4
— Слушай, Людо, а может, тебе больше нравятся мальчики?
Клодина отступила на шаг назад и, скрестив руки на груди, придирчиво разглядывала сына.
Людовик медленно выпустил дым: он прищурился и следил глазами за матерью.
— Я знал, что ты спросишь. При моих-то делах, я уже и сам стал об этом задумываться.
— Но это ведь не страшно… Теперь уже никто не шарахается от геев.
Он потряс головой:
— Я и сам знаю, что не страшно. Никто не смеется над геями, которым нравится быть геями, зато все смеются надо мной.
— Что? Да тебя же все обожают!
— Да-да, люди меня любят, как любят ребенка… Но когда они вспоминают, что мне двадцать шесть и я живу один-одинешенек, будто пантера в цирке, они надо мной смеются.
— Людо, не уходи от вопроса. Наверно, у тебя проблемы с женщинами просто потому, что ты предпочитаешь мужчин, да?
— Просто потому…
Он схватил сигарету, задумался, отложил ее в сторону, снова взял и не стал закуривать, а решил рассказать что-то важное:
— Ты знаешь Тома, учителя философии, который живет напротив?
— Кто ж его не знает?
— Как тебе кажется, он красивый?
— Да. Для нас, женщин, он потерян навсегда, но он очень красивый.
— Ну вот, я тоже думаю, что он очень красивый.
— Ну вот видишь!
Клодина задрожала от радости. Опять она смогла помочь своему Людовику справиться с бедой. С этой минуты его судьба прояснится: она станет прекрасной матерью идеального гомосексуалиста, счастливого и открытого, а она будет им гордиться, и уж она покажет всему миру, если что не так. Конечно, придется отказаться от внуков… Ну да ладно! Счастье Людовика прежде всего!
Сын поежился, увидев бурную радость, написанную на лице Клодины.
— Так вот, у Тома есть теория, что не бывает гетеросексуальных мужчин, а бывают мужчины, с которыми плохо трахались; по его мнению, вообще все на свете — геи. Так вот, как-то вечером, когда меня взяли сомнения, я уверил себя, что этот тип — просто готовое решение всех моих проблем.
— Ну и как?
— Пять недель сидел на диете, чтобы убрать живот. Дело нехитрое, надо просто есть одни зерна.
— Зерна?
— Мне казалось, что я стал курицей, но зато это сработало… Забавно, кстати, что именно на той еде, которой птиц откармливают, человек худеет. Короче, посмотрев на себя в зеркало после месяца этой диеты с птичьего двора, я решил, что выгляжу если и не замечательно, то в целом съедобно. И я пригласил к себе Тома, мы с ним выпили, и я признался ему, что задумался: а вдруг я педик?.. И этот эротоман, которому надо трахаться несколько раз в день и который заводится от малейшего комплимента, тут же возбудился, и мы пошли в спальню. А там…
— Да, что же там?
Он вздохнул:
— Смех и грех. Нет, правда, смех сквозь слезы. Каждый раз, когда он ко мне прикасался, мне казалось, что это шутка, и я хихикал. А когда он разделся, мне стало совсем смешно… И я… я… Короче, он обиделся.
Клодина огорченно опустила голову:
— Ты просто безнадежен.
Людовика позабавил ее разочарованный вид.
— Мне очень жаль, мам, что я не гомосексуалист. Я не думал, что тебя это так огорчит.
Клодина вскочила на ноги, виски у нее побагровели.
— Так кто ж ты, в конце-то концов?
Он пожал плечами. Ну что можно ответить на такой вопрос? Разве мы сами можем знать, кто мы? Человек — это то, что он делает, а он, Людо, ничего не делал.
Клодина пошла кружить по комнате, приговаривая:
— Честно сказать, мне с тобой не повезло.
Людо это замечание вовсе не порадовало.
— Мне жаль, что я появился на свет.
— Но ты даже не пытаешься мне помочь, Людовик.
— Объясни мне, каким боком это тебя касается? Моя личная жизнь — это мое дело, и я советую тебе не лезть в нее, а разобраться лучше со своими, Фьордилиджи!
При упоминании ее сетевого псевдонима Клодина сделала возмущенную мину:
— Ну да… я так и знала, что скоро начнется…
— Какая проницательность! Тебе не кажется, что ты слишком далеко зашла, а?
— Я…
— Ответить на объявление, которое дал твой сын, — это что, нормально для матери? Чудовищно…
— Но это же из любви, Людо…
— Вот об этом я и говорю: это чудовищная любовь, ты считаешь, что она дает тебе право лезть в мою личную жизнь, что ты должна в ней командовать. Просто пойми, что произошло: я думал, что говорю с женщиной, а оказалось, что я писал собственной матери.
— Но ведь я тоже женщина! — воскликнула она.
Он взглянул на нее с ужасом. Она встретила его взгляд и не отвела глаза. Людовик не мог больше терпеть ее легкомыслие и недальновидность и не сдержался:
— А тебе не приходит в голову, что мне было трудно вырасти нормальным мужчиной с такой матерью?
— Что?
— С матерью, которая не защитила меня, когда отец меня бил, — я знаю, что он и тебя тоже бил, — с матерью, которая никак не может от меня отлипнуть, так что просто душит своей любовью.
— «Не может отлипнуть»?!
— Никогда не прощу тебе, что ты завела со мной флирт в Сети.
— Да ладно тебе! Не так уж все далеко и зашло.
— Но откуда ты могла это знать заранее?
— С тобой это как раз понятно заранее, — усмехнулась она.
— А если бы в этот раз вышло по-другому, если бы я на самом деле влюбился? Кстати, может, я и влюбился, только не успел этого осознать, потому что быстро протрезвел.
— Вот видишь, я уважаю тебя: как только я почувствовала, что ты начинаешь придавать значение этим отношениям, я раскрыла свой псевдоним. Вот тебе доказательство!
— Это просто бред! Ты гордишься, что прекратила то, чего вообще не надо было начинать?
— Но мне надо было узнать.
— Что?
— Какой ты на самом деле.
— Ни одна мать не знает, какой ее сын «на самом деле», тем более в постели. Тебе просто надо быть как все — оставаться в неведении. Как раз на этом и строятся здоровые отношения матери с сыном.
— «Здоровые отношения… здоровые отношения»… Слов-то ты не боишься! Говоришь о «здоровых отношениях», а у самого в двадцать шесть лет даже девушки нет!
— А с этими девушками, естественно, меня должна знакомить мать или, наоборот, оттеснять их, чтобы занять их место. Не так ли, Фьордилиджи?
— Когда ты перестанешь попрекать меня этой глупостью?
— Никогда, Фьордилиджи.
— А может, ты себя просто обманываешь?
— Может, но я стараюсь не обманывать других, Фьордилиджи.
— Людо, хватит!
— Нет, Фьордилиджи.
— Людо, знаешь что, если ты хоть раз еще повторишь это имя, Фьордилиджи, ты больше никогда меня не увидишь.
— Фьордилиджи! Фьордилиджи! Фьордилиджи! — И Людо стал как безумный носиться по квартире, осипшим голосом выкрикивая это имя.
Клодина подхватила сумочку, бросилась в прихожую и хлопнула дверью.
После этого хлопка Людо перестал кричать. В комнатах стало тихо, и от этой тишины ему как будто полегчало. Только одна вещь его удивляла: он не слышал шума лифта.
На цыпочках, чтобы не скрипнул пол, он подкрался к двери. Очень осторожно взглянул в глазок, где была видна лестничная площадка: Клодина неподвижно застыла у порога, настороженно ловя каждый звук.
И он снова заорал:
— Фьордилиджи! Фьордилиджи! Фьордилиджи!
Клодина в бешенстве стукнула по двери кулаком, выкрикнула что-то невнятное и умчалась вниз по лестнице.
После этой сцены Людовик почувствовал в себе что-то новое, какое-то беспокойство, которое он решил считать облегчением. Если рассуждать логически, он имел право возмутиться обманом, который устроила мать. Но на душе у него было скверно оттого, что он ее выгнал, и руки до сих пор тряслись.
Он уселся за работу. Просто не думать больше о Клодине! Культурологический журнал, который он создал, требовал многих часов редакторской работы.
После обеда, думая над статьей об американских художниках-минималистах, он вернулся мыслями к истории с Томом. Конечно, он выдумал ее от начала и до конца, но она казалась ему близкой к реальности. Рассказывая ее, он понял, что именно так бы все и могло произойти. Нужно ли было все-таки попробовать? Надо ли заставлять себя пережить то, что нам не хочется переживать, потому что мы уже знаем, чем все кончится?
— Я устал проверять, правда ли, что я ни на что не гожусь. С этой минуты считаю это доказанным.
И у него всплыло в памяти, как мать набрасывается на него, чтобы он спал с девушками или хоть с мужчинами.
— Вот ведь навязчивая идея… Неужели ей так тяжело быть вдовой?
Впервые он понял, что напряжение шло извне, не от него самого. С двадцати лет ему непрерывно напоминали, что у него должна быть хоть какая-нибудь сексуальная жизнь, — сперва приятели, потом приятельницы, поскольку с девушками ему было проще найти общий язык, а также их приятельницы, мать, да и просто какие-то малознакомые люди. Все его окружение было одержимо сексом, словно навязчивой идеей, а сам он не думал об этом никогда.
Он покорно выслушивал их советы, потом честно попытал удачи на рынке амурных отношений. Полез бы он туда, если бы они не настаивали? Безусловно, нет. Сам Людовик не испытывал ни потребности в сексе, ни желания им заниматься.
Чтобы отвлечься, он достал плитку белого шоколада и включил телевизор.
— Ну вот опять!
На экране появился Захарий Бидерман. Психологи, социологи, сексологи и политологи обсуждали его проблему — навязчивую потребность в сексе.
— Для меня-то это полная экзотика, вроде репортажа о газелях из Эфиопии! — воскликнул Людовик, раздраженный, но и заинтригованный тоже.
Один психолог объяснял, что человек нуждается в чувстве наслаждения, потому что при этом выделяются эндорфины. Или наоборот, парировал невролог. Во всяком случае, весь ареопаг экспертов был согласен, что сексуальность занимает в жизни важнейшее место.
Людо захотелось встрять с вопросом: «А если у человека вообще нет либидо?»
И чем дальше он их слушал, тем яснее ему становилось, что он идет разными путями с современным обществом, в котором считается обязательным не только испытывать сексуальное влечение, но и успешно его удовлетворять.
«Успешно удовлетворять влечение… какая странная мысль! Разрешите вам возразить, господа: а успешно жить в стороне от сексуальных влечений, по-вашему, вообще невозможно?»
Счастье, равновесие, чуткость к другим, да и к себе самому — это что, невозможно, если не тереться друг об дружку гениталиями?
Людо выключил телевизор. Он не занимался сексом ни в каких видах и чувствовал, что принадлежит не просто к меньшинству, а к меньшинству позорному; на него могли показать пальцем как на что-то мерзкое и вменить ему в вину недостаток тестостерона.
«Почему, спрашивается, я не отдавил себе яйца чем-нибудь тяжелым? Был бы несчастный случай, и меня бы, по крайней мере, все жалели».
Да, ему бы простили импотенцию по физиологическим причинам. Ему бы даже простили извращения.
«Сексуальные извращения вызывают сочувствие. Люди могут их понять».
Сексуальность, даже в самых уродливых проявлениях, все равно остается сексуальностью. Люди готовы стерпеть любую острую необходимость, которая швыряет одно тело на другое, каким бы ни был результат.
«Да, точно, если бы я коллекционировал плетки или поношенные носки, моя мать могла бы гордо смотреть по сторонам. Она, может, даже предпочла бы, чтобы я совокуплялся с козами и гонялся за коровами. Она вполне согласилась бы стать понимающей матерью зоофила. Она тогда боролась бы за мои права. Отправилась бы на поклон к королю, чтобы он открывал для меня раз в год свой хлев. А вот такой, как я есть, я не гожусь!»
Его мать — достойная иллюстрация нынешней эпохи, которая ставит сексуальность превыше всего. В любые века такая ситуация, как у Людовика, вызывала бы меньше сложностей: он мог бы примкнуть к какому-нибудь религиозному ордену или объявить, что он практикует воздержание.
«Воздержание? Вот ерунда какая! Сексуальное воздержание — это просто временное состояние того, кто обычно много трахается».
А с тем, что желание может, наоборот, помалкивать, а тело пребывать в покое, никто не согласится. Асексуальность может считаться проблемой только во времена безудержной сексуальности.
Он выключил телевизор в тот момент, когда один политолог рискнул высказать гипотезу о связи между аппетитом к власти и аппетитом к сексу.
— Да заткнись ты!
Он помчался на кухню и вытащил из шкафа все, чего ему не полагалось есть: вафли, ореховое печенье, прессованные мюсли, белый шоколад. Этот пир калорий сопровождался стаканом бананового питьевого йогурта. Ему нравилось не есть — ел он очень быстро, — а наступающее потом чувство пресыщения, на грани тошноты или сна.
Проходя перед зеркалом, он бросил взгляд на свое нелепое отражение:
— Еще немного усилий, милый мой Людо, и с тобой, точно, никто не захочет спать. — И он подмигнул самому себе и улыбнулся.
А потом вдруг застыл на месте. Он осознал, что именно он сказал.
С помощью вредной пищи, уродливых тряпок — он просто хотел сойти с дистанции, выйти из игры, участие в которой остальные ему навязывали. Хотел оправдать отсутствие личной жизни, доказав, что его просто невозможно любить. Разрушал себя, чтобы его оставили в покое.
Он еще раз осмотрел себя в зеркале. На самом деле ему вовсе не хотелось себя уродовать, он хотел бы радоваться своему виду, тем более что в других областях жизни вкусы у него были весьма изысканные. Одно лишь давление этого напитанного сексуальностью мира заставляло его себя обезображивать.
Он подложил под спину свою любимую подушку и поставил «Сирен» Дебюсси, чувственную музыку, где хор женщин, поющих с прикрытым ртом, смешивается с волнами оркестра, сплетаясь в звуковые извивы, столь же чарующие и причудливые, как дым сигареты летним вечером.
Даже самые глубинные его пристрастия были таковы, что ему больше подходила жизнь в одиночестве: классическую музыку мало кто любит, а для того, чтобы слушать ее внимательно, тем более нужны тишина и уединение. И он не хотел, да и не мог бы, это изменить. Слишком поздно. А вот все остальное — то, что он плохо обходится с собственным телом, уродует его или превращает в карикатуру, — от этого он, пожалуй, мог отказаться.
Прозвонил звонок. Он подскочил, внезапно осознав, что сам договорился о встрече с Тиффани.
Она вошла и бросилась ему на шею, трепеща словно лист.
— О Людо, как же я рада тебя видеть!
— Похоже, у тебя проблемы с твоим парнем!
Тиффани забралась в кресло и, поглощая полдник, который приготовил себе Людо, рассказала ему, что происходит у них с приятелем. Людо выслушивал эти признания, отвечал, давал какие-то советы, о чем-то переспрашивал…
Потом она пошла рассказывать о том же по второму кругу. Он отвлекся и стал думать о матери. Никогда еще за свою сыновнюю жизнь он не отталкивал ее с такой силой — потому что она никогда не позволяла себе таких выходок. Чем больше он об этом раздумывал, тем непростительней ему представлялось это ее вмешательство в его личную жизнь.
Тиффани, устав пережевывать собственные проблемы, сменила тему и рассказала, какие новости у их общих друзей:
— Представляешь, Пат с Жаном расстались.
— Я знаю. Мне говорили, что Пат теперь с Полем.
— Это уже в прошлом.
— Ого, как все быстро… А как дела у Грациеллы?
— Она бросила Альдо. Руди с Летисией тоже разбежались.
— Как, и они тоже? — удивился Людовик.
Между прочим он заметил, что Тиффани съела сласти, которые он выложил себе на низенький столик, и порадовался: в результате он все-таки не сильно нарушит диету.
— А вообще-то, Тиффани, я хотел тебе сказать, что у меня все хорошо.
— Правда?
— У меня все просто отлично.
Она скроила недоверчивую гримаску:
— Замечательно…
— Так что ты с подружками можете больше не обращаться со мной как с больным.
— Людо!
— То, что вам кажется проблемой, для меня не проблема.
— Да о чем ты?
— О сексуальных потребностях. У меня их нет.
Она спрятала улыбку, потом уставилась на потолок, словно ища там подсказки:
— Да, кстати, я тут на днях тебя вспоминала, увидела в Сети новую группу «Асексуалы». Они стараются, чтобы о них узнали.
— Да бог с ними. Мне это ни к чему, я не стану нормальнее оттого, что присоединюсь к братьям по разуму. У меня вообще нет потребности прибиваться к стаду.
— Но нужно же занять свое место в обществе.
— У меня и есть свое место, только оно не обязано быть «нормальным». Место, которое я занимаю, — и так мое, и я за него держусь. — Он наклонился вперед. — Знаешь, я вообще не уверен, что так уж одинок. Всякие великие дружбы — что это, если не отношения, в которых нет секса? А отцовская, материнская или сыновняя любовь тоже ведь асексуальны. Та любовь, которая действительно есть на свете и длится, — это любовь без секса. У каждого человека без особенных усилий получается быть кому-то сыном, братом, другом или отцом. Реже — играть все эти роли. Зато мир весь как будто помешался на чувственной любви, даже если она кончается хуже некуда. Знаешь, что я тебе скажу? Самая главная женщина в моей жизни — та, с которой я никогда не имел и никогда не буду иметь сексуальных отношений.
— Ты это о ком?
Он замолчал и отвернулся к окну, выходившему на площадь Ареццо.
Тиффани подошла к нему сзади. Он вздрогнул:
— Ты что, жалеешь меня?
— Ты такой трогательный… А иногда — забавный.
— Ну да, но ведь и я тебя жалею… На самом деле я предпочитаю любви — сочувствие, это к чему-то обязывает только того, кто сочувствует.
— Тебе совсем не хочется быть как все?
Он задумался и некоторое время помолчал.
— Нет.
Она покачала головой и восхищенно вздохнула:
— Везет же… Я вот думаю, может, ты самый сильный из нас всех.
В этот момент Людо увидел за окном Захария Бидермана, выходящего из черного лимузина, — его отпустили из-под стражи, теперь на него шквалом обрушились фотографы, любопытствующие, зеваки, разгневанные феминистки — множество людей, снедаемых ненавистью, которая так и выплескивалась наружу. А над ними, удивленные этим запахом человеческого возбуждения, с криками носились попугаи всех цветов и размеров.
Людовик флегматично пробормотал:
— Может быть…
Потом он оторвался от окна, подошел к компьютеру и, мягко постукивая пальцами по клавишам, напечатал:
«Фьордилиджи, ты еще здесь?»