Книга: Нежность волков
Назад: ~~~
Дальше: ~~~

ЗИМНИЕ КОМПАНЬОНЫ

~~~

Доктор Уотсон был прогрессивным управляющим лечебницей. Он хотел сделать себе имя, писать монографии и читать лекции в окружении восхищенных молодых женщин. Однако в данный момент все окружающие его молодые женщины были в большей или меньшей степени безумны, и он выбрал из них меня, дабы скоротать время, пока не станет достаточно знаменитым, чтобы уйти.
Когда он приехал, я уже несколько месяцев находилась в общественной лечебнице, и все это время там только и говорили, что о новом директоре. Вообще-то жизнь в лечебнице чудовищно скучная, так что любая перемена становится предметом ожесточенных дискуссий, будь то изменившийся вкус утренней овсянки или перенос швейного часа с трех на четыре часа пополудни. А уж новый управляющий стал событием чрезвычайным, многие недели питавшим слухи и догадки. И когда он наконец появился, то не разочаровал. Молодой и красивый, с жизнерадостным добродушным лицом и приятным баритоном. Все тамошние пациентки тут же в него влюбились. Не могу сказать, что я осталась совершенно безразличной, но было забавно наблюдать, как иные женщины украшали себя лентами и цветами, чтобы заслужить его благосклонность. Уотсон всегда был внимателен и любезен, брал их за руки и расточал комплименты, заставляя женщин краснеть и хихикать. В то лето женская спальня преисполнялась по ночам вздохами.
Поскольку я держалась в стороне от общего идолопоклонства, то удивилась, когда меня вызвали в кабинет Уотсона, и гадала, чем провинилась.
Когда я вошла, он нависал над какой-то хитроумной штуковиной, стоящей посреди комнаты. Я сразу решила, что это механизм вроде душа, предназначенный для того, чтобы доставить душевнобольным какие-нибудь тревожные ощущения, но не знала, как он работает, и почувствовала себя неспокойно.
— А, доброе утро, мисс Хей, — улыбнувшись, поднял глаза Уотсон.
Он выглядел очень довольным собой. Меня в действительности больше потрясли изменения в комнате, которая при предыдущем начальнике была темной, гнетущей и пахло в ней как-то неприятно. Это была прекрасная комната (как и вся лечебница, возведенная в неоклассическом стиле): с высоким потолком, широким полукруглым окном, выходящим в сад. Уотсон снял тяжелые шторы, и кабинет наполнился светом. Стены выкрасили в лимонный цвет, на столе стояли цветы, а в одном углу были живописно расставлены камни и папоротники.
— Доброе утро, — ответила я, не в состоянии спрятать улыбку.
— Вам нравится мой кабинет?
— Да, очень.
— Хорошо. Значит, наши вкусы совпадают. Мне кажется важным, чтобы вокруг было красиво. Если тебя окружает уродство, как можно чувствовать себя счастливым?
Мне показалось, он говорит не вполне серьезно, и я лишь пробормотала в ответ какую-то бессмыслицу, а сама подумала, что ему еще повезло — в его власти менять среду обитания по своему вкусу.
— Конечно, — продолжил он, — в вашем присутствии комната стала еще привлекательней.
Понимая, к чему он клонит, я все же ощутила, что краснею, и, поскорее отвернув лицо, принялась смотреть в окно на гулявших в саду пациентов.
Мы провели некоторое время за праздной беседой, и я сообразила, что он пытается составить впечатление о моих умственных изъянах и склонности к буйству. Похоже, сказанное мною его удовлетворило, потому что он стал рассказывать мне про механизм. В общем, оказалось, что это ящик для создания картинок, необходимый ему для исследования пациентов. Он думал таким образом продвинуться в изучении природы безумия и способов его лечения, хотя я так и не поняла, каким образом это должно происходить. В частности, он, похоже, хотел зафиксировать мое изображение.
— У вас очень подходящее лицо для камеры, ясное и выразительное, именно то, что нужно.
Мне польстило, что он заметил меня и уделил внимание, не говоря уж о долгожданном отвлечении от повседневной рутины. Как я уже говорила, жизнь в лечебнице, если не считать случавшихся припадков и попыток самоубийства, была нудной до крайности.
— Я имею в виду, — объяснял он, уткнув глаза в стол, — исследование, ну, как бы это сказать… поз, характерных для определенных психических состояний. Э-э, к примеру… так называемый комплекс Офелии получил свое имя в честь несчастной героини знаменитой пьесы…
Он вскинул на меня взгляд — понимаю ли я, о ком речь.
— Я знаю, — сказала я.
— А, превосходно. Н-да… так знаете ли, иллюстрацией к этому комплексу послужит… э-э… поза несчастной любви с венком из цветов, ну и тому подобное. Вы понимаете, что я имею в виду?
— Кажется, да.
— Это очень поможет мне в монографии, которую я сейчас пишу. Картины проиллюстрируют мою диссертацию, особенно для тех, кто сам никогда не был в лечебнице и с трудом ее себе представляет.
Я вежливо кивнула и, так как он не уточнил, спросила:
— А о чем ваша диссертация?
— О-о. Моя диссертация… — отозвался он, явно озадаченный. — Ну… она о том, что существуют определенные модели безумия; определенные физические отношения и движения, общие для различных пациентов и указывающие на их внутреннее состояние. Вот почему, хотя у каждого пациента своя собственная история, он попадает в группу с общими чертами и признаками. А также о том, что… — Он помедлил в раздумье. — О том, что, многократно и сосредоточенно изучая эти признаки, мы сможем открыть новые способы исцеления несчастных.
— А-а, — живо отозвалась я, гадая, что за признаки должна проявлять как одна из этих несчастных. Мне представилось несколько неподобающих картинок.
— И надеюсь, — продолжил он, — вы сочтете возможным отобедать со мной на днях, если будете настолько любезны, чтобы уделить мне время.
Рот у меня наполнился слюной. Еда в лечебнице была весьма полезной, но невкусной, тяжелой и однообразной. Мне кажется, существовала теория (может быть, даже диссертация) о том, что определенные вкусы вызывают опасное возбуждение, а, скажем, обилие мяса или что-нибудь слишком жирное или пряное способно разжечь и без того слабую чувственность и вызвать бунт. Меня и так прельщала перспектива стать моделью, но уже одно обещание приличной интересной еды убедило бы легко.
— Итак… — (Несмотря на его улыбку, я заметила, что он нервничает.) — Кажется ли вам это… приемлемым?
Мне стало интересно, с чего он так волнуется — из-за меня? Из-за того, что я могу отказаться? И я кивнула. Я, хоть убей, не могла понять, как можно излечиться от безумия, разглядывая картинки с женщинами, усыпанными цветами, но кто я такая, чтобы судить о подобных вещах?
Вдобавок он был красивым, добрым, моложавым мужчиной, а я сиротой в клинике для душевнобольных, без единого покровителя и с туманными перспективами выйти отсюда. Как бы ни были необычны выпадающие на мою долю события, вряд ли они изменят жизнь к худшему.
Так все и началось. С того, что я буду приходить в его кабинет раз или два в месяц. Уотсону нужно было собрать костюмы и реквизит и разработать сценарий. Первый, по всей видимости, должен был называться «Меланхолия», изображать которую — задача как раз для меня. У окна он поставил кресло, где мне предназначалось сидеть в темном платье, с книгой в руках и с тоскливым взором — погруженной в мечты, как он выразился, об утраченной любви. Я могла бы ему сказать, что в жизни есть беды похуже беспутного поклонника, но придержала язык и уставилась в окно, мечтая о тушеной оленине в винном соусе, курице с карри и бисквите с мускатным орехом.
Когда дело дошло до обеда, он оказался во всех отношениях столь же хорош, как живописало мое воображение. Боюсь, что ела я с изяществом батрака, а он с улыбкой наблюдал за мной, пока я поглощала вторую и третью порции грушевого пирога с корицей. Я набивала живот не потому, что была так уж голодна, а потому, что жаждала вкусовых ощущений, пикантных и утонченных. Блаженством было вкушать специи, голубой сыр и вино впервые за четыре или пять лет (с редким исключением на Рождество). Кажется, именно это я и сказала, а он рассмеялся и выглядел очень довольным. Провожая меня к дверям своего кабинета, он обеими руками сжимал мою ладонь и благодарил, глядя прямо в глаза.
Как я и ожидала, меня вызывали в кабинет все чаще, и чем больше мы привыкали друг к другу, тем менее формальными становились позы. В том смысле, что на мне постепенно оставалось все меньше и меньше одежды, так что в конце концов я возлежала у папоротников, частично задрапированная полупрозрачным муслином. Какие-либо претензии на содействие прогрессу медицинской науки довольно скоро были забыты. Уотсон, или Пол, как я стала его называть, изучал то, что ему нравилось изучать, подчас виновато моргая и избегая моего взгляда, как будто смущался просить меня о подобных вещах.
Он был добрым и заботливым, интересовался моим мнением, в отличие от многих мужчин, знавших меня до лечебницы. Мне он нравился, и я была счастлива, когда однажды после обеда он, трепеща, положил ладонь на мою руку. Он был ласков, безрассуден, страшился сделать что-нибудь неправильно и извинялся всякий раз, когда пользовался мной, уступая низменному инстинкту. Я никогда не возражала. Для меня это стало волнующей тайной, сладостным и страстным желанием, хотя он всегда ужасно переживал и нервничал, когда после очередного великолепного обеда мы торопливо соединялись за запертыми дверями кабинета.
А еще от него исходил резкий и насыщенный запах теплиц, листьев томата и влажной земли. Даже сейчас, вспоминая этот запах, я сразу думаю о фруктовых пирогах с кремом или бифштексе в бренди. И спустя годы, ночью, в промерзшей палатке посреди леса, когда тем же запахом повеяло от Паркера, у меня слюнки потекли при воспоминании о пироге из горького шоколада.
Вряд ли я когда-нибудь узнаю, что там произошло. Каким-то образом Уотсон впал в немилость. Не из-за меня, насколько я знаю, и, конечно, никто ничего не говорил, но однажды утром старший надзиратель объявил, что доктор Уотсон внезапно должен уехать и через несколько дней его место займет другой управляющий. Сегодня он здесь, а завтра его уже нет. Должно быть, он забрал с собой аппарат и картинки, которые мы делали вместе. Некоторые из них были прекрасны: серебристые штрихи на темном стекле, мерцающие, когда подносишь пластинку к свету. Где-то эти пластинки сейчас… Когда мне грустно, что в последнее время бывает совсем не редко, я вспоминаю, как он вздрагивал, касаясь меня, и думаю, что и я однажды была чьей-то музой.

 

Три дня мы шли по равнине, и ничто не менялось вокруг. Два дня лил дождь, принесший оттепель, что очень затрудняло наш путь. Мы брели по щиколотку в слякоти, и если это звучит недостаточно впечатляюще, могу только подтвердить, что ощущения были весьма неприятные. К ногам прилипло по паре фунтов грязи, а юбка волочилась, отяжелевшая от воды. Паркер и Муди, не обремененные юбками, плелись с санями впереди.
К концу второго дня дождь прекратился, и только я возблагодарила каких угодно богов, вдруг вспомнивших обо мне, как поднялся ветер, который с тех пор так и дует. Он высушил землю, так что идти стало легче, но дует с северо-востока и настолько холодный, что я на себе испытываю явление, о котором раньше только слышала, когда слезинки замерзают в уголках глаз. Через час мои глаза были ободраны докрасна.
Сейчас Паркер с собаками ждут, когда мы их догоним. Он стоит на пригорке, и, когда мы наконец тоже забираемся наверх, я вижу, почему Паркер ждет: в каких-то сотнях ярдов от нас несколько построек — первое творение рук человеческих, увиденное нами с тех пор, как мы покинули Химмельвангер.
— Мы на верной дороге, — сообщает Паркер, хотя в данном случае я бы вряд ли выбрала слово «дорога».
— Что это за место? — вглядывается Муди через стекла очков. Его слабое зрение усугубляется тусклым серым светом, пробивающимся сквозь тучи.
— Когда-то здесь была фактория.
Даже с такого расстояния заметно что-то неправильное: эти постройки кажутся порождением ночных кошмаров.
— Нужно пойти и посмотреть. На случай, если он там побывал.
Подойдя ближе, я понимаю, в чем дело. После пожара от фактории остался один остов; на фоне неба зловеще выступают стропила, во все стороны торчат сломанные балки. Но самое странное в том, что недавно все это было покрыто снегом, таявшим днем и замерзавшим ночами, так что талая вода слой за слоем застывала, раздувая голые кости покрывшей их коркой льда. Невероятное зрелище: черные, опухшие строения словно бы поглотило некое аморфное, сверкающее льдом существо. Меня и, полагаю, Муди это приводит в какой-то мистический ужас.
Больше всего на свете я хочу убраться отсюда подальше. Паркер ходит между стенами, исследуя землю.
— Кто-то оставил одежду. — Он показывает на бесформенный сверток, лежащий на земле в одном из углов.
Я не спрашиваю, зачем кому бы то ни было делать что-то подобное. Мне кажется, что я не хочу этого знать.
— Это Элбоу-Ридж. Слышали?
Я мотаю головой, вполне уверенная, что это еще одна вещь, о которой мне лучше не знать.
— Фактория построена Новой северо-западной компанией. Компании Гудзонова залива это пришлось не по душе, вот они и устроили тут пожар.
— Откуда вы это знаете?
— Все знают, — пожимает плечами Паркер. — Такое случается.
Я бросаю взгляд на Муди, который в тридцати ярдах от нас прошел через бывшую дверь и рассматривает кучу дерева, которая когда-то, давным-давно, могла быть роялем.
Я снова оглядываюсь на Паркера, посмотреть, нет ли у него злого умысла, но лицо его бесстрастно. Он поднял негнущуюся, замерзшую одежду, расправляет ее — протестуя, скрипит и трескается лед; и мы видим рубаху, когда-то, видимо, синюю, но настолько грязную, что трудно сказать наверняка. Она чем-то пропитана, покрыта пятнами и оставлена тут гнить. Вдруг я запоздало понимаю, в чем дело.
— Это кровь?
— Не знаю. Может быть.
Продолжив осмотр, он издает довольный возглас. На этот раз даже я понимаю, в чем дело: он нашел у стены черную копоть — следы костра.
— Свежий?
— Около недели. Так что он проходил здесь и остановился на ночлег. Нам стоит последовать его примеру.
— Остаться здесь? Но еще рано. Мы должны идти дальше, верно?
— Посмотрите на небо.
Я поднимаю голову: низкие темные тучи, нарезанные на прямоугольники черными лучами. Цвет ненастья.
Узнав о намерении Паркера, Муди бычится:
— Да что там осталось — всего два дня до Ганновер-Хауса? Думаю, нам нужно идти.
— Близится буран, — спокойно отвечает Паркер. — Нам повезло, что мы здесь.
Я буквально слышу, как скрипят мозги Муди, решающего, стоит ли спорить и уступит ли Паркер его полномочиям. Но ветер крепнет, и Муди теряет самообладание; небо теперь совсем грозовое. Несмотря на гнетущую странность заброшенной фактории, это все же куда лучше, чем ничего.
В результате мы разбиваем лагерь среди развалин. К одной из уцелевших стен Паркер прилаживает большой навес и укрепляет его почерневшими брусьями. Я с тревогой вижу, насколько прочнее это укрытие всех тех, которые он сооружал при мне прежде, но послушно следую его указаниям и разгружаю сани. За последние дни я набралась опыта по части выживания: всю провизию складываю внутри (неужели он действительно думает, что мы просидим там не один день?), пока Муди собирает дрова — хотя бы этого добра здесь навалом! — и скалывает со стен лед, чтобы у нас был запас воды. Мы работаем быстро, страшась подступающей темноты и стремительно усиливающегося ветра.
Ко времени, когда мы заканчиваем все приготовления, вокруг бушует метель, жаля наши лица, словно пчелиный рой. Мы заползаем в укрытие; Паркер разводит костер и кипятит воду. Мы с Муди смотрим на вход, защищенный толстыми брусьями, однако и они начинают трещать и подергиваться, словно бы к нам ломятся какие-то головорезы. Весь следующий час ветер дует все сильнее и громче, и жуткий вой мешается с резкими хлопками полотна и ужасающим скрипом балок, так что в конце концов мы с трудом слышим друг друга. Интересно, выдержат стены или рухнут под чудовищным шквалом и тяжестью льда? Паркер кажется совершенно равнодушным к происходящему, но могу поспорить, что Муди вполне разделяет мои страхи: с вытаращенными за стеклами очков глазами, он вздрагивает при каждом изменении окружающих нас звуков.
— С собаками снаружи ничего не случится? — спрашивает он.
— Нет. Они лягут вместе и согреют друг друга.
— A-а. Неплохая идея.
Муди издает короткий смешок, поглядывая на меня, а затем опускает глаза, потому что я не поддерживаю его веселья.
Муди глотает свой чай и стаскивает сапоги и носки, обнажая ступни, покрытые засохшей кровью. В предыдущие вечера я уже видела, как он ухаживает за ногами, но сегодня предлагаю ему свою помощь. Наверное, это из-за мыслей о Фрэнсисе, ведь разница в возрасте между ними совсем небольшая; а может, из-за разыгравшейся непогоды чувствуешь, что все мы зависим друг от друга. Он откидывается назад, вытягивая ко мне ногу, которую я промываю и перевязываю холщовыми полосками — это все, что у нас есть. Я не слишком-то нежничаю, но он не издает ни звука, пока я обтираю раны спиртом и туго их перебинтовываю. Глаза его закрыты. Краем глаза я замечаю, что Паркер, похоже, заинтересовался этой процедурой, хотя из-за дымящего костра и Паркеровой трубки видимость в палатке почти нулевая, так что я могу ошибаться. Когда я заканчиваю перевязку, Муди вытаскивает флягу и предлагает мне. Я ее вижу впервые и принимаю с благодарностью; это виски, не слишком хороший, но чистый и так обжигающий горло, что у меня слезы на глазах выступают. Муди предлагает флягу и Паркеру, но тот лишь качает головой. Если подумать, я ни разу не видела, чтобы он прикасался к спиртному. Муди натягивает окровавленные носки и сапоги — слишком холодно, чтобы оставаться босиком.
— Миссис Росс, вы, похоже, несгибаемая поселенка, раз обходитесь без волдырей.
— На мне мокасины, — объясняю я. — Они не так натирают ноги. Вы сможете обзавестись такими же, когда мы дойдем до Ганновер-Хауса.
— A-а. Ясно. — Он обращается к Паркеру: — И как вы думаете, когда это случится, мистер Паркер? За ночь метель успокоится?
— Возможно, — пожимает плечами Паркер. — Но даже если так, идти по снегу будет труднее. Это может занять больше двух дней.
— Вы были там прежде?
— Очень давно.
— Но похоже, дорогу помните.
— Да.
Следует долгое неприязненное молчание. Не знаю, откуда исходит эта неприязнь, но она здесь.
— Вы знаете тамошнего управляющего?
— Его зовут Стюарт.
А ведь спрашивали Паркера не о том.
— Стюарт… А имя его помните?
— Джеймс Стюарт.
— А, я как раз думал, он ли это… Недавно мне рассказывали о Джеймсе Стюарте, который прославился долгим зимним переходом в ужасных условиях. Просто подвиг, как мне кажется.
На лице Паркера, как обычно, ничего прочитать невозможно.
— Точно сказать не могу.
— Ах вот как…
Кажется, Муди на седьмом небе от счастья. Наверное, если никого здесь не знаешь, услышать о ком-то, прежде чем его встретить, равносильно старой дружбе.
— Так все же вы с ним знакомы? — спрашиваю я Паркера.
Он бросает на меня беглый взгляд.
— Я встречал его, когда работал на Компанию. Несколько лет назад.
Что-то в его тоне удерживает меня от дальнейших любезностей. Муди, разумеется, ничего не замечает.
— Ладно-ладно, это будет великолепное… воссоединение после долгой разлуки.
Я улыбаюсь. Есть какое-то обаяние в этом Муди, топчущемся, как слон в посудной лавке… Но тут я вспоминаю, что он пытается сделать, и улыбка гаснет.

 

Метель не прекращается, ветер продолжает завывать. По негласному соглашению мы обходимся без занавески, обеспечивающей мое уединение. Я ложусь между двумя мужчинами, завернувшись в одеяла, и чувствую, как жар от углей опаляет лицо, но не хочу шевелиться. Потом рядом со мной ложится Муди, и наконец Паркер гасит золу и тоже ложится, так близко, что я чувствую его и исходящий от него запах теплицы. Тьма кромешная, но мне кажется, что я всю ночь не сомкну глаз от этого воя и барабанной дроби над головой; тент вздымается и трясется, словно живое существо. Я боюсь, что мы окажемся погребены в снегу или под рухнувшими стенами; лежа с выпученными глазами и колотящимся сердцем, я представляю себе самые ужасные бедствия. Но должно быть, я все же уснула, потому что вижу сон, хотя мне уже несколько недель ничего не снилось.
Внезапно я просыпаюсь и вижу — так мне кажется, — что палатка исчезла. Ветер ревет, словно тысяча банши, а в воздухе масса ослепляющего меня снега. Мне кажется, я кричу, но вихрь заглушает любые звуки. Паркер и Муди стоят на коленях, пытаясь закрыть разодранный вход в палатку. В конце концов им удается закрепить его снова, но внутри уже намело сугробы. Снег у нас на одежде и на волосах. Муди зажигает лампу; он весь дрожит. Даже Паркер кажется чуть менее сдержанным, чем обычно.
— Ну и ну. — Муди трясет головой и отряхивает от снега ноги; сна как не бывало, и все мы жутко замерзли. — Не знаю, как вам, а мне нужно что-нибудь выпить.
Он достает флягу и отхлебывает из нее, прежде чем протянуть мне. Я передаю ее Паркеру, который, помявшись, тоже делает глоток. Муди улыбается, как будто это его личная победа. Паркер разводит костер для чая, и все мы с благодарностью сбиваемся вокруг и обжигаем пальцы. Меня трясет без остановки, не знаю, от холода или переживаний, пока наконец я не вливаю в себя кружку сладкого чая. Я с завистью смотрю на мужчин, потягивающих трубки: мне бы что-нибудь столь же теплое и успокаивающее, как палисандровый мундштук, чтобы зубы не стучали.
— Похоже, нас занесло, — говорит Муди, когда с виски покончено.
Паркер кивает:
— И чем глубже, тем теплее нам будет здесь.
— Отличная мысль, — встреваю я. — Нам будет тепло и уютно, пока окончательно не задохнемся.
— Мы запросто откопаемся, — улыбается Паркер.
Я улыбаюсь в ответ, приятно удивленная столь добрым его расположением духа, но тут что-то заставляет меня вспомнить сон, который мне снился перед пробуждением, и я прячу лицо за кружкой. Не то чтобы я в точности вспомнила все, что мне снилось; скорее некое ощущение захлестывает меня внезапным особенным теплом и заставляет отвернуться будто бы в приступе кашля, чтобы мужчины не заметили в полумраке мои зардевшиеся щеки.

 

Поздним утром буран почти утих. Когда я снова просыпаюсь, уже светло, а по углам и между нами намело еще больше снега. Выбравшись из палатки, я вижу, что день все такой же ветреный и серый, но после выпавшей нам ночи он кажется ослепительным. Палатка наполовину скрыта трехфутовым сугробом, и все вокруг кажется совсем другим под снежным одеялом: как-то лучше, менее зловещим. Мне нужно несколько минут, чтобы сообразить: несмотря на все заверения Паркера, часть стены рухнула, хотя и на безопасном от нас расстоянии. Я стараюсь не думать, что было бы, размести мы наше укрытие футов на двадцать восточнее. Мы поступили иначе, и это главное.
Сначала мне кажется, что собак больше нет, погребены навеки, поскольку их нигде не видно, а обычно они лают, требуя еды. Затем откуда-то появляется Паркер с длинной палкой, которой он тычет в сугробы, призывая собак странными резкими возгласами, которыми он с ними общается. Вдруг рядом с ним взрывается сугроб, извергнув из себя Сиско, а следом и Люси. Они прыгают на Паркера, яростно лая и извиваясь всем телом, и он походя их ласкает. Видно, увидев их, он испытал облегчение, потому что обычно вовсе до них не дотрагивается, а теперь улыбается и вообще кажется вполне довольным. Мне он так ни разу не улыбнулся. Или кому-нибудь другому, разумеется.
Я иду к Муди, который неуклюже складывает палатку.
— Позвольте мне.
— Ах, неужели, миссис Росс? Спасибо. Вы меня пристыдили. Как вы находите сегодняшнее утро?
— С облегчением, спасибо.
— Я тоже. Не правда ли, занятная выпала ночка?
Он улыбается, и вид у него чуть ли не озорной. Похоже, он в приподнятом настроении. Наверное, этой ночью все мы перепугались куда больше, чем готовы признать.
И потом, когда мы снова бредем на северо-восток по колено в снегу, Паркер подстраивается под наш темп, словно бы все мы трое находим поддержку в сплочении.
Назад: ~~~
Дальше: ~~~