***
В каком состоянии я его найду?
Он спит с открытым ртом, растянувшись на моих одеялах. В этом состоянии было бы так просто выбросить его в окно. Окно, pericoloso sporgersi. В моем мозгу возникает подобная мысль, а я даже не чувствую за собой вины, я нахожу ее вполне нормальной. Присутствие этого постороннего тела в моем купе — что-то вроде бородавки, выросшей у меня на носу за одну ночь. Или того хуже — чирья, который вот-вот нагноится, если ничего не сделать.
— Эй, полегче!.. Это так вы людей будите?!
Да, именно так, ударом колена в жирное брюхо — вот как поднимают мешки с дерьмом вроде тебя. Я чуть было не сказал это вслух.
— Вы сумасшедший! — стонет он. — Я только-только заснул… всего-то крохотная передышка после почти двух часов…
— Немедленно возвращайтесь в свою коробку.
— Уже?
— О, ненадолго, через полчаса проезжаем Домо, в худшем случае придется подождать до Милана, это еще два часа. Сейчас я больше ни видеть вас не хочу, ни слышать, как вы дышите. Вы туда сами залезли, вот там и сидите. Знаете, чем я из-за вас рискую?
Он меня даже не слушает. У меня такое впечатление, что он трусит возвращаться в бак.
— Но… Разве вы не можете закрыться изнутри на висячий замок? Я бы пристроился где-нибудь в уголке… тихонько. Только бы не взаперти.
— Проблема не в этом. Изнутри я могу закрыться только четырехгранным ключом, а он стоит семнадцать франков на любом вокзале, кто угодно может себе такой достать. Слушайте, мы в точности хотим одного и того же — спать, расстаться друг с другом как можно скорее и снова завалиться на боковую. И чтобы попусту не терять времени, вам надо вернуться в укрытие. Постарайтесь вытерпеть там по крайней мере три часа. Я не собираюсь с вами возиться.
Он поднимается, бурча что-то невразумительное:
— Что толку… Милан… без денег… мои бумаги… что толку.
— И не стройте из себя капризного ребенка, — говорю я, опуская крышку. — Вспомните лучше ваши недавние разглагольствования, такие звучные и напыщенные, насчет терпения… мгновения… Воспользуйтесь собственной концепцией времени, вы ведь человек зрелый, стало быть, умеете ждать. Это так или я чего-то недопонял в ваших похвалах?
Я вдруг осознаю, что мое презрение к этому типу свело на нет все мое любопытство. Вопрос приоритета.
— За что вас ищут? За наркоту?
— За?.. Я не понял…
Значит, не за наркоту. Это очевидно. В дверь стучат. На этот раз отпираю с большей уверенностью, но по-прежнему изо всей силы упираясь локтем в ящик. Какой-то парень в круглых очках и с чемоданом собирается открыть рот, но я не оставляю ему времени на это.
— НЕТ! У меня все забито, может, вы найдете место в девяносто четвертом.
И я киваю ему на прощание, уже думая о роже, которую состроит Эрик. Он наверняка поймет, что это я, потому что пассажир, которого провели один раз, уже больше не повторит ошибки, — это отчасти как с быком на корриде. Очкарик застанет его врасплох, заявив: «Ответственный из девяносто шестого мне сказал, что у вас есть место!» И тут, честно говоря, все по правилам.
— Так вы говорите, что не были гангстером?
— Я честный человек. Давеча я вам сказал правду, я всю жизнь был бухгалтером.
— Вот эти-то хуже всего. Идут сразу после автомехаников. А почему больше не работаете? У вас ведь по счетной части безработицы не бывает. Лень стало?
Похоже, я сморозил глупость. Он на меня так посмотрел, что мне даже извиниться захотелось. У него в точности такое же выражение лица, как у того аргентинца. Иммигрант, которому отказывают в убежище.
— Я сойду, как только будет возможно. Не хочу подвергать вас риску. По крайней мере дольше, чем надо. Примите мои извинения. Вам нужно поспать, и мне тоже. Но прежде чем вернуться в свой ящик, я хотел бы попросить у вас еще одну вещь — немного воды, мне нужно принять пилюлю.
— Как бы там ни было, сидеть вам здесь еще два часа. А воду вы всю выпили.
— У меня горло так пересохло, что я ничего проглотить не смогу. А лекарство надо принимать каждые два часа. Это не каприз.
Усталость… Эта борьба утомляет меня еще больше, чем отсутствие сна. Пилюля… У этого типа просто дар какой-то ставить меня в тупик со своими дурацкими нуждами. А я, сам не понимаю почему, не могу ему отказать. Он меня в дерьмо толкает, но у меня при этом впечатление, что он искренен.
— Ладно, пойду поищу. Но в такое время это непросто. Может, мне четверть часа понадобится. Подождете?
Он смотрит на свои часы и кивает в знак согласия. Опять возня с висячим замком; он вытягивается во всю длину на банкетке, и я выхожу.
В тамбуре на целых пять градусов ниже, чем в вагоне, не надо забывать, что сейчас середина января. Обычно на мне мой синий форменный пуловер, который отлично сочетается с белой форменной рубашкой и серыми форменными брюками. Но я его забыл дома, и в нем сейчас наверняка Катя спит. А белый цвет моей рубашки уже далеко не такой форменный, каким должен быть, мне это в нашей лавочке уже неоднократно ставили в упрек. Но, несмотря на все советы Ришара, мне так и не удается иметь приличный внешний вид. Старший инспектор, по прозвищу Лощеный, всегда острит, когда видит нас вдвоем в конторе: «Месье Антуан, объясните, пожалуйста, почему, когда вы уезжаете в рейс, впечатление такое, будто вы из него возвращаетесь, а ваш товарищ, наоборот, по приезде выглядит так, будто никуда не уезжал?» Сначала я в ответ брякал какую-нибудь заранее приготовленную чушь, но со временем стал просто пропускать это мимо ушей. Я так и не нашел достаточно хлесткого ответа, который бы раз и навсегда отбил у него охоту прохаживаться на мой счет.
Где мне найти воду и при этом не получить по шее? У Беттины? Она спит сидя, подложив под голову свой рюкзак, и у нее нет ничего похожего на бутылку. У Ришара? Эрика? Не стоит лезть на рожон. Я знаю пределы корпоративной терпимости. Нет, надо отыскать кого-нибудь новенького, одного из тех немногих, кого я еще не доставал сегодня ночью.
Направление: к голове поезда, с риском налететь на итальянского проводника в самый разгар швейцарского контроля.
*
Весь второй класс эгоистично храпит. Может, в первом? Почему бы и нет. Я в довольно приятельских отношениях с одним кондуктором из старичков. Зовут его Мезанж. Обычно он раньше Домо никогда не ложится. Он у нас вроде арабской лавчонки, знаете, из тех, что открыты круглые сутки. На самом-то деле выбора у меня нету. Моя удача в том, что у кондукторов нет служебного купе, все, что можно, отдано толстосумам, и поэтому они устраиваются прямо в коридоре, на откидной койке. Можно с первого взгляда определить, спят они или нет. Мы, молодые подмастерья из заурядного второго класса, благодушно посмеиваемся над этим в своих отдельных служебных квартирках.
— Только не говори, что ты спал, я сам видел, как ты лед в ведерко накладывал, — говорю я.
— Не трави душу. Тут один свекловод захотел среди ночи шампанского да два бокала в придачу! При этом едет один. В последний раз, когда меня об этом просили, я у себя на одеяле нашел две бумажки по пятьсот франков.
— Это тот самый, который сказал, что ты ему напоминаешь какого-то очень любимого человека?
— А, так я тебе уже рассказывал… Для начала, сам-то ты чего еще на ногах?
— У тебя чуточку воды не осталось?
— Воды? С такой рожей, как у тебя, скорей скотча надо хлебнуть.
— Неужто так заметно?
Прежде чем я двинулся обратно со своим видом свежеоткопанного покойника, он удержал меня за рукав.
— Сегодня сплошные свекловоды, ну их. Не бери с меня пример, не мотайся всю жизнь по рельсам, это позвоночник уродует.
Мезанжу доставляет удовольствие называть придурков «свекловодами».
— Почему же ты сам не уходишь? — спрашиваю я.
— Потому что мой позвоночник уже пропал, да и к пенсии слишком близко. Ты как думаешь, были бы у меня бабки, болтался бы я ночами на колесах?
— Да.
Он отпускает мой рукав и разражается смехом. Затем насильно запихивает мне в карман четвертушку «J&B». Я издали машу своим литром воды, а он мне — своим шампанским.
Я отсутствовал дольше четверти часа, через десять минут прибываем на таможню, так что тянуть волынку некогда. Мне нужно продержаться до Милана. Ровно два часа. Два часа, чтобы не потерять работу, которую все равно намереваюсь бросить, потому что она меня больше не забавляет. Это не говоря о неприятностях, которые меня ждут, если в моем купе обнаружится тип, которого разыскивают невесть за что. Я мчусь в одной рубашке сквозь поезд-призрак с заиндевелыми окнами, цепляясь за металлические поручни, чтобы еще больше добавить себе скорости, и перепрыгиваю через вагонные стыки в гармошках, пахнущих мокрой резиной. А ведь мое место в теплой Катиной постели. Когда я качу по рельсам ночами, когда все летит кувырком, я думаю только о ней. Никогда о Розанне. Она — это когда все хорошо, маленькое римское облачко. Я стою не больше, чем все те жлобы, которым читаю мораль.
— Пейте и возвращайтесь в ящик, подъезжаем к Домо.
Он тихо просыпается и достает из кармана пузырек с белыми таблетками, этикетку невозможно рассмотреть. На его лице мука.
— Вы мне тут в обморок не хлопнитесь?
Он делает знак рукой, что, мол, нет, и продолжает пить. По его щекам струится пот. До настоящего момента я был не слишком обеспокоен его речами про сон, но, глядя на эту трупную маску, уже не знаю, что и думать. Он без понуканий залезает в укрытие.
— Американец ведь должен был довезти вас до Лозанны, верно?
Его «да» больше напоминает последний вздох умирающего, как это показывают в кино. Я поспешно хватаю простыню и иду в туалет, чтобы намочить ее.
— Возьмите это.
Он прижимает ее к своему лицу так, будто целует женщину. В голову мне приходит другая мысль, я бегу в купе Беттины и умыкаю оттуда шесть подушек, которыми она по-прежнему не желает воспользоваться. Она спит, положив под щеку сжатые кулачки.
— Еще вот это возьмите. Я прошу у вас только десять минут на таможню. Десять минут, если все пройдет как обычно.
«Да» — глазами.
У меня глубокое презрение к храбрецам, и я знаю почему. Они зеркало моего собственного малодушия. Я боюсь, что мои руки выдадут мой страх, и не знаю, что у меня при этом будет с лицом, — у людей ведь нет привычки изучать в подобных случаях свое отражение. Во время первой таможни я еще не знал, что какой-то напыщенный дурак сидит, скорчившись, в моем бельевом баке. И все прошло как обычно.
Поезд остановился, я вижу их на перроне, готовых подняться. Швейцарцы проходят первыми, они довольно улыбчивы и даже говорят мне «здрасьте».
— Все в порядке?
— Да.
Они и в самом деле гораздо любезнее, когда покидаешь их территорию. Видно, думают, что теперь это дело итальянцев — пусть пропускают к себе всяких инородцев, коли охота. Им-то в любом случае плевать, у итальянцев всегда один и тот же бардак, уж они-то их знают, они их целыми пачками вышвыривали от себя за эти годы.
Я прекрасно чувствую, что они думают, в Домо всегда одно и то же. И всякий раз меня так и подмывает повторить им то, что я услыхал в одном фильме, «Третий человек», там один тип говорит, что в Италии века упадка и фашизма породили Микеланджело и Рафаэля, а Швейцария за двести лет демократии дала миру всего одну общепризнанную вещь — машинку, говорящую «ку-ку». Каждый раз, когда мы проезжаем Домо, это вертится у меня на языке, но я еще ни разу не осмелился. Да и сегодня ночью не лучший момент. Однако самое забавное состоит в том, что когда швейцарец разевает рот, никогда не угадаешь, заговорит он по-французски, по-немецки или по-итальянски.
Они выходят, ничего не проверив, и возобновляют свою веселую беседу. Как раз то, что мне сегодня нужно.
Второй раунд — слышу в коридоре итальянские сапоги. Военные сапоги. У них и фуражка производит большее впечатление, чем прочие, с более высокой тульей, с белым кружочком, пришитым над козырьком. Это не слишком-то вяжется с представлением о заальпийском гостеприимстве — Италия, страна каникул и dolce vita… Твои таможенники способны ошарашить даже немецких туристов, а это кое-что да значит. Их двое, один в сером, другой в коричневом. Обычно их больше всего интересуют итальянские паспорта и удостоверения личности, поди знай почему. Никогда не осмеливался спросить. Нынче ночью серый явно решил прошерстить всех своих соотечественников одного за другим, хуже любого швейцарца; можно подумать, что итальяшке, возвращающемуся домой, всегда есть что прятать. Портативная рация тут тоже еще не изобретена, эпоха Гутенберга в полном расцвете; у них по-прежнему на руках огромный список всякого жулья, и они часами неторопливо его перелистывают. Я как-то рассказал об этом одному французскому фараону, думаю, он до сих пор смеется.
Плохо дело: он размахивает перед моим носом кусочком картона, хочет кого-то разбудить в десятом. Мой черед говорить.
— Compartimento dieci.
Серый выходит, коричневый остается. Соня сидит тихо. Опять говорить, выдумывать разные глупости, лишь бы чем-то прикрыть ненадежную тишину
— Е la partita?
Всегда найдется какой-нибудь футбольный матч для обсуждения — вчерашний ли, сегодняшний, тут я ничем не рискую. Впрочем, он фыркает:
— Ammazza… voi Francesi siete veramente…
Делает пальцы «рожками». Дает мне понять, что французам подфартило.
Промашка. Быстро сменить тему.
Но ни Берлускони, ни Чичолина интереса у него не вызывают, разве что появляется некоторая осторожность на мой счет. Я вынужден заткнуться.
И тут вдруг всего лишь от простого взгляда, брошенного на перрон, я почувствовал, как из глубины моих внутренностей на меня накатывает волна неожиданного счастья. Комическая парочка, настоящие Лоурел и Харди, взъерошенные, с перекошенными галстуками, каждый тащит тяжеленный чемодан и на чем свет стоит распекает другого, чтобы ускорить шаг. Как бы я хотел, чтобы Беттина на них взглянула…
Я-то собирался скорбно принять виноватый вид, а вот теперь не могу сдержать радостного хихиканья. Крученая подача в третьем сете. Коричневый небось думает, что это я над ним издеваюсь.
— Apposto. Andiamo, va… — говорит серый, махнув мне рукой на прощание.
Едва они уходят, я испускаю вздох, который меня опустошает, словно проколотую шину. Приграничная тишина воцаряется в моем купе. Зря я говорю, что таможенников вешать мало, на самом деле они вполне терпимы.
Я угощаюсь немалым глотком «J&B», который бурным потоком врывается ко мне в пищевод. Добрая порция бурбона гораздо больше порадовала бы мои вкусовые ощущения, но делать нечего. Как говорят итальянцы: «А cavallo donate non si guard'in bосса». Дареному коню в зубы не смотрят. Народная мудрость.
— Вы как там, держитесь? — спрашиваю я соню.
— Душно.
Он протягивает мне простыню, мокрую и горячую.
— Вы меня пугаете. У вас жар?
— Нет, нет, не бойтесь, просто я не привык так долго не спать.
— Недолго осталось, еще два часа с небольшим, и окажетесь в гостиничной койке на Миланском вокзале. Сможете хоть десять дней отсыпаться.
— Без денег и десяти минут не смогу. А на те крохи, что в кармане остались, меня даже в водосточную канаву не пустят.
Тут я застываю как громом пораженный.
— Что? Простите? Вы обделываете международные делишки с американцами и швейцарцами и при этом хотите меня убедить, что едете без гроша?
Я уж чуть было не начал сочувствовать его положению, а он затевает нищего из себя строить… Мы увязаем. Спотыкаемся о порог абсурда.
— Литр воды — еще куда ни шло. Но пятьдесят тысяч лир за гостиничный номер… это уже чересчур.
— Я ни о чем таком вас не прошу. Но если бы вы были любезны оставить мне подушку с простыней или одеялом, я бы устроился в зале ожидания. Мне нужно будет лишь сделать один звонок в Швейцарию. За счет абонента, однако монетка все-таки понадобится.
— Что-нибудь важное?
— Ну… да.
Я изнемогаю. Головокружение на краю пропасти или чего там еще. И где-то в самом низу различаю измученную тень меня самого.
— Не хочу ничего такого сказать, но похоже, что вы в дерьме по самые уши. Заметьте, меня это даже немного утешает, потому что рядом с вами я просто счастливчик.
— Вы даже не представляете, как удачно выразились. У меня двое ребятишек, двенадцати и четырнадцати лет, и жена, которая никогда не работала. Когда я перестал вкалывать — и вовсе не из-за лени, как вы говорите, — то влез в долги, я занимал, и по-крупному, не имея возможности вернуть ни гроша. Я перестал платить налоги, за жилье… и тогда…
— И тогда вы сделали какую-то глупость.
— Нет. И да, и нет. Собственно, нет. Вы хотите спросить, какого рода глупость? Кража? Я на это не способен. В любом случае вы не сможете понять, у вас ведь нет ни жены, ни ребенка.
— Нет, но работа у меня есть, и я держусь за нее, пока не подыскал другую. Я сын простого работяги и сам вкалываю, так что избавьте меня от этого припева: «суровая действительность, которую молодым беззаботным дуракам вроде тебя не понять».
— Я этого не говорю…
В первый раз вижу его зубы. Он хотел засмеяться, но не имеет на это сил. Надеюсь, что смогу проникнуть в тайну этого человека еще до Милана.
— Весь этот бордель на таможне из-за вас? Вы на учете?
— Да. Черный список. Полное запрещение покидать французскую территорию.
Я уже видел типов, которых прихватывали за нелады с законом. А у этого налоги… жалобы заимодавцев… представляю себе.
— А почему вы перестали работать?
Тут он снова погружается в себя, и крышка опускается над его головой.
Из пещерной глубины деревянного сундука доносится едва слышная фраза:
— А вот этого я никогда не скажу… Никогда. И это в ваших же интересах.
Черная дыра в четыре километра. Туннель. Нигде не чувствую себя лучше, чем в этом футляре из сплошных стен, сквозь который мы мчимся: шум делает бесполезным любое слово, верхний свет становится в сто раз более густым. Остается только замереть и ждать. Наконец вырываемся оттуда. И ничего не изменилось. Соня по-прежнему тут, втиснутый в свое ложе из подушек. Он только что заснул. Пот струится по лицу. Ему удалось украсть у меня мой драгоценный сон, и я торчу здесь как дурак, глядя на него, а он буквально сочится своей тайной, лежа в катафалке, набитом белым чистым бельем. Я не врач, но весьма опасаюсь, что никогда больше не увижу его идущим прямо, с высоко поднятым сухим лицом и широко открытыми глазами. Я уже не понимаю, что страшит меня больше — угодить в тюрягу или не узнать конца его истории. Если я засну, то сюда может войти какой-нибудь контролер, открыв дверь своим четырехгранником, а если закрою бак, соня задохнется. У меня больше нет свободных купе. Я уже начал было подумывать о том, чтобы запереть свою кабинку на висячий замок, а самому отправиться спать к Беттине, но нежелательно оказаться в замкнутом пространстве наедине с пассажиркой, на это всегда дурно смотрят, когда застукают.
В коридоре пусто. Я бы хотел, чтобы что-нибудь пришло ко мне на помощь, что угодно, любое явление, которое помогло бы внести разнообразие в это невыносимое однообразие. Например, пассажир-итальянец, орущий от счастья, что вернулся домой, или подросток, протягивающий мне свой плейер, напичканный хард-роком, или владелец маленького кинотеатра, этот мог бы предложить мне пожизненное место киномеханика. Мне надо протянуть до Милана, а там, клянусь, я отсеку гнилые ветви и запрусь до завтрашнего утра, и пусть только болван контролер или кретин пассажир попробуют меня разбудить…
Сейчас я был бы не прочь занять чем-нибудь свой ум, чтобы меня рассмешили, чтоб угостили горячим кофе из термоса. Коридор в высшей степени негостеприимен — линолеум, ледяной металл, запотевшие стекла. Я на мгновение останавливаюсь перед купе Беттины. Она завернулась в одеяло и спит, приникнув к своему рюкзаку и высунув одну ногу наружу. У нее невероятно хрупкая лодыжка, обтянутая белым носком.
Сауна. Она и я. На Фарерах.
Дверь на том конце бесшумно открывается. Два типа, уже готовые войти, заметив меня, приостанавливаются. Мой первый рефлекс — заскочить в купе Беттины, опустить все три шторки со стороны коридора и запереться изнутри четырехгранником. Один из типов для виду облокачивается на оконный поручень, но следит за мной уголком глаза. Понял. Это меняет все, и вовсе не в том смысле, в каком я хотел. Вагонные пираты, явившиеся в свой обычный час с твердым намерением обшарить каждый вагон за время, оставшееся до Милана. Только ворья мне тут не хватало…
Потихоньку двигаться к своей кабинке, но сразу не заходить. Ни в коем случае. Чтобы не подумали, будто я боюсь.
А я и в самом деле боюсь. Не совсем этих двоих, несмотря на их ножи, но бардака, который они способны учинить в вагоне проводника, который сегодня ночью не слишком в этом нуждается. Если хоть один пассажир проснется, обнаружив чужую руку в своем кармане, у него будет повод поорать, устроить драку, остановить поезд и переполошить легавых, и мне уже не удастся потихоньку избавиться от зайца. Вспоминаю тот раз, когда дело закончилось на перроне какого-то крохотного вокзала, где и поезд-то ни один никогда не останавливался: двое воров дрались с тремя совершенно ополоумевшими пассажирами. Фараоны явились через пятнадцать минут после того, как треснула первая челюсть, и прошло еще два часа, прежде чем поезд снова тронулся.
А вдруг они сунутся к крикуну, хотя у того больше и взять-то нечего? Это же будет сущее светопреставление. Он наверняка решит, что против него заговор, и поубивает их всех на месте. А Беттина? У нее случится новый нервный припадок, и я уже никогда не решусь посмотреть на себя в зеркало. Что делают в таких случаях? Нет, сегодня ночью я не спрячусь у себя в купе, пережидая, пока все само пройдет. Впрочем, он начинает терять терпение, он сверлит меня взглядом, и, если я сейчас же отсюда не уберусь, он попросит, приставив мне нож к горлу, принести ему кофейку. Я знаю, чтобы меня тут пришили, шансов очень мало, они ведь не убийцы и прекрасно понимают, во что это обходится, они просто хотят спокойно делать свою непыльную работенку. Они никогда не воспользуются ножом, никогда, это точно. Но он у них есть в кармане, они готовы его показать, вот этого-то я и боюсь — увидеть, как он раскроется в одно мгновение перед моим носом. Это все. Они, морщась, перекидываются парой слов, что-нибудь вроде: «Что там еще за говнюк? Не дают поработать спокойно». Они теряют время, для них это идеальный момент — в коридоре, кроме меня, ни души.
Тем хуже, я иду вперед, заставляя себя глядеть прямо им в глаза.
Шум в тамбуре у них за спиной.
Галлюцинация… Мираж…
Итальянские контролеры.
Это Бог. Он все увидел сверху… Он хочет искупить ночь, которую заставил меня пережить…
У них забавно вытягиваются лица при виде воров, не поймешь даже, кто больше смущен, — покачивания головой из стороны в сторону, обмен любезностями, prego, grazie, и они идут дальше своей дорогой, мне навстречу. Можно подумать, это старая добрая итальянская комедия «Жандармы и разбойники», только тут все еще натуральнее, чем на сцене. И ради достойного завершения спектакля они небось обнаглеют настолько, что потребуют мои билеты для контроля, дабы восстановить свой авторитет, который малость подрастеряли перед этой шушерой. Они приветствуют меня чуть надуто, один из них спрашивает, почему я не сплю. Я не могу впустить их к себе, поэтому вынужден шептать на ухо своим чуть перепуганным итальянским:
— Я воров караулю, они не хотят уходить из моего вагона. Что будем делать?
— Каких воров?
— ?
— Где ты воров видел?
Нет, не может быть, чтобы Бог послал ко мне этих скотов. Невозможно. Разве что он хочет моей погибели.
— Да вон же они! В том конце. Это что, тайные агенты, по-вашему? И какого черта вы им потакаете?
Они делают рукой этакий маленький жест — дескать, «брось, чего ты в самом деле…» Неотразимая итальянская система. Их концепция благополучия… Вместо того чтобы выразиться ясно и определенно, они предпочитают не рисковать, сопровождая свое предположение тонкой мимикой: «я ведь тебе ничего вроде не говорил, но ты все-таки понял».
Воры не сдвинулись с места ни на йоту, но теперь они ухмыляются. На какую-то долю секунды я даже подумал было, что это они сами подослали ко мне своих эмиссаров в форменных фуражках, чтобы вежливенько убедить меня убраться подальше.
Мне говорят, что все в порядке, спрашивают, все ли билеты проверили швейцарцы, желают спокойной ночи. И проходят в следующий вагон.
Вот так.
Подобные вещи возможны только по сю сторону Альп. Рассказать об этом в Париже — никто не поверит.
Результат: я не только по-прежнему в дерьме, но вдобавок эти два подонка еще и получили благословение властей.
И теперь они сами приближаются ко мне.
Спокойные.
Отступать, отступать до самого электрощита. Они не понимают и все приближаются. Зеленая кнопка, красная кнопка и еще одна, маленькая, сверху, которую ни в коем случае нельзя трогать — общий выключатель. Четырехгранник выскальзывает у меня из пальцев, я нащупываю кнопку, жму, щелчок…
Полная темнота. Они резко остановились.
— Mortacci tuoi!..
У меня времени, как раз чтобы успеть проскользнуть к себе. Я приникаю ухом к двери. Толчки, они натыкаются на двери, из-за пары ударов кулаком в мою собственную у меня глохнет ухо. Они вынуждены сменить вагон. Какими бы ловкими воры ни были, работать вслепую они не смогут. «Еще увидимся, — слышу я, — еще увидимся». Опять «Mortacci tuoi» (проклятье моим мертвецам), и дверь тамбура закрывается за ними. Если только они меня не поджидают, притаившись в темноте. Может, они хитрые, эти ублюдки.
Они наверняка вернутся, но у меня есть время подготовиться.
— Включите свет, а то, мне кажется, я сейчас упаду, — слышится дребезжащий голос.
Я оборачиваюсь в темноте и замечаю силуэт сони, стоящего в десяти сантиметрах от меня.
— Вы меня чуть не напугали. Свет сейчас нельзя включить, во всем вагоне тока нет… Ложитесь пока на мою кушетку.
Три светящиеся точки вблизи показывают, что скоро 3.30. Внезапно его дыхание учащается, затем на мгновение замирает в леденящей тишине.
— Э… эй, только без глупостей, говорите что-нибудь!
Вместо ответа тело рушится наземь с глухим стуком, задев головой мое колено. Я не шевелюсь.
Затем прижимаю ладони к своим векам, чтобы хоть на миг уединиться в собственной голове.
Мои зрачки привыкли к темноте. Сделав шаг к своей сумке, я наступаю ему на щиколотку, а он даже не вскрикнул. Я отыскал наконец карманный фонарик, после того как разбросал все свои вещи, и направил луч ему в глаза. Он без сознания. Его тело валяется на полу, словно гнилой плод, упавший с ветки. Наверное, я должен бы встревожиться. Не знаю, но, похоже, с меня чуточку хватит.
*
Я снова зажег свет, но в голове у меня от этого нисколько не прояснилось. В коридоре наконец человеческое существо — какой-то потягивающийся старичок, которого, видимо, разбудила темнота. Значит, еще живой.
Не знаю, что надо делать, чтобы вернуть кого-либо к жизни, — то ли хлопать по щекам, то ли брызгать водой? Попытаюсь вспомнить его имя. Жан-Жак?
— Жан-Жак… вы в порядке? Вам жарко? Хотите попить чего-нибудь?
Мои дурацкие вопросы вынуждают его с трудом открыть глаза. Я слегка брызгаю ему в лицо водой и прикладываю к губам горлышко бутылки.
— Это… ничего… такое со мной и дома случалось… немного жарковато… недостаток сна…
— Вы можете подняться?
Он закрывает глаза в знак согласия и опирается на мою руку, чтобы встать на ноги.
— Когда мы будем в Милане?
— Через час, итальянцы вроде решили наверстать опоздание.
— Вы не волнуйтесь из-за того, что со мной случилось… Такое бывает… я сойду, как договаривались, врач мне не нужен.
— О, знаете, в настоящий момент я не волнуюсь, мне некогда.
Он смотрит на мои разбросанные на полу вещи и начинает их подбирать.
— Да бросьте вы, плевать на них, потом я сам приберу, дайте дух перевести, мне сейчас не до них, пускай валяются, пускай пачкаются!
— Старая привычка. Если я когда-нибудь выпутаюсь из этого, я вас не забуду. Это не пустые слова, у меня скоро будет много денег, по-настоящему много, и я вспомню, что вы для меня сделали.
Сам не знаю почему, я расхохотался. Нынешней ночью со мной чего только не было, но такое…
Я этого типа оскорблял, раз десять желал ему смерти, даже пытался унизить. А он?..
— Послушайте, даже не знаю, как вам это сказать, но вы не находите, что ситуация довольно нелепая? Жан-Жак… Вы ко мне залезли, чтобы спрятаться от таможни, я сражаюсь с контролерами и всякими проходимцами, вы отрубаетесь при первой же возможности, сулите мне бабки, и при этом вам нечем заплатить за телефонный звонок. Я уже ничего больше не понимаю, да и не пытаюсь понять.
— Меня зовут Жан-Шарль.
Я поразмыслил одно мгновение и снова разразился смехом. Не искренним смехом — отстраненным. В эту секунду ничто больше меня не страшило: ни контролеры, ни тюрьма, ни воры, ни прочее жулье. Эту секунду я украл у вселенской логики.
— Не хочу употреблять высокопарные слова, но если вы мне и должны что-нибудь, так это ночь сна и хоть какое-нибудь подобие правды.
Не задам больше ни малейшего вопроса этому субъекту, надо, чтобы все исходило от него самого. Он складывает мою измятую рубашку и протягивает мне:
— Это у вас для обратного пути?
— Да. В любом случае она бы как-нибудь по-другому испачкалась, я не способен содержать свою форму в порядке, в «Спальных вагонах» у меня репутация неряхи.
Перестук колес смягчается, опоздание наверстано. Жан-Шарль садится на мгновение и вытирает лоб. Не похоже, чтобы ему стало легче.
— Вы ведь поняли, что я болен, — говорит он так, будто это изначально само собой разумелось.
Что еще можно сказать после такого признания?.. Мне больше не нужны никакие эвфемизмы.
— Это оно и есть, ваше подобие правды? У меня тут все насквозь липкое и мокрое от вашего пота, с вас градом льет, а я только тем и занят, что пытаюсь осушить это болото. Я вовсе не хочу вас унизить, но я бы вполне без всего этого обошелся… Знаю, это не смешно, но вы у меня тоже смеха не вызываете.
Я уже не отдаю себе отчета в том, что говорю, я только что достиг состояния того физического и умственного разброда, с которым сталкивается Катя после каждого моего возвращения. Это при том, что мы всего на полдороге «туда».
— Вы ведь измучены, да? Вы меня ненавидите.
— Нет. Уж скорей мне хотелось бы влепить вам оплеуху. Но больного я бить не могу…
Он опускает глаза. Надо отвлечься от того, что я только что сказал.
— Чем вы больны? Не бойтесь называть вещи своими именами.
— Я сам не слишком много об этом знаю. Знаю только, что это очень серьезно.
— Глупо заболеть, когда готовишься заграбастать кучу денег, — говорю я.
— Пфф… В этой игре вы наверняка выиграете. Я не умею защищаться от циников. А вы циничны настолько, насколько это свойственно здоровому человеку.
«Здоровый». Это я-то?
— Ну… похоже, это цинизм бедняка… И потом, в любом случае я не циник, это я от вас заразился.
Все, что я говорю, от меня ускользает, просто выскакивает само собой. Антуан от природы злой, это все говорят. У Антуана больше нет выбора. Антуану просто уже не угнаться за своим естеством.
— Если бы вы знали, до какой степени ужасно то, что вы говорите… Год назад я бы вас убил. Да, убил. Теперь-то я понимаю, что оно того не стоит.
Я отлично вижу, что он пытается говорить нормально, но это чистое притворство. Его глаза моргают все чаще и чаще, ему уже не удается держаться прямо, тряски поезда хватает, чтобы он начал сползать с кушетки. А я, сидя на полу, смотрю, как он падает.
— Я в розыске, но только не потому, почему вы думаете. Я всем нужен, меня все хотят, его просто рвут друг у дружки, этого господина Латура!
Он начинает хохотать, будто пьяный.
— Я представляю собой мешок денег, оттого-то и смеюсь, видя, как увиваются вокруг меня все эти кретины в белых халатах, да и все прочие тоже.
Точно, пьянчужка, приступ белой горячки в самом разгаре. Поет мне свой горький куплет. У меня впечатление, будто я у стойки какого-то занюханного бара, в занюханном квартале, лицом к лицу с каким-то прокисшим алкашом, у которого все больше и больше заплетается язык. Если подожду еще чуть-чуть, он мне сам все выложит.
— Вас это удивляет, да? Вы небось спрашиваете себя, как это бедный больной вроде меня, бедный и больной, умудряется заставить столько народу суетиться вокруг себя? Ну так я вам это скажу. Я сейчас как раз в том состоянии, чтобы сказать.
— Давай говори.
— Я на вес золота. А у швейцарцев его много, это всем известно… Они платят больше, чем французы, тут я ничего не могу поделать. Вы бы ведь выбрали то же самое? Моей собственной стране наплевать, если моих ребятишек вышвырнут на улицу, когда меня здесь уже не будет. Я знаю, швейцарцам тоже плевать, но они хоть платят достаточно, чтобы на это прожить годы, десятилетия!
Его голова ныряет вперед, и я едва успеваю привстать на пятках, чтобы подхватить его раньше, чем он клюнет носом в пол. Он рухнул на меня всем телом.
— Мне надо… лечь… мне надо отдохнуть…
На какую-то секунду мне показалось, что он умер. Я выхожу из игры.
— Я все прекращаю. Вызову начальника поезда, найдем «скорую помощь». Это слишком рискованно. Тем хуже.
— Ни в коем случае… Я еще не подох… Это все из-за недосыпа; если остановиться сейчас, то все пропало для меня, для моих ребятишек, для вас тоже… Найдите мне место, чтобы поспать…
Я смиряюсь. А что еще остается.
Открываю дверь и высовываю нос наружу. Маленький старичок по-прежнему здесь и поворачивает ко мне голову.
— Слушайте, Жан-Шарль, я хочу попросить вас сделать последнее усилие, и я вас положу на настоящую кровать… на полку по крайней мере. Только надо до этого продержаться, нам остался всего один бросок, и лучше, чтобы вас не засекли. Так что вы пойдете по коридору своими ногами, я впереди, а вы сразу за мной. Чувствуете себя на это способным?
Кивок согласия. Прежде чем он изменит решение, я сгребаю в комок свои одеяла, простыни и подушки, хватаю все это в охапку и проталкиваюсь через дверь в коридор.
— Идемте.
Комок застревает, где только можно, я ничего не вижу. И смех и грех, уже не знаю, что и подумать. Все это ради того, чтобы уберечься от взглядов того старичка, который наверняка спит наполовину, стоя облокотившись о поручень. Может, он никогда и не видел моего зайца, или забыл, или ему наплевать. Пытаясь думать обо всем, я становлюсь еще большим параноиком, я становлюсь психом.
Беттина просыпается, подскочив, и видит, что напротив нее приземляется комок постельного белья. Я пытаюсь успокоить ее, насколько могу, представляя соню как пассажира с температурой, который ищет тихий уголок до Милана. Не переставая говорить, я раскладываю на верхней полке постельные принадлежности, приставляю лесенку и помогаю Жан-Шарлю вскарабкаться туда. Беттина смотрит на меня своими маленькими, слипающимися ото сна глазами, вокруг нее витает сладкий аромат спящей кожи. Она прекрасно видит, что Жан-Шарль ничуть не похож на ужасный призрак, напротив, она меня робко спрашивает, не нуждается ли он в какой-нибудь помощи. Не знаю, что ей сказать. Разве что пусть закроется на задвижку, выходит как можно реже и в случае чего предупредит меня.
— До скорого, — говорит она мне по-французски.
— Который час? — спрашивает Жан-Шарль.
— 3.50.
— Я должен принять следующую пилюлю через три четверти часа.
— Я подумаю об этом. Попытаюсь.
Это последнее, что он сделает в этом поезде. Едва он проглотит ее, как окажется в Милане. Я закрываю купе.
Сам я хочу виски, потому что знаю, что меня ожидает в течение этих трех четвертей, — стояние на стреме в коридоре. Невозможно вернуться в свою кабинку и отгородиться от остального вагона. Может случиться все, что угодно, я уже начинаю к этому привыкать. И я был бы зол на себя самого, если бы после всего, что я вытерпел, дело сорвалось. В случае если вернутся воры, я забаррикадируюсь у себя, а там видно будет.
Допиваю свою бутылку почти одним духом и иду ополоснуть лицо. Старичок вернулся на свою полку. Я занимаю место перед одним из окон и начинаю свое бдение.
В конце концов, мне за это платят.
Антуан…
Ты торчишь тут будто сломанный пополам колышек, и уже не слишком понимаешь, что происходит. Ты даже не пытаешься понять, стоит ли делать то, что ты делаешь. Каждый из твоих членов весит целые тонны, особенно ноги, и ты закрываешь глаза, чтобы попытаться хоть немного поспать стоя… И однако тебе никак не избавиться от мысли, что на твоем месте должен быть кто-то другой. Что сам ты в этот момент должен преспокойно спать во флорентийском составе и что завтра бы ты вдобавок проспал весь день, как всегда там делаешь. Почему ты отказался? Злишься за это на себя? Тебя это задевает? Это слишком глупо, да? Но ты говоришь себе, что этому рейсу наверняка придет конец, как и всем остальным, что все завершится на Лионском вокзале, как обычно. И быть может, ты даже не сразу вновь отправишься в путь. Вернешься к Кате, попросишь ее не отпускать тебя больше, и она сделает это, потому что любит тебя. Только у нее есть терпение выслушивать твои истории, на кого еще ты можешь рассчитывать, а? С ночными поездами покончено. В Италию ты больше ни ногой, и ты больше не будешь возиться со всеми этими незнакомцами. В один прекрасный день ты забудешь все, и тебя тоже забудут. Вот ради этого-то ты и должен держаться сегодня ночью, только ради этого. Пространство отдаляет тебя от Лионского вокзала, зато время приближает к нему. Оставь забвение на потом, у тебя для этого вся жизнь.
Мне ненадолго надо в туалет. Только там я еще чувствую себя самим собой. Виски затуманило мое сознание и обожгло нёбо. Решительно, я никогда не смог бы сделаться алкоголиком, как обещал себе, если все полетит к чертям. Слишком много думаешь о вещах, о которых сам же потом и жалеешь.