38
Намюр, 10 сентября 1913 г.
Дорогая моя Гретхен!
Когда я узнала на конверте твой почерк, сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди — так сильно оно забилось. Какое счастье ты доставила мне! Я читаю письмо и слышу твой чуть хрипловатый голос, твою нежную интонацию, которая укутывает фразы, как сдержанная стыдливость. Я поднесла бумагу к носу и вдохнула аромат твоих духов — букет ландышей и розы, точно так пахнет твоя кожа. Что за путешествие! Ты практически вернула мне всю себя в этом сложенном листке.
Конечно, письму пришлось постранствовать, прежде чем оно нашло меня на улице Фоссе, — я сменила не один адрес. Да и бог с ним! Главное, оно не потерялось! И мы тоже не потеряли друг друга. У тебя все хорошо, у твоего Вернера тоже, ты рассказываешь мне о своих радостях и заботах, и мы снова пишем друг другу. Когда я узнала, что твои мальчики уже служат в армии, у меня перехватило дыхание: я ведь все еще помню дикарей в коротких штанишках! Мальчишки едва доходили мне до пояса, они как сумасшедшие носились по долине. Впрочем, даже узнав, каких успехов они добились в своей взрослой жизни, я все равно представляю их мальчишками, может быть подросшими, не такими дикими, красующимися в офицерской форме. Пришли мне фотографии, пожалуйста, иначе мне никак в это не поверить.
Я теперь живу в Намюре. Благодаря сестрам милосердия я смогла найти первых пациентов. Гретхен, я наконец практикую! Я лечу мужчин и женщин, у которых есть психологические проблемы! Иногда я испытываю такую огромную благодарность, что мне хочется целовать прохожих — от сыровара до фонарщика. Из-за того что я работаю по призванию, я славлю наполняющую меня энергию, я делаю ее полезной, нужной, я обращаю свои жизненные силы на других. Я и подумать не могла, что такое может случиться.
Пациентов у меня пока немного, зато много свободного времени. Кроме уроков языка, которые я даю детям в Намюре, я пишу книгу об Анне из Брюгге, — это фламандская женщина-мистик, о которой я тебе рассказывала. Какое странное у нас существование… Чем больше я узнаю об Анне, тем она мне ближе. «Друг мой», говорила я поначалу, потом — «кузина моя», а теперь — «сестра»; у меня создается впечатление, что это я сама. Да, живи я в другое время, я могла бы стать ею. Анна чувствовала себя не такой, как другие, я тоже. Анна не хотела, чтобы ее жизнь свелась к ублажению мужчин или к тому, чтобы рожать им детей, я тоже. Она считала, что в глубине ее души сокрыто значительно больше, чем она видит, и я с ней согласна. Если ту превосходящую ее бесконечность, что она открыла в себе, Анна звала Богом, я, скорее, назвала бы бессознательным.
Все упирается в слова?
Не уверена.
Слова ведь не только слова, поскольку каждое обретает смысл в соотношении с другими словами. Что это значит? Слова не принадлежат нам, они исходят из концепции, которую выражают, они остаются солидарны с ней, подчинены ей, как солдат в армии. Среди слов нет вольных стрелков. Здесь есть только армия.
Штабом в то время была монотеистическая теология. Чтобы описать то неизмеримое богатство, которое Анна находила в самой себе, она использовала термины своего века. Во времена этого исключительно христианского ренессанса, когда протестанты и католики отстаивали друг перед другом верность Евангелию, но ею же и были ограничены, она предприняла, пользуясь лексикой царившей тогда идеологии, внутренний поиск.
И если Он, возвысясь, молвит слово, —
Одна Любовь поймет Его слова,
И ношу от Него принять готова,
Всегда чиста, нова, всегда жива.
Она царит в Его надмирной славе,
Он всюду, и она повсюду с Ним,
То прячась, то опять пред нами въяве,
Она живет и дышит Им одним.
Ее современники считали, что она говорит о бесконечной любви к Богу. Для меня же это указывает на либидо — греческое обозначение слова «любовь», — указывает на ту энергию, что, живя в нас, дает начало нашим поступкам, нашим мыслям. Как и сокрытый Бог, которого описывает Анна, сексуальное влечение заявляет о себе так, что мы его не замечаем. Вот посмотри, например, на то, что делаю я: работая с пациентами, я выявляю эгоистическое сексуальное влечение, делаю его благотворным, направляя на других, короче, я его «сублимирую», по выражению Фрейда. Именно об этом и говорит Анна из Брюгге со своей «чистой любовью», которая присутствует повсюду, но всюду сокрыта.
Я начала писать о ее мистических уходах. Покидая свою физическую оболочку, оставляя мир обыденных понятий, Анна из Брюгге погружается в неизведанное, входит в волнующееся море, действенное, агрессивное, и это приносит ей и неудобство, и удовлетворение. Это огромное непонятное состояние, которого она достигает, она называет Богом, но ведь это же Фрейдово бессознательное! Невероятная странность Анны заключается в том, что она способна коснуться бессознательного, открыть трюмы духа, которые обычно недосягаемы. В ее экстазах в то время видели отражение мистического опыта, я же угадываю в них опыт психического переживания.
Однако я утомляю тебя своими изысканиями, бедная моя Гретхен, раньше я досаждала тебе своими писаниями о стеклянных миллефиори, а теперь рассказываю об Анне из Брюгге.
Ты спрашиваешь, влюблена ли я. Вопрос кажется несложным, но ответ на него не так прост. У меня по-прежнему время от времени появляются любовники, но даже если они удовлетворяют меня, то подобный образ жизни нравиться мне перестал. Когда я узнала, что такое сладострастие, то подумала было, что передо мной открылись новые дороги, которые поведут меня далеко, от одного открытия к другому. Но теперь меня более ничего не удивляет. И оргазм оказывается просто оргазмом; теперь мне бы хотелось, чтобы сексуальность перестала быть для меня чем-то посторонним.
Почему я могу обрести счастье только под маской? Даже будучи нагой, я нахожусь под охраной двойной анонимности — моей и моего партнера. Если в Вене это объяснялось просто, потому что под именем госпожи фон Вальдберг я не могла вести ту жизнь, которую хотела, сегодня эта необходимость эскапады больше не оправдывает себя. Я ценю свою жизнь, я с удовольствием разглядываю себя в зеркале, я даже стала себя уважать. Тогда почему же мне необходимо скрывать свой социальный статус, чтобы обрести блаженство?
Я часто думаю о тетушке Виви — ты ведь помнишь эту невозможную кокетку с глазами цвета лаванды? Я бы могла адресовать этой женщине всю возможную гамму чувств — от недоверия до полного доверия, при этом не были бы забыты никакие нюансы восхищения или неодобрения; ее пример поминутно вставал у меня перед глазами, не могу забыть ее и сейчас. Как-то в воскресенье, листая пустой французский роман, я подумала, что тетушка Виви представляла собой Еву, женщину-матрицу, женщину-женщину, самую женственную из женщин. Она выдумала этот modus vivendi.
Я не могу с ним свыкнуться, мне не хватает беспринципности, хитрости, торжествующего оппортунизма, гибкого эгоизма, который скрывается за шармом. Нарцисс склоняется и при этом никогда не ломается, а я ломаюсь, как ветка. Когда я сравниваю себя с ней, то начинаю чувствовать себя деревенщиной, скучной простушкой… Но правда мне дороже, чем успех, мне нужна ясность.
Тетушке Виви же удавалось цвести, ни в чем себе не отказывая. Я завидую ей. Как бы далека она сегодня от меня ни была, она остается для меня ориентиром. Я завидую ее состоятельности.
Я старалась удержать около себя моего последнего любовника. В Шарлеруа Клаусу от меня нужно было это же. Но, одержимая успехом, я старалась быть лучшей: прекрасная хозяйка, изобретательная кулинарка, внимательная слушательница, любовница, каких поискать… Он ринулся в жизнь, которую я предлагала ему. Потом он перестал стесняться. Через три недели я уже жила в постоянном рабстве у султана. Я попалась в ловушку собственного совершенства. А так как я очень старалась, то навсегда утратила ощущение блаженства в его объятиях.
Понимаешь? Когда Клаус и Ханна ничего друг про друга не знали, только имена и возраст, они спокойно предавались удовольствию. Когда Клаус узнал, чего можно ждать от Ханны, а Ханна узнала, чего можно ждать от Клауса, они стали лениться. Великодушие, питавшее тайну, заснуло, пресытившись.
А поскольку у Клауса, этого колосса, характер был бешеный — это приятно лишь в постели, но нигде более, — то однажды в субботу я воспользовалась его отсутствием и переехала, причем сменила не только квартиру, но и город.
В Намюре тоже время от времени я отдаюсь каким-то телам, однако знаю, что долго так не продержусь.
Улла, моя цюрихская подруга, — кажется, я писала тебе о ней в прошлом письме, утверждает, что я не должна останавливаться, что мое нынешнее воздержание вписывается в правила классического буржуазного поведения; короче, регресс налицо.
— Ты слишком строга к себе, Ханна, пользуешься категориями, усвоенными в детстве. А ведь ты свободная женщина, естественная, дикая, какими были эти якобы ведьмы прошлого, а ты критикуешь себя с позиций супруги, сумасшедшей. Почему один мужчина лучше, чем много? Кто сказал, что любовь моногамна? «Однопестиковая» в твоем случае? Кто сказал, что сексуальность должна сводиться к скучному утолению голода? Как оправдать то, что скука становится единственным стимулом совокупления?
Когда она меня так ругает, я обретаю смелость. Однако не так давно я позволила себе заметить, что сама она не следует этим принципам, потому что вот уже двадцать лет живет со своей подругой Октавией. Улла покраснела, как всегда, когда речь заходит об Октавии, и перестала меня отчитывать, как сержант-инструктор. Ей непонятно, чем я мучусь. Я совсем не хочу множить свои увлечения, мне бы просто-напросто хотелось, чтобы это я целовала, я получала наслаждение, я, а не самка-волчица, убегающая из моего тела, оставляя меня на берегу.
Не знаю, ощущала ли нечто подобное Анна из Брюгге. Из тех разрозненных документов, что мне удалось найти, называли ее Девой из Брюгге, а это очевидно свидетельствует, что она была девственна. Может быть, она тем не менее любила кого-нибудь? Если бы, например, обо мне стали расспрашивать соседей, то они описали бы меня как старую деву, они даже не догадываются о моей двойной жизни, о совершенном двойничестве. Когда я читаю «Зерцало невидимого», мне иногда кажется, что Анна описывает то, что я ощущаю во время оргазма, когда покидаешь свое тело, забываешь о правилах, тело становится целым миром и кажется, что ты вливаешься в космический вихрь. Как мы, однако, схожи, несмотря на прошедшие века…
Она с самого рождения была сиротой, ее воспитывали приемные родители, она росла сама по себе… Мне тоже не хватало образцов, которые могли бы защитить меня в жизни, мне тоже пришлось искать то, чего мне не дали, — поведение, понимание жизни. Может быть, эти лишения сделали нас блаженными?
Я чувствую, как она ищет в своих стихах отца и любовника. Как я. Религия позволила ей прекрасно оправдать эти поиски: когда речь заходит об отце, она говорит о Боге, а когда речь заходит о любовнике, обращается к Иисусу. Бог Отец приказывает, Иисус любит. Уважаешь закон одного — и получаешь наслаждение в поклонении другому. Любопытно, что христиане смогли открыть целый диапазон, позволяющий Божественному принимать форму всего, что необходимо человеку, включая женственность Девы Марии и ясность Святого Духа…
В юности Франц был для меня отцом и мужем. Сегодня я задаюсь вопросом, не дал ли мне подобную же возможность психоанализ в виде титульной фигуры Фрейда и соблазнительной — Калгари.
Впрочем, что с того…
Анна, сестра моя в лабиринте жизни, надеюсь в скором времени закончить книгу, которая откроет тебя всему миру.
Ну а ты, дорогая моя Гретхен, знай, что я посвящу ее тебе. Согласна?
Твоя Ханна,
которая любит тебя по-прежнему, даже больше.