17
7 апреля 1906 г.
Дорогая Гретхен, спасибо за письмо. Твое искреннее сочувствие придало мне немного сил.
Хотя сочувствия мне тут вроде хватает, я ежедневно получаю новую порцию, так как десятки людей заезжают в наш дом, чтобы выразить нам с Францем поддержку; но эти соболезнования слишком двусмысленны, чтобы принести мне хотя бы малейшее облегчение: мало того что мои посетители не знают, что в животе у меня не было ребенка, я подозреваю, что ими движет скорее любопытство, чем жалость. Они хотят видеть баловней судьбы, которые столкнулись с трагедией; женщины хотят удостовериться, что я подавлена, Франц печален, а мои свекор и свекровь переносят все с достоинством. А мужчины стараются нас расшевелить, говорят о будущем, позволяя себе вольности. Таково мое окружение, Гретхен, мне приходится выбирать между змеюками и солдафонами. Так что твое теплое письмо, в котором ты жалеешь меня, не пытаясь осуждать, проникло мне в самое сердце.
Не могу простить себе своей ложной беременности. Хоть я и чистосердечно верила в то, что беременна, и сама впала в заблуждение, прежде чем ввести в заблуждение других, все-таки это я сыграла с собой злую шутку.
Кто это «я»? Если «я» — всего лишь мое сознание, то я невиновна, поскольку изначально верила в свою беременность. Если «я» — это мое тело, которое сотворило мне эту ложную беременность, то это оно виновато в обмане. Только как отделить тело от сознания? Смею ли я восклицать: «Это тело мое виновато, а не я»? Слишком легко взять и отделить одно от другого. Кто поделился с моими внутренностями своими надеждами, если не часть моей души? Тело и сознание не отделены друг от друга непроницаемой перегородкой, наша физическая оболочка не может быть низведена до безликого перевозочного средства, в котором пристроился случайный интеллект. Поэтому я подозреваю, что есть некое неопределенное место, полутело-полумысль, где принимаются самые главные решения и находится настоящее «я». В этом-то месте воображение, обманув бдительность, шепнуло однажды чреву, что я страстно хочу забеременеть; мои внутренности повиновались.
Иначе я становлюсь ответственной. То есть виноватой. Да-да, Гретхен, несмотря на твои оправдывающие и обеляющие меня слова, я вижу себя отнюдь не ангелом, а достойной приговора. Мое обвинение зависит от того, что же понимать под «я».
Я снова занялась своей коллекцией.
Каждое утро я перебираю свои хрустальные шары миллефиори. Я обязана им редкими минутами легкости и безмятежности. Эти ангелочки ничего не знают о моих бедах; они чисты и нетленны, они не заметили моих недавних страданий; они живут в другом измерении, в другом времени — в мире бессмертных цветов и вечнозеленых лугов.
Когда я смотрю на яркую маргаритку в ее стеклянной сфере, мне хочется уйти туда, к ней, от ненадежного общества людей. Иногда это у меня как будто получается, меня чарует цвет, отблеск. Я становлюсь чуждой всему, кроме изменений света. Я не могу не думать о том, что в сердцевине моих шаров сокрыта некая истина, послание, которое я когда-нибудь получу. Послание, которое будет как дар, как ответ на все мои вопросы. Послание как конец моих поисков.
Однажды я разглядывала в лавке изумительный шар с композицией из фруктов; там были лимоны, апельсины, финики, яблоки, груши. Собранные воедино, они казались разноцветными конфетами, которыми можно упиваться до скончания времен, как вдруг раздался голос:
— Я тебе его дарю.
Франц выследил меня. Вот уже полчаса как он умилялся, наблюдая мой восторг, а обнаружив себя, забавлялся еще и моим ошеломленным видом.
Хотя он еще дважды повторил свое предложение купить мне эту вещь, я глядела не мигая, стоя с широко открытыми глазами и горящими щеками. Я была вне себя. Хотя и старалась скрыть свою ярость: лучше выглядеть дурой, нежели злюкой. Куда он лезет, этот Вальдберг? Подарить мне стеклянный шар? Особенно этот, с фруктами, такую редчайшую прелесть, которой я уже мысленно обладала?
За кого он себя принимает? Он хочет встать между мной и моими хрустальными сферами? Это его не касается. Я свободна. У меня есть средства, чтобы приобретать мои сокровища. Чего он хочет? Чтобы дома, любуясь этим шаром, я повторяла себе: «Это Франц мне подарил»? Несчастный! Как он наивен… Я никогда не думала о нем, разглядывая свою коллекцию. Никогда. И если, дотрагиваясь до них, он оставлял свои отпечатки пальцев, я их стирала. Если теперь он еще захочет налепить на один из них свою этикетку с дарственной надписью, я откажусь. Ему не удастся стать между моими шарами и мной.
Он рассмеялся, глядя на мое вытянувшееся лицо:
— Если бы ты себя видела, дорогая…
Я опустила взгляд на шары и увидела свое отражение: разумеется, я была смешна и безобразна.
— Ну что, — настаивал он, — ты мне позволишь тебе его подарить?
— Он гадкий.
Я повернулась спиной к витрине, взяла его под руку, и мы, словно молодая парочка, совершили прогулку по Кертнерштрассе.
Поверишь ли ты мне? Я боялась, что шар услышал мои гнусные слова о нем, боялась, что он будет страдать от них, и, когда я завтра потихоньку вернусь за ним, красота его померкнет, а то еще он вовсе предпочтет отдаться в чужие руки. Да, это смешно. Но я и не боюсь показаться смешной. Напротив.
Франц ничего не заметил, но мне понадобилось несколько часов, чтобы перестать злиться. Разумеется, я отдавала себе отчет в том, что у него в мыслях было только одно — доставить мне удовольствие. Понадобилось приобрести эту уникальную вещицу, долго разглядывать ее в одиночестве, лежа в постели в своей комнате, чтобы отогнать это наложение двух разных миров — мира моих шаров и того мира, где я была супругой Франца.
В чем смысл моих писем тебе, если я рассказываю тебе только эти мелочи? Не волнуйся, Гретхен, лучшее я приберегла напоследок.
Из всех моих посетительниц самой усердной была, разумеется, тетя Виви.
Чтобы ты имела представление о всей нелепости наших отношений, я должна рассказать тебе, что произошло на следующий день после… как бы это выразиться… после того несчастного случая.
Тетя Виви явилась к нам в гостиную, приложила немало изобретательности, чтобы утешить нас обоих, найдя нужные слова: нежные для Франца, теплые для меня, затем развеселила нас рассказами о недавно рожденных младенцах, посмеиваясь над гордостью мамаши, державшей на руках ребенка страшнее обезьяны, радостью отца, не замечавшего у сынка рыжих волос своего соперника, и т. д.
С большим тактом она так хорошо описала убожество и смехотворность этих производителей, которым удалось размножиться, что мы почти рады были, что потерпели неудачу.
Когда Франц, которому нужно было ехать в министерство, оставил нас, она подсела ко мне и похлопала по плечу:
— Ханна, малышка, вы сейчас меня возненавидите.
— Почему?
— Потому что мне известен ваш секрет, то есть то, что на самом деле произошло во время ваших родов. Я присутствовала при этом.
— Ах…
Я замкнулась в мучительном молчании. Значит, мне не удастся спрятать свою сокровенную трагедию за завесой молчания, придется делить ее с тетей Виви. То, что профессионалы — оба врача и акушерка — знают подробности моего злоключения, меня мало трогало.
Но вот член семьи…
— Не беспокойтесь. Я буду молчать даже под пыткой, но никому не скажу.
Про себя я подумала: «Под пыткой, может быть, но под люстрой своей гостиной, за чаем с пирожными, в центре внимания благодарных слушателей, я сомневаюсь!» — поскольку сама любила ее талантливые импровизации, неотразимые озорные и едкие шуточки над всеми друзьями и близкими.
Она продолжала успокаивать меня:
— Если мне кто и скажет, что у вас была ложная беременность, значит вы сами разболтали. Но не я. Я буду молчать.
Чем дольше она говорила, тем меньше я верила. Молчать? Тетя Виви? Все равно что ей перестать быть женщиной.
— Между прочим, это я, моя дорогая Ханна, потребовала от обоих врачей сделать вид, что ребенок родился мертвым, потому что эти два чучела собирались рассказать все Францу.
Тут я, подумав о своем супруге, сказала в искреннем порыве:
— Спасибо, тетя Виви! Это бы его… я не знаю… это бы его убило.
— Или убило бы его любовь.
Она впилась в меня холодным взглядом: она верно угадала мою тревогу.
Как могла она догадаться?
Я слабо защищалась:
— Все-таки Франц меня бы не упрекнул!
— Нет… в открытую — нет… и никогда бы себе в этом не признался.
Наша мысль не останавливается на том, что мы замечаем и что говорим. У нас есть потайные коридоры за стенами, скрытые шкафы, секретные ящички; там мы частенько прячем наши упреки, амбиции, страхи. Все идет хорошо до тех пор, пока переборка не треснет, что-то не вылезет, не выплеснется. Вот тогда нужно готовиться к худшему. Внешне Франц поймет, что случилось; тем не менее его разочарование, огорчение, злость где-нибудь да спрячутся.
Хотя я и была с ней согласна — или, быть может, потому, что была согласна, — я возразила:
— Да ладно, тетя Виви, я не первая женщина, у которой случилась ложная беременность.
— И не первая, кто ее завуалировал под выкидыш.
После долгого молчания она добавила:
— К счастью.
В наступившем молчании наши опасения, обоснованные и нет, наталкивались друг на друга. Я представляла, как венское светское общество обсуждает мою историю: ее будут повторять сначала из любопытства, из желания блеснуть неслыханной новостью, потом — чтобы уничтожить меня; меня назовут симулянткой, интриганкой, сумасшедшей; завистницы примутся жалеть бедного Франца и желать ему найти себе другую супругу — себя, например.
Тетя Виви заключила:
— Поверьте, дитя мое, лучше скормить людям маленькую драму, чем подлинную трагедию.
Хотя я и была с ней согласна, я услышала свой протестующий голос:
— Подлинная трагедия… Вы не преувеличиваете?
Она впилась в меня своим лиловым взглядом:
— Что вы собираетесь предпринять, дитя мое?
— Да ничего…
— Вы собираетесь лечиться?
— Тетя Виви, я не больна!
Она закусила губу и скривила уголки рта; складывалось впечатление, будто у нее подергивается кончик носа.
— Нет, вы не больны в обычном смысле этого слова. Тем не менее кто даст гарантию, что у вас опять не случится ложная беременность?
— Ах нет, не два же раза подряд!
— Почему?
— Не два раза подряд.
— Объясните мне, почему не два подряд?
Мне это казалось очевидным. Но я не находила аргументов.
Тетя Виви налила себе еще чаю и продолжала:
— Вы все еще хотите иметь детей?
— Да. Более, чем когда-либо.
— Значит, вы можете снова напридумывать. Что вам помешает?
— Раз это уже случилось, оно больше не повторится.
— Неужели? Большинство людей в течение всей жизни неоднократно повторяют одни и те же ошибки. Женщины влюбляются в мужчин, которые их бьют. Мужчины волочатся за девицами легкого поведения, которые их разоряют. Дети упрямо ищут дурную компанию. Жертвы мошенников, которых беды ничему не учат, снова и снова попадаются. Нет, моя дорогая, большинство людей одним разом не ограничиваются.
— Что я могу сделать?
— Это вопрос, который и я себе задаю, милочка. И поверьте, как только наклюнется хоть зародыш ответа, я тут же вернусь.
Я приуныла. Мало того что тетя Виви тыкала меня носом в мои ошибки, упоминание о зародыше меня особенно оскорбило. Я замкнулась в себе.
Она стремительно поднялась — ей хотелось оставить яркое воспоминание о своих посещениях — и, схватив сразу несколько миндальных печений, бросила их, как в топку, в свой красивый рот.
— Есть два чувства, которых человеческая натура не переносит: благодарность и соучастие. Никто долго их не выдерживает. Я взяла на себя большой риск, признавшись вам, что я знаю правду, — риск лишиться вашей привязанности.
Она ждала ответа. Естественно, я сказала ей то, что ей хотелось услышать:
— Тетя Виви, я счастлива разделить с вами мой секрет, с моей стороны будет очень некрасиво вас в этом упрекнуть.
В этот момент я поняла, что угодила в ловушку. Хитрая женщина обернула ситуацию в свою пользу. Угадав мой страх и досаду, она забегала вперед, высказывала вместо меня все недомолвки, которые я держала в уме, чтобы с болью в голосе вопрошать: «Надеюсь, вы не думали таких ужасов?» В результате я ее заверила, что чрезвычайно ею дорожу и вечно буду любить…
Спустя несколько дней, в момент, когда у себя в спальне я перебирала шары, мне объявили о приезде тети Виви, и она тут же ворвалась ко мне с красными от возбуждения щеками:
— Послушайте, милочка, есть один еврейский доктор, который творит чудеса. Говорят, он помогает в самых безнадежных случаях, по крайней мере в тех случаях, на которых его собратья обломали себе зубы. Поскольку он любит окружать себя ореолом тайны, он пользуется большим успехом у художников и литераторов, что лично меня настораживает. Но я узнала от моих не умеющих хранить секреты знакомых, что он вернул зрение слепой девочке, которая три года не видела, и еще одну вылечил от каких-то маний. Что удивительно, он их не оперирует, не дает никаких лекарств, он ограничивается тем, что беседует с пациентом. Я нисколечко в это не верю, повторяю. Что-то вроде мага с эзотерическими формулами. О нем много говорят в Вене, его считают последней надеждой неизлечимо больных. Весьма противоречивая личность, должна признаться. Одни считают его шарлатаном, другие — большим ученым. Мне кажется, истина кроется где-то посередине. Во всяком случае, он становится модным врачом. Его зовут Зигмунд Фрейд.
— Вы хотите, чтобы я пошла к нему на консультацию?
— Даже не помышляйте. Графиня Вальдберг не может лечиться у еврея.
— Если он излечивает…
Она взяла меня за руки, как бы прося о молчании:
— Вот с такими рассуждениями однажды и теряешься в пространстве. Вы не должны поступаться своими принципами.
— Я в принципе ничего не имею против евреев.
— Естественно, я тоже. Тем не менее вы согласитесь, что нам не следует доверяться еврею, если мы сами не евреи. Есть порядок, с которым приходится считаться, Ханна, иначе мир рухнет. К тому же Франц меня проклянет: он не потерпит, чтобы какой-то левантинец вас раздевал и прослушивал.
— Вы же говорили, что он не притрагивается к своим…
— Прослушивать тело, прослушивать рассудок — какая разница? Нельзя допускать таких вторжений со стороны кого попало. Пока я жива, этого не будет, и мне не придется краснеть за то, что я послала вас к еврею.
По тому, как затрепетали крылья ее носа, по выбившимся и растрепавшимся вокруг ушей прядям я заметила, что тетя Виви достигла крайней степени возбуждения. Да, Гретхен, я знаю, что такой подход может тебя шокировать, поскольку ты не колебалась, выходя замуж за своего Вернера, который наполовину еврей. Как тебе объяснить?
Здесь, в Вене, в среде, куда я попала, с происхождением не шутят, это даже важнее, чем деньги. Вы обязаны не только посещать семьи, равные вам по достатку, но в этой касте надо еще следить «за своим цветом кожи», по выражению тети Виви.
Проникновение евреев в эти круги, где все бывают по очереди друг у друга, даже если мужчина вполне изыскан, а девушка стройна, как танагрская статуэтка, считается отступлением от хорошего тона, от благопристойности, даже вызовом, брошенным тем, кто соблюдает правила. «Что, вы навязываете мне еврея у себя дома, тогда как я у себя вас от этого избавляю? Разве я это заслужил?» Аристократы сами не знают, почему они производят такой отбор, они знают только, что обязаны его делать под страхом предать или оскорбить кого-то из своих. Селекция важнее, чем ее причины.
Тем не менее мне уже встречались богатейшие еврейские семьи, с почетом принимаемые в изысканнейших дворцах. Это смешение сразу же деклассирует любой прием, придает ему какой-то пестрый, космополитический характер, низводит его до бала Четырех искусств, где худшее соседствует с лучшим, где одно другого стоит, а все вместе — ничего. На таких приемах настоящий Вальдберг понимает, что если хозяева и решились пригласить евреев, то это потому, что у тех миллионы; но истинный Вальдберг не почитает золото за добродетель — оно у него есть от рождения — и полагает, что есть вещи более ценные, которые не купишь: принадлежность к расе, к чистой породе, к избранным. Это и подчеркивают Вальдберги, отказываясь принимать евреев. А тот, кто отречется от этого кодекса, не поставит себя выше других, но исключит себя из их круга.
Я тебе все это рассказываю, просто чтобы разъяснить, что я этих взглядов не разделяю. Более того, я вообще ни о чем таком не думала во время беседы с тетей Виви, поскольку была больше занята своей проблемой. Поэтому я воскликнула:
— Если мне нельзя пойти к этому доктору Фрейду, зачем вы мне о нем говорите?
— У этого человека хватило ума предвидеть то, о чем мы сейчас говорим. Понимая, что, как еврею, ему никогда не найти клиентов в определенных кругах, он обучил своему методу группу врачей. Среди его учеников есть несколько нормальных людей… ну, я хочу сказать, не евреев. Вот я и предлагаю вам пойти на консультацию к одному из них.
Сама не знаю почему, Гретхен, я поцеловала тетю Виви и согласилась пойти на эту консультацию. И через четыре дня я туда поехала.
Я всецело полагалась на проницательность и смелость тети Виви. Воспоминание о ее разъяренном маятнике, определившем ненормальность моей беременности, побуждало меня последовать за ней по скользким дорожкам оккультизма и нетрадиционной медицины.
Чтобы Франц ничего не заподозрил, тетя Виви придумала военную хитрость: она упомянула о долгих сеансах примерки корсетов — а для мужчин нет ничего скучнее. Франц благоразумно отказался нас сопровождать.
Карета подвезла нас к подножию семиэтажного здания, в котором практиковал доктор Калгари. Одна только эта подробность меня забавляла: я наконец-то увижу, на что похожа квартира! Признаюсь, я с трудом могла вообразить, как люди соглашаются жить, громоздясь одни над другими. Вынесла бы ты, Гретхен, если бы три-пять семей расположились у тебя над головой, бегали бы там, пели, танцевали, бузили, спали, блудили, испражнялись, жили бы своей жизнью, не заботясь о том, что ты ходишь под ними? У меня лично было бы такое чувство, будто меня колотят, топчут, душат.
Кабинет доктора Калгари как раз располагался на втором этаже.
Мне открыла женщина — я догадалась, что это его секретарша, — и провела меня в маленькую мрачную комнатку, где из мебели были только стулья, «приемную», как она помпезно ее назвала, иначе говоря, тюремную камеру, где ты можешь только сидеть и разглядывать облезлые гобелены, представляющие два эпизода из римской истории: похищение сабинянок и возвращение сабинян.
Я протомилась там минут пять, сидя на краешке стула, уже готовая уйти, если бы пришлось ждать еще хотя бы минуту. Обо мне позабыли в этой тихой квартире. Сейчас, когда я пишу тебе это письмо, я подозреваю, что это было продуманным приемом, целью которого было выбить меня из колеи и подготовить геройское появление врача, который возникнет как спаситель. Действительно, доктор Калгари распахнул двустворчатую дверь и явился, избавив меня от скуки. Я должна признать, это был красивый мужчина, очень тонкий в талии и узкогрудый, с тонкими чертами лица, ухоженной бородкой и темными напомаженными волосами.
Коротко извинившись — я не поверила ни одному его слову, — он пригласил меня в кабинет. У стеллажа, грозившего рухнуть под грузом книг, он сел за свой уставленный египетскими статуэтками письменный стол и предложил мне стул.
— Как вы открыли для себя психоанализ?
Этим варварским словом он величал метод, разработанный еврейским магом Фрейдом.
Я рассказала ему о посредничестве тети Виви. Видимо, мое объяснение ему не понравилось, потому что он скривился. Меня это нисколько не поколебало, и я в нескольких словах изложила ему свою проблему.
— Я не хочу, чтобы это повторилось, доктор. В следующий раз я должна забеременеть по-настоящему.
Вот тут-то он повел себя странно.
Во-первых, он запретил мне называть себя доктором, поскольку, как он мне заявил, он не медик, хотя и намеревается меня излечить, — мне следовало бы заподозрить неладное уже после этого обескураживающего признания… Затем он мне объяснил, что нам придется видеться раз, а то и два раза в неделю.
— Сколько времени?
— Это будет зависеть от вас.
— Простите? Вы не знаете, сколько продлится лечение?
Это отсутствие точности тоже должно было меня насторожить, но он был очень красноречив. Переходя от одной нелепицы к другой, он подробно остановился на самой ошеломляющей из них: это я должна буду говорить во время наших встреч, а он ограничится тем, что будет слушать.
— Вы следите за ходом моей мысли? Это вам, а не мне предстоит труд выяснения причины. Вы больны, и только вы можете себя излечить.
В жизни я не слышала ничего нелепее. Из вежливости я ничего не сказала.
Он продолжал еще настойчивее:
— Ваша воля чувствовать себя лучше предопределит действенность анализа. Выздоровление в ваших руках.
Хоть и в растерянности, я позволила себе нотку юмора:
— Скажите, за какую цену я должна буду работать?
— Сто талеров за сеанс. Оплата вперед, разумеется.
Уф, ясно было, что это мошенничество… Я решила продолжить язвительным тоном:
— Лестно. Я и не знала, что мои способности так ценятся.
Даже не улыбнувшись — у бедняги никакого чувства юмора, — он с жаром объяснил мне, что денежный контракт — необходимое условие лечения. Приезд к нему должен стоить мне денег, оплатить сеанс «психоанализа» — значит принести жертву.
Закончив, он, уверенный, что убедил меня, спросил, что я об этом думаю.
Я ответила первое, что пришло в голову:
— Надеюсь, что с такими гонорарами вы сможете наконец заменить ужасные гобелены в своей приемной.
— Ужасные? Чем?
— Качеством выделки, а в особенности сюжетом. Я ненавижу эту историю.
— Почему?
— Похищение сабинянок? Непристойное похищение. Римлянам не хватало женщин, и они украли их у своих соседей-сабинян. Восхитительный пример!
— Вы предпочли бы, чтобы они предались кровосмешению?
Шокированная этим замечанием, я пропустила его мимо ушей и продолжила:
— А еще хуже вторая картина, «Возвращение сабинян». Годы спустя они приходят забрать своих жен, но те теперь цепляются за своих похитителей, которых успели полюбить.
— А чем же она, по-вашему, хуже?
С такой тупостью я еще не сталкивалась! Мало того, он еще навис надо мной поверх своего стола, вытаращив глаза, как будто и правда хотел понять. Вот осел! Я вежливо поставила его на место:
— Послушайте, я пришла не поболтать о гобеленах, я пришла по личному вопросу.
— Когда вы обсуждаете картины, вы говорите о себе, мадам фон Вальдберг, вы рассказываете свою историю, а не их.
— Ах вот как?
— Да. Вы мне излагаете, что такое для вас насилие и что вам невыносимо.
При этих словах я замкнулась в себе. Имеет ли право человек быть таким поверхностным? Пустая болтовня на неприятные для меня темы, видите ли, излечит меня! Нельзя ли посерьезнее? Видя скептическое выражение моего лица, доктор Калгари снова принялся за свои объяснения лечения психоанализом — этих словечек у него был полон рот — и тут произнес такое, что окончательно вывело меня из оцепенения.
— В какие-то дни вы мне ничего не расскажете, госпожа фон Вальдберг, это будут просто рабочие сеансы. В какие-то дни будете плакать, и это будет шаг вперед. В другие дни вы будете меня ненавидеть. Тем не менее в последующие дни вы начнете меня ценить, слишком высоко ценить, вы воспламенитесь. И это будет переход. Можно уже сейчас предвидеть, что вам покажется, что вы влюблены в меня.
В это мгновение я связала воедино все нити невероятной галиматьи, которую он нес уже около часа, и ситуация прояснилась: он предвещал мне, что у нас с ним будет связь! Этот дамский угодник обольщал меня и еще уверял, что я — вот хам! — сделаю первый шаг. И он вел себя так спокойно, как будто выписывал рецепт.
Подкрепляя слова делом, он добавил, указав мне на покрытую ковром софу:
— Ложитесь сюда.
Я встала и вышла, резким тоном бросив ему:
— Вы ошиблись, сударь, я не из тех женщин.
Этот наглец имел бесстыдство преследовать меня на лестнице своего подъезда — какая невоспитанность! — к счастью, я не расслышала, что он там кричал.
Выскочив на улицу, я добежала до кареты тети Виви и, сев в нее, заявила:
— Вас обманули, тетя Виви. Мало того что это обманщик, он еще и совратитель женщин.
О моя Гретхен, мир населен одними хищниками и наивными людьми. Иногда хищник выглядит простодушным, например как доктор Калгари, а иногда хищник и ведет себя как простодушный, например тетя Виви. Как могла она поверить хоть на минуту, что этот шарлатан, который чванится потешным титулом «психоаналитика» — почему уж тогда не Великого Мамамуши, как мнимые турки у Мольера, — хоть чем-то может мне помочь?
Я постараюсь умерить свой гнев; пойду поглажу свои хрустальные шары.
Если я тебе не противна в таком состоянии, тогда целую тебя.
Твоя Ханна