Земля, где можно все начать сначала
Август 1933 года.
— Er kommt! Er kommt! — выкрикнула одна из девочек.
— Едет? Неужели? — Урсула покосилась на Клару.
— Да, точно. Слава богу. А то помрешь тут от голода и скуки, — ответила Клара.
Их обеих и удивляло и забавляло, что младшие с таким пылом поклоняются своему кумиру. Все изнывали от жары, простояв полдня на обочине без еды и питья, — хорошо еще, что две девочки сбегали на ближайшую ферму и разжились баклажкой молока. Утром кто-то принес слух, что фюрер после обеда прибудет в свою альпийскую резиденцию, и они не один час ждали его появления. Некоторые из девочек прилегли вздремнуть прямо на травянистой обочине, но никому и в голову не пришло оставить эту затею и уйти, хотя бы мельком не увидев вождя.
Ниже по склону, на извилистой дороге, ведущей к Берхтесгадену, уже слышались приветственные возгласы, и все вскочили на ноги. Мимо них пронесся большой черный автомобиль, и некоторые девицы завизжали от восторга, но его в машине не оказалось. Следом показался роскошный «мерседес» с открытым верхом и трепещущим на капоте вымпелом со свастикой. Ехал он медленнее, чем предыдущий автомобиль, и действительно вез нового рейхсканцлера.
Фюрер небрежно салютовал, забавно откинув назад ладонь, словно подносил ее к уху, чтобы лучше слышать обращенные к нему приветствия. При виде его Хильда, стоящая рядом с Урсулой, выдохнула «Ох!», наполнив этот единственный слог религиозным экстазом. Затем с такой же быстротой все кончилось. Ханна скрестила руки на груди — ни дать ни взять святая, страдающая от запора.
— Жизнь прожита не напрасно, — радостно сказала она.
— На фотографиях он выглядит лучше, — прошептала Клара.
Все девочки с самого утра пребывали в приподнятом настроении; сейчас по приказу своей вожатой, группенфюрерин Адельхайд (поразительно деловитой светловолосой амазонки восемнадцати лет), они быстро построились в колонну и с песней двинулись маршем в долгий обратный путь к молодежному общежитию. («Поют они без умолку, — сообщила Урсула в письме к Милли. — На мой вкус, чересчур lustig. Чувствуешь себя статисткой в какой-нибудь искрометной народной опере».)
Репертуар у них был разнообразен: народные распевы, замысловатые песни о любви и воодушевляющие, но довольно беспощадные патриотические гимны об окропленных кровью знаменах, а помимо всего прочего — непременные речевки для исполнения у костра. В особом почете у них был шункельн: это когда все берутся под руки и раскачиваются в такт песне. Урсулу тоже заставили что-нибудь спеть, и она выбрала шотландскую застольную на слова Роберта Бёрнса, идеально подходящую для шункельна: «Забыть ли старую любовь…»
Хильда и Ханна, младшие сестры Клары, были завзятыми активистками Союза немецких девушек, женского аналога гитлерюгенда («Сокращенно — Гэ-Ю», — пояснила Хильда, и они с Ханной расцвели улыбками, рисуя в своем воображении статных парней в форме).
До приезда в дом Бреннеров Урсула понятия не имела ни о гитлерюгенде, ни о Союзе немецких девушек, но вот уже две недели только о них и слышала от Хильды и Ханны. «Это здоровое увлечение, — говорила их мать фрау Бреннер. — Оно способствует миру и взаимопониманию среди молодежи. Конец войнам. А так бы одни мальчики были на уме». Клара, которая, как и Урсула, недавно завершила учебу (окончила художественную Akademie), не разделяла одержимости своих сестер, однако во время летних каникул вызвалась сопровождать их в горном походе, Bergwanderung, когда те будут перекочевывать в горах Баварии с одной турбазы, Jugendherberge, на другую.
— Махнешь с нами? — предложила она Урсуле. — Не сомневайся, скучно не будет, да и на природу выберешься. А иначе будешь торчать в городе с Mutti и Vati.
«По-моему, это что-то вроде герлскаутов», — написала Урсула Памеле.
«Не скажи», — ответила ей сестра.
Урсула не собиралась надолго задерживаться в Мюнхене. Германия была лишь ответвлением на ее жизненном пути, частью авантюрного года в Европе.
— Это будет мой собственный гранд-тур, — говорила она Милли, — хотя и не особенно грандиозный.
Урсула наметила для себя Болонью, а не Рим или Флоренцию, Мюнхен, а не Берлин и вместо Парижа — Нанси (Нэнси Шоукросс изрядно повеселил такой выбор): во всех этих городах были рекомендованные университетскими преподавателями приличные семьи, готовые принять ее у себя. Она могла понемногу прирабатывать уроками, но Хью сделал распоряжение, чтобы ей регулярно перечислялись небольшие суммы. Его успокаивало то, что она будет проводить время «в провинции», где люди «в целом добрее». («Он имеет в виду — скучнее», — пояснила Урсула в разговоре с Милли.) На Париж отец наложил вето: он питал особую неприязнь к этому городу, да и от Нанси был не в восторге — чересчур французское место. («Потому что оно во Франции», — отметила Урсула.) Вдоволь насмотревшись Франции во время Первой мировой, он не мог понять, с какой стати всех туда тянет.
Несмотря на опасения Сильви, Урсула получила диплом по курсу иностранных языков — французского и немецкого, с дополнительной (весьма скромной) специализацией в итальянском. После выпуска она, за неимением лучшего, подала заявление на должность преподавателя педагогических курсов и получила искомое место. Затем взяла отсрочку на год, чтобы немного посмотреть мир, прежде чем на всю жизнь застрять у классной доски. По крайней мере, так она объяснила свое решение родителям, хотя в глубине души надеялась, что в ходе ее поездки случится какое-нибудь из ряда вон выходящее событие, которое избавит ее от выхода на работу. Каким будет это «событие», она совершенно не представляла («Возможно, любовь», — задумчиво протянула Милли). Да что угодно, лишь бы не прозябать до самой старости в женской гимназии, где придется уныло талдычить склонения и спряжения, покрываясь, как перхотью, меловой пылью. (Такой автопортрет подсказали наблюдения за ее собственными учителями.) Эта профессия не вызывала восторга и у ее близких.
— Решила стать учительницей? — спросила Сильви. («Честно говоря, поднимись у нее брови еще выше, они бы взмыли за пределы атмосферы», — рассказывала Урсула своей подруге Милли.) — Нет, в самом деле? Ты хочешь преподавать?
— Почему все до единого задают мне этот вопрос совершенно одинаковым тоном? — Урсула была уязвлена. — Неужели я настолько не подхожу для этой профессии?
— Конечно.
Сама Милли завершила курс в Лондонской академии драматического искусства и играла в репертуарном театре Виндзора, где ставились дешевые мелодрамы и второсортные комедии, рассчитанные на невзыскательного зрителя.
— Жду, когда меня откроют, — сказала она, принимая театральную позу.
«Как видно, все мы чего-то ждем», — подумала Урсула.
«Не надо ждать, — заявляла Иззи. — Надо действовать». Хорошо ей было рассуждать.
Милли и Урсула сидели в плетеных креслах на лужайке в Лисьей Поляне, ожидая появления семейства лис. Лисица со своим потомством повадилась к ним после того, как Сильви начала их подкармливать. Рыжая стала теперь почти ручной и смело располагалась в центре газона, как собачонка в ожидании обеда, а вокруг нее бегали и кувыркались набравшие к июню резвости долговязые лисята.
— Что же мне тогда делать? — беспомощно (и безнадежно) спрашивала Урсула. — Выучиться на стенографистку и пойти на государственную службу? Это тоже довольно безрадостный выбор. Не знаю, чем еще может заниматься женщина, не желающая прямиком переходить из родительского гнезда в дом мужа?
— Образованная женщина, — уточнила Милли.
— Образованная женщина, — согласилась Урсула.
Бриджет пробормотала что-то невнятное, и Урсула ее отпустила:
— Спасибо, Бриджет.
(«Ты-то повидала Европу, — упрекнула она Сильви. — В молодости».
«Я ездила не одна, а в сопровождении отца», — возразила Сильви. Но аргумент дочери, как ни странно, возымел какое-то действие, и именно Сильви в конце концов стала ратовать за ее поездку вопреки протестам Хью.)
Перед отъездом племянницы в Германию Иззи прошлась с ней по магазинам и купила ей шелковое нижнее белье и шарфики, красивые носовые платки с кружевной каемкой, пару «шикарных» туфель, две шляпки и новую сумочку.
— Только маме не говори, — попросила Иззи.
В Мюнхене Урсуле предстояло жить на Элизабетштрассе, у семьи Бреннер, которая включала родителей, трех дочек (Клара, Хильдегард и Ханнелора) и сына-курсанта по имени Гельмут. Хью заранее списался с господином Бреннером, чтобы с пристрастием оценить его как хозяина дома.
— Герр Бреннер будет страшно разочарован, — сказала она Милли. — Его так накачали, что он ждет чуть ли не явления Христа.
Герр Бреннер, который преподавал в Deutsche Akademie, похлопотал, чтобы Урсуле дали вести английский в группах для начинающих, а также нашел ей частные уроки. Все это он выложил ей при встрече, прямо на вокзале, чем несколько огорошил свою гостью. Она еще не настроилась на работу, да и утомилась после долгой и тяжелой поездки по железной дороге. Schnellzug с парижского Gare de I'Est оказался совсем не скорым, а в одном купе с Урсулой ехал, в частности, пассажир, который то дымил сигарой, то жевал колбасу, откусывая прямо от толстой палки салями, — и то и другое портило настроение. («В Париже я увидела одну-единственную достопримечательность: вокзальную платформу», — написала она Милли.)
Когда Урсула вышла в туалет, любитель колбасы последовал за ней в коридор. Она подумала, что этот тип собрался в вагон-ресторан, но, когда дошла до туалета, преследователь, к ее ужасу, попытался втиснуться в кабину вместе с ней, бормоча что-то непонятное и, скорее всего, похабное (чего еще ожидать после сигар и салями).
— Оставь меня в покое (Lass mich in Ruhe), — потребовала Урсула, но этот наглец продолжал заталкивать ее в туалет, а она продолжала его отпихивать.
Со стороны их борьба, скорее вежливая, чем яростная, могла бы, как понимала Урсула, показаться довольно комичной. Как назло, в коридоре не оказалось никого, кто мог бы прийти ей на помощь. Она не представляла, что с ней сделает этот урод, если затолкнет в тесную уборную. (Впоследствии Урсула так и не смогла понять, почему она просто не закричала. Вот дура!)
«Спасли» ее два неизвестно откуда появившихся офицера в красивой черной форме с серебряными знаками отличия; эти двое и скрутили обидчика. Учинив ему суровый разнос (смысл которого до Урсулы не дошел), они галантно проводили ее в другой вагон, о существовании которого она не догадывалась: там ехали только женщины. Когда офицеры удалились, дамы принялись наперебой расхваливать этих красавцев-эсэсовцев.
— Schutzstaffel, наши защитники, — восхищенно прошептала одна из пассажирок. — Не то что этот сброд в коричневых рубашках.
Поезд прибыл в Мюнхен с опозданием. Произошел несчастный случай, объяснил герр Бреннер: с поезда упал на рельсы мужчина.
— Какой ужас, — сказала Урсула.
Хотя стояло лето, погода была холодная и дождливая. Ненастье не рассеялось и после их прибытия в огромную квартиру Бреннеров, где, несмотря на первые сумерки, даже не горел свет, а в окна за тюлевыми занавесками громко стучался ливень, словно просясь в тепло.
Урсула и герр Бреннер вдвоем затащили по лестнице ее тяжелый чемодан — сцена была довольно нелепая. Неужели никого другого не нашлось? — с раздражением думала Урсула. Хью обязательно нанял бы «человека» (а то и двоих), чтобы ее поберечь. Ей вспомнились офицеры СС: как легко обошлись бы они с этим чемоданом.
Женской половины семейства Бреннер дома не оказалось.
— А-а, не вернулись еще, — сказал герр Бреннер, не проявляя беспокойства. — Наверное, по магазинам бегают.
В квартире было много тяжелой мебели и дешевых ковров, повсюду стояли растения с крупными листьями, напоминая заросли джунглей. Урсулу зазнобило: в этом негостеприимном доме оказалось не по сезону зябко.
Они ухитрились втащить чемодан в отведенную ей комнату.
— Раньше тут жила моя матушка, — объяснил герр Бреннер. — Здесь все осталось, как было при ней. К сожалению, в прошлом году она скончалась.
Его почтительный взор, устремленный на кровать — громоздкое сооружение в готическом стиле, призванное, казалось, вызывать у спящего только ночные кошмары, — недвусмысленно указывал на то, что кончина матушки Бреннер наступила под этими перинами. Кровать словно довлела над всей комнатой, и Урсула вдруг занервничала. Она еще не оправилась после чудовищного эпизода с пожирателем колбасы — и вот она опять наедине с незнакомым мужчиной, да еще иностранцем. Как тут было не вспомнить зловещие истории Бриджет о торговле белыми рабынями. К радости Урсулы, внизу отворилась входная дверь и в прихожей поднялся шум и гам.
— Ага, — герр Бреннер просиял от удовольствия, — наконец-то!
В квартиру, мокрые от дождя, со свертками в руках, одна за другой вошли смеющиеся девочки.
— Смотрите, кто к нам приехал, — сказал герр Бреннер, особенно заинтриговав двух младших (Урсула, как выяснилось позже, не встречала более экзальтированных девочек, чем Хильда и Ханна).
— Приехала! — Клара стиснула ей руки своими влажными ладонями. — Herzlich willkommen in Deutschland.
Младшие сестры трещали без умолку, а Клара тем временем быстро обошла квартиру, повсюду включила свет — и дом вдруг преобразился: на потертых коврах проступил богатый орнамент, старинная мебель засверкала полировкой, холодные джунгли комнатных растений превратились в уютную беседку с папоротниками. В гостиной герр Бреннер затопил голландскую изразцовую печь («похожую на большого, теплого комнатного зверя», написала Урсула Памеле) и пообещал гостье, что завтра погода разгуляется, будет ясно и солнечно. Стол быстро накрыли вышитой скатертью и подали ужин: сыр, салями, тонкие ломтики вареной колбасы, салат и пахнущий тмином, как кексы миссис Гловер, черный хлеб, а главное — вкусный фруктовый суп, как бы подтверждающий, что Урсула находится за границей. («Холодный фруктовый суп! — написала она Памеле. — Что бы на это сказала миссис Гловер?»)
Даже комната покойной матушки хозяина приобрела более жилой и гостеприимный вид. Постель оказалась заманчиво мягкой, простыни были оторочены вязаной ажурной каймой, а уютная лампа под милым розовым абажуром дышала теплом. На туалетном столике появился букет ромашек (об этом, скорее всего, позаботилась Клара). Когда пришло время ложиться спать, Урсула, падая от усталости, забралась в постель (кровать была настолько высокой, что для этого требовалась приставная скамеечка) и благодарно погрузилась в крепкое забытье, без снов и без наваждений, связанных с покойной хозяйкой.
— Но вначале у нас, конечно, будут небольшие каникулы, — сказала фрау Бреннер за завтраком (который, в общем-то, мало отличался от вчерашнего ужина).
Клара была, так сказать, «на перепутье». Получив художественное образование, она не знала, чем заниматься дальше. Подумывала о том, чтобы уехать из дому и «быть художницей», но жаловалась, что «искусством в Германии много не заработаешь». Клара держала некоторые из своих работ у себя в комнате — большие, грубые абстрактные полотна, которые совершенно не вязались с ее доброй, мягкой натурой. Урсула даже представить не могла, как ими можно заработать на жизнь.
— Наверное, пойду преподавать, — уныло сказала Клара.
— Да, это смерти подобно, — согласилась Урсула.
Клара время от времени изготавливала рамы для фотоателье на Шеллингштрассе. Там работала дочь знакомых фрау Бреннер — эта девушка (по имени Ева) и замолвила словечко за Клару, которую знала еще с детского сада.
— Но багетные работы не могут считаться искусством, так ведь? — сказала Клара.
Владелец фотоателье Гофман был личным фотографом нового рейхсканцлера.
— Наружность его мне хорошо знакома, — поделилась Клара.
Бреннеры жили скромно (поэтому, полагала Урсула, они и сдали ей комнату), и Клара — ни для кого не секрет — отнюдь не купалась в деньгах, правда в тысяча девятьсот тридцать третьем году бедствовали все и всюду.
Несмотря на это, Клара решила, что они извлекут максимум удовольствия из последних недель лета. Девушки захаживали в чайную отеля «Карлтон» или в кафе «Хэк» рядом с парком «Хофгартен», ели Pfannkuchen, чуть ли не до тошноты пили Schokolade. Они посвежели, часами гуляя в Английском саду, где покупали себе мороженое и пиво. Занимались греблей и плаванием с друзьями Гельмута, брата Клары, — это был целый калейдоскоп Вальтеров, Вернеров, Куртов, Хайнцев и Герхардов. Сам же Гельмут, курсант основанного фюрером военного училища нового типа, находился в Потсдаме.
— He's very keen on the Party, — сказала по-английски Клара, которая хорошо знала язык и не упускала возможности попрактиковаться с Урсулой.
Решив по созвучию, что Гельмут увлекается вечеринками, а потому существительное должно стоять во множественном числе, Урсула поправила:
— Мы бы сказали: «He's very keen on parties».
Клара со смехом покачала головой:
— Нет-нет, именно Партией, нацистами. Неужели ты не знаешь, что с прошлого месяца это у нас единственная разрешенная партия?
«Придя к власти, — назидательно писала сестре Памела, — Гитлер принял уполномочивающий акт, который в Германии называется Gesetz zur Behebung der Not von Volk und Reich, что переводится примерно как „Закон о помощи народу и рейху“. Довольно изобретательное обозначение разгрома демократии».
Урсула беззаботно ответила: «Демократия восстановится, так бывает всегда. Пройдет и это».
«Но не само собой», — ответила Памела.
Сестра предвзято относилась к Германии, но стоило ли воспринимать это всерьез, если впереди ждали долгие жаркие дни, когда можно лениво нежиться на солнышке у городского бассейна или на речке в компании Вальтеров, Вернеров, Куртов, Хайнцев и Герхардов. Урсулу поразило, что эти парни разгуливали там чуть ли не нагишом — в коротких шортах и бесстыдно куцых плавках. И вообще немцы, как она убедилась, ничуть не стеснялись прилюдно оголяться.
У Клары была и другая, более интеллектуальная компания — ее друзья по художественному училищу. Эти в основном предпочитали собираться в полутемных прокуренных кафе или в своих запущенных квартирах. Все они пили, дымили без продыху, вели долгие разговоры об искусстве и политике. («В общем и целом, — заключила Урсула в письме к Милли, — эти два круга людей дают мне всестороннее образование!») Друзья-художники, шумные и строптивые, похоже, не любили Мюнхен, считая его рассадником «мелкобуржуазного провинциализма», и поговаривали о переезде в Берлин. Они подолгу толковали о необходимости решительных действий, хотя сами, по наблюдениям Урсулы, практически бездействовали.
Клару тоже охватила инертность, но иного рода. Жизнь ее «зашла в тупик» по причине тайной влюбленности в одного скульптора, ее бывшего преподавателя, который сейчас уехал на семейный отдых в Шварцвальд. (Она неохотно призналась, что «семейный отдых» предполагал компанию жены и двоих детей.) Клара, по ее словам, ждала, что эта ситуация каким-то образом разрешится. Не надо ждать, думала Урсула. Впрочем, ей ли судить.
Сама Урсула, конечно же, оставалась девственницей, «невинной», как сказала бы Сильви. Не по каким-то моральным соображениям, а просто потому, что еще не полюбила.
— Любить необязательно, — смеялась Клара.
— Допустим. Но очень желательно.
Вместе с тем она, как магнит, притягивала к себе всяких гнусных типов — того попутчика в купе, чужака на тропинке — и огорчалась, что они читают в ней нечто такое, чего сама она прочесть не могла. А ведь по сравнению с Кларой и ее богемными друзьями, а также однокашниками отсутствующего Гельмута (на самом деле прекрасно воспитанными) она вела себя по-английски чопорно.
Ханна и Хильда позвали Клару и Урсулу на стадион, где планировалось какое-то мероприятие. Урсула по неведению решила, что это будет концерт, но попала на митинг гитлерюгенда. Вопреки оптимистичным прогнозам фрау Бреннер, Союз немецких девушек ничуть не ослабил интереса Хильды и Ханны к мальчикам.
Для Урсулы эти веселые, крепкие парни были все на одно лицо, но Хильда и Ханна оживленно и неутомимо высматривали среди них друзей Гельмута — все тех же Вальтеров, Вернеров, Куртов, Хайнцев и Герхардов, которые слонялись у бассейна, считай, нагишом. Сейчас, одетые в безупречную форму (кстати, тоже включающую шорты), они напоминали рьяных и очень активных бойскаутов.
Под аккомпанемент духового оркестра митингующие маршировали и пели; ораторы произносили речи, пытаясь (безуспешно) подражать выспреннему стилю Фюрера; потом зрители повскакали с мест и затянули «Deutschland über alles». Урсула, не зная слов, тихонько пела гимн «Тебя недаром славят» на дивную музыку Гайдна, совсем как на школьном построении. После этого все стали салютовать с криками «Sieg Heil!», и Урсула с удивлением поймала себя на том, что делает то же самое. Клара корчилась от смеха, но сама, по наблюдению Урсулы, тоже вскинула руку.
— Чтобы не выделяться, — небрежно сказала она. — А то еще по голове дадут на обратном пути.
Нет уж, спасибо, Урсула не имела ни малейшего желания торчать дома с Бреннерами-старшими, Vati и Mutti, в душном, пыльном Мюнхене, и Клара, порывшись в своем гардеробе, подобрала для нее предусмотренные уставом темную юбку и белую блузку, а вожатая по имени Адельхайд принесла походную куртку цвета хаки. Форму дополнил треугольный галстук, стянутый плетеным кожаным шнурком. Урсула сочла, что вид у нее довольно бравый. Она даже пожалела, что никогда не состояла в рядах герлскаутов, хотя и подозревала, что там от нее потребовалось бы не только щеголять в форме.
В Союзе немецких девушек можно было состоять только до восемнадцати лет, так что ни Урсула, ни Клара уже не подходили по возрасту: они, по словам Ханны, считались «старушками», alte Damen. Урсуле казалось, что девичьему отряду сопровождающие не нужны, потому что Адельхайд управлялась со своими подопечными не хуже, чем овчарка со стадом. Своей точеной фигуркой и нордическими льняными косами Адельхайд напоминала юную богиню Фрейю, явившуюся с поля Фольквангр. Живая наглядная агитация. Чем, интересно, она собиралась заниматься после восемнадцати лет, выйдя по возрасту из Союза немецких девушек?
— А что тут думать: вступлю в Национал-социалистическую женскую лигу, — говорила она; на ее изящно очерченной груди уже красовался маленький серебряный значок в виде свастики, рунического символа приобщенных.
Зайдя в вагон поезда, все уложили рюкзаки на багажные полки и к вечеру добрались до альпийской деревушки вблизи границы с Австрией. От станции они строем (и, конечно, с песней) двинулись в сторону турбазы. Местные жители останавливались поглазеть; некоторые встречали их одобрительными аплодисментами.
В общей спальне было не повернуться от двухъярусных коек, по большей части уже занятых. Вновь прибывшие теснились как сельди в бочке. Клара и Урсула решили занять брошенный на пол матрас.
На ужин все потянулись в столовую, уселись за длинные деревянные столы, и каждая получила стандартную, как потом выяснилось, порцию супа, сухарь и ломтик сыра. Завтрак состоял из ржаного хлеба с сыром, джема и чая или кофе. На свежем горном воздухе у них разыгрался аппетит, и они подчистили все до крошки.
Деревенька и ее окрестности представляли собой идиллическое зрелище; неподалеку стоял маленький замок, куда им разрешалось ходить. В его холодных, промозглых залах было выставлено множество рыцарских доспехов, знамен и геральдических щитов. Жить там было бы, наверное, очень неуютно.
Они совершали однодневные походы вокруг озера или по лесу, а назад добирались на попутных фермерских грузовиках или на телегах с сеном. Как-то раз, прошагав вдоль русла реки, они вышли к изумительному водопаду. Клара захватила с собой блокнот для рисования, и живые, сделанные на скорую руку наброски угольным карандашом получились куда более трогательными, чем ее живописные полотна.
— Ach, — сказала она, — какие же они gemütlich. Мещанские рисуночки. Друзья поднимут меня на смех.
В сонной деревушке на всех подоконниках стояли цветочные горшки с геранью. На берегу реки находился трактир, где можно было взять пиво и сытную телятину с лапшой. В письмах домой Урсула, разумеется, не упоминала про пиво: Сильви не смогла бы понять, что в Германии это в порядке вещей. А если бы и поняла, то осудила.
В конце концов пришло время двигаться дальше: им предстояло провести несколько дней в большом лагере для девочек и ночевать в палатках; Урсуле не хотелось покидать здешние места.
Накануне их отъезда в деревне устраивалась ярмарка, соединившая в себе сельскохозяйственную выставку и праздник урожая; для Урсулы многое осталось загадкой. («Для меня тоже, — призналась Клара. — Не забывай, я ведь горожанка».) Все женщины пришли в народных костюмах той местности; увешанный разнообразными венками домашний скот водили кругами по лугу, а потом награждали призами. Весь луг пестрел флагами со свастикой. Пиво лилось рекой, играл духовой оркестр. В центре соорудили большой помост, где юноши в кожаных штанах отплясывали под аккордеон танец Schuhplattler: они били в ладоши, притопывали в такт музыке и хлопали себя по бедрам и каблукам.
Клара только фыркала, а Урсула оценила их выучку. Она даже подумала, что не возражала бы поселиться в какой-нибудь альпийской деревушке. («Как Хайди», — написала она Памеле. Их переписка пошла на убыль: сестра не принимала новую Германию. Даже на расстоянии Памела была голосом ее совести, но ведь на расстоянии так просто быть совестливой.)
Аккордеонист занял место в оркестре, и начались танцы. Урсулу один за другим приглашали донельзя застенчивые деревенские парни, двигавшиеся какими-то рублеными движениями, за которыми она теперь угадывала довольно неуклюжий ритм три четверти, характерный для шуплаттера. Слегка захмелев от пива и плясок, Урсула не сразу сообразила, что к чему, когда перед ней возникла Клара, тянувшая за руку очень привлекательного молодого человека, явно не из местных.
— Смотри, кого я нашла!
— Кого? — спросила Урсула.
— Это нашего двоюродного брата троюродной сестры четвероюродный брат, — игриво завернула Клара. — Примерно так. Знакомься: Юрген Фукс.
— Просто троюродный брат, — улыбнулся он.
— Очень приятно, — выговорила Урсула.
Щелкнув каблуками, новый знакомый поцеловал ей ручку, и Урсула сразу вспомнила прекрасного принца из «Золушки».
— Это во мне говорит прусская кровь. — Он засмеялся, в точности как все Бреннеры.
— В наших жилах нет ни капли прусской крови, — сказала Клара.
Урсулу подкупила его улыбка, веселая и в то же время удивленная, и пронзительная синева глаз. Бесспорно, Юрген Фукс был очень хорош собой и напоминал смуглого, черноволосого Бенджамина Коула, только изображенного на фотонегативе.
Тодд и Фукс — это же пара лис. Неужто сама судьба вмешалась в ее жизнь?
Вероятно, доктор Келлет оценил бы такое совпадение.
«Как он красив!» — написала она Милли после той первой встречи. В голову лезли экзальтированные фразы из дешевых романов: «сердце зашлось», «дух захватывает». Не зря же она долгими ненастными вечерами читала книжки, взятые у Бриджет.
«Любовь с первого взгляда», — захлебывалась она в письме к Милли. Конечно, такие эмоции не следовало принимать за «настоящую» любовь (это чувство она будет когда-нибудь испытывать к своему ребенку); они лишь указывали на масштабы безумия. «Психоз на двоих, — ответила Милли. — Дивное ощущение».
«Наконец-то», — написала ей Памела.
«Основу брака составляют более устойчивые чувства», — предостерегала Сильви.
«Все время думаю о тебе, медвежонок, — признавался Хью. — Уж очень ты далеко».
Когда стемнело, через всю деревню прошло факельное шествие, а потом с башенок замка начали запускать фейерверки. Это было захватывающее зрелище.
— Wunderschön, nicht wahr? — вопрошала Адельхайд, румяная от пламени факелов.
Да, соглашалась Урсула, великолепно.
Август 1939 года.
Цауэрберг. Волшебная гора.
— Aaw. Sie ist so niedlich. — Щелк, щелк, щелк!
Ева обожала свою камеру «роллейфлекс».
И Фриду тоже. Очаровательное дитя, говорила она. В ожидании обеда они сидели на необъятной террасе Бергхофа под ярким альпийским солнцем. Здесь было куда приятнее, чем в большой мрачной столовой, из огромного окна которой виднелись только горы. Диктаторам нравится все грандиозное, даже ландшафты. Bitte lächeln! Улыбочка! Фрида не спорила. Она всегда была послушным ребенком.
По настоянию Евы Фрида переоделась из удобного присборенного платьица (фирмы «Борн и Холлингсворт», купленного Сильви и присланного Фриде ко дню рождения) в баварский костюм: альпийское платье «дирндль», фартучек и белые гетры. На английский (с течением времени — все более английский) вкус Урсулы, этому наряду место было в сундуке маскарадных костюмов или среди реквизита школьного спектакля. Когда она сама еще училась в школе — как же давно и далеко это было, — у них ставили «Крысолова из Гамельна», и Урсула играла деревенскую девочку, одетую почти так же, как сейчас Фрида.
Роль Крысиного короля азартно сыграла Милли, а Сильви отметила: «Этих сестер Шоукросс хлебом не корми — дай покрасоваться на публике». У Евы было что-то общее с Милли — неуемная, бездумная веселость, требующая ежедневной подпитки. Но Ева как-никак тоже актерствовала: она исполняла величайшую роль в своей жизни. По сути, эта жизнь и была ее ролью — они совпадали.
Фрида, чудесная малышка Фрида, пяти лет от роду, голубоглазая, с туго заплетенными льняными косичками. Прежде изможденная и бледненькая, под альпийским солнцем она приобрела золотисто-розовый цвет лица. Когда ее впервые увидел фюрер, Урсула поймала фанатичный блеск в его глазах, тоже голубых, но холодных, как озеро Кенигзее, и поняла, что перед ним Mädchen за Mädchen — разворачивается будущее Третьего рейха. («Она совсем на тебя не похожа, верно?» — ничуть не злобствуя, сказала Ева; злобы в ней не было.)
В детстве — к этому периоду своей жизни Урсула теперь возвращалась с маниакальной регулярностью — она читала сказки про поруганных принцесс, которые, спасаясь от похоти отцов и ревности мачех, чернили щеки соком грецкого ореха и посыпали волосы золой, чтобы выдать себя за других: за цыганок, за странниц, за прокаженных.
Урсула могла только гадать, откуда берется сок грецкого ореха: в магазине такое снадобье не купишь. А кроме того, сейчас небезопасно было выставлять себя чернушкой, особенно если ты хотела выжить здесь, в Оберзальцберге (на Цауэрберге, Волшебной горе), — в придуманном царстве, которое они с небрежностью избранных называли просто Берг.
Что я здесь делаю, спрашивала себя Урсула, и когда смогу вырваться? Фрида уверенно шла на поправку и чувствовала себя вполне сносно. Урсула решила поделиться с Евой. В конце-то концов, они же не пленницы, уехать могут когда вздумается.
Ева затянулась сигаретой. Фюрер в дверь — мышам раздолье. Он не разрешал ей пить, курить и краситься. Урсулу восхищали ее мелкие акты неповиновения. За те две недели, что она пробыла здесь вместе с Фридой, фюрер наезжал в Бергхоф дважды; его прибытие и отъезд всякий раз становились минутами высочайшего драматического накала и для Евы, и для остальных. Рейх, давно поняла Урсула, — это театр и внешние эффекты. «„Это повесть, которую пересказал дурак: в ней много слов и страсти, нет лишь смысла“, — процитировала Урсула в письме к Памеле. — Однако же смысл, к несчастью, есть».
По указке Евы Фрида покружилась на месте — и рассмеялась. Ею направлялись все мысли и дела Урсулы, от нее таяло сердце. Ради нее Урсула готова была всю оставшуюся жизнь ступать по лезвиям ножей. Гореть в адском пламени. Тонуть в пучине вод — только бы вытолкнуть ее на поверхность. (Она перебрала множество трагических сценариев. Нужно быть готовой ко всему.) Могла ли она подумать, что материнская любовь (здесь у Сильви поучиться было нечему) окажется такой мучительной, телесной до боли.
«Да, конечно, — подтвердила это Памела, как расхожую истину, — материнское чувство делает тебя волчицей». Урсула не видела себя волчицей: она как-никак была медведицей.
Впрочем, по Бергу и впрямь рыскали матерые волчицы со своим потомством: Магда, Эмми, Маргарет, Герда — многодетные жены высших партийных чинов, которые расталкивали друг дружку локтями ради малого куска собственной власти и бесперебойно производили на свет будущих слуг рейха и фюрера. Хищные и коварные, эти волчицы ненавидели Еву, «проклятую телку» — die blöde Kuh, — чудом обскакавшую их всех.
Любая из них, вне сомнения, прозакладывала бы душу, чтобы стать спутницей великого вождя, оттеснив это ничтожество — Еву. Разве человек его масштаба не заслуживает настоящую Брунгильду — ну по меньшей мере Магду или Лени? А то и Валькирию, «эту фифу Митфорд», das Fräulein Mitford, как говорила Ева. Фюрер восхищался Англией, в особенности аристократической, имперской Англией, хотя Урсула подозревала, что восхищение не помешает ему стереть Англию с лица земли, когда пробьет час.
Ева терпеть не могла и, хуже того, боялась всех этих валькирий, которые могли посоперничать с ней за внимание фюрера. Но самую сильную неприязнь она питала к Борману, серому кардиналу Берга. Именно он держал в своих руках финансы, покупал для Евы подарки от имени фюрера и выделял ей средства на приобретение меховых манто и туфель от «Феррагамо», не упуская случая тонко намекнуть, что она не более чем содержанка. Урсула не понимала, откуда берутся эти шубки, ведь лучшие меховщики Берлина были евреями.
Стаю волчиц, должно быть, коробило, что подругой фюрера стала продавщица. Она сама рассказывала Урсуле, что познакомилась с ним, работая у Гофмана в «Фотохаусе» на Амалиенштрассе, и на первых порах обращалась к нему «господин Волк». «Адольф по-немецки означает „благородный волк“», — объяснила она. Представляю, как он был польщен, заметила про себя Урсула. Она никогда не слышала, чтобы его называли Адольфом. (Неужели Ева даже в постели говорила ему «мой фюрер»? Вполне возможно.)
— А знаешь, какая у него любимая песня? — посмеялась Ева. — «Нам не страшен серый волк».
— Из диснеевских «Трех поросят»? — Урсула не поверила своим ушам.
— Да!
Ну и ну, подумала Урсула, скорей бы рассказать это Памеле.
— А теперь вместе с Mutti, — попросила Ева. — Обнимитесь. Sehr schön. Улыбочка!
Урсуле доводилось наблюдать, как Ева кокетливо устраивала фотоохоту на самого фюрера, пока тот не успел отвернуться или, подобно неопытному шпиону, комично надвинуть шляпу на лоб. Он не признавал милых ее сердцу любительских кадров, предпочитая студийную съемку в более героических позах и при выигрышном освещении. А Ева, наоборот, позировала весьма охотно. Ее мечтой было появиться не на фотографии, а на экране. «В фильме». Она собиралась («когда-нибудь») поехать в Голливуд и сыграть там саму себя — «историю моей жизни», говорила она. (Для Евы кинокамера почему-то все превращала в реальность.) Фюрер, по-видимому, ей это пообещал. Фюрер, конечно, много чего обещал. Потому и оказался там, где оказался.
Ева навела на резкость свой «роллейфлекс». Урсула порадовалась, что не привезла сюда свой старый «кодак», — зачем срамиться?
— Закажу для вас отпечатки, — сказала Ева. — Пошлешь родителям в Англию. На фоне гор, красотища. А теперь рот до ушей! Jetzt lack dock mal richtig!
Панорама гор служила непременным фоном для любого снимка, да и для всего остального. На первых порах Урсуле виделась в этом красота, но теперь вся эта величественность начала ее угнетать. Могучие ледяные пики, бурные водопады, бесконечные сосны — здесь сливались воедино природа и мифология, возвышая германскую душу. Немецкий романтизм, считала Урсула, отличался масштабностью и мистицизмом, каких не сыщешь в Озерном крае. Что же до английской души — если такая штука где-нибудь и живет, то на совсем негероическом заднем дворе, где только и есть что клочок зелени, розовый куст да грядка вьющейся фасоли.
Урсулу тянуло домой. Не в Берлин, на Савиньи-плац, а в Англию. В Лисью Поляну.
Ева усадила Фриду на парапет, но Урсула поспешила ее оттуда снять, объяснив:
— Она боится высоты.
У Евы была привычка перевешиваться через этот опасный парапет, водить по нему собак и маленьких детей. За ним начинался головокружительный отвесный склон, который уходил ниже деревушки Берхтесгаден и нырял в озеро Кенигзее. Эта деревня с бесхитростной яркой геранью на окнах и сбегающими к озеру лугами навевала на Урсулу щемящее чувство. Много воды утекло с тех пор, когда они вместе с Кларой приезжали сюда в тридцать третьем году. После этого пресловутый скульптор развелся с женой и обвенчался с Кларой; теперь у них было двое детей.
— Там, в вышине, живут нибелунги, — рассказывала Фриде Ева, обводя рукой горные пики, — и демоны, и ведьмы, и нечистые псы.
— Нечистые псы? — забеспокоилась Фрида, которую успели напугать избалованные скотчтерьеры Евы, Негус и Штази, а теперь еще эти россказни о гномах и демонах.
А по моим сведениям, подумала Урсула, в пещере на горе Унтерсберг спит Карл Великий, ожидая, что его разбудят для решающей битвы добра со злом. Знать бы, когда это произойдет. Как видно, скоро.
— Еще разок, — попросила Ева. — Улыбнись как следует!
«Роллейфлекс» отбрасывал беспощадные блики. У Евы была еще и кинокамера, дорогой подарок от ее господина Волка, и Урсула могла только порадоваться, что их не запечатлевают для грядущих поколений в цвете и движении. Ей представилось, как в будущем кто-нибудь возьмет в руки один из (множества) фотоальбомов Евы и станет гадать, кто же такая Урсула, а потом, возможно, решит, что это Гретль, сестра Евы, или ее подруга Герта, давно канувшие в историю.
Да и то сказать, когда-нибудь все это канет в историю, даже горы, ибо будущее их — песок. Люди в большинстве своем беспорядочно дрейфуют сквозь события и лишь задним числом осознают собственную значимость. Но фюрер — совсем другое дело: он целенаправленно творит историю для потомков. Для этого требуется недюжинная самовлюбленность. А Шпеер проектирует в дар фюреру берлинские здания, которые будут прекрасны и через тысячу лет, пусть даже в руинах. (Бывает ведь такое масштабное мышление! Сама Урсула заглядывала вперед разве что на час, и это тоже было следствием материнства: будущее виделось такой же загадкой, как и прошлое.)
Шпеер, единственный из всех, относился к Еве прилично, а потому Урсула, возможно, его несколько переоценивала. Из тех, кто мнил себя тевтонскими рыцарями, его выделяла также приятная внешность: он не припадал на одну ногу, не смахивал ни на приземистую жабу, ни на жирного борова, ни — еще того хуже — на мелкую конторскую крысу. («И притом ходят в форме! — написала она Памеле. — Но это фальшь. Как в „Пленнике замка Зенда“. Тут все — мастера пускать пыль в глаза». Как же ей хотелось, чтобы сестра сейчас оказалась рядом и препарировала характеры фюрера и его приспешников. Уж Памми бы не обманули эти шарлатаны и пустобрехи.)
Наедине с Урсулой Юрген признавался, что считает их «невероятно» ущербными, но на людях держался как преданный слуга рейха. Lippenbekenntnis, повторял он. Лицемерные славословия. («А куда денешься?» — сказала бы Сильви.) Вот так и прокладываешь себе дорогу, говорил он. В этом отношении он напоминал ей Мориса, который приговаривал, что ради продвижения по карьерной лестнице приходится работать с идиотами и ослами. Естественно, он же еще и адвокат. Нынче Морис занимал высокий пост в Министерстве внутренних дел. Если начнется война, не аукнется ли ей карьера старшего брата? Защитит ли ее с такой неохотой надетая броня германского гражданства? (Если начнется война! Как она переживет, что застряла на другой стороне Ла-Манша?)
Юрген окончил юридический. Чтобы практиковать, ему требовалось вступить в партию — другого выхода не было. Lippenbekenntnis. Искусство угождать. Работал он в Берлине, в Министерстве юстиции. Делая ей предложение («после довольно сумбурного ухаживания», написала она Сильви), он только-только отмежевался от коммунистов.
Теперь Юрген окончательно расстался со своими левацкими взглядами, став поборником достижений страны, таких как возобновление производства, полная занятость, продовольственное обеспечение, здравоохранение, национальное достоинство. Новые рабочие места, новые дороги, новые заводы, новые надежды: как еще можно этого добиться? — вопрошал он. Однако все достижения эти пришли с исступленной поддельной верой, со зловещим ложным мессией. «За все нужно платить», — говорил Юрген. Но почему же такую непомерную цену? (Нет, в самом деле, как они этого добились? — не понимала Урсула. В основном за счет страха и умелой режиссуры. А как создаются денежные фонды, рабочие места? Наверное, благодаря производству флагов и военного обмундирования — этого добра вокруг столько, что можно спасти не одну отрасль. «Как бы то ни было, экономика сейчас на подъеме, — писала Памела. — Для нацистов большая удача, что они могут приписать себе эту заслугу».) Да, говорил он, на первых порах не обошлось без насилия, но это были спазмы, волны — штурмовики выпускали пар. Теперь все и вся стали более рациональны.
В апреле они присутствовали на берлинском параде по случаю пятидесятилетия фюрера. Юргену дали билеты на главную трибуну для гостей.
— Надо думать, это почетно, — сказал он.
Интересно, размышляла она, чем же он заслужил такой «почет»? (И обрадовался ли? Порой его трудно было понять.) На Олимпийские игры тридцать шестого года им попасть не удалось, а тут — пожалуйста, вращайся среди важных шишек рейха. В последнее время Юрген был очень занят. «Юристы никогда не спят», — повторял он. (Насколько могла видеть Урсула, они собирались спать, доколе не окончится пресловутая Тысяча Лет.)
Парад длился нестерпимо долго и стал блестящим воплощением геббельсовской пропаганды. Вначале было много военной музыки, а затем вступили силы люфтваффе, которые организовали безупречные, шумные показательные полеты боевых соединений по оси восток-запад и над Бранденбургскими воротами. Опять много шума и страстей.
— «Хейнкели» и «мессершмитты», — определил Юрген.
Откуда он мог это знать? Да в самолетах любой мальчишка разбирается, сказал он.
Потом началось прохождение полков: неиссякаемые, как могло показаться, орды солдат, оттягивая носки, маршировали по проезжей части. Урсуле они напомнили шеренги «Девушек Тиллера», слаженно задиравших ноги.
— Гусиный шаг, — сказала она. — Кто, интересно, его придумал?
— Пруссаки, — усмехнулся Юрген, — кто же еще?
Достав из сумочки плитку шоколада, она отломила кусочек и протянула Юргену. Тот нахмурился и покачал головой, как будто она выказала неуважение к военной мощи. Урсула съела два кусочка. Мелкие акты неповиновения.
Склонившись к ней поближе, чтобы она его расслышала (толпа оглушительно ревела), он сказал:
— Полюбуйся хотя бы их синхронностью.
Да, конечно, она полюбовалась. Выверенность движений была уникальна. Механистическое совершенство достигалось тем, что каждый солдат каждого полка выглядел точной копией всех остальных, словно сошедших с одного конвейера. Человеческого в них было мало, но ведь задача армии не в том, чтобы изображать человеческое начало, правда? («Это выглядело очень по-мужски», — сообщила она Памеле.) А британская армия сумела бы достичь механистической выучки подобного уровня? Советская, вероятно, сумела бы, а британцам как-то не хватало самоотверженности.
Фрида давно заснула у нее на коленях, а главное еще не началось. Все это время неподвижная рука Гитлера оставалась вскинутой в салюте. Урсула видела эту руку со своего места — одну лишь руку, похожую на кочергу. Вместе с властью явно приходила какая-то особая жилистость. Будь это мое пятидесятилетие, размышляла Урсула, я бы отправилась на берега Темзы, куда-нибудь в Брей или Хенли, и устроила пикник — очень английский пикник: термос чая, сосиски в тесте, торт и лепешки. В такую картинку вписывалась вся ее семья, но было ли в этой идиллии место для Юргена? Пожалуй, да: он бы валялся на траве в яхтсменских брюках, беседовал бы с Хью о крикете. Они в свое время познакомились и мирно пообщались. В тридцать пятом году Урсула с Юргеном посетили Англию и заехали в Лисью Поляну. «Кажется, приятный парень», — сказал Хью, но поумерил радость, узнав, что дочь приняла немецкое гражданство. Теперь она знала: это было роковой ошибкой. «Задним умом легко судить, — сказала ей Клара. — Если б мы все так делали, то не было бы нужды писать историю».
Надо было ей остаться в Англии. В Лисьей Поляне, где есть лужайка, и роща, и речка, что прорезает голубой от колокольчиков лес.
Пришел черед военной техники.
— Here come the tanks, — сказал Юрген, когда показался первый Panzer, водруженный на грузовик.
Юрген хорошо освоил язык, проучившись год в Оксфорде (и там же поднаторел в крикете).
Дальше последовали танки своим ходом, мотоциклы с колясками, бронемашины, а за ними — элегантная кавалерия (самое эффектное зрелище: Урсула даже разбудила Фриду, чтобы та посмотрела на коней), а потом артиллерия, от легких полевых орудий до мощных зенитных установок и огромных пушек.
— «Ка-три», — со знанием дела произнес Юрген, но это ей ничего не говорило.
Парад символизировал непонятную для Урсулы любовь к порядку и геометрии. В этом смысле он ничем не отличался от других парадов и митингов (сугубо театральных зрелищ), но производил более воинственное впечатление. Количество боевой техники не укладывалось в голове — страна вооружилась до зубов! Раньше Урсула об этом не думала. Теперь стало понятно, почему рабочих мест хватает на всех. «Как говорит Морис, чтобы поднять экономику, надо развязать войну», — писала Памела. А зачем еще такое количество вооружений, если не для войны?
— Переоснащение армии помогло сохранить наш дух, — изрек Юрген, — вернуло гордость за нашу страну. Когда в восемнадцатом году генералы капитулировали…
Тут Урсула переключилась на другое, потому что много раз слышала эти рассуждения. «Они сами развязали прошлую войну, — гневно писала она сестре, — а теперь как послушаешь — можно подумать, будто им одним пришлось хлебнуть лиха, тогда как другие народы не знали ни разрухи, ни голода, ни лишений».
Фрида проснулась не в духе. Урсула дала ей кусочек шоколада. Настроение у нее тоже было хуже некуда. Они вдвоем прикончили всю плитку.
Завершение парада выжимало слезу. Перед трибуной Гитлера бесчисленные полковые знамена образовали длинную шеренгу в несколько рядов — построение было столь безупречным, словно его углы подровняли острым лезвием, — и знаменосцы склонили древки к земле в знак преклонения перед фюрером. Толпа взревела.
— Ну, как тебе? — спросил Юрген, когда они пробирались к выходу с главной трибуны. Фриду он нес на плечах.
— Великолепно, — сказала Урсула. — Это было великолепно.
У нее в виске червячком зашевелилась мигрень.
Болезнь настигла Фриду с месяц назад — у нее подскочила температура.
— Мне плохо, — сказала Фрида.
Урсула пощупала ее влажный лоб и решила:
— Сегодня в детский сад лучше не ходить, посидишь со мной дома.
— Летняя простуда, — сказал, придя со службы, Юрген.
Фрида была подвержена заболеваниям дыхательных путей («Наследственность по линии моей матери», — огорчалась Сильви), и они уже привыкли к постоянным насморкам и ангинам, но ее нынешнее состояние стремительно ухудшалось, вялость не проходила, температура ползла вверх. Малышка вся горела.
— Холодные компрессы, — советовал врач, и Урсула меняла у нее на лбу мокрые полотенца, пока читала ей книжки, к которым Фрида оставалась безучастной.
Потом девочка стала бредить; доктор нашел сильные шумы в легких и сказал:
— Бронхит. Надо выждать — это само пройдет.
Ночью у Фриды наступило резкое, страшное ухудшение. Они закутали ее маленькое, почти безжизненное тельце в одеяло и помчались на такси в ближайшую больницу — католическую. Там поставили диагноз: пневмония.
— Ребенок очень слаб, — сказал доктор таким тоном, словно они были виноваты.
Двое суток Урсула сидела у постели Фриды и держала ее за руку, боясь отпустить.
— Если б я только мог переболеть вместо нее, — шептал Юрген поверх крахмальных простынь, которые тоже помогали удерживать Фриду в этом мире.
По коридорам галеонами проплывали монахини в огромных причудливых апостольниках. Когда Урсула на мгновение отвлеклась, ей первым делом пришел в голову вопрос: сколько же времени требуется на ежедневное сооружение этих сложных конструкций? Сама бы она ни за что не справилась с такой задачей. Да из-за одного этого головного убора путь в монахини был ей заказан.
Они собрали в кулак всю свою волю, борясь за жизнь Фриды, и малышка выжила. Триумф воли. Кризис миновал, но до выздоровления было еще далеко. Слабенькая и бледная, Фрида шла на поправку очень медленно, и вот как-то вечером, вернувшись после дежурства у ее постели, Урсула нашла под дверью оставленный кем-то конверт.
— Смотри, от Евы. — Дождавшись Юргена, она протянула ему записку.
— Кто такая Ева? — не понял он.
— Улыбаемся! — Щелк-щелк-щелк.
Да пожалуйста, лишь бы сделать приятное Еве, думала Урсула. Она не возражала. Ева была так добра, что пригласила их в эти места, чтобы Фрида подышала целительным горным воздухом, питаясь свежими овощами, яйцами и молоком с образцово-показательной фермы Гутсхоф, расположенной на горном склоне, чуть ниже Бергхофа.
— Это высочайшее повеление? — спросил Юрген. — Отказы не принимаются? Или ты хочешь отказаться? Надеюсь, что нет. Кстати, подлечишь там свою мигрень.
Урсула заметила, что с его продвижением по министерским эшелонам их разговоры становятся все более однобокими. Юрген высказывал мнения, ставил вопросы, сам на них отвечал и делал выводы, не испытывая ни малейшей необходимости вовлекать ее в беседу. (Вероятно, адвокатская манера.) Сам он, естественно, этого не замечал.
— Выходит, старый козел наконец-то завел себе женщину? Кто бы мог подумать. А ты давно знала? Нет, вряд ли ты бы со мной поделилась. Надо же — твоя знакомая! Нам-то это выгодно, правда? Быть поближе к трону. Выгодно для моей карьеры, а стало быть, и для нас с тобой. Liebling, — для порядка добавил он.
Урсула подумала, что от трона лучше держаться как раз подальше.
— Я с ней лично незнакома, — сказала она. — Мы даже не встречались. Это все фрау Бреннер — она дружит с ее матерью фрау Браун. Клара когда-то подрабатывала у Гофмана вместе с Евой. Они еще в детский сад вместе ходили.
— Впечатляет, — сказал Юрген. — Три коротких шага от дамских сплетен к вершинам власти. А знает ли фройляйн Ева Браун, что ее подружка детства Клара замужем за евреем?
Урсулу поразило, как он произнес это слово. Jude. С презрительной издевкой — раньше за ним такого не водилось. Ее как будто ударили в самое сердце.
— Понятия не имею, — сказала она. — Сплетни, как ты изволил выразиться, меня не интересуют.
Фюрер занимал такое место в жизни Евы, что в его отсутствие она чувствовала себя пустым сосудом. Когда ее возлюбленный уезжал, она ночами просиживала у телефона и, как собачонка, навостряла ухо в ожидании хозяйского голоса.
Заняться там было практически нечем. Со временем все лесные тропы и пляжи (невыносимо холодного) Кенигзее начинали действовать на нервы вместо того, чтобы бодрить. Ну сколько можно собирать полевые цветы, сколько можно лежать в шезлонге на террасе? Это уже приводило к легкому помешательству. В Берге хлопотали батальоны медсестер и санитарок, которые с готовностью обхаживали Фриду, и Урсула томилась от безделья, точно так же как Ева. По глупости она взяла с собой одну-единственную книгу, но, по крайней мере, толстую: это была «Волшебная гора» Томаса Манна. Ей не пришло в голову, что этот роман числится в списке запрещенных книг. Какой-то офицер вермахта, застав ее за чтением, сказал:
— Довольно смело с вашей стороны — это, знаете ли, у них запрещенная литература.
В ее представлении, «у них» означало, что он к «ним» не относится. А что, собственно, они могли ей сделать? Отобрать книжку и бросить в кухонную печь?
Он был очень любезен, этот офицер вермахта. Бабушка его, рассказал он, вела свой род из Шотландии; в детстве он с радостью ездил на каникулы в «гористый северный край».
«Im Grunde hat es eine merkwürdige Bewandtnis mit diesem Sicheinleben an fremdem Orte, dieser — sei es auch — mühseligen Anpassung und Umgewöhnung», — прочла она и с трудом, в общих чертах перевела: «Есть что-то странное в этом сживании с новым местом, в этом, хотя бы и нелегком, приспосабливании и привыкании». Как верно, подумала она. Манн читался со скрипом. Лучше было бы набрать с собой коробку готических романов Бриджет. Уж они-то явно не относились к числу verboten.
Горный воздух не избавил Урсулу от мигрени (а Томас Манн — тем более). Наоборот, ей стало только хуже. Kopfschmerzen — от одного этого слова у нее раскалывалась голова.
— Не нахожу у вас никаких недугов, — сказал ей местный врач. — Видимо, нервы. — И выписал рецепт на веронал.
У Евы недоставало интеллекта, чтобы стать интересной собеседницей, но ведь Берг и не считался клубом интеллектуалов. Мыслящей личностью можно было назвать только Шпеера. Нельзя сказать, что Ева жила неосмысленной жизнью, — Урсула подозревала, что дело обстоит совсем иначе. Под жизнерадостным нравом Евы прятались неврозы и депрессии, но ведь мужчина совсем не этого ищет в своей любовнице.
Урсуле казалось (собственного опыта у нее, правда, не было — ни положительного, ни отрицательного), что хорошая любовница должна нести мужчине успокоение и легкость, служить уютной подушкой для его усталой головы. Gemütlichkeit. Ева держалась приветливо, болтала о всякой чепухе и не изображала проницательность или ум. Мужчины, стоящие у кормила власти, не ищут для себя амбициозных женщин: дом — это не место для интеллектуальных баталий. «Так мой муж говорит, а значит, так оно и есть!» — написала она Памеле. Юрген не имел в виду себя — он не стоял у кормила власти. «До поры до времени», — смеялся он.
Мир политики заботил Еву лишь постольку, поскольку он отнимал у нее объект поклонения. Ее бесцеремонно оттирали от публичных мероприятий, не давали официального — да и вообще никакого — статуса: верная собачонка, только не заслуживающая внимания. Овчарка Гитлера — Блонди — и та стояла выше, чем Ева. Больше всего, по словам Евы, огорчило ее то, что ей не дали познакомиться с герцогиней, когда в Бергхоф приезжала чета Виндзор. Урсула нахмурилась.
— Это нацистка, тебе известно? — бросила она, не подумав. («Впредь буду придерживать язык!» — написала она Памеле.)
Ева только и ответила:
— Да, конечно. — Как будто само собой разумелось, что супруга оставшегося не у дел короля — сторонница Гитлера.
Фюрера полагалось считать благородным одиночкой, выбравшим путь безбрачия, ибо он был обручен с Германией. Он — если вкратце — жертвовал собой во имя будущего своей страны; в этом месте, решила Урсула, стоило тактично покивать. (Это был очередной нескончаемый вечерний монолог.) Чем не наша королева-девственница, подумала она, но смолчала — вряд ли Гитлеру понравилось бы сравнение с женщиной, пусть даже английской аристократкой с сердцем и нутром короля. Учитель истории у них в школе обожал цитировать Елизавету I. «Не выдавайте секретов тем, чью верность и сдержанность еще не испытали».
Ева и рада была бы вернуться в Мюнхен, в маленький буржуазный домик, подаренный ей Гитлером, — там она могла бы вести привычную светскую жизнь. Здесь, в золоченой клетке, она вынуждена была придумывать себе занятия самостоятельно: листала журналы, болтала о модных прическах и любовных похождениях кинозвезд (от Урсулы эта тема была очень далека) и без конца меняла туалеты. Несколько раз Урсула заходила к ней в комнату — элегантный, женственный будуар, ничуть не похожий на остальные номера «Бергхофа» с их тяжеловесным убранством; гармонию его нарушал только портрет фюрера, висевший на самом видном месте. Ее кумир. В своих апартаментах фюрер не держал ее портрета. Вместо улыбающегося лица Евы со стены смотрел суровый лик его собственного кумира, Фридриха Великого. Friedrich der Grosse.
«„Гроссе“ ассоциируется у меня с гроссбухом», — писала она Памеле. Вообще говоря, гроссбухи не имели отношения к бряцанию оружием и разжиганию войны. Где же фюрер выучился быть великим? Ева пожала плечами — она не знала.
— Он всегда был политиком. Он родился политиком.
Нет, подумала Урсула, родился он младенцем, как все. А кем стать — это был его личный выбор.
В спальню фюрера, примыкающую к ванной Евы, никому доступа не было. Тем не менее Урсула однажды видела его спящим — не в этой священной спальне, а на террасе «Бергхофа», под теплым послеобеденным солнцем, когда рот великого воителя был приоткрыт, как у простого смертного. Вид у него был совершенно беззащитный, но в Берге злоумышленников не водилось. Оружия везде полно, думала Урсула, можно с легкостью раздобыть парабеллум и выстрелить ему в сердце или в голову. Но что тогда с ней будет? А еще страшнее — что будет с Фридой?
Ева сидела рядом, любовно наблюдая за ним, как за ребенком. Спящий, он принадлежал ей одной.
По большому счету она была обыкновенной, довольно приятной молодой женщиной. Нельзя же судить о женщине по тому, с кем она спит? (Или все-таки можно?)
На зависть Урсуле, у Евы было прекрасное спортивное телосложение. Она дышала здоровьем и вела активный образ жизни (плавание, лыжи, коньки, танцы, гимнастика), любила бывать на воздухе, любила движение. Но почему-то прилипла, как осенний лист, к дряблому субъекту не первой молодости, который спал до полудня (а потом еще ложился вздремнуть после обеда), не курил, не пил, не позволял себе никаких излишеств; по своим привычкам — спартанец, только без капли спартанской бодрости. Если он и раздевался, то лишь до кожаных штанов (которые, на небаварский взгляд, смотрелись карикатурой). У него дурно пахло изо рта, что отвратило Урсулу при первой же встрече; он горстями, словно карамель, глотал таблетки «от метеоризма» («Говорят, его вечно пучит, — сказал Юрген. — Ты приготовься. Это, вероятно, от избытка овощей»). Он пекся о своем достоинстве, но в принципе был не тщеславен. «Заурядная мания величия», — писала она Памеле.
За ней и Фридой прислали машину с водителем, и по приезде в Бергхоф их встретил сам фюрер — на исторической лестнице, где он приветствовал политиков самого высокого ранга: в прошлом году, например, Чемберлена. Вернувшись в Англию, Чемберлен заявил, будто «теперь знает, что у герра Гитлера на уме». Урсула сомневалась, что кто-либо это знает. Даже Ева. Особенно Ева.
— Вам здесь очень рады, gnädiges Frau, — произнес он. — Оставайтесь, пока liebe Kleine не поправится.
«Он любит женщин, детей и собак — что в этом предосудительного? — писала Памела. — Жаль только, что он диктатор, попирающий закон и простую человечность». В Германии жили университетские друзья Памелы, и среди них немало евреев. У нее был полон дом шумных мальчишек (ну ладно, трое; тихоню Фриду они бы затюкали), а теперь она писала, что снова беременна и хочет девочку — «держит пальцы крестиком». Урсуле очень не хватало Памми.
При нынешнем режиме Памеле пришлось бы несладко. Ее возмущение неизбежно выплеснулось бы наружу. В отличие от Урсулы она не смогла бы заставить себя прикусить язык, надев позорную маску. «Ведь служат даже те, кто молча ждет». Урсула задумалась: относится ли это к этическим принципам? Вероятно, уместнее было бы не цитировать Мильтона, а перефразировать Эдмунда Берка: «Для торжества зла необходимо только одно условие: чтобы хорошие женщины сидели сложа руки».
В «Бергхофе» на следующий день после их приезда устраивали детское чаепитие: у кого-то из многочисленных и чрезвычайно похожих друг на друга юных Геббельсов, а возможно, Борманов — Урсула так и не поняла — был день рождения. Ей вспомнились армейские шеренги на берлинском параде по случаю дня рождения фюрера. Умытые и наутюженные, дети по очереди получали напутствия от «дяди Волка», а затем были допущены к торту, ожидавшему на длинном столе. У бедной сластены Фриды (которая в этом отношении, несомненно, пошла в мать) глазенки слипались от усталости, так что она не съела ни кусочка. В «Бергхофе» всегда подавали выпечку: Streusel с маком, бисквиты с корицей и изюмом, заварные булочки с кремом, шоколадные торты — огромные купола Schwarzwälder Kirschtorte; Урсула не понимала, кто все это съедает. Сама она, конечно, воздавала должное этим лакомствам.
Если дни, проведенные с Евой, могли показаться скучными, — это было ничто по сравнению с вечерами в присутствии фюрера. После ужина время тянулось невыносимо долго: в огромном, неприветливом Большом зале они слушали пластинки или смотрели кино (иногда и то и другое). Выбор, конечно, диктовал фюрер. Его любимыми музыкальными произведениями были оперетты «Летучая мышь» и «Веселая вдова». В первый вечер Урсула подумала, что на всю жизнь запомнит, как Борман, Гиммлер и Геббельс (а также их свирепые приспешники) с тонкими, змеиными улыбочками (опять же, видимо, Lippenbekenntnis) слушали «Веселую вдову». Урсула когда-то видела эту постановку на сцене университетского театра. В роли Ганны выступала ее близкая подруга. Могло ли тогда прийти ей в голову, что в следующий раз песенку «Вилья, о Вилья! Бродя по лесам…» она услышит на немецком языке, да еще в таком неописуемом окружении. Тот студенческий спектакль состоялся в тридцать первом году. Урсула тогда и не догадывалась, что ждет ее в будущем, а уж тем более — что ждет Европу. Фильмы крутили почти каждый вечер. В санаторий вызывали киномеханика, который с помощью специального устройства поднимал украшавший стену необъятный гобелен, сворачивая его в рулон, как штору, и открывал экран. Зрителям предстояло высидеть какую-нибудь невыносимую сентиментальщину, или приключенческую ленту американского производства, или, еще того хуже, «горный фильм». Урсула посмотрела «Кинг-Конг», «Жизнь бенгальского улана» и «Гора зовет». В самый первый вечер шла «Священная гора» (опять горы, опять Лени). Но, как открыла Урсуле Ева, любимой лентой фюрера была диснеевская «Белоснежка». Интересно, подумала Урсула, с кем же из персонажей он отождествляет себя: со злой колдуньей, с гномами? Не с Белоснежкой же, правда? Наверное, с принцем, заключила она (а было ли у него имя? бывают ли у таких персонажей имена или это просто роли?). С принцем, который разбудил спящую девушку, совсем как фюрер разбудил Германию. Только не поцелуем.
На рождение Фриды Клара принесла великолепно изданную книгу.
«Schneewittchen and die sieben Zwerge» — «Белоснежка и семь гномов», с иллюстрациями Франца Юттнера. Ее скульптора давно отстранили от преподавания. Они собирались выехать из страны еще в тридцать пятом году, потом в тридцать шестом. После «ночи хрустальных ножей» Памела, ни разу в жизни не видевшая Клару, написала ей в обход Урсулы и предложила поселить ее у себя в Финчли. Но проклятая инерция, это всеобщее, как могло показаться, желание «переждать»… А потом преподавателя забрали и угнали на восток — для работы на каком-то заводе, как сообщили власти. «С его-то руками скульптора», — сокрушалась Клара.
(«Пойми, никакой это не завод», — написала Памела.)
По своим воспоминаниям, Урсула в детстве запоем читала книжки. Всякий раз она ждала не столько счастливого конца, сколько восстановления справедливости в этом мире. Сейчас она заподозрила, что братья Гримм ее дурачили: «Spieglein, Spieglein. an der Wand / Wer ist die Schönste im ganzen Land?» Уж конечно, не эти личности, думала она вечером первого дня, устало обводя глазами Большой зал Берга.
Фюрер предпочитал оперетту опере, а комиксы — высоколобой культуре. Наблюдая, как он держит за руку Еву и вполголоса подпевает Легару, Урсула поразилась, насколько он зауряден (и даже глуповат), — не Зигфрид, а скорее Микки-Маус. Сильви не стала бы с таким церемониться. Иззи проглотила бы его и выплюнула не жуя. Миссис Гловер — как, интересно, поступила бы миссис Гловер? С недавних пор Урсула занимала себя тем, что пыталась угадать, как ее знакомые отнеслись бы к нацистским олигархам. Миссис Гловер, заключила Урсула, отходила бы их всех молотком для отбивания мяса. (А Бриджет? Да она бы, наверное, даже не посмотрела в его сторону.)
После окончания фильма фюрер оседлал любимого конька: это были живопись и архитектура Германии (он мнил себя несостоявшимся архитектором), «Кровь и почва» (почва, вечная почва), его одинокий благородный путь (снова волк). Он — спаситель Германии; бедная Германия, его Белоснежка, будет им спасена, хочет она того или нет. Затем последовали рассуждения о здоровом музыкальном искусстве, о Вагнере, о его опере «Нюрнбергские мейстерзингеры», любимые строчки из либретто — «Проснись, уж новый день настал» (если он не умолкнет, скоро это будет очень кстати, подумала она). Потом он вернулся назад, к судьбе (его судьбе): как она переплелась с судьбой народа. Родина, земля, победа или крах (Какая победа? — недоумевала Урсула. Над кем?). Потом перешел к Фридриху Великому — она не уловила, потом к римской архитектуре, потом к отечеству.
(У русских говорится «Родина-мать» — это, как-видно, что-нибудь да значит, думала Урсула. А у англичан? Наверное, просто «Англия». На худой конец — блейковский «Иерусалим».)
И опять о судьбе и тысячелетнем рейхе. Снова и снова. Мигрень, еще до ужина подкравшаяся тупой болью, переросла в терновый венец. Урсула вообразила, как сказал бы Хью: «Да уймитесь же вы, герр Гитлер», — и вдруг до слез затосковала.
Ей хотелось домой. Ей хотелось в Лисью Поляну.
Как при королевском дворе, собравшиеся не могли разойтись, пока монарх не соизволит удалиться в опочивальню. В какой-то миг Урсула заметила, что Ева театрально зевнула, как бы говоря ему: «Ну, хватит уже, Волчок» (Урсула понимала, что у нее разыгралось воображение, но в такой обстановке это было простительно). В конце концов он, слава богу, сдвинулся с места, и собравшиеся тоже начали вставать.
Судя по всему, Гитлера особенно любили женщины. Они тысячами присылали ему письма, домашние кексы, подушки и подушечки с вышитыми свастиками, истово толпились вдоль дороги на Оберзальцберг (как отряд Союза немецких девушек, в котором состояли Хильда и Ханна), чтобы хоть одним глазком увидеть его в большом черном «мерседесе». Многие кричали, что хотят от него ребенка.
— Что они в нем находят? — недоумевала Сильви.
Когда она приехала в Берлин, Урсула сводила ее на парад — очередное мероприятие с бесконечным размахиванием флагами и выносом знамен, потому что Сильви изъявила желание «посмотреть на эту суету». (Как это по-британски — низвести Третий рейх до уровня «суеты».)
Улица пестрела красно-черно-белым лесом. «Уж очень резкие у них цвета», — произнесла Сильви, как будто речь шла о том, чтобы пригласить национал-социалистов для отделки гостиной.
С приближением фюрера возбужденная толпа стала безумствовать, оглушительно выкрикивая Sieg Heil и Heil Hitler.
— Неужели я единственная, на кого это не действует? — спросила Сильви. — Как по-твоему, что это: новый вид массовой истерии?
— По-моему, — ответила Урсула, — это «новый наряд короля». Мы с тобой единственные, кто видит, что король — голый.
— Клоун, — припечатала Сильви.
Урсула зашикала. Английское слово звучало почти так же, как немецкое, и ей совершенно не хотелось вызывать гнев толпы.
— Подними руку, — велела она.
— Я? — возмутился цвет британской женственности.
— Ты, конечно.
Сильви с неохотой вскинула руку. Урсула тогда подумала, что до конца своих дней будет помнить, как ее мать салютовала вместе с нацистами. Конечно, говорила себе Урсула по прошествии нескольких лет, дело было в тридцать четвертом, когда совесть еще не съежилась и не смешалась от страха, когда с глаз еще не спала пелена, заслонявшая близкие события. А может, это просто было ослепление от любви или банальное недомыслие. (Но Памела-то все увидела и все осмыслила.)
Сильви нагрянула в Германию с тем, чтобы присмотреться к новоиспеченному супругу дочери. Урсула могла только гадать, какие планы были у Сильви на тот случай, если зять не заслужит одобрения: опоить ее снотворным и затащить в Schnellzug? В ту пору они жили в Мюнхене — дело было еще до того, как Юрген получил назначение в Берлин, в Министерство юстиции, до того, как они переехали на Савиньи-плац, до того, как у них родилась Фрида, хотя Урсула уже ходила с животом.
— Подумать только: ты станешь матерью, — поразилась Сильви, как будто никак не могла этого ожидать. — Матерью немца, — задумчиво добавила она.
— Матерью новорожденного, — поправила Урсула.
— Хорошо, когда можно вырваться, — сказала Сильви.
Откуда? — не поняла Урсула.
В тот день они обедали вместе с Кларой, и та потом сказала:
— Стильная у тебя мама.
Урсула никогда не видела в ней особого шика, но допускала, что по сравнению с матерью Клары, фрау Бреннер, мягкой и рыхлой, как Kartoffelbrot, Сильви действительно выглядела картинкой из модного журнала.
После обеда Сильви выразила желание заехать в «Оберполлингер» и купить подарок для Хью. Все витрины универмага были размалеваны антиеврейскими лозунгами, и Сильви сказала:
— Господи, какая грязь.
Универмаг был открыт, но в дверях маячили двое ухмыляющихся штурмовиков в форме, одним своим видом способных отпугнуть любого покупателя. Но только не Сильви. Она спокойно прошагала мимо «коричневорубашечников», предоставив Урсуле подавленно плестись следом, — в вестибюль и вверх по лестнице, накрытой толстой ковровой дорожкой. Перед лицом коричневой формы Урсула изобразила карикатурную беспомощность и застенчиво пробормотала:
— Она англичанка.
По ее мнению, Сильви не понимала, что значит жить в Германии, но задним числом до нее дошло, что мать все понимала, и весьма отчетливо.
— А вот и обед.
Ева отложила фотоаппарат и взяла Фриду за руку. Она подвела малышку к столу, подложила ей на стул дополнительную подушку и наполнила для нее тарелку. Курица, жареный картофель, салат — все из Гутсхофа. Как хорошо они здесь питались. Детский десерт — Milchreis, сладкий рис, приготовленный на парном молоке, прямо из-под гутсхофских коров. (Для Урсулы — ватрушка, менее детское лакомство; для Евы — сигарета.) Урсула вспомнила рисовый пудинг миссис Гловер: сливочного вкуса, вязко-желтый, под хрустящей коричневой корочкой. Она прямо чувствовала запах мускатного ореха, притом что в десерте Фриды его не было. Еве она не смогла бы этого объяснить, тем более что забыла, как по-немецки «мускатный орех». Единственное, что привлекало ее в «Бергхофе», — это еда, поэтому она решила в кои-то веки ни в чем себе не отказывать и взяла добавку ватрушки.
За обедом их обслуживал лишь небольшой контингент персонала «Бергхофа». Курортное местечко представляло собой любопытное сочетание альпийского шале и военно-тренировочного лагеря. По сути, это был небольшой город: школа, почтовое отделение, театр, большие казармы СС, тир, кегельбан, госпиталь вермахта и многое другое — на самом деле все, кроме церкви. Повсюду расхаживали молодые бравые офицеры вермахта, которые могли бы стать более подходящими кавалерами для Евы.
После обеда они с Фридой и Евой поднялись в «Чайный дом», стоявший на склоне холма Моосланеркопф; за ними увязались визгливые, кусачие собачонки Евы. (И ведь ни одна не рухнула с парапета или со смотровой площадки.) Урсула, почувствовав приближение головной боли, с благодарностью опустилась в кресло, защищенное зеленым полотняным чехлом с резавшим глаз цветочным рисунком. Из кухни тут же принесли чай — естественно, с пирожными. Запив чаем две таблетки кодеина, Урсула выговорила:
— Думаю, Фрида достаточно окрепла и может ехать домой.
Урсула постаралась лечь спать как можно раньше, скользнув в прохладную белоснежную постель в комнате для гостей, отведенной им с Фридой. От усталости ей не спалось; до двух часов ночи она не сомкнула глаз, а потом включила прикроватную лампу (Фрида спала глубоким детским сном — разбудить ее могла разве что болезнь) и, достав ручку и бумагу, взялась писать сестре.
Конечно, ни одно из ее писем не было отправлено. Где гарантия, что их не станут перлюстрировать? Никто не мог знать наверняка, вот что самое неприятное (а для некоторых — сущий кошмар). Она сожалела, что оказалась здесь в самую жару, когда изразцовую печь в комнате для гостей не разжигали; корреспонденцию лучше было бы сжечь. А еще безопаснее — вообще ничего не писать. Выражать свои правдивые мысли стало невозможно. «Ведь правда будет правдой до конца, как ни считай». Что это за пьеса? «Мера за меру»? Но, как видно, правда собиралась спать до окончания расчетов. Зато когда настанет срок, расчетам не будет конца и края.
Ей хотелось домой. Ей хотелось в Лисью Поляну. Она планировала уехать в мае, но Фрида заболела. А ведь все мелочи были продуманы, вещи собраны, набитые чемоданы задвинуты под кровать — на свое обычное место, чтобы у Юргена не возникло желания их проверить. Она купила билеты на поезд, билеты на паром и никому не сказала ни слова, даже Кларе. Паспорта до поры до времени лежали в большой шкатулке из дикобразовых игл, вместе со всеми документами; к счастью, паспорт Фриды был еще не просрочен после их поездки в Англию в тридцать пятом. Урсула проверяла их каждый день, но накануне отъезда паспорта исчезли без следа. Решив, что это по недосмотру, она перебрала многочисленные свидетельства о рождении, браке и смерти, страховые полисы и гарантии, завещание Юргена (вот что значит законник) — все документы были на месте, за исключением тех, что требовались. В панике она вывернула содержимое шкатулки на ковер и не один раз проверила все бумаги. Паспорт был только один — Юргена. В отчаянии она бросилась выдвигать все ящики, обыскала все обувные коробки и посудные полки, заглянула под матрасы и диванные подушки. Ничего.
В положенное время они сели ужинать. Ей кусок не лез в горло.
— Ты плохо себя чувствуешь? — заботливо спросил Юрген.
— Нет, — ответила она дрогнувшим голосом.
А что еще оставалось? Он ее раскусил, конечно, он ее раскусил.
— Я тут подумал, не съездить ли нам отдохнуть, — сказал Юрген. — На Зильт.
— На Зильт?
— На Зильт. Туда можно без паспортов.
Он ухмыльнулся? Или нет? А потом заболела Фрида, и все прочее отступило на второй план.
— Er kommt! — радостно сообщила Ева на следующее утро, когда они вышли к завтраку.
— Когда? Прямо сейчас?
— Нет, ближе к вечеру.
— Какая жалость, нас уже здесь не будет, — сказала Урсула и про себя добавила: «Слава богу». — Непременно передай ему нашу благодарность, хорошо?
Возвращались они на одном из множества черных «мерседесов», стоявших в гараже близлежащего отеля «Платтерхоф»; за рулем сидел тот же шофер, который доставил их в Бергхоф.
На следующий день Германия вторглась в Польшу.
Апрель 1945 года.
Месяц за месяцем они, как крысы, жили в подвале. А что еще оставалось, если днем бомбили британцы, а ночью — американцы. Сырой, мерзкий подвал их дома на Савиньи-плац освещала скудная керосиновая лампа, отхожим местом служило ведро, и все же в подвале было лучше, чем в каком-нибудь из городских бункеров. Как-то раз они с Фридой средь бела дня попали под бомбежку в районе зоопарка и нырнули в бомбоубежище под зенитной башней у станции метро «Зоопарк»: туда втиснулись тысячи людей, и для контроля за уровнем кислорода зажгли свечу. Кто-то объяснил: если свеча погаснет, нужно срочно выбираться на воздух, пусть даже в разгар артобстрела. Их прижали к стене; рядом обнимались (это очень мягко сказано) мужчина и женщина; у выхода пришлось переступить через мертвого старика — тот скончался во время налета. Но даже это не самое страшное; хуже всего было то, что гигантская железобетонная крепость служила основанием для мощной зенитной батареи, а потому над головой не смолкал страшный грохот и при каждом орудийном откате убежище содрогалось. Урсула и помыслить не могла, что ей доведется пережить такой ад.
Потолок и стены затряслись от сильнейшего взрыва — снаряд разорвался у зоопарка. Все тело засасывала и толкала взрывная волна, и Урсула в ужасе подумала, что у Фриды могут не выдержать легкие. Но в этот раз обошлось. У некоторых началась дурнота, но выплевывать рвотные массы было, к несчастью, некуда, разве что себе на ноги или, еще того хуже, на ноги другим. Урсула зареклась спускаться в убежище под зенитной башней. Лучше уж, решила она, погибнуть на улице вместе с Фридой — во всяком случае, быстро. В последнее время она часто об этом думала. С Фридой на руках, мгновенная, чистая смерть.
Быть может, оттуда, с неба, сбрасывал на них бомбы не кто иной, как Тедди. Урсуле хотелось так думать: это означало бы, что он жив. Однажды к ним в дверь постучали — когда еще у них была дверь, до того как британцы начали свои беспощадные бомбардировки в ноябре сорок третьего. Урсула открыла: за порогом стоял щуплый парнишка лет пятнадцати-шестнадцати.
У него был загнанный вид, и Урсула решила, что бедняга ищет укрытия, но он сунул ей в руку какой-то конверт и умчался — она даже рта раскрыть не успела.
Конверт был мятый и замусоленный. На нем стояло ее имя и адрес; она расплакалась, узнав почерк Памелы. Тонкие голубые листки, исписанные, судя по дате, чуть ли не месяц назад. Хроника семейных дел: Джимми в армии, Сильви — на домашнем фронте («новое оружие — куры!»). Сама Памела здорова, живет в Лисьей Поляне, теперь уже с четырьмя мальчишками. Тедди служит в Королевских ВВС, командир эскадрильи, кавалер ордена «За боевые заслуги». Хорошее, подробное письмо, а в конце приписка, вроде постскриптума: «Печальную весть оставила напоследок». Скончался Хью. «В сороковом году, тихо, от сердечного приступа». Урсула уже не рада была этому письму: ей хотелось и дальше верить, что Хью жив-здоров, а Тедди и Джимми далеки от этой бойни — выполняют свой долг где-нибудь в угольной шахте или в отрядах гражданской обороны.
«Все время думаю о тебе», — писала Памела. Никаких упреков, никаких «я же говорила», никаких «почему ты не вернулась домой, пока еще была возможность?». Урсула пыталась, но, конечно, опоздала. На следующий день после того, как Германия объявила войну Польше, она прошлась по городу, методично совершая то, что, по ее мнению, полагалось делать в преддверии неминуемой войны. Накупила батареек, фонариков и свечей, сделала запас консервов и плотной материи для затемнения, в универмаге «Вертхайм» выбрала одежду для Фриды — на размер-другой больше: вдруг война затянется. Для себя не купила ничего — равнодушно прошла мимо теплых пальто и сапожек, мимо чулок и приличных платьев, о чем теперь горько сожалела.
Урсула послушала выступление Чемберлена по Би-би-си, и его эпохальные слова «Мы находимся в состоянии войны с Германией» на несколько часов привели ее в странное оцепенение. Она попыталась дозвониться до Памелы, но все линии были заняты. Ближе к вечеру (Юрген весь день пропадал в министерстве) она разом пришла в себя: Белоснежка проснулась. Нужно было срочно уезжать, нужно было возвращаться в Англию, хоть с паспортом, хоть без паспорта. Она в спешке собрала чемодан и, поторапливая Фриду, заспешила к трамвайной остановке, чтобы ехать на вокзал. Только бы сесть в поезд, а там все как-нибудь образуется. Поезда не ходят, сообщил ей дежурный по вокзалу. Границы закрыты. «Мы же в состоянии войны, разве вы не знали?»
Она помчалась на Вильгельмштрассе, в британское посольство, волоча за руку бедную Фриду. Понятно, что у них с дочерью немецкое гражданство, но можно броситься в ноги сотрудникам посольства, чтобы помогли, — она как-никак англичанка. На улице уже темнело, ворота оказались запертыми на замок, в окнах света не было.
— Они выехали, — сказал ей какой-то прохожий, — вы с ними разминулись.
— Что значит «выехали»?
— К себе в Британию.
Ей пришлось зажать рот ладонью, чтобы наружу не вырвался нутряной вопль. Как она могла так сглупить? Почему не увидела, что их ждет? «Дурак начинает страшиться, когда опасность позади». Еще одно изречение Елизаветы I.
Получив письмо от Памелы, она двое суток то и дело принималась рыдать. Юрген посочувствовал, принес ей пакет настоящего кофе, а она даже не спросила, где он его достал. Чашка хорошего кофе (уже чудо) не могла унять ее скорбь по отцу, жалость к Фриде, к себе самой. Ко всем. Юрген погиб во время налета американской авиации в сорок четвертом году. Урсуле было стыдно за то, что эту весть она восприняла с облегчением, тем более что Фрида очень горевала. Малышка любила отца, и он любил ее — это было единственное драгоценное зерно в их несчастливой семейной истории.
Фрида была нездорова. Худобой и бледностью она мало отличалась от большинства людей на улицах, но в легких у нее клокотала мокрота, а тельце сотрясали жуткие, нескончаемые приступы кашля. Когда Урсула прикладывала ухо к ее груди, ей казалось, что там вздымается и трещит на волнах океанский галеон. Усадить бы малышку у большого теплого камина, налить горячего какао, накормить тушеным мясом с клецками и морковью. Интересно, как там нынче со снабжением в Берге? — спрашивала себя Урсула. Есть там вообще кто-нибудь?
Над ними все еще высился жилой дом, хотя большую часть фасада снесло бомбой. Они ходили на верхние этажи в поисках чего-нибудь полезного. Если там и оставались неразграбленные квартиры, то лишь потому, что не каждый решался преодолеть этот подъем: лестница была завалена обломками. Урсула с Фридой привязывали тряпками к коленям рваные подушки, надевали прочные кожаные перчатки, оставшиеся от Юргена, и в таком виде неуклюжими обезьянами карабкались по камням и битому кирпичу.
Их интересовало то единственное, чего не водилось в их собственной квартире: съестное. Вчера они три часа отстояли в очереди за буханкой хлеба. А стали есть — и не почувствовали вкуса муки, хотя из чего же тогда его выпекли — из цементной пыли вперемешку со штукатуркой? Во всяком случае, ощущение было именно такое. Урсула вспомнила булочную Роджерсона в их деревне: по улице плыл запах горячей выпечки, а в витрине красовались роскошные белые караваи, отливавшие бронзовой корочкой. У них в Лисьей Поляне миссис Гловер по заведенному порядку тоже пекла хлеб (по настоянию Сильви — «полезный», ржаной), а еще бисквиты, пирожные с ягодами и булочки. Урсула вообразила, как берет кусок еще теплого черного хлеба, щедро намазывает маслом, а сверху кладет джем из малины или красной смородины, выращенной тут же, в Лисьей Поляне. (Она постоянно терзалась мыслями о еде.) Молока больше не будет, сказали ей в хлебной очереди.
Утром фройляйн Фарбер и ее сестра фрау Майер, которые раньше жили в мансарде, но нынче редко выбирались из подвала, дали ей для Фриды две картофелины и кусочек вареной колбасы. Aus Anstand, сказали они, «из чувства приличий». Герр Рихтер, еще один обитатель подвала, сказал, что сестры решили отказаться от пищи. (В голодную пору это несложно, подумала Урсула.) Считают, что уже наелись досыта. Боятся думать, что с ними станется, когда придут русские.
Поговаривали, что в восточных районах люди уже едят траву. Повезло им, думала Урсула, в Берлине травы не сыщешь, только черные останки столицы, некогда гордой и прекрасной. Неужели Лондон тоже в руинах? Казалось, это маловероятно, но вполне возможно. А вот Шпеер определенно получил свои благородные развалины — на тысячу лет раньше, чем планировал.
Вчера — несъедобный хлеб, потом — две полусырые картофелины, вот и все, что было у нее в желудке. Остальное — тоже сущие крохи — Урсула отдала Фриде. Но какой от этого прок, если Урсулы не станет? Она не имела права оставлять дочь одну среди этого ужаса.
После налета британской авиации на зоопарк они отправились посмотреть, нет ли там съедобного мяса каких-нибудь погибших животных, но все, что было, растащили до их прихода другие. (Могло ли такое произойти дома? Чтобы лондонцы, как шакалы, рыскали по Риджентс-парку? А почему бы и нет?)
Кое-где они замечали чудом уцелевших птиц, явно завезенных в Берлин из чужих краев, а в одном углу им попалось на глаза перепуганное облезлое существо: вначале они приняли его за собаку, но вскоре поняли, что это волк. Фрида умоляла, чтобы Урсула позволила ей взять его с собой в подвал и приручить. Урсула даже помыслить не могла, что сказала бы на это почтенная соседка фрау Егер. Их собственная квартира теперь напоминала кукольный домик, открытый посторонним взглядам вместе со всеми приметами быта: с кроватями и диванами, с картинами на стенах, даже с какими-то безделушками, почему-то не пострадавшими при взрыве. Все мало-мальски ценное они уже вынесли; оставалось еще кое-что из книг и одежды; вчера под осколками разбитой посуды обнаружился запас свечей. Урсула надеялась обменять их на лекарства для Фриды. В туалетной комнате еще стоял унитаз; время от времени непонятным образом давали воду. Одна из них обычно стояла со старой простыней, закрывая другую от нескромных взглядов. Да кому теперь было дело до скромности?
Урсула приняла решение перебраться назад, в квартиру. Пусть там холодно, зато не душно — в конечном счете для Фриды так лучше. У них сохранились одеяла и пледы, а спать можно было вдвоем на одном матрасе, забаррикадировавшись обеденным столом и стульями. Урсуле постоянно лезли в голову мысли о блюдах, преимущественно мясных, которые они ели за этим столом: эскалопы, бифштексы, мясо-гриль, мясо тушеное, мясо жареное.
Квартира их находилась на третьем этаже, и это обстоятельство, в сочетании с завалами на лестнице, могло остановить русских. С другой стороны, они с дочкой оказывались на виду, как куклы в своем кукольном домике, женщина и девочка, бери — не хочу. Фриде было всего одиннадцать, но из восточных областей доходили слухи, что от русских это не спасет. Фрау Егер без умолку нервно рассказывала, как советские полчища движутся к Берлину, убивая и насилуя. Радио не работало, оставалось полагаться лишь на слухи да на редкие, скудные листки новостей. У фрау Егер не сходило с языка название Неммерсдорф. («Резня!») «Да уймитесь же», — бросила ей на днях Урсула. По-английски, так что соседка, конечно, не поняла, но наверняка уловила недружелюбный тон. Фрау Егер была заметно поражена, что к ней обращаются на вражеском языке, и Урсуле даже стало совестно: в конце-то концов, это просто перепуганная старуха, напомнила она себе.
Восточный фронт с каждым днем приближался. Интерес к Западному фронту давно угас, всех будоражил только Восточный. Отдаленная канонада сменилась непрерывным ревом. Ждать спасения было неоткуда. Численность Советской армии составляла полтора миллиона, а германской — восемьдесят тысяч, да и те, с позволения сказать, защитники были — складывалось такое впечатление — стариками или подростками. Может, и бедную старую фрау Егер призовут — отбивать врага шваброй. Через считаные дни, а то и часы могли нагрянуть русские.
Поползли слухи, что Гитлер умер. «Туда ему и дорога», — сказал герр Рихтер. Урсула помнила, как фюрер дремал на залитой солнцем террасе «Берга». Свои полчаса на сцене он отпаясничал. А что в итоге? Армагеддон или вроде того. Гибель Европы.
Но это и есть сама жизнь, возразила себе Урсула; Шекспир прямо говорит: «Жизнь — это только тень, комедиант, паясничавший полчаса на сцене». В Берлине теперь каждый стал тенью. Жизнь, которая прежде так много значила, сделалась грошовым товаром. Урсула мимолетно подумала о Еве — та всегда спокойно относилась к идее самоубийства; последовала ли она за своим кумиром в ад?
Состояние Фриды было тяжелым, ее лихорадило, она постоянно жаловалась на головную боль. Если бы не ее болезнь, они, возможно, присоединились бы к потоку беженцев, устремившихся на запад, подальше от русских, но она бы просто не выдержала этих скитаний.
— Я устала, мама, — шептала она, жутким эхом вторя соседкам с верхнего этажа.
Урсула оставила ее одну и поспешила в аптеку, пробираясь сквозь завалы, а кое-где спотыкаясь о трупы, — к мертвецам она уже привыкла. Когда снаряды начинали падать слишком близко, она укрывалась в дверных проемах, двигаясь короткими перебежками от угла к углу. Аптека была открыта, но лекарств у аптекаря не оказалось; взять у нее драгоценные свечи или деньги он наотрез отказался. Совершенно убитая, она повернула к дому.
Ей было страшно, как бы за время ее отсутствия что-нибудь не случилось с Фридой, и она зареклась оставлять дочь без присмотра. Буквально в паре кварталов от своего дома Урсула увидела советский танк. Это зрелище повергло ее в ужас. А что было бы с Фридой? Канонада не смолкала ни на миг. Как видно, стучала в голове неотвязная мысль, приближался конец света. Если так, пусть Фрида умрет не в одиночестве, а у нее на руках. А у кого на руках будет умирать она сама? Ей так хотелось защиты надежных отцовских рук; от мысли о Хью у нее потекли слезы.
Взобравшись по заваленной лестнице, она лишилась последних сил. Фрида то и дело теряла сознание, и Урсула опустилась рядом с ней на матрас. Поглаживая дочку по мокрым от жара волосам, она стала тихонько рассказывать о совсем другой жизни. О том, как в лесу, поодаль от Лисьей Поляны, весной расцветают колокольчики, как на лугу за рощицей среди льна пестреют васильки, лютики, дикие маки, красные смолевки, ромашки. Как пахнет свежескошенной травой на летней английской лужайке, как благоухают выращенные Сильви розы и как сочны кисло-сладкие яблоки из своего сада. Говорила она и о том, что вдоль переулка растут дубы, на погосте — тисы, а в Лисьей Поляне — раскидистый бук. Поведала, что водятся там лисицы, кролики, фазаны и зайцы, а на лугах пасутся коровы и большие тягловые лошади. Не забыла и солнце, что льет свои ласковые лучи на желтые нивы и зеленые грядки. Вспомнила задорный голос дрозда, и песню жаворонка, и воркованье горлиц, и уханье филина в ночи.
— Прими это, — сказала она, положив Фриде на язык заветную таблетку. — Я в аптеке купила, чтобы тебе лучше спалось.
Я готова, говорила она, ступать по лезвиям ножей, чтобы только тебя защитить, гореть в адском пламени ради твоего спасения, тонуть в пучине вод — только бы вытолкнуть тебя на поверхность, и сейчас сделаю для тебя то последнее, что труднее всего.
Она обняла и поцеловала дочку, а потом стала рассказывать ей на ушко про детство Тедди, про его день рождения с сюрпризом, про умницу Памелу, и вредного Мориса, и потешного маленького Джимми. Как тикали часы в прихожей, как шумел в дымоходе ветер и как в сочельник они разжигали из больших поленьев огонь и подвешивали чулки к каминной полке, а на другой день ели жареного гуся и пудинг с изюмом — вот наступит следующее Рождество, и они все вместе будут делать точь-в-точь то же самое.
— Все теперь будет хорошо, — пообещала ей Урсула.
Убедившись, что Фрида заснула, она взяла маленькую стеклянную ампулу, что дал ей аптекарь, осторожно положила Фриде в рот и сжала ее хрупкие челюсти. Стекло еле слышно хрустнуло и раскололось. Теперь настал ее черед, и, надкусывая свою ампулу, она вспомнила строчки из «Священных сонетов» Джона Донна: «Встречаю смерть, навстречу смерти мчась, прошли, как день вчерашний, вожделенья».
Она покрепче обняла Фриду, и вскоре их обеих укутала своими бархатными крыльями черная летучая мышь, и эта жизнь уже стала ненастоящей и отступила. Никогда еще она не отдавала смерти предпочтения перед жизнью, но теперь, уходя, поняла: что-то хрустнуло и надломилось и ход вещей нарушился. А потом все мысли стерла темнота.