Ванна
Последние часы лихорадочной работы, и макет Сен-Мало дошкурен и доклеен. Он не покрашен, собран из полудюжины разных сортов дерева, в нем недостает подробностей. Однако теперь дочь сможет учиться по нему, если до такого дойдет: все восемьсот шестьдесят пять зданий на месте и заключены в неправильный многоугольник укреплений.
Мастер чувствует себя выжатым. Камень, который ему поручили сберечь, не настоящий – иначе директор давно прислал бы кого-нибудь забрать такую ценность. Тогда почему, когда смотришь на него в лупу, внутри видны крохотные кинжалы пламени? Почему за спиной слышны шаги, хотя точно знаешь, что там никого нет? И почему его преследует идиотская мысль, будто камень в кармане принес ему несчастье, навлек на Мари-Лору опасности и вообще вызвал немецкую оккупацию?
Бред. Нелепость.
Он проверял камень всеми способами, какие мог измыслить. Всеми, которые не требуют участия других людей.
Положил между двумя кусочками фетра и ударил молотком – не колется.
Царапал расколотой кварцевой галькой – не царапается.
Подносил к пламени свечи, погружал в воду, кипятил. Прятал камень под матрасом, в ящике с инструментами, в ботинке. Как-то ночью на несколько часов закопал под геранями мадам Манек в цветочном ящике за окном, потом убедил себя, что герани вянут, и вытащил обратно.
Сегодня на вокзале в очереди за билетами, человек за пять дальше его, мелькнуло знакомое лицо. Где-то он видел этого вечно потного толстяка с множеством подбородков. Их взгляды встретились. Толстяк отвел глаза.
Сосед Этьена. Парфюмер.
Недели четыре назад, измеряя расстояния для макета, мастер видел, как парфюмер стоит на укреплениях и фотографирует море. Скверный человечишко, сказала мадам Манек, от него хорошего не жди. Но это просто человек в очереди за билетами.
Логика. Принцип достоверности. К каждому замку есть ключ.
Уже более двух недель телеграмма директора эхом отдается в голове. Двусмысленность последнего указания – «соблюдайте осторожность» – сводит с ума. Это значит везти камень с собой или оставить здесь? Ехать поездом? Или каким-то другим, теоретически более надежным способом?
А что, если, думает мастер, телеграмму отправил вовсе не директор?
Вопросы ходят кругами. Отстояв очередь, он покупает билет на утренний поезд до Ренна и оттуда до Парижа, потом узкими темными улочками возвращается на рю-Воборель. Покончить с этим, и все будет позади. Снова за работу, в ключную, мастерить замки. Через неделю он налегке съездит в Бретань и заберет Мари-Лору.
На ужин мадам Манек подает овощное рагу и багеты. Затем мастер по крутой лестнице ведет Мари-Лору в ванную на третьем этаже. Наливает большую чугунную ванну и, отвернувшись, ждет, когда дочь разденется.
– Мылься сколько хочешь, – говорит он. – Я купил еще брусок мыла.
Билет в кармане – как улика предательства.
Он моет ей голову. Мари-Лора вновь и вновь водит пальцами по мыльным хлопьям на воде, словно пытается определить их вес. В том, что касается дочери, мастер живет в постоянной легкой панике – его не отпускает подспудный страх, что он плохой отец и все делает не так. Что не совсем понимает правила. Все эти парижские мамаши, которые катят коляски по ботаническому саду или выбирают кофты в магазинах, – ему всегда казалось, что, видя их с Мари-Лорой, эти женщины понимающе переглядываются, словно обладают неким тайным знанием, для него недоступным. Как вообще можно проверить, правильно ли все делаешь?
Впрочем, есть и гордость – гордость, что он все сделал сам. Что у дочери столько упорства и любопытства. Быть отцом такого сильного существа – значит учиться смирению. Как будто ты – лишь тоненький проводок для чего-то куда более значительного. Так он и ощущает себя сейчас, стоя на коленях рядом с ванной и ополаскивая дочери волосы: словно любовь к ней рвется за пределы его тела. Стены могут рухнуть, даже целый город, а яркость этого чувства не померкнет.
Рычит слив, тесно стоящие здания обступают дом.
Мари поднимает мокрое лицо:
– Ты ведь уезжаешь, да?
В эту секунду он рад, что она его не видит.
– Мадам сказала мне про телеграмму.
– Я ненадолго, Мари. На неделю. Самое большее – на десять дней.
– Когда?
– Завтра. Ты еще будешь спать.
Мари-Лора нагибает голову над коленями. Волосы у нее длинные, светлые и расходятся на выступах позвонков. Когда-то она засыпала, зажав в кулачке его указательный палец. А став старше, ложилась с книгой под верстаком в ключной, и ее руки бегали по страницам, как паучки.
– А я останусь здесь?
– С мадам. И с Этьеном.
Он дает ей полотенце, помогает выбраться на кафельный пол и ждет снаружи, пока она надевает ночную рубашку. Потом ведет ее на шестой этаж, в их комнатку, хотя и знает, что дочь дошла бы сама. Сидит на краю кровати и смотрит, как она, встав на колени перед макетом, берется тремя пальцами за колокольню собора.
Не включая лампу, он находит ее щетку для волос.
– Десять дней, папа?
– Самое большее.
Стены скрипят. Окно в просвете меж занавесок черно: город готовится ко сну. Где-то там скользят над подводными каньонами немецкие подводные лодки, и десятиметровые спруты таращатся огромными глазами в холодный мрак.
– Мы хоть одну ночь провели не вместе?
– Нет.
Его взгляд скользит по неосвещенной комнате. Камень в кармане как будто пульсирует. Что он увидит сегодня во сне, если сможет уснуть?
– Пока тебя не будет, можно мне выйти погулять?
– Как только я вернусь. Обещаю.
Он, как может бережно, водит щеткой по ее мокрым волосам. Окна дребезжат на морском ветру.
Пальцы Мари-Лоры тихо шуршат по домикам. Она повторяет названия улиц:
– Рю-де-Кордьер, рю-Жак-Картье, рю-Воборель.
– Ты выучишь их за неделю, – говорит отец.
Мари-Лора взбирается пальцами на внешние укрепления. Дальше – море.
– За десять дней, – говорит она.
– Самое большее.