Книга: Человеческий крокет
Назад: ПРЕЖДЕ
Дальше: НЫНЕ

Закрываемся рано

Шарлотта и Леонард Ферфаксы — столпы общества, впрочем столп Леонард вскорости обрушился, умер от удара в 1925-м, упустил шанс всласть пожить в прекрасном новом доме на древесных улицах.
Его жена управлялась с делами так ловко, будто в роду у нее патентовали бакалею, а не эмалированную посуду. Шарлотта, матриарх Ферфаксов, погрузилась в свое вдовство с викторианским пылом; все на свете называли ее Вдовой Ферфакс.

 

Вдова любила свой прекрасный дом, прекраснейший дом на древесных улицах. Пять спален было в нем, и гардеробная на первом этаже, и буфетная, и просторные чердачные комнаты с красивыми щипцами, и в одной чердачной комнате Вдова поселила свою чернавку Веру. У Веры из окна открывался замечательный вид на леди Дуб, а за леди — дымка холмов, будто написанных профессиональным аквалеристом, а вдали еле-еле виднелся темно-зеленый мазок Боскрамского леса.
Вдова любила большой фруктовый сад с деревьями и кустами, длинный подъезд к фасаду, крытый розовым гравием, изящные кованые ворота и стеклянную оранжерею за домом — градостроитель, спохватившись, спроектировал ее напоследок, и Вдова держала там свои кактусы.
Вещи у Вдовы были красивые. Вдова делала себе красиво (говорили люди). Были у нее бело-голубые дельфтские вазы с гиацинтами по весне, а на Рождество — молочай в сацумском фарфоре. На дубовом паркете мягкие индийские ковры, на подушках наволочки из шелка-сырца, расшитые и с кистями, точно прямиком из султанского дивана. А в гостиной у нее висела люстра, маленькая, времен Георга Третьего, с нитями стеклянных бусин, и крупные хрустальные груши капали с люстры великанскими слезами.
Мэдж давным-давно сбежала в Мирфилд, выйдя за блудливого банковского клерка, и произвела на свет еще троих детей.
Винни выглядела так, будто питается хлебными корками и обглоданными костями, и ходила кислая, как солодовый уксус, который отмеряла пинтами из керамической бутыли на задах. Уксусная Винни, ровесница века, но не так истрепана войнами, родилась синим чулком, однако после Первой мировой ненадолго сходила замуж за некоего мистера Фицджеральда — тылового дипломированного библиотекаря с маниакально-депрессивными наклонностями, человека существенно старше, чем его синечулочная жена. Чувства Винни касательно смерти мистера Фицджеральда (от пневмонии в 1926 году) так и не прояснились, хотя в освобождении от супружеских обязанностей, признавалась она Мэдж, есть своя прелесть. Впрочем, Винни осталась в супружеском гнезде на Ивовом проспекте, которое недолго делила с мистером Фицджеральдом.
Этим домом она, по крайней мере, владела единолично в отличие от патентованной бакалеи — там железной рукой правила мать, а Винни низвели до простой продавщицы. «Я бы управляла не хуже матушки, — писала она Мэдж в Мирфилд, — но она ничего мне не доверяет». Бакалея была уготована Гордону; едва он закончил школу, Вдова упаковала его в белый фартук и немало осерчала, когда он вечером улизнул из дому на лекции Глиблендского политеха.
— Все, что ему потребно знать, содержится здесь, — молвила Вдова, тыча себе в лоб, точно в яблочко мишени.
В фартуке Гордону было неуютно; за полированным прилавком красного дерева он стоял с таким лицом, будто в голове у него разворачивается совершенно иная жизнь.
Затем пришла новая война, и все переменилось. Гордон стал героем, на «спитфайре» летал в синем небе над Англией. Сыном-летчиком Вдова гордилась до умопомрачения. «Зеница ока», — писала Винни в Мирфилд. «Любимчик ясноглазый», — отвечала Мэдж. Глаза у Гордона и впрямь были ясные. Он был зеленоглаз и красив.

 

Элайза — загадка. Никто не знал, откуда взялась; сама она утверждала, что из Хэмпстеда. Произносила «Хампстид», точно королевская особа. Намекала — хотя за язык не поймаешь, — что где-то у нее водятся если не деньги, то голубая кровь.
— Хоть бы серебряную ложку изо рта вынула, — сказала Мэдж Винни, когда сестры познакомились с Элайзой.
Акцент у нее и впрямь был странен, несуразен в «Ардене», где так славно, по-северному, смягчались гласные. Элайза будто застряла между очень дорогим пансионом и борделем (иными словами, в высшем обществе).
Вся родня Гордона впервые узрела отнюдь не застенчивую невесту на свадьбе. Вдова рассчитывала, что ее малышу достанется тихая милая женушка — невзрачная шатенка, умеющая вести приходно-расходную книгу. Чтоб не слишком образованная, чтоб мечтала о местной частной школе для выводка внуков Ферфаксов, а больше никаких амбиций. Элайза же оказалась…
— Сердцеедка? — рьяно встряла Мэдж.
На свадьбу Элайза — тонкая, как ива, и стройная, как Дугласова пихта (Pseudotsuga menziesii), — надела темно-синий костюм с утянутой талией; в петлице белая гардения, на голове черная шляпка из перьев, точно плюмаж балерины. Черный лебедь, злодейка. Никакого букета, лишь кроваво-красные ногти. Вдова, особо не скрываясь, содрогнулась от ужаса.
Вдова скрутила длинные волосы в пучок, походивший на стальную мочалку, и больше смахивала на сицилийскую вдову, чем на английскую. Ее отношение к этой свадьбе из ее наряда вполне очевидно — она облачилась в черное с головы до пят. Она пристально смотрела, как Гордон («Мой малыш!») надевает кольцо на палец этому странному созданью. Возникало подозрение, что Вдова пытается усилием воли оторвать Элайзе палец.
Что-то странное сквозило в Элайзе — с этим никто не спорил, даже Гордон, но никто не понимал, что не так. Стоя у нее за спиной в загсе, Мэдж пережила завистливую судорогу, заметив, как тонки у Элайзы щиколотки под непатриотично длинной юбкой. Как птичьи косточки. Винни хотелось их переломить. И сломать Элайзе шею, как стебелек. Щ-щелк.

 

Вдова настояла на том, чтобы заплатить за прием в отеле «Регентство», — вдруг кто подумает, что Ферфаксы не в состоянии себе позволить приличную свадьбу. Ясно как день, что с Элайзиной стороны никто не явится и уж тем более не раскошелится. У Элайзы, судя по всему, никого не было. Все мертвы, голубчик, прошептала она, и темные глаза ее полнились трагедией непролитых слез. Та же трагедия пропитала и ее голос, хриплый, шелестящий никотином, виски, бархатом. Сокровище Гордона, нечаянная находка — Гордон выудил ее из руин разбомбленного дома, очутившись в Лондоне на побывке, и даже вернулся за ее потерянной туфлей (Они такие дорогие, голубчик).
Мой герой, улыбнулась она, когда он осторожно поставил ее на тротуар. Мой герой, произнесла она, и Гордон потерялся, утонул в карамельных ее глазах. Эпоха рыцарей, прошептала запыленная бомбежкой Элайза, жива и здорова. И зовут ее?
— Гордон. Гордон Ферфакс.
Чудесно.

 

— Как они со свадьбой-то поспешают, а? — подмигнул мирфилдский банковский клерк куда-то в пространство, а Элайза тотчас налетела на него, проворковала: Голубчик, неужели мы теперь одна семья? Так трудно поверить, — и он ретировался под водопадом хампстидских гласных.
— Ах-ах, фу-ты ну-ты, — сказала Винни Мэдж.
Волосы у Элайзы были темные-темные. Блестящие, волнистые. Черные, как вороново крыло, как грач, как черный лебедь.
— Черной крови подмешали? — одними губами спросила Винни сестру за свадебным тортом.
Мэдж потрясенно отсалютовала бокалом хереса и одними губами ответила:
— Макаронница?
Элайза, умевшая читать по губам со ста шагов, сочла, что новоиспеченные золовки похожи на рыбин. На Треску и Палтуса.
— Тот еще фрукт! — презрительно сказала Винни сестре, когда все пили херес за жениха и невесту.
— Ягодка, — отметил муж Мэдж, похотливо воздев бровь.
Ну честное слово, сказала Элайза жениху, можно подумать, я украшение на свадебном торте, и Гордону захотелось съесть ее целиком. До последней крошки, чтоб никому не досталось. «Да какой еще торт?» — ворчала Вдова, поскольку торт был военный, с допоенными финиками, обнаруженными в недрах патентованной бакалейной кладовой. Сготовлен тяп-ляп, «дорогое удовольствие, — сообщила Вдова своим рыбьим дочерям, — для дешевой, сами понимаете».
Почему они так спешно поженились?
— Скользкое дело, — заметила Палтус Винни.
— Подозрительно, — сказала Вдова.
— Очень, — согласилась Треска Мэдж.
Они вообще в курсе, что королева Виктория умерла? спросила Элайза новоиспеченного мужа.
— Не факт, — засмеялся тот, впрочем он нервничал.
Вдова и Винни жили во мраке Средневековья. И им там нравилось. Даже не знаю, что хуже, сказала Элайза, — быть Винни на Ивовом проспекте или Мэдж в Мирфилде. И громко расхохоталась, отчего на нее уставилось все собрание.

 

Чарльз родился в поезде, что объясняется взбалмошностью Элайзы, пожелавшей развеяться в брэдфордском театре «Альгамбра», хотя любая нормальная женщина в ее положении сидела бы дома, задрав ноги повыше, и лелеяла бы свои варикозные вены и геморрой.
— Недоношенный, — молвила Вдова, опасливо укачивая Чарльза. — Хорошо хоть здоровенький. — На миг растаяв от своей бабушковости, она попыталась одарить Элайзу улыбкой. Винни из окна больничной палаты обозревала Брэдфорд. Она никогда не уезжала так далеко от дому. — И крупный, — прибавила Вдова, восхищенная, саркастичная, растроганная, и все это разом — очень неудобно. — Ты только подумай, — сказала она Элайзе и сощурилась, поскольку выиграл сарказм, — каким бы он получился, если б ты выносила все девять месяцев.
Ой, я вас умоляю! сказала Элайза, делано содрогаясь и закуривая сигарету.
— Дитя медового месяца, — задумчиво сказала Вдова, гладя ребенка по щеке. («Вот только чьего медового месяца? А?» — писала Винни в Мирфилд.) «Интересно, на кого он похож? — писала она Гордону. — На тебя он не похож ни капли!» Винни — чемпионка по нарочитым восклицательным знакам! (И чемпионка по количеству писем со времен упадка эпистолярного романа.)
Совершенный херувимчик, молвила Элайза, а затем: Голубушка, я бы все на свете отдала за бокал джина.

 

Появление Чарльза даже отметили в газетах:
ГЛИБЛЕНДСКИЙ РЕБЕНОК РОДИЛСЯ В ПОЕЗДЕ,
собственнически возвестила «Вечерняя газета Глиблендса». Так Вдова и узнала, что у нее завелся внук, — Элайза не потрудилась прислать весточку из больницы, куда ее отвезли, когда поезд наконец прибыл на вокзал.
— Да уж, эта в газету попадет как пить дать, — фыркнула драконша Винни.
Родился в поезде. Люди из кожи вон лезут, желая помочь, проводник переводит ее в первый класс, чтоб ей было где кричать и стонать (что она проделывала весьма воспитанно, единодушно признали все), — она так сказала проводнику: Голубчик, вы просто ангел, что ей, решил он, самое место в первом классе. Непонятно было, что писать Чарльзу в свидетельстве о рождении. Он был философской головоломкой, как Зенонова стрела, парадоксом пространственно-временного континуума.
— Что напишем — где он родился? — спросил Гордон, вернувшись домой на побывку.
В Первом Классе, голубчик, где же еще? отвечала Элайза.

 

Увы, Чарльз получился довольно-таки уродлив.
— Встречают по одежке, провожают по уму, — объявила Вдова, повелительница невнятных клише.
Впрочем, Элайза (естественно — она же мать) объявила, что красивее ребенка в мире не бывало. «Чарли мой красавчик», — тихонько пела она Чарльзу, кормя его грудью, и тот ненадолго переставал сосать и дергать и улыбался матери беззубыми деснами.
— Улыбчивый какой младенчик, — говорила Вдова — она не знала, хорошо это или плохо.
Элайза подбрасывала Чарльза на коленях и целовала в загривок. Винни разлепляла губы и цедила:
— Избалованный вырастет.
Повезло ему, отвечала Элайза.
Гордон наконец приехал на побывку и узрел сына, уже веснушчатого, как жираф, и с морковным хохлом на обширной лысой макушке.
— Рыжий! — злорадствовала Винни. — Интересно знать — в кого?
— Крепенький он у нас, — сказал Гордон, не обращая внимания на сестру. Он уже влюбился в своего рыжеволосого отпрыска.
— Ни капельки на тебя не похож, — твердила Винни.
Гордон таскал Чарльза по дому на закорках.
— И на Элайзу тоже, — отвечал Гордон, и тут был, конечно, совершенно прав.

 

Затем Гордона отправили полетать в европейских небесах — они посерее английских.
— Можно подумать, — усмехалась Винни, — он воюет с люфтваффе в одиночку.
— Железные нервы, — говорила Вдова. Железный человек.
Золотое сердце, смеялась Элайза — смех у нее был бурливый, довольно страшный.
До конца побывки Гордон умудрился зачать еще одного ребенка (Нечаянно получилось, голубчик!).
— Приглядишь за Элайзой? — спросил он мать перед отъездом.
— Как могу я не приглядеть? — отвечала она, и ее синтаксис чопорно каменел, как ее хребет. — Все-таки под одной крышей живем.
В пропаренной и влажной ванной Вдова раздвигала вездесущие джунгли Элайзиных чулок, недоумевая, отчего это входит в ее обязанности. А кроме того, размышляла Вдова, — откуда у нее чулки? У Элайзы всего имелось в избытке — чулки, духи, шоколад; чем она за них расплачивалась? Вот что интересовало Вдову.
— Хоть этот ребенок не родится в дороге, сказала она Элайзе. Вдова боялась, как бы Элайза не собралась в харрогитские турецкие бани или на денек в Лидс.
Элайза загадочно улыбнулась.
— Мона Лиза, дьявол ее дери, — вслух сказала себе Винни, на обед куря сигареты в кладовке патентованной бакалеи.

 

Элайза вплыла в лавку, чреватая, как надутый парус. Села в гнутое деревянное кресло для усталых покупателей под громадными красно-черно-золотыми чайницами с поблекшими японками — в этих чайницах некрупный ребенок поместился бы. Подтянула Чарльза себе на колено и пососала ему пальцы, один за другим. Винни брезгливо содрогнулась. Он меня смешит, сказала Элайза и в доказательство расхохоталась, как всегда нелепо. Элайзу много чего смешило, и почти все Вдова и Винни вовсе не полагали забавным.
Вдовьи пальцы поискали пыль на черных бутылках амонтильядо, ощупали литые масленки (чертополох и короны), резак для бекона и струнные сырорезки. Вдова с такой яростью пробила покупки в громадной латунной кассе — размером с небольшой орган, — что касса вздрогнула на прочном красном дереве. Вдова была прямая, как гладильная доска, сопоставимо худая. Кожа — не бывает бледнее, как белая бумага, которую тысячу раз мяли и складывали. Старая склочница. Старая склочница, на язык ядовитая, на голове поросль — что порох и пепел. Элайза запела, пряча свои мысли, ибо никому не должно слышать, что творится у Элайзы в голове, даже Гордону. Особенно Гордону.
Живот у Элайзы был как барабан. Она поставила Чарльза на пол. В барабан били изнутри. Винни видела, как что-то пихается в кожу барабана — рука, нога, — и старалась не смотреть, но невидимый ребенок притягивал взгляд. Побег задумал, сказала Элайза, из сумочки у ног извлекла пудреницу, дорогую пудреницу, Гордон подарил, — синяя эмаль, жемчужные пальмы, — и подкрасила губы. Потерла ими друг о друга, этими губами, красными, как свежая кровь, как маки, и, к сугубому неудовольствию Винни и Вдовы, причмокнула. На Элайзе была нелепая шляпка, вся из острых углов, точно картина кубиста.
Я пошла, сказала она и вскочила так поспешно, так неуклюже, что гнутое кресло грохнулось на пол.
— Куда? — спросила Вдова, пересчитывая деньги, складывая монетки горками на прилавке.
Погулять, ответила Элайза, поджигая сигарету и глубоко затягиваясь. Сказала Чарльзу: Голубчик, побудь здесь с тетенькой Винни и бабулей Ферфакс, ладно? — а «тетенька Винни» и «бабуля Ферфакс» воззрились на эту назойницу и про себя взмолились, чтобы война закончилась, Гордон вернулся, забрал Элайзу и поселился с нею вместе где-нибудь далеко-далеко. Желательно на Луне.

 

Ребенок родился тремя неделями раньше срока, и Элайза заявила, что удивлена не меньше прочих. Вдова, полная решимости в этот раз обойтись без сюрпризов, уже объявила военное положение.
В очаге развели огонь (снаружи моросила весна), и Вдова застлала постель прокипяченными и отбеленными простынями. Под кроватью тактично притаились резиновая пеленка и ночной горшок, и на разрешение родового конфликта была брошена армия тазов и кувшинов.
Интуиция погнала Вдову в дом из оранжереи, где она поклонялась своим кактусам; Элайза стояла на лестнице, вцепившись в желудь-фиал и согнувшись пополам от боли. В шляпке, в плаще, с сумочкой — уверяла, что желает прогуляться.
— Свинячья петрушка, — вынесла вердикт Вдова, умевшая на глаз распознавать чокнутых, тем более чокнутых на последней стадии схваток, и решительно отконвоировала Элайзу в не ахти какую спальню, а Элайза всю дорогу вырывалась. — Мегера, — вполголоса проворчала Вдова.
Усадила Элайзу на постель, а сама отправилась кипятить насущные чайники. Когда вернулась, дверь в спальню была заперта, и, сколько Вдова ни стучала и ни трясла, сколько ни кричала и ни улещивала, ход в родовую палату ей не открылся. Призвали Винни, деклассированную служанку Веру и мужика, который помогал Вдове в саду. Мужику удалось вышибить дверь, но прежде Вдова успела всласть ободрительно покричать.
Им предстало само воплощение безмятежности. Элайза, по-прежнему в плаще, возлежала на постели и качала на руках что-то маленькое, новенькое, слегка окровавленное и завернутое в наволочку. Торжествующе улыбнулась Вдове и Винни: Ваша новая внучка. Когда Вдова наконец заполучила ребенка, выяснилось, что пуповина уже перерезана. Трепет ужаса незримым электричеством сотряс плоское вдовье тело.
— Перегрызла, — прошептала она Винни, и та, зажимая руками рот, кинулась в ванную.

 

И вот так на древесных улицах, почти на вертлявом вертексе двадцатого столетия, в воюющей стране, на комковатой перине в не ахти какой спальне «Ардена» появилась Изобел, и самый первый вдох ее напитала кислая сочность новорожденного боярышника.

 

Наутро Вдова посетила не ахти какую спальню, дабы ханжески поднести Элайзе чашку чая, и увидела, что Элайза, Чарльз и младенец спят на комковатой постели одной перепутанной кучей. Вдова поставила чашку с блюдцем на тумбочку. По всей спальне валялось дорогое белье Элайзы, тонюсенькие тряпочки, шелковые и кружевные, от которых Вдову воротило. Чарльз тихонько похрапывал, во сне лоб у него взмок. Элайза заворочалась, выкинула из-под одеяла голую руку, округлую и тонкую, но не проснулась. На секунду Вдове привиделась тревожная картина: ее сын в этой постели, его чистенькие героические руки-ноги заплутали в этом полуголом распутстве. Вдове захотелось извлечь из-под кровати ночной горшок и отколошматить им Элайзу по голове. А еще лучше, думала Вдова, глядя на белое горло Элайзы, задушить ее же собственным чулком с черного рынка.
— Как звери, — сказала Вдова, сырорезкой яростно разнимая надвое кус чеддера, — все вповалку, а она почти в чем мать родила. Что из них выйдет? Она же задушит ребенка. В мое время с детьми так не обращались.
Винни представила себе налитые молоком груди Элайзы, почуяла ее запах — духи и никотин — и поморщилась.

 

Вдова заглянула в глубины палисандрового ажура колыбельки.
— Вот мы какие, — сказала она с непривычной нежностью, а Элайза подоткнула детское одеяльце с вышитыми голубыми кроликами — голубыми из-за Чарльза. — Дочка Гордона, — сказала Вдова гораздо увереннее, чем обычно произносила «сын Гордона». — У нее твои глаза, — великодушно прибавила она.
— У нее все твое, — сказала Винни, ни капли не очарованная.
Я хочу, тихонько сказала Элайза, чтоб она цвела и росла.
— Глупые у тебя желания, — сказала Винни.
Глядите, тихонько сказала Элайза, откидывая платок с темной головки, разве не красавица?
Винни скривилась.
— Как назовешь? — спросила Вдова. Элайза не ответила. — Можно Шарлоттой, — не отступала Вдова. — Очень красивое имя.
Да, но оно ваше, промурлыкала Элайза и погладила раковинку младенческого уха. Ушки ее — лепестки, сказала она, а губки ее — розовые цветочки, а кожа ее — гвоздики и лилии, а зубки ее…
— Да нету у нее никаких зубок! — заорала Винни.
Она майский бутончик. Новый листочек. Может, назову ее Майский Цветик, засмеялась Элайза, и от бурлящего ее смеха у всех мурашки по коже побежали.
— Ну уж нет, дьявол тебя дери, — сказала Вдова.
Покачайся, деточка, пропела Элайза, на верхушке ели, и шепнула имя в лепесточное ухо: И-зо-бел, зазвенел колокольчик. Изобел Ферфакс. Теперь ребенок мог начать жизнь. Колыбелька падает, обломилась ветка.
— Изобел? — фыркнула весьма невеселая Вдова и не придумала, что бы еще прибавить.

 

«Голубчик, — писала Элайза Гордону, — возвращайся поскорее, а не то я укокошу твою клятую семейку».

 

 

Долгая и счастливая жизнь оказалась несчастливее, чем задумывалось. Собственно говоря, не жизнь, а скука смертная, шипела Элайза, давай поселимся отдельно, — то и дело. Гордону. Гордон больше не геройствовал, не летал в небесах любых расцветок. Снова облачился в длинный белый фартук и превратил себя в бакалейщика. Элайзу эта гражданская метаморфоза огорчала. Вдова, разумеется, была на седьмом небе.
Бакалейщик, говорила Элайза, будто ей противно от самого слова.
— Ну а чем ему, по-твоему, заниматься? — огрызалась Вдова. — Он для этого рожден, — важно прибавляла она, словно Гордон наследный принц гигантской бакалейной империи.
Для Чарльза Гордон оставался героем, особенно если показывал фокусы, которые выучил, бездельничая в ожидании подъема по тревоге. Гордон умел вынимать монетки у Чарльза из пальцев и материализовывать яйца у Вдовы за ушами. Особенно удачно у него выходили фокусы с исчезновениями. Когда он колдовал над Вдовой, та говорила:
— Ой, Гордон, — тем же тоном, каким Элайза произносила Ой, Чарльз, если Чарльз ее забавлял.

 

Элайза глядела, как Вдова сметает листву на газоне за домом. Вдова гневно махала метлой под березой, и сикомором, и яблоней, но листва сыпалась дождем, и, едва Вдова сгребала ее в кучку, ветер снова подымал листья в воздух. С тем же успехом могла бы звезды в небе подмести.
— Лучше бы дала нам там поиграть, — надулся Чарльз, а Элайза рассмеялась: Поиграть? Да старая склочница и слова-то такого не знает.
Чарльз и Изобел наклеивали мертвые листики в альбом — клеем, вонявшим рыбой (Это кровь Винни, сообщила им Элайза). Чарльз под каждым листом написал, как называется дерево: сикомор и ясень, дуб и ива. Листья они спасали от Вдовы или находили на тротуарах, когда Элайза и Изобел встречали Чарльза после школы.
С деревьев на Каштановой авеню они собрали горсть шипастых зеленых каштанов, похожих на средневековое оружие, и Элайза показала, как они открываются: разломила каштан острыми красными ногтями, сняла мягкую белую оболочку с бурого ядра, сказала: Этого еще никто на свете не видел.
Гордон засмеялся из дверей:
— Но лучше бы, Лиззи, открыть Ниагару, — и позвал Чарльза на мужской урок вымачивания каштанов в уксусе, потому что выяснилось, что каштаны и впрямь средневековое оружие, и тут Элайза швырнула ему в лоб горсть нечищеных каштанов, а Гордон очень холодно сказал: — Давай в этом доме для разнообразия станет поспокойнее, хорошо, Лиззи?
Элайза скорчила рожу его удаляющейся спине, а когда он ушел, сказала: Поспокойнее, ха! В этом доме станет поспокойнее, когда старая склочница помрет и ляжет в гроб на шесть футов.
— Шесть футов чего? — спросил Чарльз. Он весь перемазался клеем, к локтю прилип крупный лист.
Подкроватной норы, разумеется, беззаботно отвечала Элайза, заметив в прихожей Винни.
— Повсюду листья, — пожаловалась та, входя в комнату. — Тут еще хуже, чем на улице.
Затем она бежала из комнаты, подальше от лиственного половодья, отбыла выяснять, куда подевалась Вера с чаем, и даже не заметила, что лист рябины с алыми ягодами чудной ботанической береткой прицепился к ее седеющей прическе.
— Ноет, ноет, ноет, — прошептал Чарльз. — Почему мы ей не нравимся? — Жизненная программа Чарльза — всех смешить, но с Винни он вечно терпел неудачу.
Ей никто не нравится, даже она сама, фыркнула Элайза.
— Она тут даже не живет, — пробубнил Чарльз, но воспрянул духом, увидев, как Вера, сгорбившись, волочет поднос с чайником, чашками, тостами с маслом, слойками со смородиной и вдовьим кексом с курагой.
Господи боже, сказала Элайза, глубоко затягиваясь сигаретой. Опять пироги и плюшки, одни, дьявол их дери, сплошные кексы, больше в этом доме ничего и нет.
— А мне нравится, — сказал Чарльз.

 

После чая Элайза выложила им на обеденный стол раскраски и толстые восковые карандаши. Она была великодушный критик — что бы дети ни сотворили, все было совершенно восхитительно. На другом конце стола Вдова произнесла нечто неразборчивое. Нацепив очки на кончик носа, она перелицовывала воротники и манжеты («мотовство до нужды доведет»), Элайза сказала Изобел, что дочери, когда вырастет, надо стать художницей.
— Хлеба в дом не принесет, — отметила Вдова. — Чарльз, осторожнее с карандашами.
Элайза не ответила, но, если подойти к ней очень близко, слышно было, как она бормочет себе под нос заклинание вуду — будто пчелиный рой гудит. Вдова стряхнула с пальцев крошки кекса и ушла.
Чарльз сосредоточенно хмурился, склонившись над рисунком. Он рисовал неуклюжие идеальные дома — квадратные домики с крутыми крышами, глазами-окнами и дверными ртами. Изобел рисовала дерево с листвой червонного золота, и тут вошел Гордон, сказал:
— Маргрит, оттого ль грустна ты, что пустеют рощ палаты, — и улыбнулся, что выходило у него все удрученнее, а Элайза, не взглянув на него, сказала:
У нее и правда хорошо получается, да? и просияла дочери нежной улыбкой, начисто исключив Гордона.
Тот засмеялся:
— Надо бы нам завести еще, мало ли, кем они окажутся — может, Шекспирами и Леонардо да Винчи.
— Что — еще? — спросил Чарльз, не отводя взгляда от своего солнышка — большого глаза с золотыми спицами.
Ничего еще, отмахнулась Элайза.
— Детей, — ответил Гордон Чарльзу. — Надо завести еще ребенка.
Элайза смахнула прядку с глаз Изобел и сказала: Это еще зачем? Нынче Гордон и Элайза беседовали через посредников.
— Потому что люди так делают, — сказал Гордон, переворачивая рисунок Чарльза, будто разглядывает, хотя явно не смотрел. — Во всяком случае, если любят друг друга. — Тут, видимо, и на него подействовала беззвучная Элайзина порча, и он вдруг тоже ушел. Нынче в «Ардене» все только и делали, что шастали туда-сюда.
— А где берут детей? — спросил Чарльз, напоследок дорисовав двух птичек, летящих по небу танцующими галочками.
Элайза щелчком раскрыла золотую зажигалку и прикурила. В детском магазине, разумеется.
С происхождением детей в «Ардене» все было непросто. По словам Вдовы, детей приносили аисты, по версии Винни, детей находили под кустом крыжовника. Ответ Элайзы представлялся гораздо разумнее. В саду на задах полно крыжовника, а никаких детей так и не появилось. Что до аистов, в Англии, рассказывал Гордон, они не водятся — совершенно непонятно, как тогда рождаться английским детям, об уэльских и о шотландских не говоря.
Вдова вернулась в столовую, мельком глянула на детские рисунки.
— У деревьев зеленые листья, — сообщила она Изобел, — а не красные, — будто никогда не раскрывала окон одиноких своих глаз и не видала осени.
Дети, раздраженно сказала Элайза, когда Вдова ушла, да кому они нужны? Лучше б я вообще детей не рожала, и злилась так, что восковой карандаш разломился у нее в руках пополам.
— Но ты же любишь нас? — встревожился Чарльз.
Элайза расхохоталась — опять этот дикий звуковой налет, — и ответила: Боже правый, ну еще бы. Если б не вы, здесь бы меня не было.

 

Осенью Элайза валялась в плетеном шезлонге в оранжерее, нацепив солнечные очки, будто на пляже, хотя небеса куксились, — читала библиотечные книжки, пила виски и курила сигарету за сигаретой, пока оранжерею не заволакивало облаком туманной синей мути. Вдовьи кактусы закручинились. Вдова тоже.
— Лиззи… — говорил Гордон — разумно, убедительно, вкрадчиво. Беспомощно. — Лиззи, ты бы помогала чуть-чуть по дому, а? Вера забегалась нас обслуживать, а мама с утра до ночи у плиты.
У меня с детьми забот полон рот, отвечала Элайза, не отрываясь от книжки. Хотя Гордон ясно видел, что рот у нее полон сигаретного дыма и виски из большого стакана, а дети с грохотом катаются по перилам на чайных подносах.

 

Осенними вечерами, когда дети укладывались спать, Гордон, Элайза и Вдова сидели у огня в гостиной, слушали радио и играли в карты. Вдова подозревала, что Элайза мухлюет, но поймать за руку не удавалось. (Пока.) Временами Гордон сидел и смотрел в огонь, а Вдова крутила исцарапанные пластинки на древнем заводном граммофоне.
Вдова очень суетилась, кормя Гордона ужином.
— О нем надо заботиться, — со значением говорила она Элайзе, отрезая сыну кусок прошлогоднего рождественского пирога и водружая сверху кусок уэнслидейла размером с мельничное крыло.
Ох господи, вполголоса жаловалась Элайза люстре Георга Третьего, даже эта дребедень у них с сыром.
— Ой, прошу прощения, — говорила ей Вдова, величавая северная герцогиня. — А ты хочешь?
Джильи пел из граммофона «Che gelida manina», а Вдова разливала чай по чашкам в цветочек. Элайза пила чай без молока и сахара, и всякий раз, наливая, Вдова повторяла:
— Просто не понимаю, как ты так можешь! — и морщила белое бумажное лицо.
Гордон, набив рот пирогом, совершает ошибку — шутит, чтобы порадовать мать, дескать, Элайза никогда не печет, а Элайза глядит на него, полуприкрыв глаза, и отвечает: Это правда, зато я тебя ебу, — и Гордон расплескивает чай в блюдце и давится прошлогодним рождественским пирогом. Вдова растягивает губы в жизнерадостной вежливой улыбке, будто внезапно оглохла, и переспрашивает:
— Что такое? Что она сказала?

 

К ноябрю деревья почти оголились, только редкий листик цеплялся за ветку тут и там, хлопал, точно скорбный флажок, и, когда Чарльз ходил туда-сюда между домом и начальной школой на Рябинной улице, палой листвы на тротуарах уже не было. Школу Чарльз ненавидел. Школу Чарльз ненавидел так, что не мог завтракать по утрам.
У Вдовы философия детского питания была проста: как можно чаще и как можно больше. Особенно дороги ей были завтраки — она требовала, чтобы Чарльз и Изобел кушали овсянку, яйца (пашот или вкрутую), тосты с джемом и выпивали по полпинты молока из больших стаканов.
Они лопнут, как воздушные шарики, говорила Элайза, по обыкновению завтракая сигаретами и черным кофе.
— А ты скоро совсем растаешь, — упрекала ее Вдова, и Чарльз в тревоге отрывался от яйца.
Элайза и впрямь была худа, но нельзя же похудеть так, что исчезнешь?
С Чарльза счистили джем (весьма бесцеремонно — Вдова применила старую фланельку). Запихали Чарльза в блейзер и фуражку. Толстая нижняя губа у него задрожала, и он очень тихо сказал Элайзе:
— Мамуль, я не хочу в школу.
— Глупости, — резко возразила Вдова, — все должны ходить в школу.
Началка на Рябинной была сумрачна и тесна, там воняло влажным габардином и резиновыми подошвами, там кишмя кишели кисломордые старые девы, обнаруженные, вероятно, под тем же крыжовенным кустом, что и Винни. В этих кирпичных стенах были невероятно популярны побои — Чарльз возвращался домой с рассказами о ежедневных порках и избиениях тростью или плеткой (к счастью, колотили пока не его), учиняемых директором мистером Бакстером.
— Он поддерживает дисциплину — и что такого? — сказала Вдова, безжалостно нацепляя на узкие Чарльзовы плечи громадный кожаный ранец. — Маленькие мальчики шалят, надо им показать, что к чему.
Да и большим мальчикам это не помешало бы, манерно протянула Элайза, глубоко затягиваясь сигаретой и щурясь Гордону, поедающему горячий вдовий завтрак. Я Гордону нередко показываю, что к чему, правда, голубчик? Элайза улыбнулась, словно кошка на солнцепеке, а Вдова стала цвета своей по-домашнему замаринованной красной капусты и, видимо, погрузилась в мечты о том, как расшибет Элайзе череп большим хромированным чайником, бессменным центром настольной композиции. Гордон все это стоически проигнорировал, взял с тарелки треугольный тост и сказал:
— Пойдем, старина, — (офицерство в военные годы отразилось на его изначально плебейском лексиконе), — я тебя подброшу до школы на машине.
У бедного Чарльза, смирившегося с неизбежным, над полосатой фуражкой воссиял нимб обреченности. Чарльз подошел поцеловать Элайзу на прощанье, и та шепнула ему на ухо: Если мистер Бакстер хоть пальцем тебя тронет, скажи мне — я ему голову оторву и легкие через горло выдеру. На свете нет человека страшнее мистера Бакстера, но и ему далеко до Элайзы.

 

Рождество подарило Чарльзу две недели отдохновения, и он долгими часами косоруко клеил бумажные цепи и сооружал украшения из серебристых крышечек от молочных бутылок. Очаровательно, голубчик, сказала Элайза и завернулась в гирлянду из крышечек, по ошибке решив, что Чарльз смастерил ей ожерелье.
Гордон съездил за город и вернулся с исполинской елью в багажнике большой черной машины — все корни облеплены землей. Элайза нежно погладила ветки, словно дикого зверя успокаивала, сказала: Ты понюхай, и они вдохнули аромат холода, и смолы, и чего-то совсем таинственного. Гордон укротил елку, посадив ее в старую бочку, обернутую рождественской упаковочной бумагой, и увешав разноцветными фонариками.
Элайза из салфеток и крепдешина смастерила гномиков, на бумажных личиках карандашом небрежно начертила улыбки, вместо глаз вставила спичечные головки. Ершистые гномьи ручки и ножки что есть мочи цеплялись за елку. Симпатичные, правда? спросила всех Элайза; она восторгалась своей работой, и ни у кого духу не хватило сказать, что гномики страшны как смертный грех.
На Рождество Гордон подарил Элайзе викторианское цыганское кольцо — золотое, с изумрудными и брильянтовыми звездами. Элайза прижала кольцо к бледной щеке. Мне идет? спросила она Чарльза. Вдова мерила ее ястребиным взором из-под нависших век и злилась, представляя, во сколько обошлось это кольцо ее малышу. Сама она вручила Элайзе скучный и натужный свекровный подарок — коробку носовых платков с монограммой.
Гордон купил Чарльзу набор фокусника, до которого Чарльз не дорос.
— Да ты его купил себе, — сказала Винни, колючая, как сосновые иглы. (Она была сама не своя с тех пор, как наступил мир.)
Сделай так, чтоб она исчезла, голубчик, (громко) шепнула Элайза Гордону.
Вдова разрезала рождественского поросенка, криво умостив бумажную корону на седом пучке, Гордон произнес тост за будущее, и все выпили французского вина, а Чарльзу и Изобел Элайза дала разбавленного. Вдова глотнула кровавого вина из бокала и молвила:
— Ну конечно, у нас же тут царство свободы.

 

Пришло лето, а с ним и новые соседи. Старики, жившие в «Шервуде» с самой постройки, умерли с разницей в неделю, и дом купил некий мистер Бакстер. Тот самый мистер Бакстер — к неизбывному ужасу Чарльза, — который директорствовал в началке на Рябинной. Редкая несправедливость: Чарльз и так целыми днями прячется от мистера Бакстера в школе, а теперь даже дома и в саду спасения нет. Уж такая у Чарльза судьба — если он пинал мячик, тот перелетал к мистеру Бакстеру через забор, если решал заорать во все горло, что с Чарльзом случалось нередко, именно мистер Бакстер дремал в шезлонге за бирючиной.
А еще была застенчивая миссис Бакстер. Моложе супруга, типично материнской конституции — невысокая, полная, мягкая в отличие от костлявого мистера Бакстера. Миссис Бакстер переименовала дом и велела разнорабочему, который трудился на Вдову, снять с ворот латунную табличку «Шервуд» и заменить ее деревянной, на которой значилось «Хълм самодив».
— Только металлом разбрасываться, — высказалась Вдова, хотя неясно, подразумевала она латунь или деньги.
«Хълм самодив», объяснила миссис Бакстер Вдове, — это «Холм фей» по-шотландски. Миссис Бакстер была шотландка с чудесным акцентом — торф, вереск, дома из мягкого песчаника.
У Бакстеров имелась дочь Одри, ровесница Изобел. Одри была «робкой малюткой» (по словам Вдовы), с волосами цвета палых кленовых листьев и глазами как голубиные крылья. Мистер Бакстер обходился с Одри и миссис Бакстер по всей строгости. Как ужасны чужие семьи, зевала Элайза.
На соседские любезности миссис Бакстер Вдова откликалась без воодушевления — она придерживалась принципа «к чужим не лезть и к себе не пускать». Да кому она нужна? говорила Элайза, в купальнике растянувшись на коврике посреди газона, и длинные тонкие руки ее были невероятно бледны, словно в жизни не видели света.
Вдова желала общаться по-соседски только с избранными. Помимо прочих, обхаживала семейство Любет («Пригласи маленького Малькольма в гости», — говорила она Чарльзу, подкупая его леденцами). Она питала сверхъестественный пиетет к медицине и не смущалась гинекологов, поскольку у нее не водилось женских проблем.

 

Как-то раз Гордон пришел домой и сказал:
— Ну так как насчет отпуска? — а Элайза ответила: Только без нее.
И они вчетвером уехали на море и поселились в пансионе, где вечерами хозяйка призывала жильцов на ужин, колотя в медный гонг, висевший в коридоре, и Гордон однообразно шутил насчет Дж. Артура Рэнка, пока Элайза не сказала: Господи всемогущий, Гордон, хватит уже, а? — и больше Гордон не шутил.
Гордон снял кабинку на берегу, где по всему променаду тянулась целая шеренга разноцветных кабинок, и днями напролет строил замечательные песчаные замки. Чарльзу приходилось носить вислую панамку, как маленькому, потому что рыжие очень обгорают.
— Так у тебя в роду были рыжие? — спросил Гордон в редком припадке коварства, но Элайза лишь непроницаемо воззрилась на него сквозь солнечные очки.

 

Они закопали Элайзу в песке. Она сидела равнодушно, читала книжку, иногда поглядывала на детей поверх очков и улыбалась. (Я ваша пленница!) На ней был шикарный красный купальник с хомутом; жаркое солнце не выключалось всю неделю и окрасило ее белую кожу смуглой экзотикой.
Вечерами Элайза наряжалась в дорогие вечерние платья и они с Гордоном гуляли по променаду. А когда возвращались, Гордон расстегивал ей платье на спине, и снимал ожерелье, и пальцами гладил теплую смуглую кожу, и лицом зарывался в темные-темные волосы, а Элайза смеялась: Прости, голубчик, детский магазин закрыт, и Гордон спрашивал, отчего она распутничает со всеми, кроме него? Элайза смеялась.

 

Я пошла гулять, сказала Элайза, вскочив с шезлонга, и не ходите за мной, предостерегла она, когда Гордон тоже начал подниматься, мне дышать нечем.
На ней была красная хлопковая юбка поверх красного купальника, она подоткнула эту юбку сбоку, и мужчины, послушно сидевшие на пляже с детьми и женами, украдкой оборачивались и глядели, как Элайза неспешно кочует вдоль кромки моря. Один раз она наклонилась, что-то подобрала, рассмотрела и зашагала дальше.
Она ушла далеко, превратилась в далекий красный огонек, еще чуть-чуть — и исчезнет. Когда прибрела назад, солнце больше не жарило, а песчаные замки по всему пляжу вылизывал прилив.
— Я думал, ты не вернешься, — сказал Гордон, когда Элайза наконец появилась.
Она не ответила, сказала Чарльзу: Гляди, что я нашла, и вручила большую спиральную раковину, снаружи белую, шероховатую, известняковую, а внутри блестящую, атласно-розовую, цвета детского нутра, пояснила Элайза, и Гордон сказал:
— Лиззи, перестань, ради бога.
Элайза закурила, поглядела, как волна подползает к ее худым коричневым ступням с ногтями как ягоды остролиста.
— Ну, пошли, — сказал Гордон Чарльзу и Изобел. — Дж. Артур Рэнк вот-вот позовет, мы же не хотим остаться без ужина?
Они по шершавым бетонным ступеням взобрались на променад, а Элайза осталась, и волны облизывали ей щиколотки.
— Тоже мне Кнуд Великий, дьявол ее дери, — сказал Гордон, который обычно не ругался, — пускай хоть утонет, к дьяволу.
Но Чарльз от такой идеи заорал, побежал обратно и притащил Элайзу за руку.
— Ты бы могла с ней подружиться, — сказал Гордон Элайзе — они смотрели, как миссис Бакстер работает в саду. — Она же ненамного тебя старше.
Они стояли в чердачной спальне, но Чарльза и Изобел не было, они купались в ванне под надзором Вдовы, которая притворялась капитаном подлодки, чтобы Чарльзов лодочный флот ее потопил. Гордон сзади обнимал Элайзу за талию, положил голову ей на плечо. Элайза заставляла себя не обращать внимания на его голову, не вздрагивать, не отпихивать его.
Миссис Бакстер вела наступление на запущенные травяные заросли в саду «Холма фей», всем весом налегала на механическую газонокосилку, то и дело останавливалась, чтобы снять с вала длинные мокрые стебли. Жаркий чердак заполонили ароматы скошенной травы.
— Зря она так, в ее-то положении, — сказал Гордон (миссис Бакстер была беременна), тревожно нахмурившись; вышел мистер Бакстер, что-то сказал жене. — Вот ведь ненормальный тип, — сказал Гордон.
Элайза попятилась от окна, прижалась к Гордону, а тот вел ее задом, держа за талию, точно пленницу, а потом Элайза изо всех сил вонзила локоть ему под ребра, пнула каблуком в лодыжку, и от боли и изумления Гордон рухнул на постель Чарльза.
Он долго лежал и слушал, как уничтожают германский флот («Ахтунг! Ахтунг!» — кричала тонущая Вдова) и рычит в вечернем воздухе газонокосилка миссис Бакстер. Он слышал, как хлопнула парадная дверь. В эти долгие летние вечера Элайза все время уходила. Куда? Погулять.

 

— Бабье лето, — возвестила Вдова.
Стоял сентябрь, зелень на деревьях состарилась. Чарльз и Изобел болели ветрянкой, у Чарльза еще не начались уроки, Изобел пойдет в школу только в будущем году.
— Здоровы как быки! — всякий раз при виде их сердилась Винни.
Завтрак — это всегда нелегко. Вдова — сама назойливость, Элайза — сама праздность.
— Да ты сама только обрадуешься, когда Чарльз опять пойдет в школу, — сказала ей Вдова как-то раз за особо удручающим завтраком; сентябрьское утреннее солнце маслом растекалось по белому льну Вдовьей скатерти. — Когда они оба в школу пойдут! — продолжала Вдова, одолжив у Винни восклицательный знак.
Гордон еще не спустился к столу — брился, опасной бритвой осторожно скреб красивое горло.
Да? переспросила Элайза, беззаботно щелкая зажигалкой. Глубоко затянулась и сказала, что, будь ее воля, она бы детей вообще в школу не посылала. Она еще не накрасилась, лицо чисто вымыто, а волосы забраны лентой на затылке, и вдруг проступили эскимосские скулы.
— Ну, значит, и хорошо, что воля не твоя, — огрызнулась Вдова.
Элайза промолчала, только праздно воздела бровь и намазала маслом тост — от таких ответов у Вдовы вскипала кровь.
(«У меня кровь от нее вскипает», — бормотала она Винни, возя старой деревянной щеткой по ковру в гостиной, словно хотела стереть его до полного несуществования. Винни, которая следовала за ней с тряпкой для пыли и политурой, посетило неприятное видение: в материном теле-реторте весело булькает кровь. По Вдове не скажешь, что у нее кровь кипит, скорее, сворачивается от холода.)
— И чем бы ты с ними тогда занималась? — не отставала Вдова; любопытство понуждало ее длить беседу, хотя в целом она бы предпочла вообще не разговаривать с Элайзой.
Ой, ну не знаю, беспечно отвечала та, к восторгу Чарльза выдувая идеально круглое дымное колечко. Намотала на палец черный локон, улизнувший из ленточных уз, улыбнулась Чарльзу. На ней был старый шелковый пейслийский халат Гордона и ночнушка, такая красивая, что в ней хоть на танцы, — длинный кружевной лиф и косая юбка устричного атласа, — и в неприбранности своей Элайза была до того прекрасна, что у Гордона, который незамеченным замер в дверях, сжалось сердце. Я бы их выпустила где-нибудь на большом зеленом лугу, наконец сказала Элайза, и пускай бегали бы весь день.
— Гиль, дичь и дурь, — протелеграфировала в ответ Вдова.
Овсянка у Изобел собралась островком посреди молочного пруда, серым и комковатым, как расплавленные мозги. Изобел запустила ложку в середину овсяного островка и вообразила, как бегает по Элайзиному зеленому лугу. Вот она, Изобел, крохотная фигурка в океане зелени.
— Ты будешь есть или играться? — сурово осведомилась Вдова.
Не надо так разговаривать с моим ребенком, сказала Элайза, встала и оттолкнула стул, будто вот-вот бросится на Вдову со столовым ножом. Халат соскользнул, обнажив плечо и северное полушарие гладкой круглой груди, что вздымалась над кружевными зарослями. Кожа у Элайзы была безупречна — Чарльзу она напоминала мягкий творог, который готовила Вдова, только без мускатных веснушек, как у него самого.
— Посмотри на себя, шлюха, — прошипела Вдова, и Изобел поджала пальцы на ногах и принялась быстро-быстро поедать овсянку.
— Что тут такое? — спросил Гордон, входя в столовую.
Рубашка у Гордона (накрахмаленная Вдовой) и свежевыбритое лицо были так свежи, так чисты, что все устыдились и за столом наступило перемирие.
Гордон вдруг подхватил Изобел со стула — она и ложку не успела положить — и подбросил так высоко, что казалось, она вовсе не приземлится.
— Осторожнее — ты ее на абажур подвесишь, — попеняла ему Вдова.
Появилась Винни, в поход на работу экипированная шляпой и сумочкой.
— Описается же, — предупредила она.
И не подумаешь, что у нее есть свой дом, вслух сказала Элайза, вечно здесь торчит.
Гордон водрузил Изобел на стул и сказал Вдове:
— Если б в этом доме изредка веселились — вот был бы ужас, правда? — а та ответила:
— Оставь, пожалуйста, этот тон, Гордон.
Винни тоже не упустила шанса вклиниться.
— Веселье, Гордон, — усмехнулась она, — рубашки тебе не постирает.
— Что это вообще значит, Винни? — Гордон резко развернулся к ней, а она села за стол и налила себе чая, поскольку ответа не придумала.
Ой, голубчик, проворковала Элайза, подошла к Гордону, прижалась к нему всем атласно-кружевным телом, и Винни пришлось рукой закрыть Чарльзу глаза. Руки Элайзы скользнули Гордону на талию, под пиджак, высвободили рубашку и майку из брюк, ладони проползли по спине до самых лопаток, и Гордон не сдержал постыдного стона. Винни и Вдова зеркалами отражали гадливость друг друга. Губы Винни надулись, как у карпа. «Шлюха», — украдкой бормотала она чайнику.
Элайза встала на цыпочки, зашептала Гордону в ухо, и кудри ее щекотали ему щеку, а голос ее был как жженый сахар: Голубчик, если мы вскорости не поселимся отдельно, я от тебя уйду. Ты понял меня?

 

Миссис Бакстер потеряла ребенка. («Как можно потерять ребенка?» — ужаснулся Чарльз. Легче легкого, если сильно постараться, голубчик, засмеялась Элайза.) Как-то ночью миссис Бакстер внезапно отбыла в больницу. Мистер Бакстер явился в «Арден», волоча за руку Одри, попросил Вдову за ней присмотреть. Едва ли Вдова могла отказаться, и Гордон отвел Одри наверх и уложил в постель к Изобел. Одри вела себя очень смирно, сказала только «здравствуйте» и «спокойной ночи», но тихонько похрапывала, как котенок.
Ребенок у миссис Бакстер был недоношенный, слишком рано родился и умер, так и не увидев дневного света.
— Нежизнеспособный, — сказала Вдова наутро за яйцами-пашот, а Гордон сказал:
— Тш-ш, — и указал на Одри. Та, впрочем, была занята — ловила яйцо, убегавшее с тарелки, — и ничего не заметила.
Потом, когда Одри ушла домой, Чарльз спросил, что такое нежизнеспособный, и Винни ответила:
— Мертвый, — как обычно не церемонясь. Она жевала тост, ожидая, когда ее подбросят до работы.
— Куда девают мертвых детей? — спросил Чарльз.
Винни ни капли не растерялась:
— В землю кладут.
И Вдова зацокала языком от такой прямолинейности.
— Они, естественно, отправляются на небеса, — утешила Вдова, — дети улетают на небеса и становятся ангелочками.
Чарльз вопросительно посмотрел на Элайзу. Если Элайза не подтверждала, дети не верили почти ничему.
На ремонт в детский магазин, сказала она, к досаде Винни и Вдовы.
— А если не поторопишься в школу, — прокаркала Вдова Чарльзу, — тебя тоже отнесут в детский магазин и обменяют на другую модель! — Довольная своей уловкой, Вдова победно ухмыльнулась Элайзе и отбыла из столовой.
Элайза сощурилась и закурила. В один прекрасный день, сказала она, в один прекрасный день я убью эту старую сволочь.

 

— Нам действительно пора жить своим домом, — рискнул Гордон.
Вдова в кухне месила тесто для воскресного пирога с плодами ее собственных «викторий» — на столе стояла огромная фарфоровая ваза красных слив. Ошалев от благоухания, по ним медленно ползла оса. Вдова скрестила руки, подперев тощую грудь, и обсыпала блузку мукой. Она спала и видела избавиться от Элайзы, но, едва доходило до дела, мысль о том, что Гордон («сыночек») уйдет из дома, оказывалась невыносима.
— Не вижу смысла, — сказала она, — у меня тут места полно, и без меня некому о тебе заботиться, и вообще этот дом однажды станет твоим. Очень скоро, — прибавила она, и голос у нее дрогнул.
Она фартуком промокнула глаза, и Гордон сказал:
— Ну полно, полно, — и обхватил ее руками.

 

Элайза хладно лежала в постели подле Гордона. В не ахти какой постели. Простыни в «Ардене» были жестки, как оберточная бумага. Через ледяное плечо Элайза сказала ему: Ты посмотри на нее — почему она не уедет, не поселится, с Винни, отдала бы нам дом или хоть денег с лавки? Лавка ведь твоя, она уже старуха, чего она за эту лавку цепляется? Мы бы продали, выручили бы денег, убрались бы из этой адской дыры. Добились бы чего-нибудь.
За последние месяцы Элайза ни разу не говорила Гордону столько слов подряд. Он в темноте смотрел на стену — если вглядываться очень пристально, можно различить, где начинает повторяться узор, розы на шпалере. На Сикоморной улице заухала сова.

 

 

Вдова тяжко взгромоздилась на переднее сиденье большой черной машины.
— Сегодня закрываемся рано, — сказал Гордон Чарльзу. — Я к обеду вернусь.
Винни залезла на заднее сиденье, негодуя:
— Почему я вечно сзади? Почему я всегда не ахти что?
И все уехали, чтобы снова превратиться в патентованных бакалейщиков, пррт-пррт-пррт. Чарльз махал, пока автомобиль не скрылся из виду, и потом еще чуть-чуть, потому что у Гордона был такой фокус — притвориться, будто исчез за углом, думаешь, будто его нету, а потом он она — и опять есть. В этот раз, правда, не так.
Пикник, сказала Элайза, туша сигарету на Вдовьем блюдце в цветочек, каникулы все-таки, а мы, дьявол его дери, всю неделю баклуши, бьем, выволокла старую плетеную корзину из корзинного тайника под лестницей и прибавила: На автобусе в город, встретим папу в обед, устроим ему сюрприз.

 

Детям на радость, они сидели на втором этаже автобуса, впереди, и смотрели, как мимо проплывают древесные улицы. Толстая ветка сикомора неожиданно треснула по стеклу, затрясла мертвой листвой, как ладонями, и Элайза сказала: Все нормально, это просто дерево, и закурила. Помахала рукой, отгоняя от них дым, скрестила ноги и застучала туфлей по полу, будто ей не сиделось. Она надела любимые туфли Чарльза, на шпильках, из коричневой замши, с мохнатыми помпончиками. Норковыми, говорила Элайза. Тонкие чулки того же оттенка. Норкового.
Автобус протрюхал дальше, по улице, где прежде жила Винни. Элайза затушила сигарету на полу, долго-долго крутила ногой, хотя сигарета давно погасла. Элайза источала недовольство, точно холодное октябрьское солнце. Прямо напротив двери Винни была автобусная остановка, и они втроем заглянули сверху в крошечный садик, всмотрелись сквозь кружевные занавески — им ничто не угрожало, Винни же на работе. Спальня прямо напротив окна автобуса, но шторы навеки задернуты — не на что здесь смотреть любопытным пассажирам второго этажа, — и никаких тайн спальня зевакам не выдала. Краснокирпичный домишко Винни — узкий, ленточная застройка, с небольшим угловатым эркером и убогим крыльцом; дом построили, когда у градостроителя истощилась фантазия и алкоголем переполнились сосуды (крепкая туша градостроителя рухнула под ударом инсульта в 1930-м).
Бр-р, передернулась Элайза, хотя не поймешь, думала она про дом или про его отсутствующую хозяйку. Про обоих, наверное. Чарльз и Изобел не любили ходить к Винни. Там пахло сыростью, моющими средствами и вареными овощами.

 

Вдова стояла в лавке у потертой краснометаллической кофемолки «Хобарт» и грезила о деньгах и отмене нормирования. Гордон посадил Изобел на полированный прилавок красного дерева, чтоб посмотрела, как он взвешивает чай. Чай пах темнотой и горечью, как Вдовий горячий хромированный чайник с вязаной желто-зеленой чайной бабой. Винни резала ланкашир, белый, как Вдовья кожа.
— Так-так-так, — сказала постоянная покупательница миссис Тиндейл, грузно вваливаясь в лавку, — да это же Чарльз и Изобел. — Повернулась к Вдове. — Вылитая мамочка, правда? — (И Вдова с Винни разом воздели брови, между собою безмолвно обсудив неизбежные выводы из этого наблюдения.) — Как приятно, — сказала миссис Тиндейл, — видеть счастливую молодую семью!
Элайза ни слова не ответила и исчезла в глубине лавки, а за ней на невидимом поводке ушел Гордон. Миссис Тиндейл заговорщицки склонилась над прилавком и сказала Винни:
— Взбалмошная она штучка, да?
Винни улыбнулась этак странно, с прищуром, и шепнула:
— И игривая, — будто Элайза представительница диковинного орнитологического вида.
Элайза и Гордон вернулись — у обоих лица напряженные и пустые, словно они только что поругались. Мы на пикник, но сначала вас подвезем, сказала Элайза Вдове. Та воспротивилась. Она идет обедать в «Базилику», сказала она, вся такая святоша, будто молиться собралась, будто «Базилика» — взаправду храм, а не ресторан при универмаге.
— Пикник в октябре? — жизнерадостно переспросила миссис Тиндейл, но на нее никто и не взглянул.
Элайза сняла Изобел с прилавка и принялась покусывать ей ухо. Почему, недоумевала Винни, Элайза вечно пытается отгрызть кусок от своих детей? Ах ты, вкусненькая плюшка, прошептала Элайза дочери, а Винни тем временем энергично кромсала масло, воображая, что это Элайзина голова. Лучше б она поостереглась, думала Винни, — в один прекрасный день опомнится — а детей и нету, всех съела.
Вдова между тем размышляла, что это за пикник такой — не очередная ли спонтанная Элайзина вылазка? А вдруг она опять вернется с ребенком? Или, если повезет, заплутает и вообще не вернется? Винни шмякнула кусок масла на мраморную доску — ее-то позвать на пикник никому и в голову не пришло, а? Винни, ласково промурчала Элайза, поедем с нами, хочешь? И Винни отшатнулась в ужасе: да она никуда с ними не поедет, ни за какие блага, ей просто хотелось, чтоб позвали.
— Да, поезжай, — гаркнула Вдова, — может, свежий воздух в тебя чутка жизни вдохнет.
Бедная Винни, сказала Элайза, бурля смехом.
Элайза развеселилась, хотя бы на пару минут, и все вздохнули с облегчением. Она неделями на всех кидалась. Я не в себе, сказала она и захохотала, как маньяк, но вот где я — это вопрос.
Гордон, взмахнув рукою, эффектно вывернулся из белых бакалейных пут, надел габардиновый плащ и фетровую шляпу и совсем перестал походить на бакалейщика. У него такие густые кудри — он прямо как кинозвезда. Встал в дверях и поднял руки, чтоб сыграть в «Апельсины, лимоны», сказал:
— Скоро тебя утешит палач!
И Изобел пробежала у него под руками. Чарльз разволновался и, чтоб его утешил палач, бегал три раза. Гордон как раз собрался отрубить голову и Элайзе, но она сказала — очень холодно, очень по-хампстидски — Прекрати, Гордон, — и он глянул на нее странно, щелкнул каблуками и ответил: — Jawohl, meine dame, — а Винни рявкнула:
— Не смешно, Гордон, — на войне люди погибали!
Элайза засмеялась: Да ну тебя, Винни, — а Гордон развернулся к ней и сказал:
— Помолчи, Элайза, ладно?
Не понимаю, что с тобой такое, беспечно ответила она, а Гордон поглядел на нее очень пристально и ответил:
— Правда, что ли?
Когда Гордон захлопнул дверь, лавочный колокольчик на пружинистой железке громко загремел. Вдова и миссис Тиндейл стояли за дверным стеклом и махали машине, одеревенелые, как Панч и Джуди в сундуке. Едва мотор завел свое пррт-пррт-пррт, обе они повернулись друг к другу — не терпелось посудачить о поведении этой не особо счастливой молодой семьи.

 

— Куда двинемся? — спросил Гордон не пойми кого, руками в кожаных перчатках постукивая по рулю, словно перед ним тамбурин.
Куда угодно, ответила Элайза, закуривая. Он посмотрел на нее странно, косо, будто они только что познакомились и он не понимает, что она за человек такой.
— Может, в Боскрамский лес? — спросил он, глянув на Чарльза в зеркало заднего вида.
— Да! — воодушевился Чарльз.
Элайза что-то сказала, но Гордон, отъезжая от обочины, с шумом дал по газам, и слова Элайзы утонули в реве мотора.
Винни, по обыкновению сосланная на заднее сиденье, съеживалась, уворачиваясь от пагубы брыкающихся ног и липких рук.
— А ты что скажешь, Вин? — спросил Гордон, и та ответила:
— Что, в кои-то веки кого-то заинтересовало мое мнение? — Закурила, так своего мнения и не высказав, и исчезла в дымном облаке.
Едва Гордон завел мотор, Изобел закрыла глаза. Ей нравилось уплывать в дрему, вдыхая снотворные запахи кожаных сидений, никотина, бензина и Элайзиных духов. Когда проснулась, они еще не приехали. Элайза оглянулась через плечо и сказала: Почти прибыли. Язык у Изобел во рту был как гравий. Чарльз ковырял болячку на коленке. Все лицо в веснушках и крошечных эллиптических кратерах шрамов от ветрянки. В сигаретном дыму он шмыгал курносым носом. Гордон приятным мягким баритоном запел «На ивовой аллее мы повстречались с ней». В профиль нос у него был прямой и римский, и, если смотреть, лежа на кожаном заднем сиденье, прямо воображалось, как он летит на самолете в облаках. Временами Гордон взглядывал на Элайзу, словно проверял, не испарилась ли она.
Он резко дал по тормозам — дорогу перед машиной перетекал тоненький ручеек серых белок, — и все подпрыгнули и клюнули носом. Винни стукнулась лбом о спинку переднего сиденья и взвизгнула.
— Господи, — сказал потрясенный Гордон, а Элайза только рассмеялась — опять этот ее странный смех, раздражает. Гордон глядел в лобовое стекло, и щека у него дергалась.
— А ты как, Винни? — поинтересовалась Винни. — Ой, спасибо, не беспокойтесь, — ответила она, и ее снова тряхнуло, когда Гордон помчался дальше.

 

Холод удивил после долгой жары в машине, после табачного смога ясный лесной воздух потряс. Элайза подняла воротник верблюжьего пальто и натянула тоненькие кожаные перчатки. Надо было шляпу надеть, сказала она и нагнулась завязать Изобел шарф. Изобел увидела крупинку туши у Элайзы на щеке, под ресницами. Элайза так затянула шарф, что Изобел стало нечем дышать, — пришлось совать под шарф руки и растягивать.
Шарф был под цвет шетландского берета — то и другое связала Вдова на Рождество. Чарльз в школьном блейзере и фуражке, Винни — в темно-синем габардиновом пальто с поясом и такой же зюйдвестке. Посмотреть на них — славная семейка, здоровая, красивая, обыкновенная, из тех, что еженедельно согревают своим присутствием рекламу в «Пикчер пост». Славная обыкновенная семейка идет прогуляться по лесу. Посмотреть на них — никто не догадается, что их мир вот-вот подойдет к концу.
Элайза лизнула краешек рождественского подарочного носового платка и опять наклонилась, протереть Изобел уголки губ. Она так терла, что Изобел нечаянно попятилась. Откуда-то сверху голос Гордона глухо сказал:
— Не три так сильно, Лиззи, ты в ней дырку протрешь.
И Изобел увидела, как сузились глаза у Элайзы, как выступила и запульсировала под нежной кожей на лбу тонкая синяя жилка цвета гиацинтов. Элайза сложила платок аккуратным треугольником, запихала в карман клетчатого шерстяного пальто Изобел: Вдруг тебе понадобится высморкаться.

 

Пикник вышел так себе. Стряпня Элайзе не давалась. От огурца раскисли бутерброды с рыбным паштетом, у яблок под кожурой проступали ржавые пятнистые бочка, и еще Элайза не взяла ничего попить. Они уже углубились в лес.
— В лесу, — сказал Гордон Чарльзу, — всегда держись тропы, тогда не заблудишься.
А если нет тропы? спросила Элайза, и от раздражения голос у нее срывался.
— Тогда иди к свету, — сказал Гордон, даже не обернувшись.
Элайза захватила с заднего сиденья большой тартановый коврик и разостлала его на ковре буковой листвы. Чудесное солнечное местечко, сказала она, но ее лихорадочное оживление никого не убедило. Чарльз упал на коленки и покатался по ковру. Гордон лег, опираясь на локти, и у него под мышкой притулилась Изобел. Элайза сидела эдакой рафинированной аристократкой, длинные тонкие ноги в норковых чулках и элегантных туфлях вытянулись на тартановом коврике и смотрелись не у дел, будто забрели сюда с парада манекенов. Винни косилась на них с завистью — ее тощие ноги сошли бы разве что за колышки на вешалке. Она мучительно скрючила свое тело-кочергу, подогнула колени и прикрыла ноги юбкой; она была как викторианский путешественник среди примитивных лесных аборигенов.
Новизна ковровой жизни вскоре приелась. Дети безутешно дрожали и жевали бутерброды с джемом и «Кит-Каты», пока не замутило.
— Невесело, — сказал Чарльз, бросился с коврика в груду листвы и давай зарываться, как собака. Веселье было очень важно для Чарльза — самому веселиться и смешить других.
— Он просто внимания добивается, — сказала Винни.
И получает его — умница, правда? ответила Элайза. Волосы у Чарльза были почти под цвет умирающего леса — бежевый дуб и завитки медного бука. Если потеряется в груде листвы, до весны никто не найдет.
Винни не без труда поднялась с коврика, сказала:
— Мне надо пойти это самое, — и исчезла между деревьями.
Бежали минуты, Винни не возвращалась. Гордон засмеялся:
— На много миль уйдет, только бы ее трусов никто не увидал, — а Элайза изобразила, как ее тошнит при мысли о белье Винни, потом вдруг вскочила, сказала: Пойду погуляю, ни на кого не взглянув, и зашагала по тропе, не в ту сторону, куда Винни.
— Мы с тобой! — крикнул ей вслед Гордон, а она развернулась на ходу — широкое верблюжье пальто взметнулось, под ним водоворотом заплескалось зеленое платье — и крикнула: И думать не смейте! В ярости. — Как она в таких туфлях по лесу будет шастать, — сердито пробормотал Гордон и через плечо запустил в лес гнилым яблоком. Уже исчезая за поворотом тропы, Элайза остановилась, закричала, и слова ясно прозвенели в морозном воздухе: Я иду домой, нечего за мной ходить! — Домой! — взорвался Гордон. — Как это она собралась домой? — потом вскочил, устремился за Элайзой, на ходу крикнул Чарльзу: — Я на минутку — побудь с сестрой! — И с этими словами тоже исчез.

 

Солнце уползло из леса, осталась только солнечная лужица в уголке ковра. Изобел лежала лицом в теплой лужице, задремывая и просыпаясь, но в конце концов Чарльз прыгнул на нее и разбудил. Она закричала, и крик диким эхом раскатился в тишине. Они сидели рядышком на коврике, держась за руки, ждали, когда вместо умирающего эха зазвучит что-нибудь еще, ждали голосов Элайзы и Гордона, птичьей песни, жалоб Винни, ветра в ветвях, чего угодно, кроме абсолютного лесного безмолвия. Может, Гордон опять показывает фокус с исчезновением? У него плохо получается, но он вот-вот все исправит, выпрыгнет из-за дерева и крикнет: «Сюрприз!»
Лист, похожий на шевелюру Чарльза, слетел перышком и беззвучно приземлился. В животе у Изобел кипятком бултыхался страх. Что-то случилось, что-то серьезное.
Время растворилось. Они как будто часами сидят одни в лесу. Где Гордон с Элайзой? А Винни? Может, пока она ходила это самое, ее съел дикий зверь? Веселая мордашка Чарльза побледнела и в тревоге сморщилась. Элайза твердила, что, если они потеряются, оставайтесь там, где вы есть, — она вернется и их найдет. За последние час-два вера Чарльза в это обещание существенно пошатнулась.
В конце концов он сказал:
— Ладно, пошли их искать, — и за руку потащил Изобел с ковра. — Наверное, в прятки играют, — прибавил он, но его выдавали посеревшее лицо и дрожь в голосе. Быть взрослым и за все отвечать — тяжкое бремя.
Они направились вслед за Элайзой и Гордоном, и тропа была прекрасно видна — твердая, утоптанная земля, кое-где прошитая древесными корнями.

 

Уже темнело. Изобел споткнулась о корень, змеившийся через тропу, и расшибла коленки. Чарльз нетерпеливо ждал, когда она его догонит. Он что-то держал в руке и в сумерках щурился. Туфля, коричневая замшевая туфля, каблук сворочен на сторону, норковый помпончик мокрый и липкий, распластался плоско и вяло, как новорожденный котенок, страз тускло блестел в меркнущем свете.
Чарльз, с туфлей в руке, пошел медленнее, потом ни с того ни с сего нырнул вбок, в заваленную листвой сухую канаву. Листьев целые горы — Чарльз утонул по разбитые коленки, — и эти листья приятно шуршали и хрустели, когда он переходил канаву вброд. На миг Изобел решила, что это он не оставляет вечные свои поиски веселья, но Чарльз почти сразу выпрыгнул из канавы на той стороне. Изобел пошла за ним, слезла в канаву, похрустела листьями. Хорошо бы лечь, утонуть в мягкой лиственной постели, немножко поспать, но Чарльз устремился вперед, и Изобел выкарабкалась на другом берегу и побежала следом.
Он шел впереди сквозь ветвистую завесу, и прутики стегали Изобел по лицу, словно тонкие хлыстики. Когда она догнала Чарльза, тот стоял к ней спиной, застылый, как дерево, будто в статуи играет, руки в стороны. В одной руке туфля. На другой пальцы растопырены, и Изобел взяла Чарльза за эту сикоморную руку, и они стояли и смотрели вместе.
На Элайзу. Она привалилась к стволу большого дуба — брошенная кукла, сломанная птица. Голова перекатилась на плечо, белая шея тонкая, лебединая, хрупкий стебелек, вот-вот сломается. Верблюжье пальто распахнуто, шерстяное платье цвета яркой весенней листвы веером покрыло ноги. Одна туфля упала, другую не сняла, и в голове у Изобел заскакали слова «Дили-дили-дон, мой сыночек Джон».

 

Непонятно, как поступать с этой спящей матерью, не желающей просыпаться. Она такая безмятежная, длинные ресницы опущены, крупинка туши до сих пор видна. Только темно-красные ленты крови в черных кудрях намекали, что ее череп раскроен о дубовый ствол, точно буковый орех или желудь.
Они запахнули ей пальто, и Чарльз очень постарался надеть туфлю на ее изящную ступню в чулке. У нее во сне как будто ноги распухли. Туфля не налезала, и в конце концов Чарльз испугался, как бы что-нибудь Элайзе не сломать, плюнул и запихал туфлю в карман блейзера.
Они прижались к Элайзе, постарались ее согреть, постарались согреться — притулились по бокам, прискорбно сентиментальная сценка («Неужто вы не проснетесь, дражайшая матушка?»). Изредка с ветвей слетали листья. Три-четыре листика уже застряли в черных Элайзиных кудрях. Чарльз встал и вытряс из волос листву, как собака. Стало совсем темно — «идите к свету», ага, как же, а если нету никакого света? Изобел попыталась встать, однако ноги затекли, она не удержалась и упала. И она ужасно проголодалась — на головокружительную секунду захотелось впиться зубами в древесную кору. Но она так ни за что не поступит, Элайза рассказывала им сказку «Самое старое дерево в лесу», и Изобел понимала, что кора у дерева — это кожа, больно ведь, когда кусают кожу, — Изобел знала, потому что Элайза все время кусалась. Иногда больно.
Чарльз сказал:
— Надо папу найти, — и голос пронзительно зазвенел в тишине, — он придет и маму заберет.
Они с сомнением взглянули на Элайзу — не хотелось оставлять ее в одиночестве, в холоде и мраке. Щеки у нее были ледяные — они для сравнения пощупали свои. Оказалось, у них еще холоднее. Чарльз принялся сгребать листья и засыпать Элайзе ноги. Вспомнилось лето у моря, как они закапывали Элайзу по пояс в песок, а она сидела в красном купальнике с хомутом, читала книжку, в солнечных очках смотрелась шикарной иностранкой, тушила сигареты в песчаных башнях, которые они вокруг понастроили (Я ваша пленница!). На краткий миг солнце согрело плечи Изобел, донесся запах моря.
— Помоги, — сказал Чарльз, и она стала пинать к нему листья, а он сгребал их руками и сыпал на Элайзу.
Потом они ее поцеловали — каждому досталось по щеке, странный негатив еженощного ритуала. Уходили неохотно, несколько раз оглядывались. У канавы обернулись в последний раз, но Элайзу не увидели — только груда мертвой листвы громоздилась под деревом.

 

Вернуться к тартановому коврику и позаброшенному пикнику, ждать спасения? Или пойти вперед и поискать выход из леса? Жалко, сказал Чарльз, что они не захватили недоеденные бутерброды.
— Мы бы сыпали крошки, — сказал он, — и нашли бы дорогу назад.
У них был всего один план спасения, да и тот сказочный. Увы, они помнили сюжет: с минуты на минуту они выйдут к пряничному домику — и вот тогда взаправду начнется кошмар.
Изобел теперь раскаивалась, что капризничала из-за Элайзиных бутербродов с паштетом, — сейчас бы она не сыпала крошки, она бы все съела. Она до того проголодалась, что согласна была отгрызть пряничную черепицу или кусок леденечной оконной рамы, хоть и знала, каковы будут последствия. Оба они вдруг отчаянно пожалели обо всей пище, что оставляли на тарелках. Сейчас они бы съели даже Вдовий пудинг из тапиоки. Миражем замерцал пред ними большой овал стеклянного блюда, в котором Вдова стряпала молочные пудинги. На языке склизкость тапиоки, вкус шиповникового сиропа, жидкого янтаря, который Вдова всегда наливала в серединку. Чарльз обыскал карманы и обнаружил конский каштан без веревочки, фартинг и полосатую черно-белую мятную конфету, всю облепленную карманным пухом. Разломить не получилось, и они сосали ее по очереди.
В лесу было очень шумно. Иногда темноту прорезали странные звуки, скрипы и свисты, на какие в этом мире никто не способен. Хрустели и щелкали веточки, кустарник грозно шелестел, будто кто-то шел за ними по следу.
Куда ни пойди, везде страшно. Прямо над головой беззвучно нырнула по своему маршруту сова, и Изобел ясно почувствовала, как совиные когти коснулись волос. Кинулась на землю, в панике обезумев, однако Чарльз остался невозмутим.
— Это просто сова, дурочка, — сказал он, снова вздернув ее на ноги. Сердце у нее билось очень быстро, как будто вот-вот остановится. — Нам не сов бояться надо, — угрюмо пробормотал Чарльз. — Бояться надо волков. — Потом вспомнил, что ему полагается отвечать за эту скорбную экспедицию, и прибавил: — Да я шучу, Иззи, — забудь и не думай.
Если идти, чуть-чуть не так страшно, чем если стоять и ждать, когда что-нибудь налетит и сцапает, и они горестно шагали дальше. Изобел немножко утешало шершавое тепло Чарльзовой руки в ее ладони. Чарльз припомнил обрывок стишка. В чаще плохо потеряться, в чаще есть чего бояться.
Дерево за деревом, потом опять дерево — в ту ночь в Боскрамском лесу собрались все деревья со всего света. В чаще так далек рассвет в полночь, когда света нет. Может, Элайза решила выпустить их на волю не на большом зеленом лугу, а в бескрайнем лесу? Лучше бы просто вернула в детский магазин, решила Изобел.
Тропа вильнула и вдруг раздвоилась. Чарльз вынул из кармана фартинг и сказал:
— Кинем монетку: орел — направо, решка налево, — выжимая из себя всю мужественность до последней капли, и Изобел квело ответила:
— Решка.
Монетка упала крапивником вверх, и птичка клювом указала налево. Как по команде, из-под облачного одеяла вынырнула луна — полная, вот-вот лопнет, — и на несколько кратких секунд неоновой вывеской повисла над левой тропинкой.
— Идем к свету, — решительно сказал Чарльз.
Тропа зарастала, ежевика тянулась к ним, точно птичьи когти, хватала за одежду и дергала за волосы. Тьма стояла кромешная, и они не сразу сообразили, что сбились с тропы. Еще несколько шагов, и под их «старт-райтами» захлюпала земля. Они боязливо пощупали носочками — везде мокро и топко. Они слыхали истории о людях, увязших в зыбучих песках, утонувших в болотах, и сейчас ринулись сквозь колючки туда, где повыше и посуше.
— Хуже не будет, — понуро сказал Чарльз, и тут к ним потусторонним гостем подступил туман.
Он вихрился вкруг деревьев и густел, точно матовая вода, накатывал волна за волной, и все вокруг затопляло призрачное белое море. Изобел очень громко заревела, и Чарльз сказал:
— Закрой варежку, Иззи. Пожалуйста, а?
Устали — шагу больше не ступить, в этом тумане совсем растерялись, устроились под большим деревом, свернулись калачиком меж исполинских корней, что вздымались над землей узловатыми костистыми пальцами. Вокруг горы палой листвы, есть чем укрыться, но они вспомнили Элайзу под лиственным одеялом и завернулись в одежду. Их окутало холодным туманным покрывалом.
Изобел тотчас заснула, а Чарльз лежал и ждал, когда завоют волки.

 

Изобел приснился наичуднейший сон. Она была в огромной подземной пещере, где тепло, шумно и полно народу. При свете сотен свечей она видела, что стены и свод пещеры золотые. На троне у стены этого огромного зала сидел человек. Весь в зеленом с головы до пят, на голове золотая лента. Кто — то дал Изобел серебряное блюдо с горой вкуснейшей едой, какой она никогда не едала. Кто-то другой сунул ей в руку хрустальный кубок, и жидкость в нем была на вкус как мед и малина, только вкуснее, и, сколько Изобел ни пила, кубок не пустел. Люди вокруг затанцевали — поначалу степенно, затем музыка потеряла рассудок, танцы одичали на глазах. Человек с золотой лентой на голове вдруг появился подле Изобел и, перекрикивая гвалт, спросил, как ее зовут, и она в ответ закричала: «Изобел!» — и в тот же миг зал, и огни, и музыка, и люди исчезли, и она очутилась одна в лесу, жевала гнилой гриб на листочке и пила стоялую воду из желудя.

 

Она вздрогнула и проснулась, и сон ее испарился в свете зари — ни хрустального кубка, ни серебряного блюда, ни даже гнилого гриба и желудевой чашечки, только лесное безмолвие. Чарльз храпел, опрятно свернувшись, точно залегший в спячку зверек. Туман рассеялся, подступил водянистый рассвет, и ничегошеньки не изменилось — они по-прежнему были одни в лесной чаще.
Назад: ПРЕЖДЕ
Дальше: НЫНЕ