14
29 февраля 1906 г.
Гретхен,
я сейчас расскажу тебе такую странную историю, что, может быть, ты мне не поверишь. Впрочем, если бы я сама не пережила этих событий, я…
С чего начать?
О моя Гретхен, по моему неровному почерку, по этим корявым буквам ты можешь судить о том, как дрожит моя рука. Мой мозг не в состоянии вместить более трех связных фраз. Я не могу прийти в себя после всего, что произошло. Не говоря уже о том, чтобы изложить все на бумаге…
Спокойствие. У меня получится. Итак…
Соберись с силами, Ханна, забудь о своем волнении и опиши все как было. Ладно, с чего начать? Ах, об этом я уже говорила. Боже мой, буду писать как придется, как само получится. Итак, в минувший понедельник подошел срок моего разрешения от бремени.
Живота огромнее моего Вена еще не видывала; за девять месяцев он выдался вперед, как орудийный снаряд; он опережал меня на несколько секунд, когда я входила в комнату, задыхаясь, подперев сзади руками поясницу. Вот уже несколько недель спина моя с трудом выдерживала такую тяжесть — мой мочевой пузырь тоже, — то есть, несмотря на счастье, которое я испытывала от этой беременности, я с нетерпением ждала разрешения от бремени.
По мнению женщин рода фон Вальдбергов, мой торчащий живот, без сомнения, предвещал рождение мальчика. Мой врач, доктор Тейтельман, считал, что его величина объяснялась образованием чрезмерного количества плаценты.
— Вы хорошо устроили вашего младенца, Ханна. Так же роскошно, как в вашем венском дворце. Биение его сердца едва слышно, только если очень внимательно прислушаться.
Он велел мне встать на весы.
— Невероятно… даже если смотреть только на стрелку весов, то можно предположить, что вы носите ребенка весом по крайней мере в шесть килограммов.
— Шесть килограммов?
— Да.
— А сколько обычно весит младенец?
— Нормальный — от двух до трех килограммов. Крупный — четыре, четыре с половиной килограмма.
— А мой — шесть?
Врач рассмеялся:
— Да, можно сказать, гигант.
Я принялась кричать:
— Это будет смертоубийство! Я никогда не смогу его родить! Роды будут ужасными… Разрежьте мне живот.
— Кесарево сечение? Нет, я не сторонник. По моему мнению, его следует делать только мертвым женщинам.
— А мне рассказывали, что…
— Да, Ханна, я в курсе. Конечно, мой коллега доктор Никиш успешно практикует его, поскольку в наше время антисептика и анестезия весьма усовершенствовались… Тем не менее…
— Доктор, сделайте кесарево! Позовите вашего коллегу Никиша. Пусть меня усыпят, вынут ребенка и снова зашьют.
— Велик риск инфицирования брюшной полости. А если начнется перитонит…
— О боже!
— Одна женщина из пяти умирает.
— Этот ребенок застрянет во мне, и мы оба умрем!
Он положил мне ладони на лоб. Он нахмурился, но глаза оставались ясными и добрыми.
— Успокойтесь, выслушайте меня, Ханна. Я не думаю, что ребенок весит шесть килограммов… Ваш вес имеет другую причину. Воды занимают у вас гораздо больше места, чем ребенок.
— Почему вы так думаете?
— Это очевидно! Когда я вас прослушиваю, я едва различаю плод.
Я облегченно вздохнула:
— Я доверяю вам, доктор.
Тейтельман ощупал мою спину и худые руки:
— Вы родите по-старинке, как все женщины в течение стольких тысячелетий. Вы без осложнений перенесли беременность, почему бы родам не пройти так же?
Я признала, что он прав. До сих пор по сравнению с другими у меня довольно редко случалась тошнота, я избежала и вздутия вен, и жжения в желудке. Франц ждал внизу, в фиакре. Я пересказала ему наш разговор, скрыв свой приступ малодушия, скорее преувеличивая похвалы врача в свой адрес. О, у меня потребность в похвалах! Это лишнее, ведь Франц меня так обожает, и все же, с тех пор как я ношу наследника Вальдбергов, я не упускаю случая, чтобы меня похвалили. Франц, как всегда, покрыл меня поцелуями, называя своим сокровищем, драгоценностью. Ох, Гретхен, стоит мне посмотреть на себя его глазами, как я кажусь себе волшебницей, существом, способным сделать жизнь ярче, насыщеннее.
Со слезами на глазах Франц спросил меня:
— Ну что, когда роды?
— На днях, счет пошел на часы.
— А точнее?
— Франц! Мы занимались любовью каждую ночь, а когда и несколько раз за ночь.
Он расхохотался, почти что покраснев. Я добавила:
— Меня удивляет, что некоторые женщины утверждают, будто знают день, когда они забеременели. Дело не в ясновидении, — скорее, это показывает, что посещения супруга были до такой степени редкостью, что их даты можно было записывать.
Потом мы заехали к тете Виви, ждавшей нас с горой сладостей. Сознаюсь, я не смогла устоять ни перед мраморным эльзасским пирогом, ни перед мандариновым пирожным.
— Осторожно, когда вы разрешитесь от бремени, дорогая, надо будет перестать объедаться. А то станете похожей на мою сестру Клеманс.
Я прыснула. Франц вскричал с выражением комического ужаса:
— Пощадите! Я женился не на тете Клеманс!
К твоему сведению, тетя Клеманс… как бы сказать? — упростила свою внешность. Она не только поперек себя шире, но у нее нет ни шеи, ни талии: мешок, увенчанный головой. К счастью, этот мешок одет по последней моде, а благодаря тому, что поверхность позволяет, в бантах недостатка нет.
Тетя Виви сделала вид, будто возмущена:
— Что? Вы не находите, что моя сестра очаровательна? Женщина, десятилетиями питающаяся пирожными из кондитерской «Захер», не может выглядеть плохо.
— Конечно, тетя Виви. Но все же ни одному мужчине не придет в голову ее отведать.
Она улыбнулась, как если бы Франц не съязвил в адрес ее сестры, а сделал ей комплимент.
Затем, вращая глазами, как ярмарочный факир, она достала что-то из складок своего платья.
— Ханна, милочка, вы хотите узнать пол вашего ребенка? Мой маятник предсказывает такие вещи.
Она размахивала серебряной цепочкой с подвешенным на ней зеленым камешком. Палец ее указывал на причудливое украшение.
Я непроизвольно напряглась.
Франц вмешался:
— Ханна, ну пожалуйста. Тетя Виви еще ни разу не ошиблась со своим маятником.
Виви покраснела — что было удивительно в женщине, так владеющей собой, — и подтвердила, кивнув:
— Действительно, никогда. Мой маятник всегда предсказывает верно.
Франц настаивал:
— У нас будет больше времени подумать об имени.
На этом последнем аргументе я сдалась.
Тетя Виви объяснила мне, что будет держать свой маятник в правой руке над моим животом; если он пойдет кругами, значит девочка; если будет раскачиваться вперед-назад, то мальчик.
Я прилегла на софу, мне подложили подушки под бока и локти; тетя Виви приблизилась. Поначалу маятник не двигался. В течение минуты мы смотрели на неподвижное устройство. Виви, приложив палец к губам, знаком велела мне ждать. Потом маятник пришел в движение. В течение нескольких секунд он неравномерно, хаотично подергивался. Он не мог решиться ни на что.
Виви удивилась. Франц тоже. Обычно маятник так не медлил. Тут я позволила себе прервать молчание, чтобы пересказать тете Виви то, что мне говорил доктор о большом количестве плаценты в моем животе.
— Может быть, поэтому ему трудно распознать пол?
Виви кивнула в знак согласия, улыбнулась, знаком велела мне молчать и опустила маятник отвесно к самому моему пупку. Предмет начал проявлять больше энергии: он оживился. Его движения стали размашистее, но никакой четкой фигуры не получалось. Круг? Балансир? Они произвольно чередовались. Внезапно маятник начал метаться во всех направлениях, камень тянул цепочку так, что она чуть не порвалась. И все же никакого четкого указания не поступало: не только круг и балансир перемежались, перебивали друг друга, но еще камень ходил ходуном то вверх, то вниз, вращался, раскачивался. Как будто пытался выйти из повиновения какой-то невидимой силе, не то разъяренный, не то испуганный. Мы наблюдали битву камня с цепочкой.
— Что происходит? — воскликнула тетя Виви.
Заметив беспокойство, которое отразилось на моем лице, и на лице Франца также, она прекратила опыт.
— Этот маятник взбесился, — заявила она. — Я его выброшу.
Она побледнела и зажала его в кулаке.
— Что это значит? — спросил Франц.
— Он свое отработал. Алле-гоп — в помойку.
Она отошла в дальний угол комнаты. Тут я не могла не подсмотреть, что тетя Виви не сделала того, что обещала: вместо того чтобы выбросить вещицу, она аккуратно спрятала ее в выдвижной ящик секретера. После чего с лукавым видом вернулась к нам.
— Предыдущие закончили свой путь там же. Приходит день, и любой маятник начинает артачиться и отказывается служить дальше. Да, у маятников тоже бывают революции.
Она громко и неестественно засмеялась, я видела, что она взволнованна.
Когда слуга принес нам еще чаю, тетя Виви воспользовалась этим, чтобы сменить тему разговора, и в блистательном монологе сообщила нам кучу светских сплетен, одна смешнее другой, что очень нас развлекло. Тонкая наблюдательница, способная одним словом уничтожить человека, она просто гений колкости. Подшучивая, она, кажется, слегка царапает, а на деле убивает наповал. Была ли она так жестока из одного лишь удовольствия позабавиться? Или по натуре была зла? Она исполняла свой номер так виртуозно, что мы не успевали ее судить. Она была блестяща, она околдовывала своих слушателей, мы требовали еще. Переводя дыхание между двумя приступами смеха, я подумала, что лучше быть ей другом, чем врагом, и порадовалась нашим хорошим отношениям.
Франц хохотал неудержимо. В эту минуту он больше не был утонченным графом Вальдбергом, посещающим свою почтенную тетушку, чьим связям в высшем обществе завидовала вся Вена; он превратился в военного, гуляющего с приятелем. Тетя Виви и впрямь вела себя скорее как мужчина, чем как женщина: она балагурила, ругалась, делала колкие намеки, отпускала остроты и вольные шуточки, какие более приличествовали солдафону. Благодаря этому редкому дару — с ходу создавать доверительные отношения со своим собеседником, кем бы он ни был, — Виви и пользовалась успехом в обществе.
Провожая нас к дверям, Виви обняла меня и напоследок вдруг предложила:
— О дорогая Ханна, не окажете ли вы мне большую честь?
— Конечно, тетушка.
— Могу ли я присутствовать при ваших родах?
Я раскрыла рот от изумления. Виви опустила глаза и схватила меня за руки:
— Ведь с вами нет больше вашей матушки, чтобы поддержать вас в этот столь важный час, поэтому примете ли вы предложение вашей тети Виви?
Не дожидаясь моего ответа, она повернулась к Францу, нацелив в него свой воинственный подбородок:
— Племянник, успокойте меня. Вы ведь не из тех отцов, которые входят в комнату родильницы? Вы ограничитесь ходьбой взад-вперед по коридору, искурив полдюжины сигар?
— Присутствовать при родах? — воскликнул изумленный Франц. — У меня и в мыслях не было!
— Тем лучше. Я считаю, что присутствие мужа — неуважение к супруге. Ни одна женщина не пожелает, чтобы ее видели в этом состоянии, с раздвинутыми ногами, когда она теряет воды и орет от боли. Это убивает желание.
— О да, — подтвердила я.
— Мы же не телки. И замуж выходим не за ветеринаров. Наш шарм должен быть овеян какой-то тайной, черт подери. Ну так что, Ханна, позволите ли вы мне держать вас за руку, ободрять вас, помогать вам?
— Я буду очень тронута, тетя Виви.
Ее глаза сузились. В тот момент я приняла это за благодарность; сегодня мне кажется, что она сгорала от любопытства после обескураживающего метания маятника.
О моя Гретхен, боюсь, что ты не улавливаешь ни капли здравого смысла во всем, что я тебе рассказываю. Зачем я досаждаю тебе описанием этого ничтожного сеанса черной магии? Увы, скоро ты узнаешь, что он предвещал. Ужасное предзнаменование. Я содрогаюсь, когда вспоминаю об этом…
Я все спрашиваю себя, что же поняла тогда тетя Виви — все или только крупицу правды? Подозреваю, что, если спросить ее сейчас, она будет утверждать, что ничего, ведьма. Что ж, я продолжаю, несмотря на отвращение.
В последующие дни мое внимание сфокусировалось на собственных внутренностях. Каждое утро я просыпалась, полная надежд, каждый вечер ложилась спать с желанием, чтобы ночи не прошло, как…
К несчастью, живот мой преспокойно медлил. Я умолила доктора Тейтельмана прийти к нам в дом; он ограничился тем, что после беглого осмотра философски успокоил меня:
— Милая Ханна, перестаньте терзать себя. Ни одна женщина еще не забыла ребенка у себя в животе. Поверьте мне, природа не ошибается, вы должны положиться на нее. Без всякого сомнения, вы сейчас доделываете какую-то деталь: подбираете цвет волос младенца, вырезаете ноздри, лепите веки. Роды наступят только тогда, когда вы это закончите.
— Можете вы их спровоцировать?
— Нет.
— Стимулировать?
— Тоже нет.
— Ваш коллега, доктор Никиш…
— Не делайте ставки на чудеса науки, а в особенности на моего коллегу и друга Никиша. Если вы будете настаивать, я вам его пришлю. Он повторит вслед за мной: терпение.
После его ухода я слегка успокоилась, часа на два. Потом безмолвие моих внутренностей снова стало раздражать меня, и я принялась стонать.
Франц уже не знал, что сделать или сказать, чтобы успокоить меня или отвлечь. Как бы то ни было, я решила, что никто меня не понимает, была уверена, что лишь я одна способна осознать катастрофу: я ношу ребенка у себя в животе, как в тюрьме, — ребенка, которого не смогу освободить. Кто умрет первым? Он или я?
Одна тетя Виви издали чуяла мою панику. Она заезжала дважды в день, чтобы справиться о моем состоянии, и я читала на ее лице надежду и растерянность. Вечером в воскресенье я легла спать в девять часов, уверенная, что роды приближаются.
Увы! В два часа ночи, лежа рядом с блаженно спящим Францем, я бодрствовала и все еще ждала. На грани нервного срыва я выбралась из постели и принялась блуждать по нашему дому. В темноте и без прислуги он действительно напоминал дворец. Луна удлиняла анфиладу гостиных своими сероватыми лучами. Я оказалась в мраморном холле. Там, на столике, я увидела свою коллекцию цветов, вплавленных в стекло.
Увидела? Нет, снова обрела. Да, я было забросила их в последние месяцы, мои цветущие шары, мои стеклянные маргаритки, мои луга в хрустале. Они вбирали в себя лунный свет так же жадно, как и солнечный. Их краски подернулись темной патиной. Они соревновались не в яркости расцветок, как при свете дня, но в приглушенных нюансах, от блекло-желтого до почти черного синего. Я была счастлива снова свидеться с ними. При виде их ко мне вернулась былая безмятежность — безмятежность молодой женщины, собирающей коллекцию, свободной, непринужденной молодой женщины, которой не важно было, беременна она или нет. Внезапно я поняла, что меня лишили моего детства.
Я взяла в руки шар с букетиком мелких цветов, самый красивый, который всегда был моим любимцем, и заплакала. Без всяких иллюзий, без удержу я жалела себя, ту, которой больше нет, ту несчастную, в которую я превратилась. Зачем я вышла замуж? Зачем захотела иметь детей? Молчание моего живота было доказательством: у меня не получалось совершить то, что удается всем другим. Если бы я хоть отличалась другими умениями! Я решительно ни на что не способна. И мои попытки преуспеть только все портили.
Слезы принесли мне облегчение.
Прорыдав так с полчаса, я почувствовала, что все прояснилось, и прозрение прожгло меня. Ну конечно! Чтобы родить, достаточно разбить один из шаров. Да! Эта мысль как вспышка осветила мое сознание: если я разобью свой любимый хрустальный шар, все уладится.
Я помедлила несколько секунд, чтобы упиться сладостью своего грядущего подвига.
Я даже чуть не позвала Франца, чтобы он присутствовал при этом чуде. Опершись на стол, я разглядывала самый редкий шар, с черным георгином, над которым вилась шелковая бабочка, потом бросила его на пол.
Стекло разбилось, осколки брызнули в стороны, как капли, и я вдруг ощутила что-то влажное между ног: у меня стали отходить воды. Тотчас же резкая боль пронзила мой живот и согнула меня пополам.
Я ликовала: роды начались. Сбежалась прислуга, в комнату ворвался Франц, вызвал врача и акушерку. Меня отнесли в спальню. Я была счастлива, как никогда. Мне хотелось петь, танцевать, целоваться со всеми.
Доктор Тейтельман явился быстро — можно подумать, что врачи спят не раздеваясь, — в сопровождении акушерки и ее помощниц. Тетя Виви приехала немного позже, зато причесанная, напудренная и надушенная.
— У меня такое чувство, что все пройдет быстро, — заявил врач.
Тетя Виви, держа мои руки, уговаривала тужиться.
Я старалась как могла. Было удивительное ощущение, подкреплявшее оптимизм Тейтельмана: я не страдала так, как мне представлялось до этого. Разумеется, ощущение не из приятных, но было терпимо. «Значит, я создана для того, чтобы иметь детей», — мелькнула у меня мысль. По истечении двух часов доктор Тейтельман ощупал мой живот, который слегка опал. Он прослушал его, провел пальцами вдоль и поперек. Его лицо не выдавало никакого диагноза — сдержанность компетентного профессионала.
Наконец он вышел из спальни вместе с акушеркой. Они тихо переговаривались за дверью, после чего Тейтельман сказал, что отойдет на десять минут.
— Доктор! — закричала я со своей постели.
— Ничего за эти десять минут не произойдет. Верьте мне. Я вас одну не оставлю.
Акушерка подошла ко мне с доброй улыбкой.
Тетя Виви погладила меня по лбу.
— Куда он уходит, тетя Виви?
— Понятия не имею.
— Это странно, не правда ли?
— Ничего странного.
В ее голосе сквозило сомнение. Она тоже плохо понимала действия врача. Перебрав в уме различные соображения, она склонилась надо мной:
— Ханна, милочка, если его не окажется рядом во время последних схваток, тем хуже для него. Женщины веками рожали без врачей. Не бойтесь.
Спустя полчаса доктор Тейтельман вновь появился в сопровождении долговязого молодого человека с жидкой бородкой.
— Ханна, позвольте вам представить доктора Никита.
Я вся напряглась.
— Что? Вы хотите сделать кесарево сечение?
Тейтельман смущенно кашлянул:
— Я просто хочу, чтобы мой коллега помогал мне при этих родах, потому что…
— Потому что — что? — завопила я.
Он не ответил. Виви подлетела к нему и вцепилась в воротник:
— Что происходит с моей племянницей?
Тейтельман покраснел, высвободился, поправил галстук — при этом его кадык дернулся — и гневно посмотрел на тетю Виви:
— Мой коллега как раз и поможет мне это понять.
Тут Тейтельман и Никиш принялись меня осматривать в самых интимных местах. Прощупывая меня, они обменивались друг с другом никому не понятными репликами.
Наконец Тейтельман попросил меня снова начать тужиться.
— Ага, наконец-то! — воскликнула тетя Виви, возмущенная их поведением.
Я опять попыталась вытолкнуть ребенка. Потекли воды и кровь.
Затем оба попросили меня остановиться, «чтобы передохнуть».
Пока я переводила дух, они уединились на совещание за оконными шторами.
Никиш вернулся и открыл чемоданчик.
— Что вы хотите делать?
— Доверьтесь нам, сударыня.
— Кесарево сечение?
— Умоляю вас. Вы можете нам доверять, вам не будет больно.
Я чуть не позвала на помощь Франца. Но передумала. Если такова моя судьба и мне разрежут живот, чтобы высвободить ребенка, я должна принять ее. Пусть я не выживу!
Доктор Никиш приблизился ко мне с куском ткани, смоченным какой-то жидкостью.
Я только успела шепнуть тете Виви:
— Скажите Францу, что я люблю его.
Влажная ткань залепила мне ноздри, я почувствовала резкий запах, огромное облегчение и потеряла сознание.
Когда я открыла глаза, я была одна в чистой, прибранной спальне. Моим первым желанием было нащупать рядом ребенка. Его не было. Вторым — прислушаться к боли в животе, но тут я также ничего не ощутила. Потихоньку я скользнула рукой под рубашку, готовая закричать: я обнаружила плоский живот, и никакой боли, повязок и шрамов.
Значит, у меня получилось родить ребенка нормально?
Я плакала от радости. Какое-то время я только и делала, что плакала, теплыми, благодарными слезами.
Потом я перестала плакать и с нетерпением стала прислушиваться к доносившимся звукам. Может быть, ребенок голоден? Или он спит? Где его поместили в доме? Девочка или мальчик? Я позвала мужа. Услышав собственный голос, я поняла, что он слишком слаб и не слышен за дверью.
Тогда я стала ждать. Временами я дремала.
Спустя несколько минут — или часов, я не могла понять — появился Франц.
По его сгорбленной спине и посеревшему лицу я поняла, что случилось несчастье.
— Ты проснулась, дорогая? — Голос у него был совершенно бесцветный.
— Франц, где ребенок?
Он присел на краешек постели и взял меня за руку:
— Ты должна быть сильной: он умер.
Молчание.
Не было даже слез. Только резкая боль. Кинжал вонзился мне в сердце. Привкус тошноты наполнил рот. Мне тоже хотелось умереть. Умереть, чтобы избежать страдания. Умереть, чтобы не чувствовать ненависти, поднимавшейся во мне.
Когда я смогла говорить, я спросила у Франца, где тело нашего младенца. Он ответил, что доктор Тейтельман унес его, обернув в пеленки. Он отказался показать его Францу, который этого потребовал.
— Избавьте себя от этого, мой друг. Ваше горе будет легче.
Вот так-то, Гретхен. Я думала, что достигла предела отчаяния. Не тут-то было. Худшее еще предстояло.
Возможно ли такое? Тебе трудно будет читать то, что последует дальше. Так же трудно, как мне — писать. Но все же я дойду до конца моего рассказа. Как Мария Стюарт до эшафота.
В тот же день под вечер вошел доктор Тейтельман.
Я была одна. Я больше ни о чем не думала, не стонала, ничего не чувствовала. Опустошенная, я лежала среди подушек.
Он придвинул стул к моей кровати и тяжело опустился на него.
Он медлил начать разговор. С чувством, что я прошла через ад, желая облегчить ему задачу, я сказала:
— Я все знаю, доктор. Франц мне рассказал, что случилось.
Он оглядел комнату, как бы ища свидетелей, облизал пересохшие губы, сглотнул слюну и безучастным тоном произнес:
— Господин фон Вальдберг мог повторить вам только то, что я ему сказал.
— Что-что?
— Я счел, что лучше предложить ему официальную версию — версию приемлемую, которая вызовет сочувствие к вам и не возбудит подозрений.
Я молчала. Я чувствовала, что сейчас последует страшный удар.
Я ждала его.
Тейтельман выпрямился, протер очки, вздохнул, потом смерил меня строгим взглядом:
— В простынях, которые я вынес отсюда, не было ничего. Вы не носили никакого ребенка у себя в животе, Ханна, одну только воду. Вы не были беременны.
Твоя Ханна