Жизнь за жизнь
В комнате моей было темно. Я спросила: «Ты тут?», но мне никто не ответил. Я подошла к окну, раздвинула шторы, и вошла луна. Она посеребрила завод и опоры высоковольтной линии, и рельсы на железной дороге блестели, будто дорожки слизи, оставленные улиткой.
Я посмотрела на город, на телевизионные антенны, на печные трубы и крыши, на телеграфные провода, тянувшиеся в обе стороны по долине, а надо всем этим была темная гора, казавшаяся еще темнее на фоне белой луны, и вот странно, впервые все это выглядело очень даже красиво, как и говорил брат Майклс, а ведь через несколько минут ничего этого не будет.
Я снова повернулась к комнате. Отпихнула в сторону мачты и столбы, и садовые изгороди, ветки и крыши, куски радуги, проволочки, на которых раньше сидели птицы, белые буруны с гребней волн, обрывки облаков. Волшебство иссякло, солнце опять стало проволочной клеткой, море — зеркалом, поля — тряпками, холмы — папье-маше и корой.
Я подумала, а что папа потом сделает с Красой Земель? Наверное, сложит в черные мешки, чтобы забрал мусорщик. Холмы из яичных картонок станут бумагой, дом из тюбика от ирисок — новым тюбиком для ирисок, или оберткой для шоколадки, или одноразовой чашкой, дома из молочных пакетов — новыми молочными пакетами и другими вещами, пустыми изнутри, перья и соломинки снова станут настоящими птичьими гнездами, леса и изгороди — новыми деревьями и кустарниками, камни когда-нибудь опять станут горами, ракушки — песком, песок — стеклом, а стекло, может быть, станет новым зеркалом.
Почти все изменится, может, пара-тройка вещей останется тем, чем я их сотворила. Вот, например, тюбик с парусом, может, он все-таки доплывет до моря, и крошечные моряки увидят над головами настоящих птиц, почувствуют на губах настоящие брызги, и щеки у них раскраснеются от настоящего ветра. Может, самые маленькие лоскутки, некоторые блестки или самые крошечные бисеринки останутся прямо здесь, в этой комнате, под половицами, в углах и щелях, вместе с мышами и пауками.
А потом я вспомнила, что комнаты-то не будет, и ничего папа не сделает с Красой Земель, да и самой Красы Земель не будет нигде — вернее, она будет повсюду, потому что будет на самом деле.
Я принесла стул и поставила на место, которое расчистила. Влезла на стул.
«Тридцать одна минута», — сказал голос.
— А, вот и Ты, — сказала я. Потом помолчала. — Это ведь Ты, да?
Бог сказал:
«А кому бы это еще быть?»
— Не знаю, — сказала я. — У Тебя вдруг голос стал какой-то странный.
«Как это — странный?»
— Ну, какой-то другой, — сказала я. — Такой, как у меня.
«Не говори глупостей, — сказал Бог. — Ты — это ты, а Я — это Я».
— Да, — сказала я. — Прости. Слишком уж много сегодня всякого наслучалось.
Я поднялась на цыпочки и вывернула лампочку.
«Двадцать девять с половиной минут, — сказал Бог. — И секунды тикают».
Я положила лампочку на стул, она перекатилась туда-сюда.
«Осторожно! — сказал Бог. — Мы же не хотим, чтобы нам помешали».
Я открутила абажур — воздушный шар — и положила его на стул тоже, но он свалился на пол.
«Отлично, — сказал Бог. — Как раз то, что надо».
Я проверила провод на прочность. Слезла со стула, взяла школьный галстук. Забралась обратно, привязала один конец галстука к проводу над патроном, потянула. Завязала на другом конце галстука петлю, распустила ее пошире. Просунула в петлю голову. Ткань коснулась кожи — очень мягкая. Наверное, она пыталась понять, где же мой воротник.
Из-под потолка комната выглядела странно: как коробочка, и еще она как будто уменьшилась. Я подумала — а может, я уже спрыгнула со стула, потому что руки и ноги вроде как падали вниз, хотя на самом деле не падали, и я тоже не падаю, сказала я себе; в ушах было гулко, и галстук вроде бы затягивался. Нет, не затягивается, сказала я себе. Пока.
Я посмотрела на Красу Земель.
— Как это все было хорошо вначале, — сказала я. — А теперь мне кажется — лучше бы я вообще ее никогда не сотворяла.
«Все мы допускаем ошибки», — сказал Бог.
— Что Ты сказал?
«Я сказал: все мы допускаем ошибки», — сказал Бог.
— Мы? — Я ослабила галстук.
«Ты, Я — все».
Меня вдруг затошнило.
— А Ты в этом уверен? — спросила я.
«Разумеется, — сказал Бог. — На сто процентов. Двадцать три с половиной минуты».
В комнате был какой-то звук, словно что-то громко пыхтело.
— Что это за шум? — спросила я.
«Да это ты, — сказал Бог. — Ты не могла бы дышать потише?»
— Нет, — сказала я.
Колени у меня стали какие-то странные, они все норовили подогнуться, хотя я этого боялась просто ужасно, а левая нога сама по себе стучала по стулу.
Я подняла одну ногу со стула, взялась за галстук. Закрыла глаза, подняла вторую ногу. Темнота забилась и прыгнула мне навстречу. Голову заполнили цветные огни и посвист ветра. Я снова поставила обе ноги на стул и вцепилась в галстук, и все тело у меня было мокрое, как будто я долго-долго бежала, и зубы у меня стучали.
«Девятнадцать минут и девять секунд», — сказал Бог.
Нога соскользнула. По ногам текло что-то горячее. Я сглотнула, я изо всех сил старалась не заплакать.
«Девятнадцать минут и две секунды», — сказал Бог.
И тогда я сказала:
— Знаешь, чего я очень-очень хочу?
Бог рассмеялся:
«Ты подумай как следует, прежде чем еще чего-нибудь захотеть. Последние твои желания ни к чему хорошему не привели».
— Я хочу, чтобы Ты ушел отсюда и больше никогда не возвращался.
«Что?» — сказал Бог.
Я вцепилась в галстук.
— Я хочу, — сказала я, — чтобы мы больше никогда ни о чем не говорили.
Бог сказал:
«Ты ведь это не всерьез?»
— Всерьез, — сказала я. — Еще как.
«Поаккуратнее со словами», — сказал Бог.
— А это уже неважно, — сказала я. — Ты теперь можешь делать со мной все, что хочешь.
Бог сказал:
«Ты об этом пожалеешь».
— Нет, — сказала я и отняла руки от галстука. — Я об этом уже пожалела.