12
Господин Перикур вновь открыл глаза, лишь когда окончательно уверился, что вокруг никого нет. Вся эта суета… эти взволнованные члены Жокей-клуба, как будто публичный обморок не унизителен сам по себе…
И потом Мадлен, зять, домоправительница, ломавшая руки в изножье постели, несмолкающий телефон в прихожей и доктор Бланш, с его каплями, пилюлями, голосом кюре и бесконечными рекомендациями. К тому же он так и не сумел поставить диагноз, разглагольствовал о сердце, усталости, парижском воздухе, нес бог весть что, этот тип недаром занимал место на медицинском факультете.
Перикурам принадлежал просторный особняк, выходивший окнами в парк Монсо. Господин Перикур уступил бо́льшую его часть дочери, которая после свадьбы обставила по своему вкусу третий этаж, где и поселилась вместе с мужем. Перикур жил на самом верху в шести комнатах, из которых реально использовал лишь громадную спальню, которая служила ему также библиотекой и кабинетом, а также ванную – небольшую, но для неженатого мужчины вполне достаточную. Для него весь дом сводился к этой квартире. После смерти жены он практически не ступал в остальные комнаты, за исключением величественной столовой на нижнем этаже. Хотя, если бы это зависело только от него, приемы проходили бы в «Вуазен», и нечего тут придумывать. Его постель размещалась в закрытом алькове, затянутом темно-зеленым бархатом, здесь он никогда не принимал женщин, для этого он отправлялся в другие места, в особняке царил только он.
Когда Перикура доставили домой, Мадлен долго сидела возле него, запасясь терпением. Когда она наконец взяла его за руку, он не выдержал.
– Это уже бдение у смертного одра, – заметил он.
Другой на месте Мадлен возразил бы – она улыбнулась. Они редко надолго оказывались наедине. Она и в самом деле не красавица, подумал Перикур. Он старик, подумала дочь.
– Я оставлю тебя, – сказала она, вставая.
Она указала на шнурок колокольчика, он взглядом дал понять, что согласен, да, конечно, не беспокойся, она проверила, все ли на месте: стакан, бутылка с водой, платок, пилюли.
– Погаси, пожалуйста, свет, – попросил он.
Перикур тотчас пожалел, что дочь ушла.
Хотя ему как раз стало лучше – недомогание, пережитое в Жокей-клубе, уже почти изгладилось из памяти, – он узнал терзавшую его знакомую волну. Она прилила к животу, а потом прокатилась по груди до самых плеч, охватив и голову. Сердце забилось так, словно хотело вырваться из груди, – казалось, ему тесно в грудной клетке, Перикур поискал звонок, но звонить не стал, что-то ему подсказывало, он не умрет, его час еще не пробил.
Комната купалась во мраке, он оглядывал книжные стеллажи, картины, рисунок ковра, будто видел все это впервые. Он чувствовал себя тем более старым, что все вещи до малейшей детали вокруг внезапно показались ему незнакомыми. Удушье петлей захлестнуло горло с такой страшной силой, что у него на глазах выступили слезы. Он заплакал. Самые обыкновенные обильные слезы, горе, которого он прежде, сколько помнил себя, не знавал, разве что в детстве, доставили ему странное облегчение. Он сдался, позволив слезам беззастенчиво струиться по лицу, это было так сладко, как будто кто-то его утешал. Он отер лицо краешком простыни, сделал вдох, но это не помогло, слезы по-прежнему текли, и горе переполняло его. Это старческое, подумал он, хотя на самом деле не верил в это. Он вытянулся на подушках, взял с прикроватного столика платок и высморкался, прикрывшись одеялом, он не хотел, чтобы кто-нибудь его услышал, забеспокоился, пришел. Не хотел, чтобы его увидели плачущим? Нет, не то. Конечно, ему бы этого не хотелось, это унизительно, когда человек в его возрасте рыдает как теленок, но, главное, он хотел побыть один.
Удавка слегка ослабла, но дыхание по-прежнему было стеснено. Мало-помалу слезы прекратились, уступив место громадной пустоте; он был совсем без сил, а сон не шел. Всю жизнь он всегда отлично спал, даже в самых тяжелых обстоятельствах, к примеру после смерти жены, он тогда отказался от еды, но спал глубоким сном – таков уж он был. А ведь он любил жену, это была замечательная женщина, чудесная во всех отношениях. Как несправедливо – умереть такой молодой! Нет, в самом деле, бессонница – это необычное и даже тревожное состояние для такого человека, как он. Это не сердце, подумал господин Перикур. Доктор Бланш просто дурак. Это тревога. Что-то нависло над ним – тяжкое, угрожающее. Он вспомнил о работе, о назначенных после обеда встречах, искал причину. Он весь день скверно себя чувствовал, уже с утра его подташнивало. Вряд ли дело было в разговоре с биржевым маклером, было бы из-за чего раздражаться, ничего необычного, просто дела, и биржевых маклеров он за тридцать лет работы уделал не одну дюжину. В последнюю пятницу месяца обычно подводили баланс, и банкиры и посредники стояли перед господином Перикуром по стойке «смирно».
По стойке «смирно».
Это выражение подействовало на него подавляюще.
Слезы заструились вновь, когда он понял, почему ему так скверно. Он вцепился зубами в простыни, издав долгий приглушенный рев, яростный и отчаянный, это была безмерная боль, страшное страдание, он и не знал, что способен ощущать такое. Страдание тем более жестокое… что он не… Ему недоставало слов, мысли будто растаяли, уничтоженные громадным несчастьем.
Он оплакивал смерть сына.
Эдуар был мертв. Он умер в эту самую минуту. Его мальчик, сын. Он мертв.
В день его рождения он об этом даже не вспомнил, его образ пронесся как порыв ветра, но все сконцентрировалось, чтобы взорваться в этот самый день.
Сын погиб ровно год назад.
Безграничность страдания Перикура усугублялась тем фактом, что он, по сути, впервые ощутил, что Эдуар для него существует. Он вдруг понял, до какой степени, смутно, против воли, любил сына, и понял это в тот день, когда осознал нестерпимый факт, что больше он его не увидит.
Нет, и слезы, и ощущение, что петля захлестнула грудь, а по горлу полоснуло лезвие, свидетельствовали не только об этом.
Все хуже – он был повинен в том, что воспринял весть о смерти сына как освобождение.
Ночь напролет, так и не заснув, он вновь видел перед собой Эдуара-мальчика, улыбался воспоминаниям, зарытым так глубоко, что они открылись ему как совершенно новые. Все происходило беспорядочно, он не смог бы сказать, был ли эпизод с Эдуаром в образе ангелочка (хотя он тогда нацепил уши Люцифера; ему было лет восемь, и он ничего не воспринимал всерьез) гораздо раньше, чем вызов к директору коллежа по поводу его рисунков, о господи! его рисунки, какой стыд!
Какой талант.
Господин Перикур не сохранил ничего – ни детской игрушки, ни карандашного наброска, картины маслом или акварели, ничего. Может, Мадлен?.. Нет, он никогда не осмелится спросить у нее.
Так прошла ночь: воспоминания, угрызения совести, Эдуар, везде Эдуар – малыш, юнец, высокий парень; и смех, какой смех, какая радость жизни, если бы не его манера себя вести, это неистребимое стремление к провокации… Из-за сына господин Перикур постоянно попадал в неприятные положения, а он всегда ненавидел эксцессы. Он полагал, что это связано с женой. Женившись на приданом (она была из семьи Маржисов, прядильные фабрики), он унаследовал ее образ мыслей, в силу которого определенные вещи рассматривались как бедствие. К примеру, профессия художника. Но в крайнем случае, даже если бы речь шла о художественных устремлениях сына, господин Перикур в ту пору как-то свыкся бы с этим, в общем и целом; было немало людей, которые чего-то добивались в жизни, выполняя заказы на роспись зданий для мэрий или для правительства. Нет, господин Перикур так и не простил сыну не то, что он делал, а то, кем он являлся: у Эдуара был слишком высокий голос, он выглядел слишком худощавым, слишком заботился о своей внешности, жесты его были чересчур… Это нельзя было не заметить, он в самом деле был женоподобным. Даже в глубине души г-н Перикур никогда не осмеливался выговорить это. Он стыдился сына даже перед друзьями, так как читал на их губах эти мерзкие слова. Перикур не был плохим человеком, но человеком жестоко раненным, униженным. Сын стал живым оскорблением тех надежд, которые Перикур считал само собой разумеющимися. Он никогда никому не признался, что рождение дочери стало для него большим разочарованием. Он считал, что для мужчины нормально хотеть сына. Между отцом и сыном, думал он, существует тесная тайная связь, так как второй является продолжателем первого: отец закладывает фундамент и передает, сын принимает и приумножает, – такова жизнь от начала времен.
Мадлен была очень милым ребенком, он вскоре полюбил ее, но по-прежнему с нетерпением ждал сына.
А сына все не было. Выкидыши один за другим, тяжелые сбои, а время шло. Г-н Перикур сделался весьма раздражительным. Потом появился Эдуар. Наконец. Отец воспринял его рождение как чистое воплощение собственной воли. К тому же жена его вскоре умерла, и он усмотрел в этом новый знак. Первые годы жизни сына – сколько он вложил в его воспитание! Какие питал надежды и как сын радовал его! Потом наступило разочарование. Эдуару было лет восемь или десять, когда пришлось признать очевидное. Это провал. Г-н Перикур был еще не стар и мог изменить свою жизнь, но отказался от этого из себялюбия. Признать поражение он отказывался. Затворился в горечи, обиде.
Так вот, теперь, когда сын умер (Перикур, кстати, не знал, как это произошло, он так об этом и не спросил), всплыли упреки в его адрес, все те жестокие слова, которые не отменить, захлопнутые двери, замкнутые лица, отталкивавшие руки, г-н Перикур отсек сыну все пути, тому только и оставалось, что погибнуть на войне.
Но даже при известии о его смерти он не проронил ни слова. Перикур вспомнил ту сцену. Мадлен в отчаянии. Он кладет руку ей на плечо, подавая пример. Надо сохранять достоинство, Мадлен. Он не мог ей сказать и сам не понимал, что эта смерть дает ответ на вопрос, который он непрестанно задавал себе: «Как такой человек, как я, может терпеть такого сына?!» А теперь все кончено, вопрос об отклонениях Эдуара закрыт, и это справедливо. Мировое равновесие восстановлено. Смерть супруги Перикур воспринял как несправедливость, она была слишком молода, ей было рано умирать, но ему не пришло в голову, что это относится и к смерти сына, хотя Эдуар был еще моложе.
Вновь нахлынули слезы.
Я плачу, но глаза мои сухи, подумал он, я сухарь. Ему хотелось бы исчезнуть, как Эдуар. Впервые в жизни он переключился с себя на кого-то другого.
К утру он, так и не сомкнув глаз, совсем выбился из сил. На его лице было написано страдание, но так как это было совершенно новым явлением, то Мадлен не поняла этого, ей стало страшно. Она склонилась к отцу. Он поцеловал ее в лоб. То, что он чувствовал, было невозможно поведать.
– Я встану, – сказал он.
Мадлен хотела было возразить, но при виде удрученного и полного решимости отца не произнесла ни слова и удалилась.
Час спустя г-н Перикур вышел из своей квартиры, он побрился, оделся, но так ничего и не поел. Мадлен заметила, что он не принял лекарства, он ослаб, плечи его поникли, лицо было белым как мел. Он стоял в пальто. К замешательству прислуги, он опустился на стоявший в прихожей стул, где порой оставляли одежду заглянувших ненадолго посетителей. Подняв руку, г-н Перикур обратился к Мадлен:
– Вызови машину, мы едем.
Слова были излишни… Мадлен отдала приказания, поднялась к себе и вернулась готовая к выходу. На ней было серое пальто, блузка из черного астарте со сборками на талии и черная шляпка-клош. При виде дочери г-н Перикур подумал: она меня любит, он имел в виду, понимает.
– Идем… – сказал он.
Выйдя на улицу, он отпустил шофера. Водить он не любил и садился за руль довольно редко, лишь когда хотел побыть один.
На кладбище он был всего один раз. На похоронах собственной жены.
Даже после того, как Мадлен вернулась, привезя тело брата, чтобы захоронить его в семейной усыпальнице, г-н Перикур не сдвинулся с места. Это она настояла на том, чтобы «вернуть» брата. Он прекрасно бы без этого обошелся. Его сын отдал жизнь за родину, он похоронен среди таких же солдат, и это в порядке вещей. Но таково было желание Мадлен. Он твердо заявил, что «в его положении» позволить дочери совершить нечто строго запрещенное для него абсолютно немыслимо; употребление наречий в таком количестве было плохим знаком. На Мадлен, однако, это не произвело впечатления, она ответила, ну и ладно, она займется этим сама, и в случае чего он может сказать, что был не в курсе, она подтвердит это и все возьмет на себя.
Два дня спустя она обнаружила конверт с необходимой суммой и сдержанное рекомендательное письмо к генералу Морье.
Расплачивались ночью, банкноты раздали всем: сторожам, гробовщику, шоферу, рабочему, который открыл фамильную усыпальницу, тем двоим, кто опускал гроб и потом затворял дверь. Мадлен хотела помолиться, но кто-то настойчиво потянул ее за локоть – ночь, момент неподходящий, – теперь, когда ее брат покоится здесь, она может приходить когда захочет, но сейчас лучше не привлекать внимания.
Господин Перикур понятия не имел обо всем этом, он ни разу не задал ни единого вопроса. В машине, которая везла их на кладбище, сидя рядом с молчавшей дочерью, он вновь погрузился в те размышления, которым предавался ночью. Он, который ни о чем не хотел знать, сегодня просто жаждал узнать все до мельчайших деталей… Стоило вспомнить о сыне, как к горлу вновь подступали слезы. К счастью, чувство собственного достоинства быстро брало верх.
Чтобы похоронить Эдуара в семейной могиле, его сперва нужно было отрыть, подумал г-н Перикур. Сердце сжалось при этой мысли. Он пытался представить Эдуара на смертном одре, но это каждый раз была обычная смерть, костюм, галстук, начищенные ботинки, свечи вокруг. Это было глупо. Он покачал головой, сердясь на себя. Вернулся к реальности. Как выглядит тело через столько месяцев? Как они это сделали? Всплывали образы, общие места, и возникал вопрос, который он не успел разрешить ночью (удивительно, что он никогда не всплывал прежде): почему его вообще не удивило то, что сын умер раньше его? Ведь это выпадало из обычного порядка вещей. Г-ну Перикуру исполнилось пятьдесят семь. Он богат. Уважаем. Он никогда не сражался на войне. Преуспел во всем, даже в браке. И он жив. Ему стало стыдно за себя.
Странно, что именно этот момент выбрала Мадлен в машине. Она, глядя сквозь лобовое стекло на пролетающие улицы, просто положила свою руку на его, будто поняла. Она меня понимает, подумал г-н Перикур. Ему стало легче.
Но был еще этот зять. Мадлен отправилась разыскивать брата туда, где он умер (а как это, кстати, произошло? Об этом он тоже ничего не знал…), и вернулась оттуда с этим Праделем, за которого летом вышла замуж. Г-н Перикур, которого тогда это совсем не поразило, ныне усматривал в этом странную зависимость. Он связал со смертью сына появление человека, которого вынужден был принять как зятя. Необъяснимо, но Перикур будто возлагал на Праделя ответственность за смерть сына, это было глупо, но он не мог себя пересилить: один появился в тот самый момент, когда умер другой, причинно-следственная связь возникла механически, то есть естественным для него образом.
Мадлен пыталась объяснить отцу, как она встретилась с капитаном д’Олнэ-Праделем, как он был предупредителен, деликатен, г-н Перикур не слушал, совсем ослепнув и оглохнув. Почему его дочь вышла замуж за этого человека, а не за другого? Для него это оставалось непостижимой загадкой. Он ничего не понял в жизни своего сына, ничего не понял в его смерти и, по сути, также ничего не понимал ни в жизни дочери, ни в ее замужестве. Он вообще не смыслил в человеческой жизни. У кладбищенского сторожа не было правой руки. Глядя на него, г-н Перикур подумал: а я инвалид сердца.
На кладбище уже было людно. Бойкая торговля на свежем воздухе, оценил искушенный делец Перикур. Хризантемы, венки и букеты расходились сотнями, отличные сезонные продажи. Впрочем, в тот год правительство пожелало, чтобы все мероприятия в память погибших состоялись в День поминовения, 2 ноября, в один и тот же час по всей Франции. Все регионы должны были слиться в едином порыве. Г-ну Перикуру, сидевшему в лимузине, были видны приготовления: натягивались ленты, расставлялись ограждения, несколько духовых оркестров репетировали программу, но под сурдинку, тротуары были промыты, наемные экипажи и автомобили убраны. Г-н Перикур взирал на это бесстрастно, его скорбь совершенно не имела отношения к патриотическим мероприятиям.
Он вышел из машины перед воротами кладбища. Отец и дочь под руку, неспешно двинулись к семейной усыпальнице. Погода была ясная, холодное солнце, желтое, светлое, подчеркивало красоту цветов, уже усыпавших могилы по обе стороны дорожки. Г-н Перикур и Мадлен шли с пустыми руками. Ни один из них не подумал о том, что следует купить цветы, хотя у входа их было предостаточно.
Семейный склеп представлял собой небольшой каменный домик с крестом на фронтоне и кованой дверью, над которой значилось: «Семья Перикур». По обе стороны от двери были выгравированы имена обитателей, список которых начинался всего лишь с родителей г-на Перикура, свеженажитое состояние, меньше века.
Г-н Перикур не вынул рук из карманов редингота и не снял шляпы. Он не подумал об этом. Все его мысли были связаны с сыном, вращались вокруг него. На глаза вновь навернулись слезы, он не знал, что они у него еще оставались, он представлял себе Эдуара мальчиком, потом юношей, ему страшно недоставало всего того, что он ненавидел в сыне: смеха, возгласов. Прошлой ночью перед его глазами проплыли давно забытые сцены, эпизоды из детства Эдуара, когда Перикур еще не питал подозрений насчет истинной натуры сына и мог испытывать осознанное сдержанное удовлетворение его рисунками, в самом деле на редкость зрелыми. Он припомнил некоторые из них. Эдуар был сыном своего века, его мир наводняли экзотические образы, локомотивы, аэропланы. Г-н Перикур был однажды поражен невероятно реалистичным наброском мчащегося на полной скорости гоночного автомобиля, ему самому никогда не доводилось видеть такого. Что же в этом, казалось бы, застывшем эскизе создавало впечатление гоночного болида, такого быстрого, будто он вот-вот взлетит? Загадка. Эдуару исполнилось девять лет. В его рисунках всегда было много движения. Даже цветы напоминали о дуновении ветра. Перикуру вспомнилась одна акварель, снова цветы, какие – он не знал, в цветах он не разбирался; очень нежные лепестки – вот и все, что он мог сказать. Написано в весьма необычном ракурсе. Г-н Перикур, хоть и был не слишком сведущ в искусстве, тотчас понял, что в этом есть что-то оригинальное. Где теперь эти рисунки, гадал он. Может, Мадлен что-то сохранила? Но он вовсе не хотел еще раз взглянуть, он предпочитал хранить их в себе, он не хотел с ними расставаться. Среди возвращенных памятью рисунков было одно лицо. Эдуар рисовал множество самых различных лиц, предпочитая конкретные, сразу узнаваемые черты. Г-н Перикур спрашивал себя, не это ли называется «иметь определенный стиль». Это было чистое лицо юноши с полными губами, чуть длинноватым, резко очерченным носом, с глубокой ямочкой на подбородке, при этом со странным, чуть косящим взглядом, без тени улыбки. Все, что он мог бы сказать сейчас, когда подобрал слова… но сказать кому?
Мадлен сделала вид, что ее заинтересовала какая-то могила чуть поодаль, и отошла на несколько шагов, оставив его одного. Он достал носовой платок и вытер глаза. Он прочел имя своей жены: Леопольдина Перикур, урожденная Маржис.
Имени Эдуара там не было.
Это открытие ошеломило его.
Конечно не было, ведь его сыну не положено находиться здесь, поэтому не могло быть и речи о том, чтобы начертать его имя, но Перикур воспринял это так, как если бы судьба отказала ему в высшем официальном признании смерти. Разумеется, у него была бумага, свидетельство, гласившее, что Эдуар отдал жизнь за Францию, но что же это за могила, если они даже не имеют права высечь здесь его имя?! Он покрутил эту мысль так и сяк, стараясь убедить себя, что суть не в этом, но не смог избавиться от этого чувства.
Прочесть имя покойного сына, прочесть «Эдуар Перикур», стало в его глазах – поди знай почему – чрезвычайно важно.
Он покачал головой.
Мадлен подошла к нему, сжала его руку, и они вдвоем двинулись назад.
В субботу ему пришлось отвечать на многочисленные звонки людей, чья судьба зависела от состояния его здоровья. Так что, господин Перикур, вам лучше? – спрашивали его; или: старина, вы заставили нас поволноваться! Он отвечал сухо. Все восприняли это как знак, что с ним все в порядке.
Воскресенье г-н Перикур посвятил отдыху, пил травяные настои, проглотил несколько лекарств из предписанных доктором Бланшем. Он привел в порядок различные бумаги и на серебряном подносе, рядом с почтой, нашел изящно завернутый Мадлен и оставленный специально для него пакет, где лежал блокнот и написанное от руки, уже вскрытое, давнее письмо.
Он тотчас понял, что это, допил чай, взял письмо, прочел и перечел его. Он надолго задержался на том месте, где товарищ Эдуара описывал его смерть:
…это произошло, когда наше подразделение атаковало позиции бошей, имеющие первостепенное значение для победы. Ваш сын, который часто находился в первых рядах, был ранен пулей прямо в сердце и скончался на месте. Я могу заверить вас, что он совсем не страдал. Ваш сын, который всегда считал защиту Родины своим высшим долгом, умер как герой.
Г-н Перикур, как деловой человек, руководивший банками, филиалами в колониях, промышленными предприятиями, был настроен весьма скептически. Он не поверил ни одному слову этой легенды, подогнанной под обстоятельства и напоминавшей олеографию, специально предназначенную для утешения семьи. У друга Эдуара был отличный почерк, но писал он карандашом на бумаге, и письмо пожелтело, тексту предстояло стереться, как плохо скроенной лжи, кою никто не взял бы на веру. Он сложил листок, сунул в конверт и затем в ящик стола.
После чего открыл блокнот, потрепанный альбомчик, резинка, удерживавшая картонный переплет, растянулась, можно сказать, что этот блокнот трижды обогнул земной шар, как записная книжка путешественника. Г-н Перикур тотчас понял, что речь идет о рисунках его сына. Солдаты на фронте. Он знал, что не сможет просмотреть все, что ему понадобится время, чтобы взглянуть в глаза реальности и давящему чувству вины. Он задержался на рисунке, изображавшем солдата в полном облачении и каске, который сидел, расставив и вытянув вперед ноги, плечи расслаблены, легкий наклон головы подчеркивал усталость. Если бы не усы, это мог бы быть Эдуар, подумал Перикур. Сильно ли он постарел за те военные годы, что они не виделись?.. Может, он тоже, как другие солдаты, отпустил усы? Сколько же раз я писал ему? – вспоминал он. Все рисунки сделаны синим карандашом, стало быть, ничего другого у него не было… Мадлен ведь вроде отправляла ему посылки… Он проникся отвращением к себе, вспомнив, как распорядился: позаботьтесь о том, чтобы отправить посылку моему сыну – одной из своих секретарш, у которой на фронте летом четырнадцатого года погиб сын. Г-н Перикур вспомнил, как преобразилась эта женщина, вернувшись в контору. Всю войну она отправляла посылки Эдуару, будто это был ее родной сын, она просто говорила: я приготовила посылку, г-н Перикур благодарил ее, брал листок бумаги и писал: «Всего хорошего, мой дорогой Эдуар», потом колебался насчет подписи: «папа» было бы неуместно, «М. Перикур» – нелепо. Он ставил свои инициалы.
Он вновь посмотрел на этого изможденного, подавленного солдата. Он никогда не узнает, что в действительности пережил его сын, ему придется довольствоваться чужими рассказами, к примеру рассказами зятя, столь же героическими и лживыми, как и письмо товарища Эдуара, а вот историй самого Эдуара он никогда не услышит. Все уже мертво. Он закрыл блокнот и сунул его во внутренний карман пиджака.
Мадлен никогда бы не показала этого, но она была поражена реакцией отца. Это внезапное желание посетить кладбище, эти слезы, так неожиданно… Ров, который разделял Эдуара с отцом, всегда казался ей некой геологической данностью, существовавшей от начала времен, будто эти двое были различными континентами, расположенными на разных материковых плитах, и не могли встретиться, не вызвав цунами. Она все пережила, видела все это. По мере того как Эдуар рос и взрослел, она была свидетельницей того, как то, что со стороны отца было лишь сомнением, потом подозрением, превращалось в отторжение, враждебность, отстранение, гнев, отрицание. Эдуаром двигали противоположные импульсы – поначалу потребность в ласке, необходимость в защите, – которые мало-помалу трансформировались в провокации, вспышки.
В объявление войны.
Потому что, в конце концов, война, на которой Эдуар нашел свою смерть, была объявлена гораздо раньше – внутри семьи, между несгибаемым, как немец, отцом и сыном-обольстителем, поверхностным, беспокойным и очаровательным. Она началась с секретной перегруппировки войск – Эдуару было восемь или девять лет – и выдавала тайную обеспокоенность обеих сторон. Отец сперва выказывал озабоченность, потом волнение. Через два года, сын все рос, не осталось и тени сомнения. Отец сделался холодным, отстраненным, неприязненным. Эдуар – возмутителем спокойствия, бунтовщиком.
Впоследствии разрыв не переставал углубляться, воцарилось молчание. Молчание, которое Мадлен не могла датировать точно, когда именно два человека окончательно перестали разговаривать друг с другом, отказались от сражений и поединков, предпочтя немую озлобленность и притворное безразличие. Ей пришлось бы вернуться далеко вспять, чтобы припомнить переломный момент этого конфликта, протекавшей бессимптомно гражданской войны, которая выливалась в череду стычек, но этого момента она не обнаружила. Событие, давшее толчок, несомненно, существовало, но она его не заметила. Однажды – Эдуару тогда было двенадцать или тринадцать – она осознала, что отец и сын общаются лишь через нее.
Все свое отрочество она провела в роли дипломата, который, занимая позицию между двумя непримиримыми врагами, должен подхватывать любой компромисс, выслушивать взаимные обиды, успокаивать вражду, нейтрализовывать постоянные порывы борьбы. Всецело поглощенная этими двумя людьми, она не сознавала, что дурнеет, не то чтобы она стала совсем дурнушкой, но заурядной. Однако в этом возрасте быть заурядной – значит быть не такой хорошенькой, как многие другие. В избытке окруженная очаровательными юными девушками (богачи женятся на красавицах, чтобы иметь красивых детей), Мадлен оказалась отсеченной от них своей внешней заурядностью. Ей было лет шестнадцать-семнадцать. Отец целовал ее в лоб, видел ее, но пристально не вглядывался. И в доме не было женщин, которые подсказали бы ей, что предпринять, как поправить дело, ей пришлось догадываться, наблюдать за другими, подражать им, вечно получалось чуточку хуже. У нее так и не возникло тяги к подобным вещам. Она понимала, что юность, которая могла бы заменить ей красоту или, по меньшей мере, индивидуальность, истаивает, стирается, потому что о ней некому позаботиться. Деньги у нее имелись. В этом у Перикуров недостатка не было, они заменяли все, так что она оставляла гримершам, маникюршам, косметичкам, портнихам гораздо больше денег, чем следовало. Мадлен вовсе не была дурнушкой, просто ей недоставало любви. Человек, от которого она ждала неравнодушного взгляда, что единственно могло внушить ей немного уверенности, необходимой для того, чтобы почувствовать себя счастливой молодой женщиной, был вечно занят – оккупирован, как территория, – врагами, делами, соперниками, биржевыми сводками, политическими играми, к тому же занят игнорированием сына (это отнимало у него немало времени), – словом, всем тем, что заставляло его говорить: «А, Мадлен, ты здесь, я тебя не заметил! Дорогая, ступай в гостиную, мне нужно работать!» – тогда как она как раз переменила прическу или надела новое платье.
И рядом с этим любящим, но не выказывавшим этого отцом был Эдуар, блестящий Эдуар – десяти, двенадцати, пятнадцати лет, бьющий через край, апокалиптический, вечно рядящийся во что-то, актер, чудной, перехватывающий через край, был его жар, творчество, эти метровые рисунки на стенах, заставлявшие вскрикивать слуг, краснеющие гувернантки, прыскающие со смеху и кусающие пальцы, проходя по коридору, – настолько чертовски распухшее лицо г-на Перикура и его руки, вцепившиеся в член, выглядели достоверно и реалистично. Мадлен вытирала слезы с глаз и тотчас вызывала маляров. Г-н Перикур приходил домой, удивлялся присутствию рабочих, Мадлен объясняла это небольшой протечкой, ничего страшного, папа, ей было шестнадцать, он говорил, спасибо, дорогая, весьма успокоенный тем, что кто-то берет на себя заботы о доме, о повседневной жизни, везде ведь не поспеть. Потому что он чего только не перепробовал: няньки, гувернантки, управляющие, помощницы по хозяйству – никто не задерживался, что за жизнь! Этот мальчишка Эдуар сущий чертенок, он ненормальный, уверяю вас. «Нормальный» – было важное слово, которое г-н Перикур частенько употреблял, потому что оно придавало смысл потомству, которому его как раз не хватало.
Враждебность г-на Перикура по отношению к Эдуару сделалась столь глубокой – по причинам, которые Мадлен прекрасно сознавала: Эдуар все-таки выглядел настолько по-девчоночьи, сколько раз она пыталась приучить его смеяться «нормально», тренировки заканчивались слезами, – так вот, враждебность г-на Перикура сделалась такой, что Мадлен в итоге радовалась, что континенты никогда не встречались, – так было лучше.
Когда семье сообщили о смерти Эдуара, Мадлен приняла молчаливое облегчение г-на Перикура, прежде всего, потому, что, кроме отца, у нее теперь больше никого не осталось (как видим, в ней было что-то от княжны Марьи), и потом – война кончилась; пусть даже кончилась плохо, но по крайней мере кончилась. Мадлен долго вынашивала план вернуть тело Эдуара. Ей очень недоставало брата, и то, что он покоится далеко, будто в чужой стране, надрывало ей сердце. Осуществить желание было невозможно, правительство препятствовало этому. Она дала вызреть плану (на сей раз Мадлен действовала как ее отец), и когда она решилась, уже ничто не могло ее остановить. Она навела справки, тайно предприняла необходимые шаги, подыскала людей, организовала поездку, а потом против воли, или, во всяком случае, без согласия отца, отправилась за телом брата туда, где он погиб, и захоронила его там, где когда-нибудь будет похоронена сама. После чего она вышла замуж за красавца-капитана д’Олнэ-Праделя, встреченного во время этих событий. У каждого свой конец истории.
Но когда она сопоставила приступ, настигший отца в Жокей-клубе, потом его подавленное состояние, столь не соответствующее его привычкам, внезапное и поразительное желание отправиться на кладбище, где он вообще не бывал, и, наконец, его слезы, Мадлен стало за него неловко. Она страдала. С окончанием войны враги могли бы примириться, да только один из них был мертв. Даже мир сделался бесполезным. В ноябре 1919 года в доме было печально.
Незадолго до полудня Мадлен поднялась к отцу, постучалась в дверь его кабинета и увидела, что он в задумчивости стоит перед окном. Прохожие несли хризантемы, отовсюду доносились отзвуки военных оркестров. Видя, что отец погружен в свои мысли, Мадлен, стремясь отвлечь его, предложила пообедать вместе, и он согласился, хотя явно не был голоден, он ни к чему так и не притронулся, отправляя блюда назад, выпил полстакана воды, выглядел озабоченно.
– Скажи мне…
Мадлен поднесла к губам салфетку и вопросительно посмотрела на отца.
– Этот товарищ твоего брата…
– Альбер Майяр.
– Да, кажется… – с притворной рассеянностью подтвердил г-н Перикур. – Его?..
Мадлен с улыбкой подтвердила, кивая, чтобы подбодрить отца.
– Разумеется, его отблагодарили.
Г-н Перикур замолчал. Его всегда раздражала эта манера демонстрировать понимание еще прежде того, как он сам сознавал, что именно хочет высказать, у него в свою очередь возникало желание вести себя, как князь Николай Болконский.
– Нет, – вновь заговорил он, – я имел в виду, что мы, возможно, могли бы…
– Пригласить его, – сказала Мадлен, – да, конечно, прекрасная мысль.
Они надолго замолчали.
– Разумеется, не стоит…
Мадлен подняла бровь, почти позабавленная, на этот раз ожидая конца фразы, которого не последовало. В административных советах г-н Перикур мог взмахом ресниц прервать любую речь. В беседе с дочерью ему не удавалось даже договаривать фразы.
– Ну конечно, папа, – заговорила она, улыбаясь, – не стоит трубить об этом на весь свет.
– Это никого не касается, – заключил г-н Перикур.
Говоря «никого», он имел в виду «твоего мужа». Мадлен понимала, и ее это не задевало.
Перикур поднялся, положил салфетку, вяло улыбнулся дочери и направился к двери.
– О, и еще… – сказал он, задержавшись на миг, будто вдруг вспомнив какую-то деталь, – пожалуйста, позвони Лабурдену. Пусть заглянет ко мне.
Когда он выражался в такой манере, это означало «безотлагательно».
Через два часа г-н Перикур, властный и непреклонный, принимал Лабурдена в парадной гостиной. Когда мэр округа вошел, он не шагнул ему навстречу, не пожал руку. Они остались стоять. Лабурден сиял. Как всегда, он спешил, готовый оказать услугу, оказаться полезным, дарить, предлагать, о, как бы ему хотелось быть жрицей любви!
– Дорогой друг…
Это было обычное начало. Лабурден заранее трепетал. В нем нуждаются, он сможет помочь. Г-н Перикур знал, что зять использует некоторые его связи, знал, что Лабурдена недавно протолкнули в конкурсную комиссию, которой поручены эти военные кладбища, он не следил пристально за этим, просто фиксировал информацию, но главное ему было известно. В любом случае в тот день, когда ему потребуется полная картина, Лабурден скажет все. Да мэр, убежденный, что его затем и пригласили, уже был готов выложить все прямо сейчас.
– В каком сейчас состоянии ваш проект мемориала? – задал вопрос Перикур.
Удивленный Лабурден захлопнул рот, вытаращив куропаточьи глазки.
– Дорогой президент…
Президентами он называл всех подряд, так как нынче всяк являлся президентом чего-нибудь, это как dottore в Италии, а Лабурден обожал простые и практичные решения.
– Дорогой президент, если говорить начистоту… – Он замялся.
– Именно так, – ободрил его Перикур, – скажите мне все, это еще лучше.
– Так вот…
Лабурдену недоставало воображения, для того чтобы выдумать самую плохонькую ложь. Так что он решился:
– Тут у нас… хреново!
Лиха беда начало.
Вот уже больше года этот проект жег ему пальцы. Потому что всем казалось, что могила Неизвестного Солдата под сводами Триумфальной арки – это хорошо, но недостаточно; жители округа и члены ветеранских организаций – каждый хотел получить свой памятник. Его требовали все, за это проголосовали в Госсовете.
– Мы даже назначили людей!
Это говорило о том, насколько серьезно относится Лабурден к этой теме.
– Но, господин президент, препятствия. Вы не представляете себе препятствия!
Он даже задыхался – столько трудностей! Прежде всего технических. Нужно организовать подписку, открыть конкурс и, следовательно, составить жюри, найти место, но места нигде нет, да еще плюс оценочная стоимость проекта.
– Эти штуки страшно дорого стоят!
Велись бесконечные дискуссии, вечно находилась какая-то закавыка, тормозившая дело. Одни хотели, чтобы монумент выглядел более величественно, чем памятник в соседнем округе, другие говорили о памятной доске, о фреске, каждому было что сказать, опираясь на свой опыт… Выведенный из себя ссорами и нескончаемыми дебатами, Лабурден стукнул кулаком по столу, надел шляпу и отправился утешиться в бордель.
– Видите ли, все упирается в деньги… как вам известно, казна пуста. Стало быть, остается уповать на народную подписку. Но сколько мы соберем? Предположим, нам удастся наскрести половину необходимых средств, откуда мы возьмем остальное? Мы же будем связаны по рукам и ногам!
Он выдержал внушительную паузу, чтобы г-н Перикур мог оценить трагические последствия.
– Мы не сможем сказать людям: заберите ваши гроши, дело закрыто, понимаете? С другой стороны, если соберем слишком мало денег и возведем нечто нелепое, то в глазах избирателей это еще хуже, вы понимаете?
Г-н Перикур отлично понимал.
– Клянусь вам, – заключил Лабурден, пришедший в ужас от масштаба задачи, – кажется, все вроде бы просто, а на самом деле это ад-ски слож-но!
Он высказал все и поддернул спереди брюки, как бы говоря: а теперь я бы что-нибудь выпил. Перикур подумал, какое презрение вызывает у него этот тип, который – что бывает – наделен удивительными рефлексами. Взять, к примеру, этот вопрос:
– Но почему, господин президент, вы спрашиваете меня об этом?
Кретины порой способны преподносить сюрпризы. Вопрос был отнюдь не глуп, поскольку г-н Перикур проживал в другом округе. В таком случае почему он вмешивается в эту историю с мемориалом? Это интуитивное прозрение было верным, ясным, но, поскольку речь шла о Лабурдене, являлось мыслительным сбоем. Даже с кем-нибудь умным, особенно с умным, г-н Перикур ни за что не пошел бы на откровенность, он вообще не был на это способен, но перед подобным кретином… И потом, даже если бы он захотел, слишком долго рассказывать.
– Я хочу сделать жест, – сухо бросил он. – Я оплачу расходы на ваш монумент. Полностью.
Лабурден отвесил челюсть, похлопал ресницами, хорошо-хорошо…
– Найдите место, – продолжил Перикур, – снесите что-нибудь, если потребуется. Должно быть красиво, не так ли? Сколько бы это ни стоило. Объявите конкурс, наберите жюри для проформы, решать буду я, ведь я плачу за все. Что до огласки этого дела…
У г-на Перикура за плечами была карьера банкира, половина его состояния была нажита на бирже, другая – в различных промышленных отраслях. Ему было бы нетрудно, к примеру, окунуться в политику; эта сфера привлекла многих его собратьев, которые, впрочем, ничего на этом не нажили. Успех Перикура основывался на его сноровке, ему не нравилось зависеть от столь неопределенных, порой достаточно дурацких обстоятельств, как выборы. Да и вообще он был лишен политической жилки. Для это необходимо прежде всего обладать большим эго; нет, его конек – это деньги. А деньги любят тень. Г-н Перикур считал скрытность достоинством.
– Что касается огласки, то это нежелательно. Создайте благотворительное общество, ассоциацию, что хотите. Я буду финансировать все его расходы. Даю вам год. К одиннадцатому ноября следующего года я хочу, чтобы памятник был открыт. Естественно, на нем должны быть высечены имена всех павших солдат, которые родились в этом округе. Понятно? Всех.
Много информации зараз: Лабурдену потребовалось время, чтобы ее осмыслить. Пока он выстроил всю цепочку, пока до него дошло, что еще нужно сделать и насколько президент настаивает на полном повиновении, г-н Перикур уже протягивал к нему руку. Сбитый с толку Лабурден по ошибке в свою очередь протянул руку для прощания – протянул в пустоту, так как г-н Перикур ограничился тем, что похлопал его по плечу и удалился в свои апартаменты.
Погруженный в свои размышления, г-н Перикур встал, глядя на улицу невидящим взором. Имени Эдуара нет на семейной усыпальнице, пусть так.
В таком случае он велит воздвигнуть монумент. На заказ.
Там будет высечено его имя и вокруг имена всех его товарищей.
Он уже представил памятник в красивом сквере.
В центре округа, где родился Эдуар.