«Другая судьба»
Дневник
Осень 2000 – лето 2001 г
Решение принято: после Иисуса – Гитлер. За светом следует тьма. После искушения любовью в «Евангелии от Пилата» мне предстоит искушение злом. Поскольку и Иисус, и Гитлер существуют в человеке, а не вне человека, и моя человечность будет существовать лишь ценой этого двойного преследования. Дело не в удовольствии – я должен понять. После того, что притягивало меня, я опишу то, что меня отталкивает.
Ошибка, которую совершают с Гитлером, происходит из того, что его принимают за человека исключительного, незаурядное чудовище, несравненного варвара. А между тем он человек банальный. Банальный, как зло. Банальный, как ты и я. Это мог бы быть ты, это мог бы быть я. И как знать, не окажемся ли мы завтра на его месте, ты или я? Кто может считать себя надежно защищенным? Защищенным от ложного суждения, от упрощенчества, от упрямства или от зла, причиненного во имя того, что считают добром?
Сегодня люди окарикатурили Гитлера, чтобы обелить самих себя. Шарж обратно пропорционален оправданию. Он другой, он не похож на них. Все их речи сводятся к крику: «Это не я, он сумасшедший, он гений зла, он извращенец, короче, он не имеет никакого отношения ко мне». Опасная наивность. Подозрительное ангелоподобие.
Благими намерениями вымощена дорога в ад. Конечно, Гитлер вел себя как негодяй и позволил миллионам людей вести себя так же, конечно, он остается преступником, которому нет прощения, конечно, я ненавижу его, он мне омерзителен до тошноты, но я не могу исключить его из человечества. Если он человек – он мой ближний, не дальний.
Мое окружение активно не приемлет моего замысла. Только Бруно М. понимает меня и подбадривает. Остальные, во главе с Натали Б., уговаривают отказаться.
– Ты не можешь связать свое имя с Гитлером!
– Но рассказать о Гитлере не значит стать гитлеровцем.
– Я-то знаю, что ты не нацист, но другие – читатели, журналисты…
– Твои страхи нелепы! Не надо быть чернокожим, чтобы бороться против расизма, или женщиной, чтобы ратовать за феминизм. С ума сойти, что ты несешь!
– Не важно. Ты не должен этого касаться, не то загубишь свою карьеру и нашу дружбу.
– Твое отношение подтверждает, что я прав: Гитлер остается табуированной темой. Вот я и займусь этим табу. Я хочу понять.
– Понять Гитлера? Да ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь?!
– Понять не значит оправдать, Натали. Понять не значит простить. Только поняв врага, глубоко, до самой сути, ты можешь с ним сражаться.
– Но, бедный мой Эрик, тебе никогда не удастся понять Гитлера.
– Почему же?
– Потому что ты не такой, как он.
Одно смущает меня в этом диалоге глухих: сумею ли я понять это существо, которое ненавижу? Надеюсь. Для того и пишу.
Гитлер одновременно вне меня и во мне. Вне меня, в свершившемся прошлом, от которого остались лишь прах и свидетельства. Внутри – потому что это человек, одно из возможных «я», и должен быть для меня постижим.
Заканчиваю читать источники. Я много лет работал с книгами, теперь предстоит сделать последнее усилие. Разумеется, лучшие работы – английские. «Гитлерология» в Великобритании развита, как ни в одной другой стране мира. Естественно, ведь англичане сопротивлялись ему и победили его! Тема смущает их меньше, чем нас, французов. Более того, она им льстит.
Выбирая исторические труды в книжных магазинах Лондона или Дублина, я чувствую себя далеко не так неловко, как в Париже, где на меня косятся с подозрением, завидев усы Адольфа на обложке.
Кстати, я струсил: послал друга-студента купить мне в числе прочих книг о Третьем рейхе знаменитую «Майн кампф». Уф, ему ее продали.
Читаю «Майн кампф» и слушаю речи. Ниточки, за которые он дергает, грубы и действенны. Ломает ли он комедию? Или искренен?
Думается, он искренен. Как всякий актер, как всякий автор, он не лжет: он творит действительность.
Каждый день я исполняю один и тот же ритуал. Поработав несколько часов над документами, я под конец всегда беру биографию, все равно какую, всякий раз другую, и читаю о последних часах Гитлера в бункере, до самоубийства и сожжения.
Мне надо удостовериться, что он мертв. Действительно мертв.
Мне надо успокоиться после часов, проведенных наедине с преступлением и ужасом.
Мне надо поверить, что это кончено и больше никогда не повторится.
Трогательный и смешной ритуальчик. Глубоко личное суеверие. Я сам над собой посмеиваюсь, когда поддаюсь ему. Я прекрасно знаю, что мой экзорцизм ничего не изменит ни в мире, ни в будущем. Зло неискоренимо. Вечно. Радикально. Это повторяется сегодня. Это повторится завтра.
Книга сложилась в моей голове. Только не надо писать ее сразу. Удержаться. Побыть в нетерпении. Жить будущей встречей. Продлить ожидание, обострить желание.
Литература о Гитлере представляется мне полной заблуждений.
Но эти заблуждения интересны; они много говорят о заблуждавшихся, отражают эпоху, их породившую.
Заблуждение первое: скрытое еврейство Гитлера. Эта гипотеза о деде-еврее с научной точки зрения не выдерживает критики, но она меня волнует. Она показывает, как после войны люди хотели подчеркнуть, что холокост – это братоубийство. Если в Гитлере текла еврейская кровь, он убивал сам себя. Всякий геноцид – человекоубийство. В сущности, всякое убийство – самоубийство.
Заблуждение второе: исконный антисемитизм Гитлера. Он сам пытается в «Майн кампф» убедить читателя, что питает почти инстинктивную нелюбовь к евреям. На самом деле, и тому есть свидетельства, Гитлер не был антисемитом до 1918-го, не был антисемитом, пока не понадобилось им стать. В юности у него было много мирных и даже дружеских отношений с евреями. Он впал в антисемитскую ненависть только в конце войны, чтобы объяснить поражение Германии. Вот силлогизм: мои офицеры были евреями и немцами; однако Германия проиграла войну; значит, нельзя быть евреями и немцами одновременно. Итак, виновник поражения найден: это евреи. Упрощенческое объяснение, волшебное объяснение, глупый вывод человека, пытающегося понять, зачем он провел четыре бессмысленных года в окопах. Антисемитизм Гитлера исторический в двух смыслах слова. Исторический, потому что пришел на двадцать девятом году жизни. Исторический, потому что История с ее войнами, кровопролитиями и глупым Версальским договором спровоцировала в нем этот «рефлекторный антисемитизм».
Заблуждение третье: сексуальность Гитлера. Каждое десятилетие порождает свою теорию о сексуальности Гитлера. Все разные. Все извращенные. Иногда садомазохистские. Иногда скатологические. Иногда гомосексуальные. Все это представляется мне наивным и небезопасным. Такие рассуждения быстро выводят на скользкий путь: Гитлер чудовище, потому что он извращенец, стало быть, все извращенцы опасны. По-моему, в основе этих псевдоисследований лежит глупое, невысказанное пуританство. Пуританство, стремящееся нивелировать, исключить Гитлера или всякого сексуального оригинала из человечества. Пуританство, распинающее непохожесть.
Конечно, гомосексуалист не горит желанием узнать, что Гитлер мог быть гомосексуалистом. Но ведь и гетеросексуал не будет счастлив узнать, что Гитлер был гетеросексуалом. Эти тексты сводятся, по обыкновению, к тому, что «Гитлер – не я, во всяком случае, не такой, как я».
Решительно чем дальше я продвигаюсь, тем больше убеждаюсь, что всеми авторами движет одна подспудная идея: Гитлер – другой.
Своей книгой я расставлю западню этой идее. Показав, что Гитлер мог стать другим, не тем, кем был, я заставлю каждого читателя почувствовать, что он мог бы стать Гитлером.
Я возвращаюсь к сексуальности Гитлера. Почему? Потому что нельзя понять человека, не проанализировав эту сторону его отношений с ближним. Для меня это вопрос скорее этики, чем психоанализа; надо рассматривать «связи», «отношения». Я, в отличие от Фрейда, не считаю, что сексуальность является определяющей, но полагаю, что она о многом говорит. Выражает на свой лад отношения человеческого существа с себе подобными, а стало быть, и со всем человечеством.
Я различаю два типа сексуальности: сексуальность, сосредоточенную на другом, и сексуальность, сосредоточенную на себе. Сексуальность альтруистичную и сексуальность эгоцентричную.
Эгоцентричная сексуальность – прежде всего мастурбация, фетишизм, вуайеризм, но она не предполагает непременного одиночества. Она может включать и партнеров. Однако партнеры эти имеют доступ к сцене, но не к «я». Они существуют лишь в той мере, в какой играют роль относительно задействованного эго. Эгоцентрик в сексе пользуется другими как орудиями для достижения наслаждения. Они низведены до уровня предметов или актеров в определенном амплуа. Если другой оказывается другим, он становится препятствием, и отношения прекращаются.
Напротив, альтруистичная сексуальность как раз и направлена на другого – другого с его особенностями, его желаниями, его неприятиями, его ритмами, его взглядом. Альтруистичная сексуальность – не филантропия и не рабство. Не путать ее с чистым служением другому – это сексуальность, которая ищет встречи с другим в движении тел, прикосновении, ласке, поцелуе, наслаждении. Что может быть прекраснее в человеческих отношениях, чем существо, наслаждающееся наслаждением другого? Чем глаза, ищущие удовольствие в глазах другого? Одновременный оргазм. Любовь с открытыми глазами.
Наша сексуальность – лишь один из способов сосуществования с другими. Или существования без них. Во всех случаях она показывает нашу открытость или закрытость людям.
У Гитлера почти не было сексуальной жизни. По достоверным свидетельствам в молодости он не имел такой возможности, в войну – желания, а в пору своей политической жизни – времени. Однокашники, товарищи по окопам, секретарши, дававшие показания на Нюрнбергском процессе, свидетельствуют об одном и том же: у Гитлера не было сексуальных отношений.
Разумеется, когда он становится публичным человеком, женщины тянутся к звезде и присутствуют в его кругу. Все они покончат с собой или совершат попытку самоубийства. Ибо никогда Гитлер не вступает в истинные отношения с кем бы то ни было. У этого человека, возможно, и была сексуальность, но сексуальность без партнеров.
Он довольствовался тем, что овладевал толпами. Я должен написать текст о сублимации его неудавшейся сексуальной жизни в его жизни оратора.
Друзья и члены семьи заклинают меня отказаться от этой книги. Это укрепляет меня в моем намерении.
Я чувствую, что готов писать. К счастью, кажется, это придется отложить еще на несколько дней, когда я буду занят продвижением пьес и предыдущих книг. Эта вынужденная задержка еще сильнее натянет тетиву лука. Стрела полетит сама собой, когда я вернусь к себе в Дублин, чтобы писать.
Нетерпение. У меня мурашки в пере. Скорее. Вернуться за письменный стол. Хватит мне распространяться о себе, я хочу говорить о «нем».
В редкие свободные от поездок часы я слушаю Вагнера. Гитлер, как известно, обожал его с ранней юности.
В пятнадцать лет я тоже болел Вагнером. Я плакал над страницами его партитур, испытывал мистический трепет от высоких звуков струнных, содрогался в музыкальных спазмах, когда взрывалась медь над разбушевавшимися смычками. Да, я тоже болел Вагнером в пятнадцать лет, но мне больше не пятнадцать. Я добросовестно ознакомился почти со всеми его операми, бывал на спектаклях, даже аккомпанировал на пианино Эльзам или Элизабет, но вкус к нему у меня пропал. Я никогда его не слушаю.
Эта лихорадочная экзальтация, в которой он держит слушателей, подходила моим пятнадцати годам. Это музыка для девственников и неудачников. С тех пор как я живу полной жизнью, в ней появилось место для Баха и для Моцарта, но не для Вагнера.
Тот факт, что Гитлер всю жизнь боготворил Вагнера, подтверждает, как мне думается, что он не развивался – ни сексуально, ни художественно, ни человечески – от пятнадцати до пятидесяти шести лет. Не будем забывать, что он умер, слушая увертюру к «Риенци». Я регулярно ставлю пластинку и мысленно проигрываю эту сцену.
Я вернулся в Дублин и завтра приступаю.
На смену нетерпению пришел мандраж. Нелегка жизнь писателя…
Катастрофа. Я сегодня написал первые страницы книги и понял, что она будет длинной. Открытие, без которого я бы, пожалуй, обошелся. Но книги сами, с первых же слов, говорят нам, как их надо писать, и указывают, сколько времени от нас потребуют.
Я собирался написать короткую и дерзкую книжицу страниц на сто пятьдесят, и вот сегодня выяснилось, что она хочет быть толстым романом; она требует воссоздать людей, эпохи, места, а не только идеи, – мне не обойтись одними аллюзиями. Она повелевает. Я повинуюсь.
Итак, впереди как минимум четыреста страниц. Хватит ли у меня сил пережить зиму и весну, работая изо дня в день, как галерный раб?
Мои книги требуют от меня больше, чем я от них. Второй день работы подтвердил необходимость толстого тома. Готово дело, я больше не автор, от меня ничего не зависит; я служу монстру, который диктует свои требования, я – писец.
Я надеюсь, что мою книгу правильно поймут. Прослеживая две жизни – жизнь Гитлера провалившегося и жизнь Адольфа Г., принятого в Академию художеств, – я работаю не только с обстоятельством, но и с вольным толкованием обстоятельства. Гитлер – жертва не только своего провала, но и анализа этого провала. Не выдержав вступительных экзаменов, он не делает правильных выводов из своей неудачи. Вместо того чтобы признать, что он недостаточно работал, Гитлер заключает, что он – непризнанный гений. Первый психоз. Первое отчуждение. Первый приступ паранойи.
Не только провал в Академию художеств наложит на него отпечаток, но и – в неменьшей степени – его толкование (его отрицание) этого провала.
То же самое с сексуальностью. Изначально у двух персонажей, Гитлера и Адольфа Г., одинаковая сексуальность, ибо у них было одно и то же детство. Однако Адольф Г. признает, что у него есть проблема с девушками, тогда как Гитлер гордо ее игнорирует.
Наша сексуальность – не то, чему мы подвергаемся, а то, что мы делаем. Что мы делаем с ней.
Я рискую: на этой первой сотне страниц настоящий Гитлер выглядит симпатичнее виртуального.
А почему бы и нет? Этот жалкий молодой человек пока еще не ведет себя как достойное осуждения чудовище. Мы будем судить его, когда он согрешит, не раньше.
Я не мог устоять: Гитлер встречается с Фрейдом. Эта сцена, помимо того что она забавляет меня, позволит рассказать детство Гитлера на диване и показать, что от своего детства можно излечиться, каково бы оно ни было. Адольф Г. излечится, Гитлер – нет. Наше прошлое тяготит нас настолько, насколько мы ему позволяем; размышляя, работая, мы можем облегчить это бремя.
– Как ты можешь рассказывать историю неудачника, ты, которому всегда все удавалось? – спрашивает меня Бруно М.
Я лишаюсь дара речи. Комплимент парализовал мои двигательные и мозговые функции. Я краснею, запинаюсь и отделываюсь жалким:
– Я пытаюсь.
Он кивает, мило улыбается и меняет тему.
Знал бы он, Бруно, как легко мне описывать неудачника! Знал бы он, Бруно, что я никогда не считал, будто мне удалось что бы то ни было. Да, я выучился, я выигрывал конкурсы, считавшиеся трудными, меня ставят, печатают, я имею успех, но остаюсь напряженным, неудовлетворенным, больше озабоченным тем, что делаю сегодня, чем законченным вчера.
В начале пути все неудачники. Кроме Рембо. Потому что юнец мечтает, потому что он не делает того, что надо, потому что слишком высоко ставит планку… Как и мой герой, в восемнадцать лет я воображал, что напишу ту самую единственную книгу или неповторимую симфонию, снискав признание современников и любовь потомков. Все мы начинаем с таких глупостей: желаний без поступков, мечтаний без работы, фантазий, над которыми смеется будущее. Мы больше говорим себе, что сделаем то-то и то-то, чем действительно делаем. Моя воля проснулась позже, сначала были лишь поползновения.
Я взрослый, я сумел создать несколько произведений и добиться признания, но напряжение не отпускает: не обманка ли этот успех? Не ошибаются ли все те, кто восхищается мной? А что, если прав только вон тот жалкий безобразный червяк, который меня не любит?
Всю жизнь я буду спрашивать себя, по плечу ли мне мои амбиции. Всю жизнь буду чувствовать себя скорее неудачником, чем успешным человеком. Провал – постоянная, сокровенная, вечная озабоченность в жизни артиста.
Я заканчиваю первую часть. Мои герои уже очень далеко разошлись друг от друга. Адольф Г. работает над своей живописью, он преодолел страх перед женщинами и приобщился к сексуальности – сексуальности альтруистичной, той, куда входит чужая доля. Гитлер же остается девственником, не признается себе, что он плохой художник, и ведет жизнь мелкого буржуа среди бродяг. Адольф Г. с трудом достиг расцвета. Гитлер без труда замкнулся в себе, в своей лжи и своих обидах. Это уже два разных человека.
Бруно М. прочел первую часть. Он в восторге, говорит, что получилось на редкость увлекательно, побуждает меня продолжать и смущенно признается, что порой отождествлял себя с Гитлером.
Что и требовалось доказать.
Пьер С., мой издатель, подтверждает, что я могу продолжать. Он только просит меня подсократить сеансы у Фрейда, а также сексуальную инициацию со Стеллой – я не против. Люблю писать лишнее, чтобы потом отсекать ненужное. Я понимал, что многословен, но не хотел сдерживаться: как знать, не притаилась ли лучшая идея в конце плохого абзаца? Чтобы подрезать дерево, оно должно подрасти.
Странно: я описываю рождественское перемирие в окопах 1914-го и одновременно мы празднуем Рождество здесь, в Ирландии.
На всех проигрывателях в доме я кручу без остановки «Святую ночь», потом тащу всех к пианино, чтобы спеть. Каждый поет на своем языке, кто по-французски, кто по-английски, кто по-испански… Та же сцена, что в 1914-м.
Я полон нежности – нежности смутной, нежности пьяной. Я целую живых, и часть моих поцелуев достается мертвым. Я целую все человечество.
Война. Я не люблю ни фильмов, ни книг о войне, в армии отслужил кое-как и вдруг ловлю себя на том, что меня увлекла жизнь на фронте, в окопах, в страхе. Никогда бы не подумал, что буду с таким удовольствием сочинять это двойное повествование. Я воспринимаю мир на слух и описываю бои через звуки. Я впечатлителен и восприимчив и пытаюсь найти прозу ритмизованную, синкопированную, созвучную действию.
Исключительное счастье доставляют мне эти страницы. Неужели мне не хватало этого опыта, а я и не подозревал?
Я дописался до галлюцинаций.
Вчера, идя по улице с моими племянниками, я услышал свист и закричал:
– Ложитесь!
Они посмотрели на меня озадаченно. Мимо проехал велосипед.
А мне почудилась шрапнель.
Война? Две войны. Две возможности войти в нее и из нее выйти.
Адольф Г. проживает войну как помеху: она прерывает его карьеру артиста, она лишает его индивидуальности, превращая в пушечное мясо. Он вернется с нее с отвращением в душе, пацифистски настроенным, аполитичным, влюбленным в современность и новизну, чтобы попытаться забыть. Типичный представитель 1920-х годов.
Гитлер проживает войну как свершение: она его социализирует, отведя ему роль, она дает ему модель идеальной организации жизни коллективной, ибо тоталитарной. Он вернется с ностальгией в душе, воинственным, политизированным, жаждущим реванша, чтобы смыть позор поражения. Тоже типичный представитель 1920-х годов.
Сестра Люси – подарок, который я сделал Адольфу Г. – но и себе тоже. Улыбка. Свет. Вера.
Плакал весь день, сочиняя прощальное письмо Адольфа Г. друзьям из госпиталя.
Он очеловечивается.
Я начинаю чувствовать себя лучше.
Но главное облегчение – я смог наконец написать в книге о дружбе… Да, я тоже. Как Адольф Г., сказать это, прежде чем умереть.
Значит, и я мог бы умереть этой ночью…
Я доволен, что решил сделать одним из героев историческую личность доктора Форстера, врача, практиковавшего гипноз на раненых, которого нашли «покончившим с собой» в Швейцарии, после того как он пригрозил обнародовать досье Гитлера, избранного канцлером.
Я не верю, что тот сеанс действительно изменил Гитлера, однако он мне интересен, так как позволяет показать два лица психологического лечения. Фрейд против Форстера. Нейтральный психоанализ против интервенционистской терапии. Белая магия против черной магии. Внемлющее ухо против приказывающего рта.
Я, кстати, надеюсь прожить достаточно долго, чтобы однажды прочесть пресловутое психиатрическое досье молодого Гитлера, извлеченное из швейцарского сейфа в положенный срок…
Сегодня работал над сложным куском – описывал, как Гитлер стал антисемитом. Конечно, думал он, но писал-то я. Мне пришлось совершить над собой настоящее насилие. Дать мой голос этой ненависти… Мои слова – этой глупости… Мои фразы – преступному замыслу… И я решил исполнить два императива: пусть это будет сказано, но пусть не блестяще. Пусть Гитлер будет убежден, но не убедителен! Боже упаси оказаться в энциклопедии антисемитизма, даже в кавычках… Я, стало быть, выстроил текст как субъективный бред, нескладный, непрерывный, и заканчиваю сцену ироническим заключением: «Адольф Гитлер: выздоровел».
«Ненависть наделила его даром красноречия».
Так заканчивается вторая часть. Вот. Гитлер родился. Родился из войны. Родился из обиды. Родился из унижения. Родился из ненависти. И готов к мести.
Гитлер делает историю в той же мере, в какой она делает его. Рожденный женщиной в 1889-м, он рождается в своей новой ипостаси в 1918-м, в военном госпитале, под звук поражения, под знаком глупого Версальского мира. Рассортировав и изучив немало свидетельств, я уверен в том, что утверждаю: Гитлер никогда не умел говорить на публике, пока его не обуял антисемитизм. Да и умел ли он говорить после? Нет. Он орал. Брызгал слюной. Гнев и глупость наделили его даром удерживать внимание измученных толп.
У него один талант – ненависть. Но большой талант.
Германия 1920-х… Средний Восток 2000-х… Много общего. Стоило бы создать «Обсерваторию унижений». Она рассмотрит коэффициент унижения народов, установит предел невыносимого унижения, чтобы обуздать победителя, чей закон – сила. Может быть, так удастся предотвратить объединение униженных, в озлобленности и отчаянии готовых на все. Избавить мир от гитлеров и прочих нынешних террористов.
«Обсерватория унижений». Кто бы меня послушал…
Одиннадцать-Тридцать. Видение. Я люблю ее.
Эрик, ты лжешь себе. Одиннадцать-Тридцать не видение, но привидение. Ты знаешь, кто она. Ты ее любил.
Париж между двумя войнами. Остаться с моими героями, Адольфом Г. и Одиннадцать-Тридцать. Не замахиваться на историческую фреску или, хуже того, каталог знаменитостей.
Один из факторов взлета Гитлера: его всегда недооценивали.
Он поднялся на самый верх, и его никто не остановил, потому что ни один профессиональный политик не считал его способным на это.
Напрасно серьезные люди принимают всерьез лишь тех, кто на них похож.
Одиннадцать-Тридцать – не одна женщина, но две, и обеих я любил.
Дерзость, главенствующее качество любимой… Чтобы я влюбился и полюбил, нужно, чтобы передо мной не пасовали.
Непобедимый! Гитлер всю жизнь считал себя непобедимым. Это, конечно, смешно, но он был прав! В 1918-м его миновали все шрапнели и снаряды; позже он избежал многочисленных покушений. Каждый раз бомба взрывалась либо слишком поздно, либо слишком рано, а то и вовсе не взрывалась.
Непобедимый! Он вынес эту идею из первой войны и сохранил ее во второй. Никто никогда его даже не зацепил. Пулю, разнесшую ему череп, выпустил он сам.
Непобедимый! Он считал, что находится под защитой не Бога, в которого не верил, но звезд. Эта вера в свою судьбу, в небесный щит, позволила ему до конца вести опасную игру железной рукой, когда любой другой, более благоразумный, давно остановился бы.
Вера в нем могла горы свернуть.
Вера в нем могла чудеса творить.
Одиннадцать-Тридцать угасла. Она научила Адольфа любви. Она научит его скорби. Только такой мучительной ценой можно стать человеком.
Бог дал – Бог взял. Мы осознаем, что он дал нам что-то, только когда оказывается, что он может это и забрать.
И жизнь, и талант, и детей, и любимого человека…
В этой череде потерь выковалась моя человечность.
Эта книга держит меня в таком умственном напряжении, что я начинаю опасаться за свое душевное равновесие. Вот уже много месяцев я продвигаюсь двумя путями, которые все дальше отстоят друг от друга. Я боюсь потерять почву под ногами. Рассказывать изо дня в день о двух людях, а на самом деле – об одном, причем первый становится негодяем, а второй хорошим человеком (но какой ценой!), – это изматывает нервы и сушит мозг. Страница за страницей, ибо я пишу роман в том порядке, в каком читатель его прочтет, я подвергаю себя мучениям. Если в понедельник я описываю Гитлера, который чужд страданиям, но противен мне, то во вторник повествую об Адольфе Г., которого ценю, но уж ему-то достается по полной.
Я не рискую их спутать, ведь они тянут каждый в свою сторону и выматывают меня.
Внутри меня они – единое целое.
Зачем заставлять себя писать так быстро и так интенсивно? Марафон на спринтерской скорости. Почему я не даю себе ни дня передышки? Почему сижу, не поднимая головы?
Наказываю себя за лень?
В этом я признался сегодня вечером Бруно М.
– Какая лень? – удивился он. – Ты же никогда не останавливаешься. Когда не пишешь – обдумываешь то, что собираешься написать. Ты и читаешь только для того, чтобы писать. Вывод: ты работаешь все время.
Может, он и прав… Но как это далеко от того, что я испытываю… Писать несколько недель или несколько месяцев в год – мне кажется, этого мало, сколь бы утомительны ни были эти недели и месяцы…
Читатель никогда не узнает, какие тени то и дело заглядывали мне через плечо и просились в мою историю: Лени Рифеншталь, Пикассо, Эйнштейн, Черчилль, Шёнберг, Стефан Цвейг… Я от них отмахивался.
Книга строится еще и из отказов.
Я уже не переношу Гитлера.
Я ненавидел его за преступную политику, за то, чем он стал – мессианским варваром, убежденным в своей вечной правоте, – но теперь я ненавижу его еще и за жизнь, которой он заставляет меня жить в последнее время.
Мне не терпится его убить.
Я посвящу эту книгу первому человеку, хотевшему его прикончить, – Георгу Эльзеру, простому скромному немцу, который раньше всех понял, что фюрер ведет мир к гибели.
Да, я посвящу мою книгу этому «террористу».
Пикантный парадокс: я сочиняю четыреста страниц, чтобы оживить на них некоего человека, и посвящаю книгу его убийце.
Решено: над последней частью я буду работать иначе – напишу сразу все главы о Гитлере. Я его уже едва выношу, скорее бы он умер.
Я уже знаю, что будет с Адольфом Г., но о нем напишу после, не параллельно.
Иначе я никогда не закончу книгу.
Жить изо дня в день с Гитлером… Ach, nein! Скорее бы пустить ему пулю в лоб…
Это была хорошая идея: работа продвигается быстро.
Так ли уж хороша была эта идея? Мне замечают, что я стал молчалив, хожу прихрамывая и сутулю плечи. Я объясняю, что таким был «мой герой»: видимо, я бессознательно подражаю ему.
Куда я качусь?
Я стал молчалив. Как он.
У меня болят колени. Как у него.
Я слушаю Вагнера. Как он.
Мне не хочется заниматься любовью. Как ему.
Я больше ни с кем не дружу. Как он.
Куда я качусь?
Холокост. О нем ни слова. Я упомяну только о «решении».
После четырех дней напряженной работы я закончил сцену, в которой Гитлер предписывает «окончательное решение». Это было невыносимо, но я доволен литературной обработкой, она мне удалась.
Я мало и плохо сплю.
Нет, ни на секунду я не заразился его идеями, но он заполонил меня. Я стар, удручен, перехожу от экзальтации к гневу, в больном теле, под низким небом Балтики или еще более низким потолком бункера.
Только убив его, я вернусь в свое тело.
Сегодня вечером, когда я спустился к столу, дети тотчас воскликнули:
– Готово дело, ты его убил!
Они обо всем догадались по моей улыбке.
Наконец-то за ужином царит веселая атмосфера. Оказывается, за меня очень беспокоились.
Я переключаюсь на Адольфа Г.
Я должен лететь в Канаду, где играют «Загадочные вариации» и «Гостя»: мне предстоят встречи, интервью, записи на телевидении и радио, и я боюсь, что времени не хватит. Хорошо бы закончить раньше.
Двадцатый век без Гитлера… Этот геополитический вымысел занял меня всерьез, потребовалось несколько месяцев размышлений, хотя результатом станут всего несколько строчек романа.
По моей версии, Германия тридцатых годов не избежит правого режима, опирающегося на армию. Однако случится ли без Гитлера второй мировой конфликт? Не думаю. Оспорив Версальский договор, оккупацию Рейнланда, Германия наверняка удовольствуется короткой войной с Польшей за Данцигский коридор, не более того. Остальное – оккупация Австрии, Чехословакии, Франции – производное гитлеровской психологии, а не психологии немецкой. Не говоря уже, разумеется, о патологических, сугубо гитлеровских элементах: ненависти к еврею, к цыгану, к калеке и к христианству. Холокост, как я показал в своей книге, только его детище, свершившееся при попустительстве окружающих. Он умел держать трусов в страхе и навязал Германии это «окончательное решение». Это он замарал ее в крови.
Леденящая ирония истории: надо было после войны картинам лагерей смерти всколыхнуть мировое общественное мнение, чтобы государство Израиль, о котором так долго говорили, наконец родилось. Без Гитлера нет Израиля. Он был катализатором сионизма. Мурашки по спине от такой иронии…
Однако я не могу не думать, что без Гитлера и навеянного им ужаса Израиль не создавали бы так поспешно и порой с таким неуважением к коренному населению Палестины.
Эмоции… Эмоции, дающие силу идеям. Эмоции, чреватые насилием. Эмоции, всегда ставящие нас на сторону жертв и тем самым порождающие новые жертвы.
Если эмоции наводят иногда на новые мысли, значит они неверны. Остерегаться эмоций в политике…
В этом двадцатом веке без Гитлера Америка наверняка осталась бы в Америке. Далекая, провинциальная, потешная, фольклорная, она была бы нам симпатична, как деревенский кузен. Она не стала бы ни спасительницей западного мира, ни его жандармом. Она не собрала бы у себя все европейские мозги, бежавшие от нацистского варварства, и Нобелевских премий ей бы досталось мало. Чтобы подзадорить моего читателя, я даже утверждаю, что прорыв в науке и технологиях, несомненно, совершила бы Европа и что – почему бы нет? – первым на Луну ступил бы немецкий астронавт…
Самолет летит в Канаду. Я закончил книгу посреди Атлантики, с глазами, полными слез.
Бруно М. нравится книга. Я не смог бы обойтись без его одобрения. Пьеру С. тоже нравится. Уф!
Сам я ничего о ней не думаю – перечитываю, только чтобы править.
Бруно М. и Пьер С. – самые непредвзятые люди из всех, кого я знаю, свободно и оригинально мыслящие, далекие от всяких стандартов – представляют только самих себя! Достаточно ли мне их мнения?
Надо бы привлечь других друзей, поглупее, побанальней, позаурядней…
Бурный спор с Натали Б. и Сержем С.: они прочли, но так и не поняли, что же я написал.
Они отказываются признать, что Гитлер мог бы быть другим, не тем, кем был; каждый выдвигает свой детерминистский тезис. Для Натали Б. личность Гитлера запрограммирована генетически (это Золя!). Для Сержа С. личность Гитлера обусловлена его детством (это психоанализ по-американски!). Сколько пустословия! Гипс для мысли! Я отвечаю по пунктам, использую философский подход, доказываю, что они сами себе противоречат, потому что одновременно верят и не верят в свободу.
Когда я демонстрирую им их непоследовательность, они вскидываются и возвращаются к своему первому доводу: не надо пытаться понять Гитлера.
– Вы правы, – заключаю я. – Если хотите, чтобы это повторилось, ни в коем случае не пытайтесь понять.
Они выводят меня из себя. Я их тоже. Наша дружба пострадала из-за этой книги.
Литература – не самоцель.
Книга должна вызывать споры, иначе она бесполезна.
Дидро, ты бы со мной согласился, не правда ли?
Натали Б. и Сержу С. невыносимо, что Гитлер временами может выглядеть человечным… пусть даже на бумаге.
Свести Гитлера только к его злодейству – значит свести человека к одной из его ипостасей. Свершить над ним суд, какой он сам свершил над евреями.
Очернить другого, чтобы обелить себя, – это идея Гитлера. Так же рассуждают люди, говоря о Гитлере.
Обелить человечество, исключив из него Гитлера.
Как будто бесчеловечность не есть сугубо человеческое свойство.
Издательство «Альбен Мишель» в восторге от моего романа. Вот только с названием, которое я предлагаю, похоже, не все согласны: «Адольф Г.»
Неприятно, когда оспаривают название, под которым ты писал книгу.
Придется искать другое.
Мне приходит в голову «Другая судьба».
Замечание одного из редакторов «Альбен Мишель» склоняет меня к этому решению. Он спрашивает, вполне справедливо, не полным ли произволом является разработка виртуального Гитлера.
С первого дня я отвечаю на этот вопрос, и вся моя книга – этот ответ. Нет никакого произвола, есть философский принцип и этическая направленность: я разрабатываю двойной антагонистический портрет. Адольф Г. пытается понять себя, тогда как настоящий Гитлер себя не знает. Адольф Г. признает существование у него проблем, тогда как Гитлер их хоронит. Адольф Г. излечивается и открывается людям, тогда как Гитлер погрязает в своем неврозе, отсекая себя от всяких человеческих отношений. Адольф Г. смотрит жизни в лицо, тогда как Гитлер отрицает ее, если она идет наперекор его желаниям. Адольф Г. учится смирению, тогда как Гитлер становится фюрером, живым богом. Адольф Г. открывается миру; Гитлер разрушает его, чтобы перестроить.
Так что мне очень хочется отдать предпочтение второму названию, «Другая судьба», ибо оно не только задает принцип книги, но и говорит о ее этической стороне: поиск инаковости у Адольфа Г., бегство от инаковости у Гитлера.
Свет в мой роман привнесли женщины. Сестра Люси, Одиннадцать-Тридцать, Сара…
Мой издатель дает прочесть текст редакторам-историкам. Это раздражает меня целую неделю. Но они не находят никаких ошибок, и раздражение как рукой снимает.
Кто-то говорит мне, узнав тему моей книги:
– Решительно вы король скользких тем. Фрейд и Бог в «Госте», солипсизм в «Секте эгоистов», Пилат, мораль в «Распутнике», кома в «Отеле Двух Миров», ислам в «Месье Ибрагиме».
Я трепещу. Он добавляет:
– Однако вы ни разу не поскользнулись!
Он смеется. Я – нет.
А что, если на этот раз… Мне страшно, как никогда.
Что значит «удалась» книга или «не удалась»? Это знает только автор, ибо он может сопоставить замысел с результатом.
Я считаю, что исполнил задуманное. Что дальше, понравится она или нет, мне не важно, не в этом моя цель. Я прекрасно сознаю, что обращаюсь к требовательному читателю, который захочет вместе со мной предаться не всегда простым размышлениям.
Те из моего окружения, кто отвергает эту книгу, отвергают, по сути дела, саму идею. Тем хуже для них.
Создание этой книги многому меня научило. Пока мы не признаем, что негодяй и преступник находится внутри нас, будем жить в благостной лжи. Кто такой негодяй? Тот, кто никогда не бывает не прав в собственных глазах. Кто такой преступник? Тот, кто действует, пренебрегая жизнью других. Эти две склонности, безусловно, есть и во мне, и я могу им поддаться.
После опыта этой книги я разовью в себе чувство вины: чувствуя себя слегка виноватым, я не стану бежать от этого чувства, я буду его расчесывать, распалять, я отдамся его власти.
После опыта этой книги я буду еще сильнее остерегаться простых идей. Найти единственную причину зла – значит не думать, значит окарикатурить, низвести, подменить объяснение обвинением.
После опыта этой книги мне будет подозрителен всякий человек, указывающий на врага.
Гитлер – реальность, скрытая внутри нас, которая всегда может проявиться.
Я отдал гранки в печать. Бросил бутылку в море. Кто меня прочтет? Кто меня поймет? Кто мне ответит?
Э.-Э. Ш.
notes