***
Или все произошло слишком быстро, или я потерял чувство времени. Я вышел из ватерклозета, ни на что не глядя, почти с закрытыми глазами, и столкнулся с каким-то человеком, входившим в мой вагон. Я не успел даже ни рассмотреть его физиономию, ни извиниться, как он бросился прямо в коридор и остановился в сомнении перед купе номер два. Именно в эту секунду я почувствовал, что ночь еще будет долгой. Он обследовал купе, не производя шума и ничего не обнаружив. После чего вернулся ко мне, и только тут я наконец увидел его лицо. На черепе проплешины, волосы, наверное, вылезали у него целыми пучками, а те, что остались, очень длинные. Лицо странное и замкнутое. На нем просторная черная кожаная куртка, пожалуй даже чересчур просторная.
— Здесь были два человека, на местах двадцать пять и двадцать шесть, американец и француз. Куда они делись?
Он говорит быстро и отрывисто. Его вопрос звучит как приказ. С субъектами такого сорта чем меньше слов, тем лучше.
— Они сошли, не помню даже где… в Швейцарии, кажется… ближе к Лозанне.
Я увидел его гримасу, его перекошенный рот и сразу же после этого стукнулся от его затрещины головой о стекло. Я схватился за горящую щеку и, не зная, как на это реагировать, опустил глаза.
— Ты сейчас быстро все поймешь. Сам-то ты мне не нужен, придурок, но попробуй опять небылицы плести… ты их и так уже кучу наплел в Лозанне. Не было их в Лозанне, придурок, их там ждали, а ты сказал, что никого не видел!
Блондин в синем пальто… Я ведь заметил, как он говорил с кем-то и как тот бросился бежать по перрону… Откуда мне было знать, что немного погодя этот человек начнет хлестать меня по щекам?
— Я тут ни при чем… я всего лишь проводник, я видел, как они садились в Париже, а потом, не доезжая до Швейцарии, они дернули за стоп-кран и исчезли, мы из-за них и в Лозанну-то прибыли с опозданием…
Моя голова снова стукнулась о стекло, но на этот раз я задеваю ухом за железный поручень. Крик боли застрял у меня в горле.
— Ты недолго будешь забавляться, придурок несчастный. Я ведь на этом поезде что угодно могу сделать и тоже могу за стоп-кран дернуть, после того как искрошу тебя в отхожем, хочешь, а? Я до конца пойду, чтобы узнать, куда они подевались.
— Но я же правду вам говорю, они на самом деле сбежали.
Тут он взрывается, хватает меня за грудки и тащит в туалет. Я приземляюсь на унитаз, а он закрывает дверь на защелку.
Потом его рука ныряет за пазуху…
Револьвер?.. Он нацеливает его словно лук — на вытянутой руке — прямо мне в лоб. Мне надо что-то говорить, но вряд ли из моего рта выйдет что-нибудь иное, кроме тошноты.
— Послушайте… я в самом деле видел, как американец дергал за стоп-кран, но еще до этого я видел, как он говорил с итальянцами, которые сели в Валлорбе. А после этого он сошел. Он мне дал немного денег, чтобы я закрыл на все глаза…
— А француз?
— Этот остался. Он зашел ко мне с теми двумя итальянцами за своим паспортом, и они все втроем ушли в сторону первого класса.
Вскрикнув, он размахнулся своим оружием. Я закрыл руками голову. Но его кулак обрушился всего лишь на раковину умывальника.
— Какие они из себя, эти итальяшки?
— Хм… один весь в джинсовом, а на другом коричневый шерстяной пиджак…
— Где тут первый класс, придурок?
— В голове поезда, я видел, как они ходили взад-вперед по коридору, но уже без француза, — должно быть, посадили его где-нибудь в другом месте…
Сам не знаю почему, у меня вырвалась еще одна фраза. Глупость, без которой вполне можно было обойтись:
— Я у одного из них нож видел.
И тут, вопреки всякому ожиданию, он засмеялся.
Сунув свою пушку за пазуху, не угрожая и ни о чем не спрашивая, он вылетел вон, как фурия.
Я остался один, сидел, не двигаясь, на унитазе. У меня ощущение, что только что осквернили последнее место, где мне еще было хорошо. Теперь я уже никогда не смогу запереться в сортире, не ощутив вкуса блевотины во рту. Я мало что успел понять, это был не страх, а настоящий ужас, как в самолете, когда сделать ничего нельзя и ты чувствуешь себя просто наблюдателем.
Не знаю, что на меня нашло, зачем я выдумал все это. Желание защитить кого-то? Жан-Шарля, Беттину? Нет, конечно. Пушка заставила бы меня и брата родного забыть. Что же тогда? Видно, во мне что-то прорвало. Слишком много злости накопилось.
Холодная вода остудила мне щеку и ухо. Его пятерня оставила свой отпечаток — у меня теперь вся рожа исполосована красным. Мерзавец…
Он вернется.
С лицом еще в потеках горячей и холодной воды, я устремляюсь в седьмое купе. Беттина стоит на нижней полке и, приоткрыв рот, смотрит на Жана-Шарля, забывшегося сном, по видимости спокойным.
— He's O.K., — шепчет она с улыбкой, исчезающей, едва она замечает, что у меня с лицом.
Она прикасается пальцами к моей красной щеке.
— It's nothing, — говорю я, отворачиваясь.
Она уже ничего не понимает, больной спит наверху, а внизу проводник в униформе возится с дверью, четырежды проверяя, хорошо ли она закрыта, опускает шторы до отказа и встает перед ней с четырехгранником наперевес. И конечно, она желает объяснений, которые я не способен дать ей по-английски. Я бы и по-французски-то затруднился. В любом случае, если бы даже я сказал ей лишь четверть того, что творится в этом проклятущем вагоне, она бы одними своими причитаниями пустила весь «Галилео» под откос. Вот уже несколько часов, как до меня дошла одна штука, о которой раньше я просто не задумывался: на борту может быть только один хозяин. В противном случае я тут мало чем могу управлять, хотя и начинаю понимать, что тут происходит, куда мы катимся. Пройдя через некоторую абсурдную стадию, этот бардак начинает приобретать смысл. Ставка в игре — Жан-Шарль, большой куш, он не бредил, когда говорил обо всех этих деньжищах, которые вертятся вокруг него. Он запродал себя тем, кто предложил больше других, швейцарцам, и они цепко за него держатся. Он мог выехать только обманом, французы бы так просто его не выпустили из-за его долгов или чего-то другого. Как лучше всего добраться до Швейцарии? Самолет — невозможно. Машина — рискованно. Идеально — ночной поезд, французские и американские паспорта никогда не проверяют. Да только вот незадача, заурядный случай, трижды пустяк: чей-то пропавший дерьмовый бумажник, всего-то пять тысяч франков, — и под угрозой оказываются такие головокружительные суммы, что дальше ехать некуда… Единственное, чего я не понимаю, — это почему вызывает такой интерес ничтожный бухгалтер, который только и делает, что дрыхнет. Может, он вел счета какой-нибудь банды, может, у него хранятся какие-нибудь опасные списки…
Впрочем, я задаюсь вопросом, не разбудить ли его. Я всего лишь хочу ему сказать, что если человек в черной куртке опять явится за ним, то я его вышвырну вон, хоть и больного. В конце концов, лично я им без надобности, им соня нужен, так что я разом избавлюсь от обоих и останусь со шведкой, рискуя, что кто угодно может нас застукать. Я и так уже близок к тому, чтобы меня вышибли из компании, что ж, значит, никогда больше не буду валять дурака в ночных поездах.
Любопытно было увидеть направленную на себя пушку, у меня от этого в голове сразу просветлело. Усталость как рукой сняло, словно она сама почувствовала, что ей лучше свалить потихоньку, раз последнее слово не за ней.
Мадемуазель Бис. С такой рожей, как у меня сейчас, такой нервозностью, такими странными жестами, такими дикими подергиваниями нельзя просто сказать человеку: успокойтесь, все хорошо, продолжайте спать. Она тут же пожалеет о купе с двумя торговыми агентами. Нельзя мне терять из виду, что она всего лишь «бис», номер второй. Впрочем, имя Бис ей идет гораздо больше. У той, подлинной, Беттины тоже был вид как у испуганной ласки, когда я впервые увидел ее во флорентийском «Галилео» в июне прошлого года. Об этой встрече я никому не рассказывал, даже Ришару.
Беттина-Бис спрашивает меня, что за болезнь у Жан-Шарля, а я по-прежнему не знаю, что отвечать. Потом, ужасно посерьезнев взглядом, она спрашивает меня, не собираюсь ли я делать «bad things». Плохие вещи?.. Прямо с ума сойти, до чего тупо может звучать примитивный язык. Приходится заново открывать элементарные принципы, добро и зло, хорошее и плохое. В то время как между хорошим и неплохим уже имеется целый мир. Мне не хватает всего арсенала языка, нюансов, эвфемизмов, иронии, остаются лишь взгляд и тон. Но в этом я не слишком силен. Я бы хотел сказать ей, что все, что со мной произошло, хоть и досадно, однако логично, что и в бегстве есть свой изыск, в усталости — скрытые силы, а в трусости — утонченность. Но вместе с этим я был бы не прочь сказать ей, что мне хочется обхватить ладонями ее груди и бедра прямо здесь и сейчас, но что я все-таки не мерзавец, я скорее из тех, кто сперва спрашивает на это разрешения. Но это, пожалуй, слишком уж примитивно.
И вот, когда я уже собираюсь произнести какую-нибудь утешительную ложь, в коридоре развопились: «Cuccettista Francese! Cuccettista Franceses!» Где этот проклятый французский проводник?..
Ну вот, я уже и проклят, нашелся наконец один, имеющий мужество сказать это. В луче света из-под шторы вижу синюю брючину. Я вовсе не обожаю итальянских контролеров, и еще того меньше, когда они меня проклинают.
— Что стряслось?
— И ты еще спрашиваешь?
Он один, злющий, с перекошенным лицом, готовый нос мне прокомпостировать своей машинкой. Делаю ему знак, чтобы убрал ее по-хорошему, потому что сегодня ночью я и не такое видел.
— Зачем ты это сделал? Хочешь нам неприятности устроить?
— Да что случилось-то?
— Что на тебя нашло? О, Мадонна, черт бы ее побрал! Что они тебе сделали? За что ты их так?
Я упорствую в своем непонимании и даю ему это понять. Он теряет терпение и между двумя оскорблениями в адрес Пресвятой Девы хватает меня за рукав и тащит куда-то. Таким нелепым образом мы пробегаем через четыре вагона. Я подумал было о тех, из седьмого, но контролер тянет меня дальше, разрывая швы моего пиджака. На пороге девяносто седьмого нас поджидает его коллега, указывая пальцем на пол.
Два неподвижных тела, два лица, где расквашено все: нос, губы, надбровные дуги, скулы. Они валяются на полу между двух кровавых потеков; вывороченные как попало руки-ноги. У того, что в коричневом пиджаке, из носа течет капля за каплей, а череп второго втиснут под настенный мусорный ящик. Складной нож валяется несколькими метрами дальше, закрытый.
— Твоя работа, да? Это ведь ты хотел их задержать…
На меня снова накатывает тошнота. Наверняка тот псих в черной куртке постарался. Это какой же силищей надо обладать, чтобы двух человек довести до такого состояния? Как надо ударить и сколько раз? В какой момент решить остановиться и почему? Но вместе с тошнотой возникает и другая реакция, которую мне никак не подавить, какое-то странное парадоксальное чувство. Нечто вроде удовлетворения.
— Это не я, я на такое не способен.
«И очень об этом сожалею», — добавляю сквозь зубы и по-французски. Они смотрят на меня недоверчиво. Кто же это еще мог быть, кроме меня? Ведь это у меня недавно были поползновения разобраться с ними.
— Кто тогда?
Хороший вопрос. Дела обстоят так, что полумерами не обойдешься. Тут уж либо пан, либо пропал. «Пропал» означает кучу неприятностей. «Пан», похоже, тоже.
— Наверное, какой-то пассажир проснулся. Должно же это было случиться когда-нибудь. Ищи его теперь…
Они хором изрыгают состоящую из ругательств тираду, тиская в руках фуражки. Один достает аптечку первой помощи, другой наклоняется к ближайшему из воров и похлопывает его по туловищу, приговаривая: «Эй… эй…»
— Я вам еще нужен?
Мне не отвечают. Ну и ладно. Чао. Сами с ними возитесь, облизывайте, рассыпайтесь в извинениях, обклеивайте лейкопластырем. Когда очухаются, то снимут с меня подозрения, и контролеры ничего не смогут понять в новой версии про терминатора в черной куртке. Как бы там ни было, я на самом-то деле не слишком верю, что карманники подадут жалобу карабинерам.
Прежде чем покинуть их, спрашиваю, наверстано ли опоздание. Один отвечает, что да, а другой интересуется — мне-то какая, к черту, разница?
Стало быть, в Милане будем в 4.28, сейчас, наверное, 4.10. Ришар спит, Эрик забавляется со своей итальянкой. Человек в кожанке ищет меня и совсем недавно доказал свою решимость. К тому же теперь у него есть доказательство, что я солгал. Остается только одно решение: вновь забрать соню к себе. Тем хуже, до Милана остается всего четверть часа, он проведет их на моей кушетке. Я закрою дверь на цепочку, а потом… не знаю, там видно будет.
Во что я ввязываюсь, в конце-то концов? Я ведь даже не спросил мнения самого сони. Может, он хочет снова отыскать своих покупателей и доверить заботу о себе надежным рукам убийцы? Собственно, у них ведь было назначено свидание, разве нет? Мне-то что за дело, если какой-то больной лодырь решил поспать на одной из хваленых гельветеских перин, набитых деньгами, ради своей жены и детишек, у всех ведь есть жена и детишки, не стану же я портить себе кровь всякий раз, когда встречу отца семейства?
Запереться вместе с ним в купе? Надо быть психом. Я сам должен пойти навстречу черной куртке. О, наверняка я получу по морде, но это быстро пройдет, и я отведу его к соне. Если надо будет, я даже разорусь, чтобы всполошить двоих-троих пассажиров в коридоре, лишь бы все прошло тихо-мирно и ему не понадобилось прибегать к своей пушке. Он ведь сам сказал, что я им не нужен. Через двенадцать минут они уже будут на перроне Milano Centrale, а я неподалеку от м-ль Бис, может, и не в ее объятиях, но неподалеку. Сейчас я констатирую, что она довольно точно последовала моим предписаниям: дверь купе закрыта на задвижку. Вставляю четырехгранный ключ и тихонько поворачиваю.
*
Потемки прошило белым пунктиром, я опрокинулся на пол, затем чернота снова ослепила меня, когда подошва припечаталась к моим глазам. Бесшумно. Переливы от черноты к черноте, в голове звенит. Предательский удар. Он сцапал меня за шкирку, затем левым виском о среднюю полку, потеря равновесия, следующий удар в затылок и, наконец, уже на полу, удар каблуком по лбу.
Больно.
— Зажгите ночник, Латур.
В мой правый глаз проникает оранжевый лучик, другой вмят в свою орбиту и затуманен чем-то белым.
Ты на спине, с открытым ртом. Если тебя стошнит, все там и останется, придется глотать. Лучше пока дыши. Ты не раз избегал рвоты, контролируй свое дыхание. Дыши через нос, сжимай губы. Поверни голову немного набок, давление каблука на лоб будет не таким сильным. Боль пройдет, как только твоя голова избавится от тисков. Ничего не спрашивай, не шевелись, не говори.
Постепенно мое ухо снова начинает слышать перестук колес, смешанный с пульсацией крови.
— Позвольте ему подняться, он мне очень помогал в течение всей поездки, без него вы бы никогда меня не нашли. Я переговорю об этом с Брандебургом. Позвольте ему подняться.
— Этот придурок несчастный чуть было все не угробил, я на одних только итальяшек дерьмовых сколько времени потратил. Обманщиков предпочитаю видеть мордой на земле.
— Он же старался меня защитить, он ведь ничего не знал. К тому же он мне еще понадобится, из-за моей пилюли. Или это вы пойдете искать мне воду, с вашим пистолетом?
Он убрал ногу, и тотчас же тысячи мурашек закишели на правой стороне моего лица. Я смог медленно ворочать головой, провести рукой по глазам, протереть их немного. Я встал с ковра, словно молодой нокаутированный легковес, — оглушенный, пошатывающийся…
Оранжевый свет обволакивает неподвижные контуры моих попутчиков. Жан-Шарль, по-прежнему лежащий на своей полке, кладет мне руку на плечо:
— Как вы, Антуан?..
Псих в черной коже обнимает Беттину левой рукой, зажимая ладонью ей рот. В другой руке у него револьвер, приставленный к ее виску.
— Почему она? Почему не тот, наверху? — спрашиваю я, показывая на Жан-Шарля.
Вместо ответа он преспокойно взводит курок. Беттина вздрагивает: тихий горловой вскрик.
— Никто не помешает вам сойти. Осторожнее, она такая хрупкая, вы можете сделать ей очень больно.
— Особенно если нажму на спуск, придурок.
— А вы там, наверху, скажите ему что-нибудь, он вроде вас слушает. Если кого тут и надо держать под прицелом, так это вас!
Убийца ухмыляется, Жан-Шарль тоже, разыгрывая непринужденность. Он ведет какую-то странную игру.
— Никакого риска! Никакого риска! Я не знаю этого господина, — говорит он, показывая пальцем на психа. — Я его в первый раз вижу, но это неважно, любой мой волосок ему дороже собственной руки, так ведь? Разве неправда?
Тот не отвечает и продолжает пялиться на меня.
— Ну полно, Антуан, вы мне, похоже, не верите… Я ведь могу дать ему пощечину, а он и глазом не моргнет, вот, глядите…
И бац — отличная оплеуха, из-за которой у того голова качнулась в сторону Мое сердце сделало скачок, мне уже почудилось, что я слышу выстрел и черепная коробка Беттины разлетается на куски. Голова убийцы возвращается в равновесие, остальное его тело даже не шелохнулось. Ни словечка, ни проблеска удивления во взгляде. Твоя демонстрация просто великолепна, Жан-Шарль. В таком случае вмешайся. Вели ему опустить свою штуку, никто не собирается совать ему палки в колеса.
— Только вот в чем загвоздка, у него задание: доставить меня целым и невредимым к его хозяину, убирая все препятствия со своего пути. Если желаете стать одним из них — воля ваша.
— Спасибо, мы уже познакомились, — по счастью, я сидел в сортире, на очке. Я видел, на что он способен, там два типа валяются сейчас на полу.
Нокаут пробудил во мне зомби, опять вернулась усталость. У меня впечатление, что я вешу тонны. Мое крушение близко, хочу я того или нет.
— Вообразите себе, Антуан, встречу няньки и палача, двух существ, преданных по своей сути. Заботливых. Имеющих виды на будущее. Бдительных. Соедините их в одном теле — и вы получите вот это, — сказал он с неопределенным жестом, который мог бы обозначать и собачье дерьмо.
— Джимми, американец, был такой же. Вы можете представить, чтобы я, простой бухгалтер, двадцать лет откликавшийся на свистки хозяев, мог отныне унижать людей такой породы?
Поезд слегка замедляет ритм.
— Это приятно? — спрашиваю я.
— Не очень. Но хочется посмотреть, как далеко я смогу зайти.
Знакомая песенка. Это цинизм богача.
— Ладно, мне надоело слушать ваши глупости, — заявляет черная куртка. — Найди нам воды, чтобы он мог принять свою пилюлю. И берегись: начнешь хитрить — покажешь пуле дорогу. Твою подружку я тут оставлю.
Слезы текут из глаз Беттины. Немой ужас. Плачущая статуя.
— They don't want to kill you, they're leaving in a few minutes.
Убийца не пошевелился.
— О, не беспокойтесь, — говорит мне Жан-Шарль, — он понимает по-английски, иначе бы уже выстрелил. Он ее не отпустит, особенно если вы пойдете за водой. А мне она скоро понадобится.
— Вы, я смотрю, совсем оклемались. Доброе здравие для вас прямо пара пустяков. Ладно, я выхожу.
Псих смотрит мне прямо в глаза, отворачивает на несколько миллиметров подбородок Беттины и засовывает ствол прямо ей в ухо.
— Да. У тебя меньше минуты.
Принято к сведению. Я приоткрываю дверь ровно настолько, чтобы выскользнуть наружу. Полный свет заставляет меня щуриться.
— Tutt'appocht' uallio?
Я не очень-то разобрал, что хочет сказать маленький старичок, по-прежнему сутулящийся над своим поручнем. Машу руками, чтобы он повторил.
— Tutt'appocht' uallio? Са' cose ne'a bone?
Наверняка какой-нибудь диалект, может даже неаполитанский, только они так пришепетывают, нажимая на «ш», будто по-португальски говорят. Чувствую, что там в конце знак вопроса, но и в этот раз не знаю толком, что отвечать. Мне и с вразумительными-то вопросами нелегко. Пускай удовлетворится неуверенным мычанием, кивком головы, что может означать все, что угодно. И в конечном счете это будет правда.
Теперь мне бы очень хотелось понять, что это за история с водой. Вода у него в купе есть, бутылку я заметил, еще когда лежал на полу. А сам Жан-Шарль знает об этом или нет? Мне даже кажется, что для пилюли пока рановато. Но я слишком измучен, чтобы разгадывать всякие знаки, и если это знак, то ума не приложу, что тут могу поделать. Это я-то, единственный хозяин на борту… Антуан-придурок устал, ему пороху хватит только на то, чтобы доехать до Милана, и чем ближе он к нему, тем меньше придает значения этой далекой трагедии, одним из актеров которой, похоже, сам является. Револьвер в ухо… Тип, лежащий на полке, то больной, то нахальный… Старик, говорящий по-зулусски.
Скоро занавес. Занавес. Ты уже не слишком хорошо функционируешь, перестаешь чувствовать подробности, все от тебя ускользает. Попытайся дойти прямо до своего купе. Помнишь, где ты оставил воду? Возьми бутылку и вернись обратно.
*
Они не слишком пошевелились за это время, все трое, — натянутые, словно антенны, что посылают и получают волны, сигналы SOS, чуткие к молниям и зарницам. Соня по-прежнему на своем насесте и бросает на меня недобрый взгляд, когда я протягиваю ему бутылку. Можно подумать, снова злится.
Не плачь, Беттина. О чем ты сейчас думаешь? О белокурых улыбках твоего детства, о дощатом домике, засыпанном снегом, о твоих соплеменниках, умеющих слушать тишину? Клянусь тебе, южане не все такие. Тот, кто держит тебя, облапив, — это бедный тип, озабоченный всякими убогими вещами.
Ты-то небось не согласен — в своей черной скрипучей кожанке, которую спер у старика отца? Что там у тебя в башке? Надежда на прекрасный сон после долгого кошмара жестокости?
— Тормозим?
— ?
— Ты, придурок! Тормозим, что ли?
— Э… ну да, похоже на то. Можно присесть?
— Не время, придурок. Сейчас будем к выходу готовиться. Латур и ты, придурок, выходите в коридор первыми, и все вместе ждем у двери.
Латур идет за мной следом, искоса бросая многозначительные взгляды. Да чего же он хочет, черт бы его побрал? Отвлекающий маневр? Может, этот кретин уже расхотел сходить? Так я сам его вышибу вон коленом под зад. Хватит вопросов, героизма, проблем с выбором, мой поезд от этого свободен!
— Антуан? Могу я попросить вас еще кое о чем, прежде чем мы расстанемся?
— Нет.
— Не отказывайте мне в этом. Как только вернетесь в Париж, повидайте мою жену, поговорите с ней обо мне, скажите ей… Я ей позвоню, чтобы успокоить, но это совсем другое дело…
— Вы и вправду хотите, чтобы я, я сам высказал ей все, что я о вас думаю?
— Да нет же… Скажите ей… скажите ей то, что она сумеет понять… Пусть она не думает, что я слишком уж дрянной. Это лучше услышать от постороннего человека.
Он что-то царапает на бумажке.
— Когда вы будете в Париже?
— В пятницу утром, и уже окончательно.
Тормоза снижают давление, поезд останавливается. Последним рывком нас чуть качнуло вперед. Человек в кожанке начинает продвигаться к двери.
— Вот ее номер. Разборчиво? Загляните к ней, когда сможете.
Не ответив, я засовываю бумажку в карман, чтобы избежать лишних разговоров. Псих высовывает нос наружу.
— Какого черта они делают… тут же платформы нет!
На мгновение я закрыл глаза, так что не знаю, кто это сказал.
— Да проснись же ты, придурок! Мы прямо в поле остановились!
— Нет, это уже на вокзале, но поезд слишком длинный, а мы в самом хвосте. Машинисты сейчас отцепят венецианский состав и другим локомотивом подведут к платформе напротив.
— И надолго это?
— Десять минут по крайней мере.
Он хлопает ладонью по столу и снова превращается в буйнопомешанного, как в тот первый раз, когда я с ним столкнулся. Ему хочется бить и ломать.
— Ты, придурок, я не собираюсь торчать тут десять минут!
— Тогда идите пешком. От меня-то вы что хотите?
Латуру, кажется, не слишком по душе это предложение. В коридор выползают несколько заспанных пассажиров. Должно быть, решили, что это таможня. Стоит поезду хоть на минуту остановиться, как таможня уже тут как тут.
— Слушайте, делайте что хотите, вы ведь в Милане. Выходите или оставайтесь, только решайте быстрее, потому что люди уже просыпаются, контролеры скоро придут, и все начнут допытываться, какого черта мы тут делаем.
Молчание. Одобрительное на этот раз. Я испытываю даже некоторое утешение, видя, как возникает серьезная проблема, которую не мне решать.
— Ладно… Ладно, ладно. Сходим, Латур. Пойдем пешком, даже если мне придется тащить вас на себе.
— Нет, вы что… шутите? Идти по камням, в темноте, у меня же сил не хватит…
— Я это сделаю за вас. Что вы тут недавно говорили? Устранять любые препятствия, лишь бы вас доставить? Верно, даже если вы сами станете одним из них. Вы же отлично знаете, что стрелять я не буду, но шутить с этим не стоит, я гораздо сильнее вас. Ну так что? Сами за мной пойдете или мне вас тащить?
Беттина не смотрит мне в глаза и избегает всех остальных. Облокотившись на поручень, она прижимается лбом к стеклу и ждет, когда все кончится. Лишь бы не видеть наши рожи. Крутой открывает дверь и делает Жан-Шарлю знак идти первым. Тот, ворча, подчиняется. Я чувствую что-то очень сильное, неотвратимость избавления, последние крошечные мгновения перед экстазом. Да, это экстаз, несмотря на мою усталость и совокупность прочих обстоятельств. Я закрываю глаза, чтобы лучше его просмаковать.
— Эй, ты, придурок, прежде чем завалиться спать, запомни хорошенько, что ты был в поезде двести двадцать три, в девяносто шестом вагоне, в среду, двадцать первого января, потому что мы-то этого никогда не забудем.
Прощайте. Соня пытался поймать мой взгляд, но получил только пародию на улыбку. У Беттины вырывается слишком долго сдерживаемая жалоба. Она разражается рыданиями. Я пытаюсь удержать ее возле себя, но она со злобой выдергивает руки и возвращается в купе номер семь, понося меня на своем языке.
Вот я и один. Я с силой захлопываю дверь и шарю рукой в поисках ключа от висячего замка. Искусственная кожа моей лежанки холодна как лед.