искренность и безыскусственность, с которыми она обсуждала то, что называла своей «любовной жизнью», начиная с первых затяжных поцелуев и кончая супружеской вольной борьбой, представляли в моральном смысле резкий контраст моему безпардонному вранью; но в техническом смысле, обе серии были однородны, ибо на обе влиял тот же материал (радиомелодрамы, психоанализ, дешевые романчики), из которого я извлекал своих действующих лиц, а она — свой язык и стиль. Меня немало позабавили некоторые необыкновенные половые причуды, свойственные почтенному Гарольду Гейзу, по словам Шарлотты, которая сочла гогот мой неприличным; вообще же говоря, ее раскрытие души оказалось столь же мало интересно, как было бы вскрытие ее тела. Никогда не видал я более здоровой женщины — несмотря на диетические голодовки.
О моей Лолите она говорила редко — реже, например, чем о том ребенке мужского пола, светловолосом, со смазанными чертами, фотография которого была единственным украшением нашей суровой спальни. Предаваясь безвкусному мечтанию, она изволила предвидеть, что душа умершего младенца возвратится на землю во образе дитяти, которое она родит в теперешнем своем браке. И хотя я не испытывал особого позыва к тому, чтобы пополнить родословную Гумберта слепком с плода Гарольда (Лолиту, не без сладкого чувства кровосмешения, я привык считать своим ребенком), мне пришло в голову, что продолжительные роды, с основательным кесаревым сечением и разными другими осложнениями, в укромном родильном приюте, этак будущей весной, дадут мне возможность побыть наедине с моей Лолитой несколько недель сряду — и закармливать размаянную нимфетку снотворными порошками.
Ах, как она ненавидела дочь! Особенно злостным мне казалось то, что она совершенно зря, но с громадным прилежанием, ответила на дурацкие вопросы в имевшейся у нее книге («Знай своего ребенка»), изданной в Чикаго. Этот вздор был растянут на несколько лет: мамаше полагалось делать нечто вроде инвентаря по прохождении каждого года в жизни ребенка. В день двенадцатой годовщины рождения Лолиты, 1-го января 1947 года, Шарлотта Гейз, до замужества Беккер, подчеркнула следующие эпитеты, десять из сорока (в рубрике «характер ребенка»): агрессивный, буйный, вялый, негативистический (подчеркнуто дважды!), недоверчивый, нетерпеливый, привередливый, пронырливый, раздражительный, угрюмый. Она не обратила никакого внимания на остальные тридцать прилагательных, среди которых были такие, как «веселый», «покладистый», «энергичный» и прочее. Это было просто невыносимо! Со свирепостью, которую в иное время я никогда не примечал в мягкой натуре моей любящей жены, она атаковала и обращала в бегство всякие маленькие принадлежности Лолиты, которые забирались в разные углы дома и там замирали, как загипнотизированные зайчики. Моей благоверной не могло и присниться, что однажды, воскресным утром, когда расстройство желудка (случившееся вследствие моих попыток улучшить ее соуса) помешало мне пойти с нею в церковь, я изменил ей с одним из Лолитиных белых носочков. А что за скверное отношение к письмам моего ландыша, моей душки!
«Дорогие Мамочка и Гумочка,
Надеюсь, вы здоровы. Большое спасибо за конфеты. Я (вычеркнуто и написано опять) я потеряла мой новый свитер в лесу. Последнее время погода была свежая. Мне очень тут.
Любящая вас Долли»
«Вот ведь безмозглая», сказала г-жа Гумберт, «пропустила слово после „очень“. Этот свитер был из чистой шерсти. И я, знаешь, просила бы тебя советоваться со мной, прежде чем посылать ей конфеты».

20

В нескольких милях от Рамздэля было в лесу озеро — так называемое Очковое Озеро (уже упомянутое мной); мы туда ездили ежедневно в течение одной особенно знойной недели в конце июля. Я теперь вынужден описать с довольно скучными подробностями последнее наше совместное купание там, как-то во вторник, в тропическое утро.
Оставив автомобиль в специально отведенном для этого месте, недалеко от шоссе, мы направлялись к озеру по тропинке, проложенной через сосновый лес, когда Шарлотта сказала, что Джоана Фарло, в погоне за редкостными световыми эффектами (Джоана принадлежала к старой школе живописи) в воскресенье видела, как Лесли Томсон купался, «в чем ночь родила» (как сострил Джон), в пять часов утра.
«Вода», сказал я, «должно быть, была прехолодная».
«Не в этом суть дела», возразила логичная, хоть и обреченная голубка. «Он, видишь ли, слабоумный. И признаюсь», продолжала она (с той свойственной ей тщательностью фразировки, которая уже начинала сказываться на моем здоровье), «я определенно чувствую, что наша Луиза влюблена в этого кретина».
Чувствовать. «Мы чувствуем, что Долли учится не так хорошо, как могла бы…» и прочее (из старого школьного отзыва).
Гумберты продолжали шествовать, в сандалиях и халатах.
«Знаешь, Гум, у меня есть одна дерзкая мечта», проговорила лэди Гум, опуская голову — как бы стыдясь этой мечты или ища совета у рыжей земли. «Мне бы так хотелось достать настоящую тренированную служанку вроде той немки, о которой говорили Тальботы; и чтобы жила у нас».
«Нет места», ответил я.
«Да что ты!» сказала она со своей мнимо-загадочной улыбкой, «право, chéri, ты недооцениваешь возможностей гумбертовского дома. Мы бы поместили ее в комнату Ло. Я и так намеревалась сделать комнату для гостей из этой дыры. Это самая холодная и гадкая конура во всем доме».
«О чем ты, собственно, говоришь?» спросил я, причем кожа моих маслаков подтянулась (если я потрудился это отметить, то лишь потому, что кожа моей дочки делала то же, когда она то же испытывала: недоумение, отвращение, раздражение).
«Тебя, может быть, останавливают какие-нибудь романтические ассоциации?» поинтересовалась моя жена — намекая на наш первый поцелуй.
«А ну их», ответил я, «я просто хочу понять, куда ты поместишь дочь, когда достанешь своего гостя или свою горничную».
«О!» сказала г-жа Гумберт, мечтая, улыбаясь, продлевая это «О!», и в то же время приподымая одну бровь и нежно выдыхая воздух. «Боюсь, что маленькая Ло тут совершенно, совершенно ни при чем. Маленькая Ло отправляется после лагеря прямо в пансионат — хороший пансионат со строгой дисциплиной и солидной программой религиозного образования. А затем — Бердслей Колледж. Все это у меня очень точно разработано, можешь не беспокоиться».
Она добавила, что она, Гумбертша, должна будет перебороть свою обычную леность и написать сестрице старухи Фален, которая преподавала в пансионате Св. Алгебры. Появилось между соснами ослепительное озеро. Я сказал, что забыл в автомобиле темные очки и сейчас догоню ее.
Мне всегда думалось, что ломание рук — жест вымышленный или, может быть, смутный отклик какого-нибудь средневекового ритуала; но когда я теперь углубился в лес, чтобы предаться отчаянию и страшным размышлениям, именно этот жест («Погляди, Боже, на эти цепи!») лучше всего мог бы выразить без слов мое настроение.
Будь Шарлотта Валерией, я бы знал, как в данном случае действовать — да, «действовать» как раз подходящее слово; в доброе старое время мне достаточно было начать выворачивать толстой Валечке хрупкую кисть (ту, которую она повредила при падении с велосипеда) для того, чтобы она мгновенно изменила свое мнение; но в отношении Шарлотты все это было немыслимо. Хладнокровная американская Шарлотта на меня наводила страх. У меня ничего не вышло из беспечной идеи завладеть ее волей через ее любовь. Я не смел ничего сделать, что могло бы нарушить мой образ, который она создала, чтобы ему поклоняться. Я подлизывался к ней, пока она была грозной дуэньей моей душеньки, и нечто от этого пресмыкания сохранилось и теперь в моем отношении к ней. У меня был только один козырь — то, что она ничего не знала о моем чудовищном увлечении ее девочкой. Ее злило, что я девочке нравился; но моих собственных чувств она угадать не могла. Валерии я бы сказал: «Послушай-ка, толстая дура, c'est moi qui décide, что хорошо для Долорес Гумберт». Шарлотте же я даже не смел сказать (с подобострастным спокойствием): «Извини меня, голубка, но я не согласен с тобой. Дадим девочке еще один шанс. Я готов учить ее дома год или два. Ты однажды сама говорила». Дело в том, что я не мог ничего сказать Шарлотте о девочке без того, чтобы не выдать себя. Ах, вы не можете себе представить (как и я никогда не представлял себе), какие они, эти женщины с принципами! Шарлотта, которая не замечала фальши обиходных условностей, правил поведения, патентованной пищи, книг и людей, на которых она молилась, немедленно различила бы неправильную интонацию, какие бы слова я ни произнес с целью удержать Лолиту около себя. Она была как музыкант, который может быть в жизни ужасным пошляком, лишенным интуиции и вкуса, но дьявольски-точный слух которого расслышит малейшую ноту в оркестре. Чтобы разбить силу ее воли, мне понадобилось бы разбить ей сердце. Если я разбил бы ей сердце, мой образ в нем разбился бы тоже. Если бы я ей сказал: «Или я делаю с Лолитой, что хочу — и ты помогаешь мне держать дело в тайне, — или же мы тотчас разводимся», — она бы побледнела, словно превратившись в матовое стекло, и неторопливо ответила бы: «Хорошо: чего бы ты теперь ни прибавил, чего бы ни взял обратно — это конец». И так оно и было бы.
Вот, значит, в какую беду я попал. Помню, как я дошел до площадки для парковки и как, накачав из фонтанчика пригоршню ржавой на вкус воды, хлебнул ее так жадно, как если бы она могла мне дать волшебную мудрость, юность, свободу, крохотную наложницу. Потом посидел — в фиолетовом своем халате, болтая ногами, на краю одного из грубо сколоченных пикниковых столов под широкошумными соснами. Поодаль две девочки в трусиках и лифчиках вышли из бликами испещренной будки клозета с пометой: Для Женщин. Жующая резину Мабель (или дублерша Мабели) медлительно, рассеянно полезла верхом на велосипед, а Марион, тряся волосами, чтобы отогнать мух, села сзади, с широко расставленными ногами; и, виляя, они медлительно, рассеянно слились со светом и тенью. Лолита! Отец и дочь, исчезающие в тающей этой глухомани. Естественнейшим разрешением задачи было бы: уничтожить г-жу Гумберт. Но как?
Ни один человек не способен сам по себе совершить идеальное преступление; случай, однако, способен на это. Криминалисты помнят, например, знаменитое убийство некоей мадам Лякур в Арле, на юге Франции, в конце прошлого столетия. Неопознанный бородач саженного роста, который, может быть, был с этой дамой в тайной любовной связи, подошел к ней на многолюдной улице, несколько дней после того, что она вышла за полковника Лякура, и трижды вонзил ей кинжал в спину, покамест полковник, бульдожьего типа коротыш, продолжал висеть на руке у убийцы. По чудесному и прекрасному совпадению как раз в это мгновение, когда преступник стал разжимать челюсти сердитого маленького мужа (между тем как сбегался народ), — какой-то мечтатель-итальянец в доме, ближайшем к месту происшествия, совершенно случайно привел в действие взрывчатый снаряд, с которым возился; и немедленно улица обратилась в адский хаос дыма, падающих кирпичей и спасающихся людей. Взрыв, однако, никому вреда не нанес (если не считать того, что нокаутировал доблестного полковника Лякура); а мстительный любовник кинулся бежать, когда кинулись бежать остальные, после чего прожил долгую и счастливую жизнь.
Посмотрим теперь, что бывает, когда злоумышленник пробует сам устроить идеальное изъятие.
Я спустился к Очковому Озеру. Уголок, где мы и еще несколько «приличных» семейств (Фарло, Чатфильды) облюбовали место для купания, представлял собой небольшой затон; моей Шарлотте он нравился тем, что это было почти как «частный пляж». Публичный же пляж — со всеми удобствами для купающихся (или топящихся, как «Рамздэльский Листок» имел случай выразиться) — находился в левом (т. е. восточном) очке озера и не был виден из нашего затончика. Сосняк, бывший справа от нас, дальше сменялся болотом, после чего, описав полукруг, берег снова одевался бором по другой стороне западного очка.
Я опустился на песок рядом с женой так тихо, что она вздрогнула.
«Пошли в воду?» спросила она.
«Через минуточку. Дай мне продумать одну комбинацию». Я продолжал думать. Прошла минута с лишним. «Ладно. Пошли».
«А я участвовала в этой комбинации?»
«И как еще!»
«То-то же!» сказала Шарлотта, входя в воду. Вода вскоре дошла ей до толстых, покрытых гусиной кожей ляжек; затем, вытянув перед собой сложенные ладони, плотно сжав губы, с неожиданно попростевшим в оправе черного резинового шлема лицом, Шарлотта ринулась вперед с громким плеском.
Мы медленно плыли в озерном сверкании.
На противном берегу, по крайней мере в тысяче шагах от нас (если бы можно было шагать по воде), я различал крошечные силуэты двух человек, усердно работавших на своем куске берега. Я в точности знал, кто они: отставной полицейский польского происхождения и отставной водопроводчик, которому принадлежала большая часть леса на той стороне озера. Я тоже знал, чем они заняты — постройкой, для собственного дурацкого развлечения, деревянной пристани. Доносившийся до нас стук казался до странности значительнее, чем подходило бы их карликовым рукам и инструментам; можно было подумать, что заведующий звуковыми эффектами не сговорился с пупенмейстером, особенно потому что здоровенный треск каждого миниатюрного удара запаздывал по отношению к его зрительному воплощению.
Короткая светло-песчаная полоска «нашего» пляжа — от которого мы теперь несколько удалились, достигнув глубокой воды — бывала пуста в будни. Никого не было кругом, кроме этих двух сосредоточенно работавших фигурок на том берегу, да темно-красного частного самолета, который высоко прожужжал и пропал в синеве неба. Лучшей декорации и придумать нельзя было для быстренького булькающего человекоубийства, и вот тончайшая пуанта: применитель закона и проводчик воды находились как раз достаточно близко, чтобы быть свидетелями несчастного случая, и как раз достаточно далеко, чтобы не разглядеть преступления. Они находились достаточно близко, чтобы услышать, как мечущийся в воде растерянный купальщик отчаянно ревет, призывая на помощь кого-нибудь, кто бы спас его тонущую жену; и они были слишком далеко, чтобы различить (ежели они посмотрели бы до времени), что отнюдь не растерянный купальщик как раз кончает затаптывать жену под воду. Этой стадии я еще не достиг; я только хочу объяснить простоту действия, отчетливость постановки! Так вот, значит, Шарлотта подвигалась вплавь с неуклюжей добросовестностью (была она весьма посредственной ундиной), но и не без некоторого торжественного наслаждения (ведь ее водяной состоял при ней); и наблюдая все это с самодовлеющей ясностью будущего воспоминания (как, знаете ли, когда смотришь на вещи, стараясь увидеть их такими, какими будешь потом их вспоминать) — лоснящуюся белизну ее мокрого лица, весьма слабо загоревшего, невзирая на все ее старания, и бледные губы, и голый выпуклый лоб, и тесный черный шлем, и полную мокрую шею, — я знал, что мне только нужно слегка отстать, набрать побольше воздуху в легкие, затем схватить ее за щиколотку и стремглав нырнуть под воду с пленным трупом. Говорю «трупом», ибо неожиданность, испуг и неопытность заставили бы бедную ундину разом хлебнуть целое ведро смертоносной озерной воды; я же мог бы выдержать по крайней мере с минуту под водой, не закрывая при этом глаз. Роковое движение мелькнуло передо мной, как хвост падучей звезды, по черноте замышляемого преступления. Так, в безмолвном зловещем балете, танцор держит партнершу за ножку, стрелой уходя в чудно подделанную подводную мглу. Я бы всплыл за глотком воздуха, все еще держа ее под водой, и затем продолжал бы нырять столько раз, сколько оказалось бы нужным, и только когда над ней окончательно опустился бы занавес, я бы позволил себе позвать на помощь. И когда, минут через двадцать, те два человека с другого берега, равномерно увеличиваясь, приблизились бы в гребной лодке с одним свеже-покрашенным боком, бедная г-жа Гумберт, жертва мышечной судороги или сердечного приступа, или и того и другого вместе, уже стояла бы на голове в чернильном иле, саженей на пять под смеющейся гладью Очково-змеиного озера.
Как просто, не правда ли? А вот подите же, судари мои, мне было абсолютно невозможно заставить себя это совершить!
Она плыла рядом со мной, как доверчивый, неповоротливый тюлень, и вся логика страсти кричала мне в уши: «Не жди!» А я, судари мои, не мог и не мог! Молча, я повернул к берегу, и степенно, добросовестно она повернула тоже, и охрипший от крика дьявол все еще повторял свой совет, и все еще я не мог заставить себя утопить это несчастное, скользкое, большетелое создание. Крик становился все глуше по мере того, как я осознавал печальную истину, что ни завтра, ни в пятницу, и ни в какой другой день или ночь не удастся мне себя заставить ее убить. О, я мог вообразить, что ужасными шлепками нарушаю симметрию Валечкиных грудей, или что как-нибудь иначе причиняю ей боль, — и так же ясно мог увидеть себя всаживающим пулю в брюхо ее любовника, так чтобы он охнул и сел. Но Шарлотту убить я не мог — особенно когда, в общем, положение не было, может быть, столь безнадежным, как оно казалось на первый вздрог в то ужасное утро. Поймай я ее за сильную отбивающуюся ногу, увидь я ее изумленный взгляд, услышь я ее страшный голос, пройди я все-таки через это испытание, ее призрак преследовал бы меня всю жизнь. Быть может, если бы мы жили в 1447-ом году, а не в 1947-ом, я обманул бы свою кроткую природу, подсыпав ей классического яду из полого агата на перстне, напоив ее роковым сладким зельем. Но в нашу буржуазную эру, когда все суют нос в чужие дела, это не сошло бы мне так, как сходило в обитых парчой глухих чертогах прошлого. В наши дни убийца должен быть химиком. Нет, нет, я не был ни тем ни другим. Господа присяжные, милостивые государи и столь же милостивые государыни! Большинство обвиняемых в проступках против нравственности, которые тоскливо жаждут хоть каких-нибудь трепетных, сладко-стонущих, физических, но не непременно соитием ограниченных отношений с девочкой-подростком — это все безвредные, никчемные, пассивные, робкие чужаки, лишь одного просящие у общества, а именно: чтобы оно им позволило следовать совершенно в общем невинным, аберративным, как говорится, склонностям и предаваться частным образом маленьким, приятно жгучим и неприятно влажным актам полового извращения без того, чтобы полиция или соседи грубо набрасывались на них. Мы не половые изверги! Мы не насилуем, как это делают бравые солдаты. Мы несчастные, смирные, хорошо воспитанные люди с собачьими глазами, которые достаточно приспособились, чтобы сдерживать свои порывы в присутствии взрослых, но готовы отдать много, много лет жизни за одну возможность прикоснуться к нимфетке. Подчеркиваю — мы ни в каком смысле не человекоубийцы. Поэты не убивают. О, моя бедная Шарлотта, не смотри на меня с ненавистью из твоего вечного рая посреди вечной алхимической смеси асфальта, резины, металла и камня — но, слава Богу, не воды, не воды!
Все же я был на волосок от беды, говоря совсем объективно. И теперь раскрывается суть моей притчи об идеальном убийстве.
Мы уселись на свои мохнатые полотенца, под жадным до нас солнцем. Она оглянулась кругом, освободила бридочки и легла ничком, дабы дать лучам полакомиться ее спиной. Сказала, что любит меня. Глубоко вздохнула, протянула руку к лежащему рядом халату и нащупала в его кармане пачку папирос. Перешла в сидячее положение, закурила. Изучила свое правое плечо. Наградила меня, открыв дымный рот, основательным поцелуем. Вдруг позади нас из-под кустов покатились по песчаному скату два-три камушка.
«Мерзкие, подглядывающие дети», проговорила Шарлотта, придерживая на груди объемистый черный лифчик и поворачиваясь опять на живот. «Мне придется поговорить об этом с Петром Крестовским».
У выхода тропинки раздался шорох, звук шагов, и появилась Джоана Фарло с мольбертом и другими принадлежностями.
«Ты напугала нас», сказала Шарлотта. Джоана объяснила, что была там над скатом, в тайнике зелени, и оттуда «шпионила за природой» (шпионов обычно расстреливают), стараясь дописать пейзаж — но ничего, мол, не вышло, таланта не хватало (что было совершенно верно).
«А вы, Гумберт, вы когда-нибудь пробовали рисовать?»
Шарлотта, которая немножко ревновала меня к Джоане, спросила, придет ли Джон?
Да, придет. Он собирался завтракать сегодня дома. Привез ее по дороге в Паркингтон и скоро теперь подберет. Какое прекрасное утро! Она всегда чувствовала себя изменницей по отношению к Мелампию и Кавалле, когда оставляла их привязанными дома в такие дивные дни. Села на белый песочек между Шарлоттой и мной. Ее длинные коричневые ноги в трусиках были для меня приблизительно столько же соблазнительными, как ноги гнедой кобылы. Она показывала десны, когда улыбалась.
«Я чуть не включила вас в свое озеро», сказала она. «Между прочим, я заметила кое-что, чего вы недосмотрели. Вы (обращаясь к Гумберту) забыли снять наручные часики, да, сэр, забыли».
«Уотерпруф» (непромокаемые), тихо произнесла Шарлотта, сложив губы по-рыбьи.
Джоана положила мою кисть к себе на колено и полюбовалась Шарлоттиным подарочком; затем положила руку Гумберта обратно на песок, ладонью кверху.
«Ты Бог знает что могла оттуда увидеть», заметила Шарлотта не без кокетства.
Джоана вздохнула. «Раз, вечером», сказала она, «я видела двух детей, мужского и женского пола, которые вот на этом месте, деятельно совокуплялись. Их тени были как гиганты. И я, кажется, говорила вам о Лесли Томсоне, который купается нагишом на заре. Я теперь все жду, что после черного атлета появится жирная котлета, Айвор Куильти (наш дантист), без ничего. Он, между прочим, невероятный оригинал — этот старик. Когда я у него была последний раз, он мне рассказал совершенно неприличную историю про племянника. Оказывается —»
«А вот и я», — раздался голос Джона.

21

Привычка хранить молчание, когда я гневался или вернее, холодная и как бы чешуйчатая сторона моего гневного молчания наводила, бывало, на Валерию невероятный страх: «Я не знаю, о чем ты думаешь, когда ты такой, и это меня сводит с ума», жаловалась она. Я старался наказать Шарлотту молчанием — но она как ни в чем не бывало продолжала щебетать или брала молчальника за подбородок. Поразительная женщина! Бормоча, что мне приходится как-никак писать ученый труд, я забирался в свою бывшую комнату; Шарлотта же все жизнерадостнее наводила красоту на нашу обитель, ворковала в телефон, писала письма. Из моего окна, сквозь глянцевитый перелив тополевой листвы, я мог видеть ее идущую через улицу и с довольным видом опускающую в ящик письмо к сестре мисс Фален.
Неделя сырой, пасмурной погоды, которая последовала за нашим только что описанным посещением молчаливых песков Очкового Озера, была одной из самых мрачных в моей жизни. Затем мелькнули два-три неясных луча надежды — перед окончательной вспышкой солнца.
Я смекнул, что у меня есть хороший мозг, что работает он великолепно и что следует этим воспользоваться. Пусть я не смел вмешиваться в планы жены для Лолиты (становившейся с каждым днем теплее и смуглее под ясным небом безнадежной дали), все же я мог найти какой-то основной способ для утверждения общего своего авторитета, который я бы мог впоследствии применить в частном случае. Однажды вечером Шарлотта сама дала мне подходящий повод.
«У меня для тебя есть сюрприз», сказала она, глядя на меня нежными глазами поверх ложки супа. «Осенью мы с тобой едем в Англию».
Я не спеша проглотил свою ложку супа, вытер губы розовой бумажкой (О, прохладное, тонкое полотно столового белья в моей «Миране»!) и сказал:
«У меня тоже есть для тебя сюрприз, моя милая. Мы с тобой не едем в Англию».
«Почему? В чем дело?» спросила она, наблюдая — с большим удивлением, чем я рассчитывал вызвать своим ответом — за моими руками (я невольно складывал, рвал, мял и опять рвал ни в чем неповинную розовую «салфетку»). Впрочем, моя улыбка несколько ее успокоила.
«Дело обстоит очень просто», сказал я. «Даже при самом гармоничном браке, как, например, наш, не все решения принимает супруга. Есть вопросы, для решения которых существует муж. Я хорошо могу себе представить волнующее удовольствие, которое тебе, как нормальной американке, должен доставить переезд через океан на том же трансатлантическом пароходе, что лэди Бимбом, кузина короля Англии, Билль Бимбом, король мороженого мяса, или холливудская шлюха. И я не сомневаюсь, что мы с тобой представили бы отличную рекламу для туристической конторы: ты с откровенным преклонением, а я, сдерживая завистливое восхищение, смотрим в Лондоне на дворцовую стражу, на этих малиновых гвардейцев, Бобровых Мясоедов, или как их там еще. У меня же, как раз, аллергия к Европе, включая добрую старую Англию. Как тебе хорошо известно, меня ничто, кроме самых грустных воспоминаний, не связывает со Старым, и весьма гнилым, Светом. Никакие цветные объявления в твоих журналах этого не переменят»…
«Голубчик мой», сказала Шарлотта, «я право же —»
«Нет, погоди. Это — пустяк, частность; я, собственно, говорю в более широком смысле. Когда тебе захотелось, чтобы я проводил целые дни, загорая на озере, вместо того чтобы заниматься своей работой, я охотно подчинился и превратился ради тебя в представителя бронзовой молодежи, вместо того чтобы остаться литературоведом и… ну, скажем, педагогом. Когда ты меня ведешь на бридж к милейшим Фарло, я кротко плетусь за тобой. Нет, пожалуйста, погоди. Когда ты декорируешь свой дом, я не мешаю твоим затеям. Когда ты решаешь — ну, решаешь всякие там вещи, я могу быть против, совершенно против — или скажем, отчасти; но я молчу. Я игнорирую отдельные случаи, но не могу игнорировать общий принцип. Я люблю, чтобы ты мной командовала, но во всякой игре есть свои правила. Нет, я не сержусь. Я вовсе не сержусь. Перестань это делать. Но я представляю собой половину семейного очага и имею собственный, небольшой, но отчетливый голос».
Она перешла между тем на мою сторону стола и, упав на колени, медленно, но настойчиво трясла головой и перебирала холеными ногтями по моим штанам. Сказала, что ей и в голову не приходило, что могу так думать. Сказала, что я ее божество и властелин. Сказала, что Луиза уже ушла, и мы можем немедленно предаться любви. Сказала, что я должен ее простить, или она умрет.
Этот маленький инцидент значительно меня ободрил. Я спокойно ответил ей, что дело не в прощении, а в перемене поведения; и я решил закрепить выигранное преимущество и проводить впредь много времени в суровом и пасмурном отчуждении, работая над книгой или хотя бы притворяясь, что работаю.
Кровать-кушетка в моей бывшей комнате давно была превращена просто в кушетку, чем, впрочем, всегда оставалась в душе, и Шарлотта предупредила меня в самом начале нашего сожительства, что постепенно комната будет переделана в настоящий писательский кабинет. Дня через два после «британского инцидента» я сидел в новом и очень покойном кресле с большим томом на коленях, когда, постучав в дверь колечком на пальце, вплыла Шарлотта. Как непохожи были ее движения на движения моей Лолиты, когда та, бывало, ко мне заглядывала, в своих милых, грязных, синих штанах, внося с собой из страны нимфеток аромат плодовых садов; угловатая и сказочная, и смутно порочная, с незастегнутыми нижними пуговками на мальчишеской рубашке. Но позвольте мне вам что-то сказать. Под задорностью маленькой Гейз, как и под важностью большой Гейз, робко бежал тот же (и на вкус и на слух) ручеек жизни. Знаменитый французский врач как-то говорил моему отцу, что у близких родственников слабейшее бурчание в желудке имеет тот же музыкальный тон.
Итак, Шарлотта вплыла. Она чувствовала, что между нами не все благополучно. Накануне, как и за день до того, я сделал вид, что заснул, как только мы легли, а встал до того, как она проснулась. Она ласково спросила, не мешает ли.
«В эту минуту — нет», ответил я, поворачивая открытый на букве «К» том энциклопедии для девочек, так чтобы лучше рассмотреть картинку, напечатанную нижним краем вдоль обреза.
Она подошла к столику — он был из поддельного красного дерева с одним ящиком. Положила на столик руку. Столик был некрасивый, что и говорить, но он ни в чем не был перед ней виноват.
«Я давно хотела тебя спросить», сказала она (деловито, без всякой игривости), «почему он у тебя заперт? Ты хочешь, чтобы этот столик оставался в кабинете? Он ужасно какой-то гадкий».
«Оставь его в покое», процедил я. Я был с гэрл-скаутами в Кальгари.
«Где ключ?»
«Спрятан».
«Ах, Гумочка…»
«В нем заперты любовные письма».
Она бросила на меня взгляд раненой газели, который так бесил меня; и затем, не совсем понимая, шучу ли я, и не зная, как поддержать разговор, простояла в продолжение нескольких тихо поворачиваемых страниц (Канада, Кино, Конфета, Костер), глядя скорее на оконное стекло, чем сквозь него, и барабаня по нему острыми, карминовыми, миндалевидными ногтями.
Две минуты спустя (на Кролике или на Купании) она подошла к моему креслу и опустилась, увесистым крупом в шотландской шерсти, на ручку, обдав меня запахом как раз тех духов, которыми пользовалась моя первая жена. «Не желало ли бы ваше сиятельство провести осень вот здесь?» спросила она, указывая мизинцем на приторный осенний пейзаж в одном из восточных штатов. «Почему?» (чеканно и медленно). Она пожала плечом. (Вероятно, Гарольд любил уезжать в отпуск об эту пору. Охотничий сезон. Бабье лето. Условный рефлекс с ее стороны.)
«Мне кажется, я знаю, где это», сказала она, все еще указывая мизинцем. «Помню, там есть гостиница с романтическим названием: „Привал Зачарованных Охотников“. Кормят там божественно. И никто никому не мешает».
Она потерлась щекой о мой висок. Валечку я от этого отучил в два счета.
«Не хочешь ли ты чего-нибудь особенного к обеду, мой милый. Попозже зайдут Джон и Джоана».
Я хмыкнул. Она поцеловала меня в нижнюю губу и, весело сказав, что приготовит торт (с тех времен, когда я еще состоял в жильцах, сохранилась легенда, что я без ума от ее тортов), предоставила меня моему безделью.
Аккуратно положив открытую книгу на покинутое ею место (книга попыталась прийти в волнообразное движение, но всунутый карандаш остановил вращение страниц), я проверил, в сохранности ли ключ: он покоился в довольно неуютном месте, а именно под старой, но дорого стоившей безопасной бритвой, которую я употреблял, пока жена не купила мне другую, лучше и дешевле. Спрашивалось: надежно ли ключ спрятан под этой бритвой, в бархатном футляре? Футляр лежал в сундуке, где я держал деловые бумаги. Нельзя ли устроить сохраннее? Удивительно, как трудно что-нибудь спрятать — особенно когда жена только и делает, что переставляет вещи.

22

Насколько помню, прошла ровно неделя с нашего последнего купания, когда полдневная почта принесла ответ от второй мисс Фален. Она писала, что только что вернулась в пансионат Св. Алгебры, с похорон сестры. «Евфимия в сущности никогда не оправилась после поломки бедра». Что же касается дочери г-жи Гумберт, она имела честь сообщить, что для поступления в этом году уже поздно, но что она (здравствующая Фален) почти не сомневается, что может принять ее в школу, если г-н и г-жа Гумберт привезут Долорес в январе. Райская передышка!
На другой день, после завтрака я заехал к «нашему» доктору, симпатичному невежде, чье умелое обхождение с больными и полное доверие к двум-трем патентованным лекарствам успешно маскировали равнодушие к медицине. Тот факт, что Ло должна была вернуться в Рамздэль, дивно озарял пещеру будущего. Я желал привести себя в совершенную готовность ко времени наступления этого события. Собственно, я начал кампанию еще до того, как Шарлотта приняла свое жестокое решение. Мне нужна была уверенность, что, когда моя прелестная девочка вернется, у меня будет возможность в ту же ночь, и потом ночь за ночью, покуда не отнимет ее у меня Св. Алгебра, усыплять два живых существа так основательно, чтобы никакой звук и никакое прикосновение не могли перебить их сон. В течение июля я производил опыты с разными снотворными средствами, испытывая их на Шарлотте, большой любительнице пилюль. Последняя доза, которую я ей дал (она думала, что это слабый препарат брома для умащения ее нервов), свалила ее на целых четыре часа. Я запускал радио во всю его силу. Направлял ей в лицо ярчайший луч фаллической формы фонарика. Толкал, тер, щипал, тыкал — и ничто не нарушало ритма ее спокойного и мощного дыханья. Однако от такой простой вещи, как поцелуй в ключицу, она проснулась тотчас, свежая и хваткая, как осьминог (я еле спасся). Значит, не годится, подумал я; следует достать нечто еще более надежное. Сначала д-р Байрон как будто не поверил, когда я сказал, что его последнее лекарство не совладало с моей бессонницей. Он посоветовал мне испробовать его еще несколько раз и на минуту отвлек мое внимание, начав показывать мне семейные фотографии: у него была обаятельная девочка Доллиных лет; но я понял, что он старался меня провести, и потребовал, чтобы он мне прописал самое сильное из существующих снотворных. Посоветовал играть в гольф, — но в конце концов согласился дать мне средство, которое «не могло не подействовать»; и, подойдя к шкапчику, болтун достал из него стеклянную трубку с лиловато-синими патрончиками, опоясанными с одного конца темно-фиолетовой полоской. Это было, по его словам, новое средство, только что выпущенное в продажу и предназначавшееся не для неврастеников, которых можно успокоить и глотком воды, если взяться умеючи, а только для великих бессонных художников, которым необходимо умереть на несколько часов, чтобы жить в веках. Я люблю дурачить докторов и, хотя я внутренне ликовал, положил в карман пилюли со скептическим пожатием плеч. Между прочим, мне приходилось быть с ним начеку. Однажды, совсем по другому случаю, я глупо оговорился — упомянул свою последнюю санаторию, и мне показалось, что он навострил уши. Вовсе не стремясь к тому, чтобы Шарлотте или кому-нибудь другому стал известен этот период моего прошлого, я поспешил объяснить, что мне пришлось предпринять некоторые изыскания в сумасшедших домах для романа. Но Бог с ним; одно несомненно, у пройдохи была премиленькая девчурка. А ведь странно подумать — все они теперь старые, семнадцатилетние…
Я вышел от него в отличнейшем настроении. Одним пальцем управляя жениным автомобилем, я благодушно катил домой. Рамздэль был в общем не лишен прелести. Свирестели цикады; бульвар был только что полит. С шелковистой гладкостью, я свернул вниз по нашей крутой улочке. Каким-то образом все в этот день складывалось так удачно. Так сине и зелено. Я знал, что сверкало солнце, оттого что никелированный ключ стартера отражался в переднем стекле; и я знал, что ровно половина четвертого, оттого что сестра милосердия, ежедневно приходившая массировать старушку Визави, семенила вниз по узкой панели в своих белых чулках и башмаках. Как обычно, истеричный сеттер бывшего старьевщика аттаковал автомобиль при спуске, и, как обычно, местная газета лежала на крыльце, куда ее только что швырком доставил Кенни.
Накануне я прекратил режим отчуждения, который я сам себе предписал, и сейчас я испустил веселый клик, возвещавший мое прибытие, одновременно отворяя дверь гостиной. Повернутая ко мне каштановым шиньоном над сливочно-белой шеей, в той же желтой блузке и тех же темно-красных штанах, которые были на ней в день нашей первой встречи, Шарлотта сидела в углу за письменным столиком и строчила письмо. Еще не выпустив ручку двери, я повторил свой приветственный возглас. Ее рука перестала писать. С секунду Шарлотта сидела неподвижно; затем она медленно повернулась на стуле, положив локоть на его выгнутую спинку. Ее лицо, искаженное тем, что она испытывала, не представляло собой приятного зрелища. Упираясь взглядом в мои ноги, она заговорила:
«Гнусная Гейзиха, толстая стерва, старая ведьма, вредная мамаша, старая… старая дура… эта старая дура все теперь знает… Она… она…»
Моя прекрасная обвинительница остановилась, глотая свой яд и слезы. Что именно Гумберт Гумберт сказал — или пытался сказать — не имеет значения. Она продолжала:
«Вы — чудовище. Вы отвратительный, подлый, преступный обманщик. Если вы подойдете ко мне, я закричу в окно. Прочь от меня!»
Тут опять, я думаю, можно пропустить то, что бормотал Г. Г.
«Я уеду сегодня же. Это все ваше. Но только вам не удастся никогда больше увидеть эту негодную девчонку. Убирайтесь из этой комнаты».
Читатель, я подчинился. Я поднялся в мой экс-полукабинет. Руки в боки, я постоял в совершенной неподвижности и полном самообладании, созерцая с порога изнасилованный столик: ящик был выдвинут, из замочной скважины висел, зацепившись бородкой, подошедший наконец ключ, другие разнородные домашние отмычки лежали на столешнице. Я перешел через площадку лестницы в супружескую спальню Гумбертов и хладнокровно перевел мой дневничок из-под ее подушки в свой карман. После чего я отправился вниз, но остановился на полпути: она говорила по телефону, провод которого в этот день был случайно соединен со штепселем в столовой, возле двери, ведущей в гостиную. Хотелось послушать, что она говорит: отменила какой-то заказ и вернулась в гостиную. Я перевел дух и через прихожую прошел на кухню. Там я откупорил бутылку шотландского виски (перед скотчем она никогда не могла устоять). Затем я перешел в столовую и оттуда, через полуоткрытую дверь, поглядел на широкую спину Шарлотты.
«Ты разбиваешь и мою жизнь и свою», сказал я спокойно. «Давай обсудим дело, как двое культурных людей. Это все твоя галлюцинация. Ты, Шарлотта, не в своем уме. Эти записи, которые ты нашла, всего лишь наброски для романа. Твое имя, и ее, были взяты случайно. Только потому что подвернулись под перо. Ты подумай об этом, а я тебе принесу выпить».
Она не ответила и не обернулась, продолжая бешеным темпом писать, что писала. Очевидно, третье по счету письмо (два уже запечатанных, с наклеенными марками, приготовлены были перед ней на столе). Я вернулся на кухню.
На кухне я достал два стакана (в Св. Алгебру? к Лолите?) и отпер электрический холодильник. Он яростно ревел на меня, пока я извлекал из его сердца лед. Написать всю штуку сызнова. Пускай перечтет. Подробностей она не помнит. Изменить, подделать. Написать отрывок романа и показать ей или оставить лежать на виду? Почему иногда краны так ужасно визжат? Ужасное положение, по правде сказать. Подушечки льда — подушечки для твоего игрушечного полярного медвежонка, Ло! — издавали трескучие, истошные звуки по мере того, как горячая вода из-под крана освобождала их из металлических сот. Я поставил оба стакана рядом, налил в них виски и прибавил в каждый по унции сельтерской воды. Жаль, что наложила запрет на мой любимый джинанас. Холодильник рявкнул и грохнул. Неся стаканы, я прошел в столовую и сквозь дверь гостиной, теперь едва приоткрытую, так что я не мог просунуть локоть, сказал:
«Я приготовил тебе скотч».
Она не отозвалась, сумасшедшая стерва, и я поставил стаканы на буфет рядом с телефоном, который как раз зазвонил.
«Говорит Лесли — Лесли Томсон», сказал Лесли Томсон, тот самый, который любил купаться на заре. «Миссис Гумберт, сэр, попала под автомобиль, и вам бы лучше прийти поскорее».
Я ответил — может быть, не без раздражения — что моя жена цела и невредима, и все еще держа трубку, отпахнул толчком дверь и сказал:
«Вот он тут говорит, Шарлотта, что тебя убили».
Но никакой Шарлотты в гостиной не было.

23

Я выбежал наружу. Другая сторона крутой нашей улочки являла собой необыкновенное зрелище. На покатый газон мисс Визави взъехал большой, черный, глянцевитый Пакар, круто свернув туда через панель (на которой холмился оброненный клетчатый плед), и стоял там, поблескивая на солнце, с раскрытыми, как крылья, дверцами и с колесами, глубоко ушедшими в букс. Справа от автомобиля, на аккуратной мураве ската, седоусый старец, весьма прилично одетый (серый двубортный костюм, галстук бабочкой в белую горошинку), лежал навзничь, сдвинув длинные ноги, как восковая фигура ростом с обыкновенного мертвеца. Мне нужно выразить толчок, разряд, молнию мгновенного впечатления чередою слов; их вещественное накопление на странице портит самоё вспышку, острое единство картины: холмик пледа, машина, старик-мумия, старушкина массажистка, бегущая с крахмальным шелестом, держа в руке полупустой стакан, обратно к веранде, где подпертая подушками, пленная, дряхлая мисс Визави, наверное, испускала вопли, недостаточно, впрочем, громкие, чтобы заглушить равномерное гавканье старьевщикова сеттера, переходящего от одной группы людей к другой — то к соседям, уже скопившимся на тротуаре, около клетчатой штуки, то назад к автомобилю (который ему наконец удалось затравить), то к группе, собравшейся на газоне, состоявшей из Лесли Томсона, двух полицейских и коренастого господина в роговых очках. Тут я должен пояснить, что незамедлительное появление дорожной полиции (не прошло и двух минут после несчастия) было следствием того, что патрульщики как раз в это время нацепляли штрафные билеты на автомобили, незаконно запаркованные в переулке, неподалеку от нас; что тип в очках был Фредерик Биэль-младший, водитель Пакара; что его семидесятидевятилетний отец, которого массажистка только что отпаивала на скошенной траве, где он лежал скошенным, так сказать, банкиром, был не в глубоком обмороке, а удобно и методически оправлялся от легкой сердечной схватки или возможности оной; и наконец, что плед на тротуаре, где жена так часто указывала мне с недовольством на кривые зеленые трещины, скрывал искалеченный труп Шарлотты Гумберт, которую переехал (а затем протащил несколько футов) автомобиль Биэлей в тот миг, когда она бежала через дорогу, чтобы опустить три письма в почтовый ящик, находившийся на углу участка мисс Визави. Эти письма подняла и передала мне хорошенькая девочка в грязном розовом платьице, и я превратил их в клочья, растерзав их в кармане штанов.
Три доктора и чета Фарло вскоре прибыли на место происшествия и стали распоряжаться. Вдовец, человек наделенный исключительным самообладанием, не рыдал и не рвался. Он как будто малость пошатывался, это правда; но он разжимал уста только для того, чтобы сообщать те сведения и давать те разъяснения, которые были безусловно необходимы в связи с опознанием, осмотром и увозом покойницы, темя которой представляло собой кашу из костей, мозга, бронзоватых волос и крови. Солнце было еще ослепительным, когда друзья, добрый Джон и заплаканная Джоана, уложили вдовца в постель у Долли в комнате; сами же, чтобы быть поблизости, устроились в спальне Гумбертов на ночь — которую, не знаю, так ли они добродетельно провели, как того бы требовала торжественность случая.
Не вижу причины останавливаться — в этом очень специальном труде — на предпохоронных формальностях, требовавших от меня внимания, и на самых похоронах, не менее скромных, чем не так давно состоявшаяся свадьба; но несколько эпизодов, относящихся к тем четырем-пяти дням, следует все же отметить.
В первую ночь моего вдовства я был так пьян, что спал столь же крепко, как то дитя, которое, бывало, спало в этой постели. На другое утро я первым делом обследовал клочки писем, оставшиеся у меня в кармане. Они слишком основательно перемешались, чтобы их можно было разделить на три законченных текста. Думаю, что слова «…и ты потрудись найти его, так как я не могу покупать…» были из письма к Ло. Некоторые обрывки как будто указывали на намерение Шарлотты бежать с Ло в Паркингтон или даже обратно в Писки, дабы коршун не схватил ее драгоценного ягненка. Другие клочки и лоскутья (вот уж не предполагал я, чтобы у меня были такие сильные когти) явно относились к просьбе принять девочку не в пансионат Св. Алгебры, а в другую, тоже закрытую, школу, о которой говорили, что ее воспитательные приемы так суровы, скучны и сухи (хотя в проспекте упоминался крокет под ильмами), что заслужили школе кличку Исправительное Заведение для Благородных Девиц. Третье, наконец, послание было несомненно адресовано мне. Я разобрал такие кусочки фраз, как «…может быть, после года разлуки мы с тобой…», «…о, мой любимый, о, мой…», «…или, может быть, я умру…» Но в общем то, что я наскреб, было не очень содержательно: различные фрагменты этих торопливых посланий были так же спутаны у меня в ладонях, как основные их части у бедной Шарлотты в голове.
У Джона в тот день было свидание с клиентом, а Джоане нужно было накормить собак, так что я был временно лишен общества моих друзей. Добряки опасались, как бы я не покончил с собой, оставшись без призора, и за неимением других знакомых, которые могли бы их заменить (мисс Визави слегла, семейство Мак-Ку налаживало постройку нового дома в далеком районе, Чатфильдов только что вызвали в северный штат в связи с бедой, приключившейся с их собственным родственником), ко мне отрядили Луизу и Лесли под предлогом необходимости помочь мне разобрать и убрать множество осиротелых вещей.
В минуту восхитительнейшего вдохновения я показал милым и легковерным Фарло (вместе с которыми я поджидал прихода Лесли на платное свидание с Луизой) любительский снимочек, найденный мной среди Шарлоттиного имущества. Стоя на валуне, она улыбалась сквозь разметанные ветром волосы. Фотография относилась к апрелю 1934-го года, памятная весна! Приехав в тот год в Америку по делам, я имел случай провести несколько месяцев в Писки. Мы познакомились — и между нами завязался неосторожный роман. Я, увы, был женат, она была невестой Гейза… По моем возвращении в Европу, мы переписывались через общего друга, ныне покойного. Джоана прошептала, что до нее дошли кое-какие слухи — и поглядела еще на снимок и, все еще глядя на него, передала его Джону, и Джон вынул трубку изо рта и тоже поглядел на прелестную, легкомысленную Шарлотту Беккер и вернул фотографию мне. Затем они на несколько часов уехали. В подвале довольная Луиза с воркующим смехом поругивала своего кавалера.
Не успели Фарло отбыть, как навестил меня священнослужитель с сизым подбородком — и я постарался до минимума сократить интервью, поскольку это было выполнимо без того, чтобы не оскорбить его чувств или не возбудить его подозрений. Да, собираюсь посвятить всю жизнь благополучию дитяти. Вот, кстати, тот крестик, который Шарлотта Беккер мне подарила, когда мы оба были молоды. У меня есть кузина, в Нью-Йорке, почтенная старая дева. Мы там с нею найдем хорошую частную школу для Долли. О хитрющий Гумберт!
К сведению Лесли и Луизы, которые, по моему (оказавшемуся правильным) расчету, должны были доложить об этом Джону и Джоане, я великолепно разыграл необыкновенно громкий иногородный монолог по телефону, симулируя разговор с Шерли Хольмс, начальницей лагеря «Ку». Когда вернулись Джон и Джоана, то я без труда провел их сообщением, нарочито-взволнованно и бессвязно пробормотанным, что, мол, Лолита ушла с промежуточной группой на пятидневную экскурсию и с ней невозможно снестись.
«Боже мой», воскликнула Джоана, «что же нам делать?» Джон сказал, что все чрезвычайно просто: он устроит, чтобы тамошняя полиция немедленно разыскала бы экскурсантов — это у них и часа не займет; он, кстати, сам хорошо знает местность и —
«Послушайте», продолжал он, «почему бы мне теперь же не съездить туда на автомобиле, а вы пока переспите с Джоаной» (на самом деле, последней фразы он не добавил, но Джоана так страстно поддержала его предложение, что это могло подразумеваться).
Я разыграл истерику. Я стал заклинать Джона ничего не предпринимать. Сказал, что не мог бы вынести сейчас постоянное присутствие девочки, плачущей, цепляющейся за меня, — она такая впечатлительная, подобные потрясения могут отразиться на ее будущем, психиатры проанализировали такие случаи… Наступило внезапное молчание.
«Что ж, вам решать», проговорил наконец Джон довольно сухо. «Только, знаете, я все-таки был другом и советником Шарлотты. И вообще хотелось бы знать, что вы, собственно, собираетесь с девочкой делать».
«Джон!» крикнула Джоана. «Она его дочка, а не дочка Гарольда Гейза. Разве тебе не ясно? Бедный Гумберт — настоящий отец Долли!»
«Понимаю», сказал Джон, обратившись ко мне. «Прошу прощения. Понимаю. Вот оно что. Я не сразу смекнул… Это, разумеется, упрощает дело. Что подсказывает вам сердце, то и ладно».
Убитый горем отец объяснил, что отправится за хрупкой дочкой тотчас после похорон, а затем постарается ее развлечь пребыванием в совершенно другой обстановке — катнет с ней, может быть, в Новую Мексику или Калифорнию — если только не покончит с собой, конечно.
Настолько художественно изобразил я спокойствие предельного отчаяния, затишье перед безумной вспышкой, что безупречные Фарло увезли меня к себе. У них был недурной для Америки погреб, и это послужило мне на пользу, ибо я боялся бессонницы — и привидения.
Теперь мне следует объяснить настоящую причину, по которой я хотел временно держать Долорес в отдалении. Само собой разумеется, что вначале, когда Шарлотта только что оказалась ликвидированной и я вернулся к себе независимым отцом, и залпом проглотил один за другим оба приготовленных мною стакана виски, и вдогонку им отправил пинту-другую своего джинанаса, и заперся в ванной, спасаясь от соседей и друзей, — у меня было всего лишь одно на уме и в крови, а именно — сознание, что всего через несколько часов, тепленькая, русая, и вся, вся моя, Лолита в моих объятьях будет проливать слезы, а я стану их осушать поцелуями скорее, чем ее глаза будут ими наполняться. Но покамест я стоял перед зеркалом, весь красный, с расширенными зрачками, Джон Фарло деликатно постучал и спросил, благополучен ли я, — и я тотчас сообразил, что с моей стороны было бы безумием допустить ее возвращение в этот дом, где сновало столько чужих хлопотунов, готовых отнять ее у меня. Да и сама взбалмошная Ло могла ведь — как знать? — вдруг выказать глупое недоверие, неожиданную неприязнь, смутный страх и тому подобное — и прощай навек, в самый миг торжества, волшебная награда!
Кстати, о навязчивых людях: ко мне явился еще один посетитель, любезный Биэль (тот самый, который ликвидировал мою жену). Солидный и серьезный, похожий как-то на помощника палача, своими бульдожьими брылами, черными глазками, очками в тяжелой оправе и вывернутыми ноздрями. Его впустил Джон, который затем оставил нас, прикрыв дверь с величайшим тактом. Гладко начав с того, что у него двойня в одном классе с моей падчерицей, мой карикатурный гость развернул, как свиток, большую диаграмму, на которой им были нанесены все подробности катастрофы. Это был «восторг», как выразилась бы моя падчерица, со множеством внушительных стрелок и пунктирных линий, проведенных разного цвета чернилами. Траекторию г-жи Г. Г. он иллюстрировал серией маленьких силуэтов, вроде символических фигурок, кадровых участниц женского военно-подсобного корпуса, которыми пользуются для наглядности в статистике. Очень ясно и убедительно этот путь приходил в соприкосновение со смело начертанной извилиной, изображавшей два следующих друг за другом поворота, из которых один был совершен биэлевской машиной, чтобы избежать старьевщикова сеттера (не показанного на диаграмме), а второй, в преувеличенном виде повторяющий первый, имел целью предотвратить несчастие. Внушительный черный крестик отмечал место, где аккуратный маленький силуэт наконец лег на панель. Я поискал, нет ли соответствующего значка на скате, где отлеживался огромный восковой отец моего посетителя, но значка не оказалось. Старец, впрочем, расписался на документе, в качестве свидетеля, под подписями Лесли Томсона, мисс Визави и некоторых других.
Карандаш Фредерика с точностью и легкостью колибри перелетал с одного пункта в другой, по мере того как он демонстрировал свою совершенную неповинность и безрассудную неосторожность моей жены: в ту секунду, когда он объехал собаку, Шарлотта поскользнулась на свежеполитом асфальте и упала вперед, меж тем как ей следовало бы отпрянуть назад (Фред показал, как именно, сильно дернув своим подбитым ватой плечом). Я сказал, что он, конечно, не виноват, и следствие подкрепило мое мнение.
Сильно дыша сквозь напряженные черные ноздри, он удрученно потряс головой, одновременно тряся мою руку; затем, выказывая изысканную светскость и джентльменскую широту, предложил оплатить расходы похоронного бюро. Он ожидал, что я откажусь. С пьяным благодарственным всхлипом я принял его предложение. Не веря своим ушам, он раздельно повторил им сказанное, и я снова его поблагодарил, еще горячее, чем прежде.
В результате этого жутковатого свидания мое душевное онемение нашло на минуту некоторое разрешение. И немудрено! Я воочию увидел маклера судьбы. Я ощупал самую плоть судьбы — и ее бутафорское плечо. Произошла блистательная и чудовищная мутация, и вот что было ее орудием. Среди сложных подробностей узора (спешащая домохозяйка, скользкая мостовая, вздорный пес, крутой спуск, большая машина, болван за рулем) я смутно различал собственный гнусный вклад. Кабы не глупость (или интуитивная гениальность!), по которой я сберег свой дневник, глазная влага, выделенная вследствие мстительного гнева и воспаленного самолюбия, не ослепила бы Шарлотту, когда она бросилась к почтовому ящику. Но даже и так ничего бы, может быть, не случилось, если бы безошибочный рок, синхронизатор-призрак, не смешал бы в своей реторте автомобиль, собаку, солнце, тень, влажность, слабость, силу, камень. Прощай, Марлена! Рукопожатие судьбы (увесисто воспроизведенное Биэлем при прощании) вывело меня из оцепенения. И тут я зарыдал. Господа и госпожи присяжные, я зарыдал!

24

Ильмы и тополя поворачивались ко внезапно налетевшему ветру зыблющимися спинами и грозовая туча чернела над белой башней рамздэльской церкви, когда я осмотрелся в последний раз перед отъездом. Для неведомых приключений я покидал мертвенно-бледный дом, где нанял комнату всего десять недель тому назад. Уже спущены были жалюзи — недорогие, практичные жалюзи из бамбука. «Верандам и внутренней отделке дома их роскошный материал придает модерный драматический характер», говорил прейскурант. После этого небесная обитель должна показаться довольно-таки голой. Капля дождя упала мне на костяшки руки. Я вернулся в дом за чем-то, пока Джон укладывал мои чемоданы в автомобиль, и тогда случилась курьезная вещь. Не знаю, достаточно ли я подчеркнул в этих невеселых заметках особое, прямо-таки одурманивающее действие, которое интересная внешность автора — псевдокельтическая, привлекательно обезьянья, мужественная, с примесью чего-то мальчишеского — производила на женщин любого возраста и сословия. Разумеется, такие заявления от первого лица могут показаться смешными; но время от времени я вынужден напомнить о моей наружности читателю, как иной профессиональный романист, давший персонажу какую-нибудь ужимку или собаку, видит себя вынужденным предъявить эту собаку или эту ужимку всякий раз, что данный персонаж появляется. В отношении меня этот прием наделен, пожалуй, глубоким смыслом. Сумрачное обаяние моих черт должно оставаться в поле зрения читателя, желающего по-настоящему понять мою повесть. Малолетняя Ло млела от шарма Гумберта, как млела от судорожной музыки; взрослая Лотта любила меня с властной зрелой страстью, которую ныне жалею и уважаю в большей степени, чем дозволено мне сказать. Тридцатиоднолетняя Джоана Фарло, будучи совершенной неврастеничкой, здорово, по-видимому, влюбилась в меня.
В ее красоте было что-то резкое, индейское. Загар у нее был терракотовый. Ее губы были как большие пунцовые слизни, и когда она разражалась своим характерным лающим смехом, то показывала крупные, тусклые зубы и бескровные десны. Она была очень высокого роста, носила либо сандалии и узкие штаны, либо широкие юбки и балетные туфли; пила скотч в любом количестве; дважды выкинула; сочиняла рассказы о животных для юношества; писала, как известно моему читателю, озерные виды; уже носила в себе зачаток рака, от которого должна была умереть два года спустя. Она казалась мне безнадежно непривлекательной. Судите же о моем испуге, когда за несколько секунд до моего отъезда (мы с ней стояли в прихожей) Джоана взяла меня за виски своими всегда дрожавшими пальцами и со слезами в ярко-синих глазах попыталась, без большого успеха, присосаться к моим губам.
«Поберегите себя», сказала она, «и поцелуйте за меня дочь».
Удар грома прокатился через весь дом, и Джоана добавила:
«Может быть, где-нибудь, когда-нибудь, при менее ужасных обстоятельствах мы еще увидимся». (Джоана! Чем бы ты ни была, где бы ты ни была, в минус-пространстве или в плюс-времени, прости мне все это — включая и эти скобки.)
Минуту спустя я уже обменивался и с ней, и с ним прощальными рукопожатиями, на улице, на крутой улице, и все вертелось, летело перед приближавшимся белым ливнем, и фургон с матрацем из Филадельфии самоуверенно катился вниз к опустевшему дому, и пыль бежала и вилась по той самой тротуарной плите, где Шарлотта, когда для меня приподняли плед, оказалась лежащей комочком, с совершенно нетронутыми глазами, с еще мокрыми черными ресницами, слипшимися, как твои, Лолита!

25

Казалось бы, теперь, когда все препятствия были удалены и передо мной открылась перспектива беспредельного блаженства, я мог мысленно откинуться назад со вздохом сладкого облегчения. Eh bien, pas du tout. Вместо того чтобы нежиться в лучах улыбавшейся судьбы, я был одержим чисто этическими сомнениями и страхами. Например: не найдут ли люди странным, что Лолиту так упорно не допускали к участию ни в радостных, ни в печальных семейных торжествах? Как вы помните, она не присутствовала на нашей свадьбе. Или еще вот что: если принять, что ни в чем неповинную женщину устранила протянувшаяся откуда-то длинная косматая рука совпадения, не могло ли оно в нехристианскую минутку забыть дело своей десницы и шуйцей передать Лолите чью-то несвоевременную записку соболезнования? Правда, отчет о происшествии появился только в рамздэльской газетке; его не было ни в «Паркингтонских Ведомостях», ни в «Клаймаксовом Вестнике»: местные смерти лишены федерального интереса, а лагерь «Ку» находился не в нашем штате; но я не мог перестать воображать, что каким-то образом Долли Гейз уже извещена и что в то самое время, когда я за ней еду, неизвестные мне друзья мчат ее в Рамздэль. Еще тревожнее всех этих домыслов и забот было то, что Гумберт Гумберт, новоиспеченный американский гражданин довольно темного европейского происхождения, не предпринял никаких шагов к тому, чтобы стать законным опекуном девочки (двенадцати лет и семи месяцев от роду), оставшейся после его покойной жены. Посмею ли предпринять эти шаги? Я не мог совладать с дрожью, когда случалось мне представить себе наготу свою, теснимую таинственными статутами в беспощадно резком свете свода гражданских законов.
Мой план был чудом первобытного искусства: я решил, что махну в лагерь «Ку», скажу Лолите, что ее мать собираются подвергнуть серьезной операции в несуществующей больнице и затем буду кочевать с моей сонной нимфеткой из одной гостиницы в другую, пока мать будет медленно, но верно поправляться и наконец умрет. Но по пути в лагерь я почувствовал нарастающее беспокойство. Меня угнетала мысль, что ее может уже не оказаться там или что найду вместо беспечной Лолиты испуганную сиротку, требующую с плачем присутствия каких-то близких друзей семьи. Чету Фарло, слава Богу, она едва знала, но не могло ли быть других, мне неизвестных лиц? В конце концов, я решил устроить тот междугородный разговор, который я недавно так удачно симулировал. Шел сильный дождь, когда я остановился у панели в загаженном ненастием предместии Паркингтона, как раз не доезжая разъезда, одна ветвь которого шла в обход города и вела к шоссе, пересекающему гряду холмов по направлению к Озеру Клаймакс и лагерю «Ку». Выключив мотор, я не меньше минуты просидел в автомобиле, собираясь с духом и глядя на дождь, на залитую панель, на гидрант, представляющий собой безобразную тумбу, покрытую толстым слоем красной и серебряной краски, протянувшую красные культяпки, чтобы их мог отлакировать дождь, который, как стилизованная кровь, стекал по ее геральдическим цепям. Не мудрено, что запрещается автомобилям стоять подле этих страшных маленьких калек. Я пустил опять мотор и подъехал к телефонной будке. Когда наконец последняя из нужных монет со звяком провалилась, позволив другому голосу отозваться на мой, я получил сюрприз.
Шерли Хольмс, начальница лагеря, сообщила мне, что в понедельник (нынче была среда) моя Долли ушла со своей группой на экскурсию в горы и вернется только к ночи. Она предложила мне приехать на следующий день. Спросила, не случилось ли чего? Не входя в подробности, я ответил, что мою жену перевезли в клинику, что ее положение серьезное, что девочке не нужно говорить, что оно серьезное, но что она должна быть готова ехать со мной завтра днем. Наши голоса распростились под взрыв горячего благожелательства, и вследствие какого-то оригинального изъяна в механизме, все мои монеты вывалились обратно из автомата с тем бряцанием, которое сопровождает крупный выигрыш на игральных машинах в Неваде. Это меня рассмешило, несмотря на досадную необходимость отсрочить счастье. Спрашивается, не было ли это внезапное выделение, это судорожное возвращение денег каким-то образом связано в уме у Мак-Фатума с тем, что я выдумал экскурсию, прежде чем узнать о ней?
Что дальше? Я свернул в торговый район Паркингтона и остаток дня (погода прояснилась, весь город отливал стеклянным блеском) посвятил приобретению прелестных обнов для Ло. Господи, на какие прихотливые покупки толкнула Гумберта свойственная ему в эти дни слабость к клетчатым тканям, ярким ситцам, оборкам, пышным коротким рукавчикам, мягкой плиссировке, платьицам, тесно прилегающим наверху и очень широким внизу!
Полюбил я Лолиту, как Вирджинию — По,
И как Данте — свою Беатриче;
Закружились девчонки, раздувая юбчонки:
Панталончики — верх неприличия!

Ласковые голоса спрашивали меня, что именно я желал бы видеть? Купальные костюмы? Они у нас имеются во всех тонах: розовая греза, матовый аквамарин, лиловая головка, красный тюльпан, черный канкан. Как насчет пляжных вещей? А чехлы? Не нужно чехлов. Мы с Ло всегда их терпеть не могли.
Одним из руководств в этом деле послужила мне антропометрическая запись, сделанная ее матерью в день, когда исполнилось Л. 12 лет (читатель помнит, я думаю, книгу «Знай своего ребенка»). У меня было впечатление, что, движимая смутными побуждениями зависти и антипатией, Шарлотта прибавила где лишний дюйм, где лишний фунт; но так как нимфетка, несомненно, подросла за последние семь месяцев, я считал, что в общем могу положиться на эти последние январские измерения: в бедрах — двадцать девять дюймов; объем ляжки (под самым началом ягодицы) — семнадцать; объем икры и окружность шеи — одиннадцать; объем груди — двадцать семь; объем руки выше локтя — восемь; талия — двадцать три; рост — пятьдесят семь; вес — семьдесят восемь американских фунтов; строение — удлиненное; КУР (коэффициент умственного развития) — сто двадцать один; червовидный отросток — не вырезан (слава Богу).
Помимо этих измерений, я, конечно, видел перед собой Лолиту с близкой к галлюцинации ясностью; и так как у меня не переставало гореть лелеемое место у грудной кости, там, где ее шелковистая макушка раза два дошла до уровня моего сердца, и так как я не расставался с ощущением ее теплой тяжести на моих коленях (вследствие чего я всегда «носил» Лолиту, как женщина «носит» ребенка), я не удивился, когда в дальнейшем выяснилось, что мои вычисления более или менее правильны. К тому же, я недавно изучил каталог летних нарядов, что позволило мне выбирать с видом знатока разные миленькие вещи: спортивную обувь, тапочки, туфельки из мятой лайки для мятых девочек и прочее. Накрашенная продавщица в черном, которая помогала мне удовлетворить все эти острые потребности, превращала родительскую науку и точное описание размера в коммерческий эвфемизм «меньше среднего». Другая, постарше, в белом платье, с театральным гримом, казалась несколько потрясенной моими широкими познаниями в области мод для младшего поколения; думала, может быть, что сожительствую с цирковой карлицей; посему, когда мне показали юбочку с двумя «пикантными» карманчиками спереди, я нарочно поставил наивный мужской вопрос и был вознагражден улыбками и демонстрацией того, как сзади действовала застежка-молния. Мне тоже доставили много удовольствия всякие трусики и плавки, в которых призраки миниатюрных Лолит егозили, плюхались, ездили на задочках по всему прилавку. Мы закончили сделку на двух скромных бумажных пижамах с круглым воротом фасона «ученик мясника». Мясника Гумберта.
Есть что-то мифическое, колдовское в этих больших магазинах, где, если верить объявлениям, конторская девица может одеться на все случаи дня — от утреннего прихода на службу до вечернего выхода с кавалером — и где ее сестренка может полюбоваться шерстяным свитером, мечтая о том дне, когда она, надев его в школу, заставит биться сердца отсталых гимназистов. Пластиковые манекены в натуральный рост, изображавшие курносых детей с бежевыми, оливковыми, буро-веснущатыми личиками фавнят, наплывали на меня со всех сторон. Я вдруг заметил, что я единственный покупатель в этом довольно таинственном месте, где я передвигался, как рыба в зеленоватом аквариуме. Я чуял, что странные мысли возникают в уме у томных барышень, сопровождающих меня от прилавка к прилавку, от подводной скалы до заросли морских растений, и отбираемые мною кушачки и браслетики падали, казалось, из русалочьих рук в прозрачную воду. Наконец я купил изящный чемодан, велел сложить в него мои покупки и отправился в ближайшую харчевню, весьма довольный проведенным днем.
Каким-то образом в связи с этим тихим поэтическим миром изысканных товаров мне вспомнился отель с соблазнительным названием: «Привал Зачарованных Охотников», который упомянула Шарлотта незадолго до моего раскрепощения. Из путеводителя я выяснил, что он находится в Брайсланде — уединенном городке в четырех часах езды от Лолитиного лагеря. Я мог бы позвонить, но боясь, что потеряю власть над голосом и разражусь жеманным кваканием на ломаном английском языке, я решил заказать на будущую ночь по телеграфу комнату с двумя постелями. Каким я был неловким, неуверенным, смешным сказочным принцем! Как посмеются надо мной некоторые из моих читателей, узнав о моих затруднениях в составлении телеграммы! Что сказать: Гумберт и дочь? Гумбург с маленькой дочкой? Гомберг и малолетняя девочка? Гомбург и его дитя? Смешная ошибка, в конце концов оказавшаяся в телеграмме — эта буква «г» в конце имени — осталась как бы телепатическим отголоском моих колебаний.
А затем, в бархатном мраке летней ночи, мои мечтания над припасенным мной приворотным зельем. О, скупой Гамбург! Не был ли он сущим «зачарованным охотником» в эти минуты раздумья над своей коробочкой с волшебной амуницией? Мог ли он позволить себе, чтобы рассеять демонов бессонницы, самому испробовать одну из этих аметистовых капсюль? Их было всего сорок — сорок ночей в обществе хрупкого создания, спящего рядом с моим тугостучащим сердцем… Мог ли я в поисках сна лишить самого себя одной такой ночи? Разумеется, нет! Слишком была драгоценна каждая из этих лилипутовых слив, каждый микроскопический планетарий с его живой россыпью звезд. О, дайте мне хоть разок посентиментальничать! Я так устал быть циником!
Назад: 8
Дальше: 26