Глава четвёртая
1
Любовь… Счастливая любовь… Несчастная любовь…
Во всех этих понятиях отсутствует количественная оценка этого чувства. Наверное, так…
Любовь – или она есть, или её нет вовсе. Она, как ненависть, нельзя немножко ненавидеть, немножко любить – это, как немножко быть беременной.
Несмотря на то, что в слово «любовь» – «делать любовь», «заниматься любовью»: сегодня, в наше прозаическое и рациональное время, вкладывается только одна физиологическая составляющая, один определённый смысл и основа, но человечеству всё-таки в слове «любить» видится совсем другое.
Искусственно, как колорадский жук, перенесённый из-за бугра на российскую почву, тот пошлый фразеологизм губит, уничтожает цветущее древо человеческих взаимоотношений, превращая его, это древо, или в телеграфный столб, или в анчар, истекающий ядовитым соком.
У русских для определения подобных действий есть одно очень ёмкое, точное и предельно короткое слово, которое как раз и убивает любовь, превращая её в будничное ритуальное занятие в браке, или в порочную необязательную связь со всеми вытекающими и втекающими последствиями.
Любовь никогда не бывает счастливой. Счастливая любовь – это конечная станция, обмен кольцами – закольцованность отношений, не стремление к пределу, а сам Предел. Антиномия Канта. Ещё великий Овидий говорил: «Странно желание любви – чтобы любимое было далеко».
Любовь бывает только несчастной и неудовлетворённой ни душевно, ни физически, как магическое, бесконечное число Пи, не имеющее предельного значения и вечно убегающее в неизвестность.
Истинная любовь, как жажда в пустыне вызывающая фантомы неосуществлённых желаний.
Если вспомнить себя, то самые жгучие чувства остались где-то там, в цветущем райском саду юности, робкие и возвышенные, полные сладких миражей и невыносимых страданий. Соловьиная пора жизни!
В груди Кирилла поселилась и свила гнездовище, дотоль неизвестная сладкоголосая птица-радость, песнь которой вызвала такой прилив жизненных сил, что, оттолкнув дверь своей барачной комнаты, он хотел было закружить в вальсе Федулу, но того к удивлению не оказалось на месте.
Не особенно вдаваясь в размышления о странном отсутствии своего соседа, Кирилл смахнул с кровати задубелую от металлической ржави и пыли рабочую телогрейку и упал навзничь весь как был на одеяло, чему-то щурясь и улыбаясь в потолок.
В самом имени девушки слышались серебряные колокольчики – «Динь-динь-динь!»
Так он и уснул радостный и поглупевший от предстоящих встреч и будущих взаимных отношений с Диной, девушкой так неожиданно покорившей его, начинающее рано черстветь и огрубляться в жестоком мужском окружении личность, но всё ещё не утратившая наивную подростковую сущность.
Жизнь, как бы неприглядна она ни была, всегда в своих запасниках хранит свет и чистоту, стоит только отколупнуть её шершавую скорлупу отложений и илистых наносов.
Обязательно у каждого человека в жизни случается то, необъяснимое, заставляющее набухать сердце соками жизни. Так весенняя почка набухает от ласковых прикосновений апрельского солнца, впитывая в себя земную силу, готовясь раскрыться лаковым зелёным листиком или вспухнуть белопенным кипеньем.
Природа придумала любовь не только для размножения, хотя и для этого тоже, но и для оправданий последнего смертного часа с его страданием и предстоящей чёрной бездной.
Сладость любви по своей силе тождественна неотвратимой муке конца. Две стороны одной золотой медали по имени «Жизнь».
2
Федула пришёл утром угрюмый и неразговорчивый с помятым опухшим лицом и синяком под глазом.
На вопрос Кирилла – где он пропадал всю ночь, тот только хрипло кашлянув, припал толстыми губами к чайнику и долго, не отрываясь, сосал и сосал его алюминиевый носик, пока чайник одышливо не ухнул пустотой.
«Ну и чёрт с тобой!» – подумал Кирилл и, обидчиво хлопнув дверью, ушёл на работу.
В кузне Федула не появился. Кирилл только разозлил озабоченного начальника участка, сказав, что у Федулы открылся флюс и тот ушёл в поликлинику лечиться.
– В какую поликлинику? Чего ты мелешь? Зубы лечат в стоматологии и за деньги! А Федула быстрее челюсть потеряет, чем будет платить за какой-то флюс!
– Ну, тогда я не знаю, может, понос?..
– А вот за это, я тебя пока на Федулино место определю. Помахаешь кувалдой, враз язык прищемишь, говорун хренов!
Так и пришлось Кирюше Назарову поработать весь день возле жаркой наковальни, молотя пудовой кувалдой, прозванной монтажниками за свою изматывающую суть – «тёщей», по раскалённым стальным огрызкам, из которых потом получались крепёжные детали для монтажных соединений.
Вечером Федула был так же молчалив, только пристально посмотрел Кириллу в глаза и улёгся на кровать, показывая всем видом, что он уже спит и чтобы ему не мешали.
Серёга Ухов с Колей Яблочкиным были ещё в командировке, поэтому Кирилл выключил свет в комнате и бесцельно подался, куда глаза глядят.
Заснеженный город лежал перед ним в голубых сумерках уходящего дня, источая медовый свет фонарей на своей главной улице, на той, где тихими голубыми огнями светились высокие окна музыкального училища.
Там, даже сладко подумать, училась его Дина, от которой до сих пор остался привкус свежей клубники в сливочном мороженом.
Может, она теперь весело смеётся с подругами над ним, рабочим парнем с городской окраины, с которым она просто так, чтобы убить время, провела вчерашний вечер. А может, чем чёрт не шутит, когда спит Бог, разучивает какую-нибудь партию с красавцем-сокурсником, тоже музыкантом, тоже увлечённым своими Бахами и Бетховиными вместе с Чайковским…
Уютный высокий свет в окнах пробудил в Кирюше такие сладкие воспоминания по своим школьным дням, что от жалости к себе защемило сердце. Понимание конечности всего сущего, невозвратность ушедшего времени, жалобно заскулили в нём бродячим щенком, потерявшимся на широких пустынных чужих улицах большого города. Совсем недавно, вот в такие же вечера, он сам сидел за партой, высматривая в чёрном омуте окна ускользавшие образы своих мечтаний, вместо того чтобы следить за мыслью преподавателя, объяснявшего разницу между суммой квадратов двух чисел и квадратом суммы этих же чисел. Скучный, тягостный урок, а вот, смотри-ка, остался в памяти, как что-то родное, неизъяснимое, милое…
Очнувшись от воспоминаний, Кирюша тряхнул головой, отгоняя неуместное лирическое наваждение.
Нашёл о чём тужить! Нечего распускать сопли, как гнилой интеллигент. Он теперь сам авангард, гегемон, молодой представитель рабочего класса, на котором, как на оси, держится яростный мир реальной жизни!
Кирилл достал сигарету, закурил, и теперь только до него дошло, что они с Диной не договорились о встрече.
Занятия в училище в две смены. Может, она уже дома или где-нибудь в кино, или с друзьями, а он, как школьник, таясь, высматривает по окнам плетёные косички с бантиками.
Но тут от неожиданности он чуть не свалился в сугроб.
– Ди-на!.. – только и выдохнул он, почувствовав такую слабость в ногах, словно без страховочного пояса стоял на шатучей балке у самого обреза, который обрывается многометровым провалом.
Девушка взяла его под руку и потащила за собой в здание училища, где искрящиеся светом хрустальные люстры разбрызгивали солнечные зайчики на столпившихся в фойе студентов.
Праздником веяло и от залитого электричеством зала, и от гомонящих возле витой кованой лестницы учащихся, и даже от самой, чистенькой, в русском платочке вахтёрши, оберегавшей своих подопечных от чужого присутствия.
Вероятно молодость Кирилла, а, может, и стоявшая рядом с ним одна из студенток, сделали его в глазах благостной охранительницы заведения своим. Поэтому никакого противодействия с её стороны не было, когда они с Диной поднимались на второй этаж в актовый зал, где студентами сегодня давался музыкальный концерт, посвящённый великому земляку Рахманинову, в честь которого было названо и это учебное заведение.
В концерте принимала участие и Дина, что сразу развеяло все сомнения Кирилла в уместности его пребывания в этих высоких стенах.
Девушка усадила его на одно из свободных мест в последнем ряду, шепнув на ухо, чтобы он ей громче всех аплодировал, когда она выйдет на сцену исполнять Рождественскую литургию.
Музыка, тем более религиозного направления, где экстаз соединения с божественными силами требует высокого душевного настроя, которого у рабочего парня, конечно же, не было, поэтому Кирилл, скучая, шарил глазами по залу и с нетерпением ждал окончания торжеств, на которые он неожиданно попал.
Дина не выбежала на сцену, как до этого, кланяясь, выбегали студенты, объявляя то или иное произведение великого композитора. Нет, она вышла тихо, на высоких каблучках, как на цыпочках, задержалась у рояля, и, казалось, разделяя слова на слоги, произнесла чистым голосом: «Сергей Васильевич Рахманинов… «Всенощная»… Молитвенное песнопение в память погибших за отечество»
Кириллу показалось, что он ослышался – слово-то какое забытое, словно из русских сказок: – «ВСЕНОЩНАЯ»! Сразу вспомнилось когда-то прочитанное: «… И рыщет зверь в нощи, яко тать».
Листая ноты, Дина слегка наклонилась над чёрно-белым опереньем клавиш, выпрямилась, посмотрела в зал, огладила ладошками юбчонку на крепкой девичьей попке, отчего у Кирилла перехватило дыхание, села на высокий на винтовой ножке стульчик и опустила на клавиши пальцы.
Рояльные струны тугие. Они сначала горько застонали, потом по залу прокатился их рокочущий ропот, словно они, вибрируя, стряхивали с себя тлен и пыль времён, в которых лежат, раскинув в глубоком сне руки, русские воины, не потерявшие чести в смертельной схватке с врагом.
Кириллу раньше никогда не приходилось слушать подобные звуки. Но теперь, в этом чудесном, чистеньком и уютном зале вдруг снова привиделась соседка, тётя Дуся, которая рвала на себе волосы, колотясь головой о белёную известью стенку своего дома. Глиняная штукатурка желтым пеплом путалась в космах, сыпалась на плечи, на высокую, ещё не тронутую старостью грудь. Тётя Дуся так выла, что её собака, сбесившись, перегрызла привязь и выла вместе с ней, роняя жёлтую пену на её босые ноги.
Собравшийся народ, только горько цокал языком и разводил руки.
В солнечное окно тёти Дуси, застя свет, влетела чёрная птица из далёкого чужого Афганистана и стала клевать её голубые русские очи, стараясь доклеваться до воспалённого горем мозга. Сын, невозвратный сын тёти Дуси, лейтенант Советской Армии Сергей Трофимов геройски погиб на пыльной горячей тропе войны, прикрывая отход своей роты, о чём так громко клекотала чёрная птица, ворвавшись в солнечное окно деревенской русской избы.
И вот теперь эта чёрная птица, обломив одно крыло о дубовый паркет актового зала, поверженная, всё кричала и кричала, вздымая другое чёрное лакированное крыло к потолку.
Птица печали. Птица памяти. Птица скорби.
Кирилл так ушёл в свои видения, что не сразу понял, что студенческий вечер подошёл к концу, и надо покидать зал.
Он даже забыл, что обещал поддержать аплодисментами свою молодую музыкантшу вышедшую на сцену показать своё умение владеть инструментом и сердцами слушателей.
Слушатели – требовательные преподаватели училища, да и сами студенты обошлись аплодисментами и без Кирюшиных запоздалых рукоплесканий.
Дина подошла к нему в тесном маленьком коридорчике, ведущем в тёмные закоулки старинного здания, молчаливо подержала его руку в своих ещё не остывших ладонях и велела подождать её на улице.
На улице, зашторивая город белой кисеёй падающего снега, стояла тихая зимняя ночь.
Наверное, в жизни Кирилла Назарова чудесней этой волшебной ночи уже не будет никогда. Так он думал, жадно втягивая густой пахучий дым сигареты, оглядывая сквозь воздушную игру снежинок. убегающую с редкими прохожими главную улицу Тамбова.
Да, наверное, так! Ничто на этом свете не бывает одинаковым. Тем более во времени, убегающем вдаль, как вот эта заснеженная улица.
На этот раз Кирилл угадал своё будущее. Эта ночь была последней ночью его юности. Дальше начиналась зрелость.
3
Дина в заячьей шубке, вязаном берете из белой шерсти, в белых варежках и таком же белом, длинном, почти до самых колен, кашне была настолько очаровательной и красивой в жёлтом свете высокой газоразрядной лампы уличного фонаря, что Кирилл со стоном обхватил её талию руками и крепко прижался к ещё не остывшей девичьей упругой щеке.
Дина только что вышла из дверей училища и не сразу ответила на возбуждённый долгим ожиданием стремительный порыв парня. Она слегка отстранилась, упираясь варежками ему в грудь, но потом, притихнув, поднесла губы для поцелуя.
О, это влажное дыханье моря! Запах близких водорослей, горечь морской воды со вкусом соли, так похожей на вкус свежей крови.
Всё перемешалось в этом поцелуе, всё сошлось в одной единственной точке: и романтическая восторженность красотой, и зов плоти подхлёстанный древним инстинктом продолжения рода, и просто взаимное влечение юности друг к другу. Все желания и вся мощь молодости объединились в двуединстве этого действия, этой печати, этого огненного знака в земных и небесных сферах.
Любовь глупа и, может быть, в этом её преимущество перед другими чувствами.
Огонь жжёт – и ты отдёргиваешь руку от сильной боли.
Под тобой провал, пропасть, высота неимоверная и боязнь сорваться отшвыривают тебя на безопасное расстояние от обреза.
Вкусовые и осязательные органы спасают твой организм от некачественной пищи, а в итоге – от отравления.
Всё ясно – умный в гору не пойдёт!
И только любовь опрометчива, бездумна и доверчива без оглядки. Зелёная, изумрудная полянка болотистой местности зовёт тебя, ты шагнул – и зловонная чавкающая трясина уже развезла свои ложесна, и чрево её ненасытно…
Одуряющая возможность физической близости шатала молодую пару. Клубы парного воздуха соединялись в одно дыхание, мешались в танцующем полёте снежинок, словно белые ангелочки спускались на своих мягких крылышках, уже соединили их души.
Самое трудное в эти мгновения – остаться каждому в своём одиночестве, и каждый из них не хотел и не допускал мысли об этом.
Не замечая холода и пространства вокруг себя, они бродили по городу, взявшись за руки, останавливались возле светящихся витрин, бездумно рассматривали муляжи в них, целовались, торопливо оглядываясь по сторонам, и снова приникали друг к другу.
Зимние ночи тем и хороши, что они бесконечны, но у них есть один существенный недостаток – ледяная стужа. Жар в груди – он только в груди жар, а снаружи студено и зябко.
В те времена заката социализма, несмотря на привитый кремлёвским властям либерализм, гостиницы были недоступны. Да и кто бы пустил эту сладкую парочку без должных документов о регистрации брака в номер? Это теперь можно любую жрицу и прислужницу Афродиты, да и просто любительницу мужской брутальности привести в любой час дня и ночи в одну из многочисленных гостиниц и съёмных квартир, сдающихся ловкими и оборотистыми людьми на час или по потребности, как того захочет клиент.
Самый главный пропускной документ теперь – деньги.
А тогда – всё не так.
Вот и привела сводница матушка-стужа молодых людей снова к барачным дверям мужского рабочего общежития, где батареи гудят от теплового напряжения, и сладким грехом остро пахнет казённая холостяцкая постель.
Как всегда в это время, входная дверь была заперта, а стучаться бесполезно – старая хрычёвка ревниво берегущая честь молодых парней, ни за что не впустит, да ещё и поднимет скандал.
Потоптавшись возле запертых дверей, Кирилл достал складной нож с длинным тонким лезвием и осторожно просунул лезвие между створкой.
– Т-с-с! – прижал он озябший палец к губам, оборачиваясь к девушке. – Вахтёрша теперь дрыхнет без задних ног. Наглоталась вермута. Матрёна всегда, когда дежурит в ночь, то принимает на дряблую грудь, чтобы совладать с бессонницей. Попробую сделать фокус!
Он лезвием поддел крючок в дверях и, слегка шевельнув створку двери, освободил её. Вход был свободен!
– Как же я!.. Там Федя. Я его боюсь! – Дина придержала Кирилла за руку. – Может, не надо?!
Действительно, до парня только теперь дошло, что спать в одной комнате с Федулой, его девушка, ну никак не может! Хотя у них в общежитии случалось всякое.
– Не бойся! Я буду рядом! Федула спит! А мы – потихоньку, потихоньку… А то будут лежать здесь у порога две замёрзших ледяшки – это мы с тобой. Пойдём, трусиха! – Кирилл подхватил под руку девушку и они, как ночные тени, прошмыгнули внутрь.
Спросонку недовольно скрипнула старая деревянная лестница, и они уже – вот они! На втором этаже. Из двери напротив пробивается защемленная полоска света, значит, Федула, его сосед, не спит.
Это так озадачило Кирилла, что он в нерешительности остановился:
– Н-да! Вот кому не спится в ночь глу-хую! – сказал он с растяжкой. – Ты пока постой здесь, а я всё улажу с этим стражем ночи! – Кирилл попридержал девушку за плечо, приоткрыл тихонечко дверь и заглянул внутрь.
Кровать соседа была аккуратно заправлена, полотенце, сложенное треугольником в виде солдатского письма лежало на одеяле, что красноречиво говорило об отсутствии хозяина и не могло не удивить Кирилла – Федула, обычный домосед, и вдруг, в столь позднее время, не дома.
До Кирилла сразу даже не дошло, что теперь-то всё складывается так удачно и его девушка может остаться на ночь без помех здесь, в этой комнате вместе с ним. Судьба как будто сама уготовила неожиданную, полную невозможных ощущений предстоящую близость.
Кирилл молчаливым жестом поманил девушку за собой.
Как только Дина переступила порог, он тот же час защёлкнул за ней замок во избежание неожиданного появления так удачно исчезнувшего соседа.
«Как-нибудь объяснюсь потом, если Федула нагрянет, но впускать его не буду… Ни за что ни буду! – решительно рассудил Кирилл. – Небось, в соседней комнате, у маляров переночует. Ничего с ним не сделается»
Каким образом он мог молотобойцу Федуле помешать войти в свою комнату, Кирилл не задумывался.
Тот мог в случае чего и по шее надавать, предотвращая моральное падение своего младшего соседа. Федула такие игры не любил и другим советовал в это самое так просто не играть. Что-что, а нравственный закон был для него, по крайней мере, в этой части незыблем.
Но, что говорить о нравственности, когда тебе нет ещё и двадцати лет, а гормоны играют, как целый воинский оркестр, и на всех инструментах? И кто скажет, что такое в любовных отношениях двух молодых людей нравственно, а что безнравственно? Каждый помнит свою заревую, соловьиную юность, и у каждого было что-то подобное, если хорошенько освежить память сквозняком прожитых лет.
Дина, как вошла, так и осталась стоять в нерешительности у порога, прислонившись головой к дверному косяку, только руки её бессознательно скручивали и раскручивали концы вязаного шарфа, выдавая охватившее её волнение.
Кирилл, медленно соображая, что ему делать дальше, подошёл к столу.
Было видно, что и он сразу, как только защёлкнул замок на двери, осознал всю ответственность за дальнейшую неотвратимость событий, которые в одно мгновение изменят их, до сегодняшнего дня, неопределённые отношения, и боялся этого.
На непривычном голом и чистом столе лежал лоскуток тетрадочного листа с расползающимися в разные стороны буквами: «Срочно уехал в деревню. Мать заболела. Скажи Петровичу, инженеру нашему, чтобы он мне оформил отпуск за свой счёт на месяц. Да смотри, не балуй! Фёдор».
Всё сошлось в этом мире и стихло, как говорил один поэт.
Это был подарок судьбы! Вернее, судьба распорядилась Федулой так, что он, сам не ожидая этого, явился незримым свидетелем на чужом празднике жизни.
Кирилл не сразу осознал, что ему больше всего мешает в данный момент, словно он стоит на базарной площади, окружённый любопытным народом.
Свет! Конечно свет! Он лихорадочно шлёпнул ладонью по выключателю, и всё стало на свои места. Ночная тьма – хорошая сводня! Наверное, именно за это её так обожают влюблённые. Ни одна пара в мире, растворяясь в её объятьях, вдруг обнаруживала себя – два в одном.
– Раздевайся! Чего ты? – с одышкой прошептал Кирилл, обжигая своим дыханьем девушке ухо.
Её шарф, шапка, и шубка, и она сама почему-то сразу оказались в его руках.
Радостно взвизгнула кровать. Ударил в ноздри остро-горчичный запах её духов, а может так пахли её груди, в глубокую цезуру которых зарылся Кирилл, охваченный неистовым желанием – измять, раздавить, поглотить прильнувшее к нему существо.
Он задыхался от нехватки воздуха, запёртый в податливых и влажных теснинах, сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот проснутся в соседней комнате маляры и будут выламывать дверь, чтобы заглушить этот стук, нечаянно разбудивший их среди ночи.
Всё случилось так, как и должно случиться. Ничего нет и не будет нового в этих убогих барачных стенах мужского общежития…
И мы не будем соглядатаями, дабы сердце не наполнилось завистью.
Только одно надо сказать – ночь для них сегодня не окажется длинной.
Молодость не знает греха. У молодости есть подаренная самой жизнью индульгенция, иначе молодость не была бы тем, о чём с такой грустью и нежностью вспоминается на закате дней: юность, весенняя утренняя зорька, потягивание румяного солнца над кромкой луга… «Выткался на озере алый цвет зари…» Да что там говорить! «С ненаглядной певуньей я в стогу ночевал…». Соловьиная пора! «Не догорев, заря зарёй сменялась. Стояла в небе полная луна и, запрокинув голову, смеялась, до слёз смеялась девочка одна…».
Отмахнёшь рукой воспоминания, и только от прошлого влага останется на щеке.
4
Это только так говорится, что человек хозяин своей судьбы. Ложь! Материалистическое заблуждение! Если хочешь рассмешить Бога, – расскажи ему свои планы на завтрашний день.
После того случая у Кирилла началась совсем новая жизнь.
Нельзя сказать, что беззаботная, но и не отягощенная никакими обязательствами.
Договориться на вахте с дежурными не составило никакого труда. Обычный взнос – кому бутылка водки, кому коробка конфет – и в любое время проход для его девушки был свободен. Свободна была и комната, в которой жил Кирилл: Федула гостил на родине, а вернувшийся вдруг из командировки его друг Яблон, теоретик подобных дел, весело хмыкнул, поймал протянутую Кириллом пятерню и после стакана водки без предъявления претензий перебрался на пустовавшую койку к малярам.
Все ночи превратились в одно сплошное торжество жизни.
Правда, с утра на работе ему теперь приходилось бороться со сном, а вечером – с обуявшими его с недавних пор такими желаниями, о которых вслух не говорят.
– В хомуте спишь? – шлёпнул его по плечу бригадир тяжёлой, как обрезок листового металла, пятернёй. – На высоте будь повнимательней, а то себя уронишь, монтажник хренов!
Кирилла настолько одолела сонная приливная волна, когда он на высоте 30 метров стягивал рожковым ключом болтовое соединение трубопровода, что он, зацепившись страховочным фалом за балку пролёта фермы, аккуратно угнездился возле колонны и заснул без сновидений сном праведника.
Пришлось бригадиру снимать его с высотных работ до особого распоряжения.
Кирилл ещё легко отделался. За такие вещи монтажников с площадки в шею гонят. А тут бригадир пожалел:
– Ступай, работай внизу на подхвате, грёбарь областной, пока в норму не войдёшь! Парень ты хороший, а с женским полом слабоват оказался. Гайки своей крале подкрути, чтобы дюже резво не гнала!
Кому крутить гайки, когда на двоих и сорока лет не наберётся, а кровать одна? Такая волна накатит, что на ногах не удержишься. А жажды эта волна не утоляет, только губы сушит.
Труднее всего было выпускнице музыкального училища, подружке и соучастнице во всех таких делах ненаглядного Кирюши – Дине. Занятия пропускать нельзя. Подготовку к урокам делать нужно? Нужно! А упражнения по специальности отрабатывать, кто будет? Пушкин? А там ещё свекровь стала с пристрастием приглядываться к молодой снохе, неудобные вопросы задавать, вроде, таких:
– Где ночь-то пропадала?
– У подружки к коллоквиуму готовились!
Что такое коллоквиум – тьфу ты, Господи, и не выговоришь! – старая женщина не знает. Но слово какое-то уж очень серьёзное! Наверное, важное, коль дочка по ночам книжки штудирует! Ладно, чего ей со старухой сидеть? Пусть учится!
– Что же ты, дочка, всю прошлую неделю дома не была? Я тебя, поджидаючи, блинков испекла… Ведь масленица стояла!
– А мы как раз к этим дням с группой студентов фольклор по дальним глухим деревням и сёлам записывали, народные песни, хороводы, свадебные и обрядовые ритуалы… Нельзя пропустить. Курсовую работу по народной музыке сдавать требуется… – пространно объясняет она.
А сама под ноги смотрит, вроде сапожки от снега очищает. Знает, что стыдно врать. А что поделаешь? Сама бы сквозь землю провалилась! Не расскажешь ведь, как хорошо было в тесноте Кирилловых рук, когда вся предыдущая жизнь, всё пространство сходилось в одной точке, где ликовали душа и тело в сладостной агонии любви.
Пелагея Никитична посмотрит внимательно на девушку, вздохнёт и ничего не скажет.
Чувствовала пожилая женщина, что сынок её за решёткой не просто так оказался. Не пьяное это дело, а совершенно другое. И секрета здесь никакого нет. Беда случилась сразу же, как только свадьба отгуляла. Ещё не успели остыть от венчальных песен бревенчатые стены дома, как печаль, словно жухлая пакля, законопатила все щели. Куда ни посмотри – везде ветошь в глаза лезет, не сморгнёшь. Оттого и людям в глаза смотреть тошно.
– Здравствуй, Пелагея!
– Здравствуй, Марья!
И – всё! Отвернётся Пелагея Никитична от соседки и заспешит, засеменит, вроде дома молоко убежало или кликнул кто по неотложной надобности.
Что тут скажешь? Сын в тюрьме по хулиганскому делу сидит и молодой женой не успел натешиться. Всегда смирный ходил. Уважительный. А вот, поди, ж ты! И мать-старуху не пожалел. Теперь Пелагея и слезу не успеет просушить, как новая набегает… И, е-ех! Жизнь наша косолапая, всё в сторону заворачивает!
И пойдёт Марья, не оглядываясь, по своим делам, мысленно крестя перед собой дорогу; у самой сын тоже вот ожениться хочет на залётной девице. А та, как коза строптивая! Кабы, чего не вышло! Осподи, Осподи, пронеси чашу греха мимо! Надо бы свечку поставить Николаю Угоднику… Попросить ходатая перед Богом, чтобы девицу эту к нашему дому не допустил. Растила, растила сына, и – на тебе! К чужой юбке спешит прислониться, поганец!
Плюнет Марья через правое плечо бесу в глаза: «Не смущай грехом людей православных!»
Марье ещё ничего, всё впереди, а вот Пелагеи тошно – сын за решёткой, сноха молодая может правду говорит (хорошо бы), а может дурью мается от избытка в грудях и теле…
Ах, если бы хоть чуточку, хоть краешком глаза Пелагея Никитична увидела «коллоквиум» своей недавней постоялицы, а теперь сношеньки, девочки ладненькой, как скрипка Страдивари, кислотой крепче «царской водки», которая запросто разъедает серебро и платину, обожгло бы золотое сердце старой женщины, и оно бы распалось от горечи и невозможности что-либо исправить.
Что упало, то пропало. Пропало, закатилось под половицы счастье материнское. Ах, Дима, Дима, что-то теперь будет?
А что случится, что будет там, за стальной решёткой, где глаз надзирателя зрит неусыпно, а голос конвоира заглушает все крики души?
Ничего не случится.
И слава Богу! Иначе зубами перетёр бы стальные прутья Дмитрий Космынин, чтобы посмотреть в тёмные, омутовые глаза молодой жены. Посмотрел бы и снова ушёл за каменные стены узилища, чтобы до конца жизни не встречать и не видеть этих, таких невозможных, таких обманчивых глаз, в которых он утопил себя.
Но никогда в жизни ныне заключённый Дмитрий Павлович Космынин не встретит и не увидит тех глаз и не насладится торжеством отказа от их гибельных чар, потому как в мире правит случай.
А случаи бывают разные – один споткнулся, и нашёл ключ от того места, где деньги лежат, а другой споткнулся и шею вывихнул.
Хотя случай, как говорят очень умные люди – философы, есть квинтэссенция закономерности, её зерно, ядрышко.
Так то!
5
Пока Пелагею Никитичну одолевали невесёлые мысли и сомнения, пока она выискивала в словах своей молодой снохи правдивые оправдания, Кирилл и Дина, уединившись от всего мира за шаткой дверью барачной комнаты рабочего общежития, отдавались тому зову, который, заглушая все звуки разума, не обошёл каждого живущего на этой земле.
Пока торопливо проворачивался ключ в замочной скважине, а время для них уже останавливало свой ход.
Поди, спроси влюблённую парочку сидящую на лавочке под золотым клёном осени или вот этих; прикипевших друг к другу школяров, юнцов – одноклассницу с одноклассником в полумраке тесного подъезда, – который час? В лучшем случае получишь недоумённое молчание, подтверждающее банальную истину, что счастливые – часов не наблюдают.
Как в песне: «…Приду домой, родные спросят – где дочь гуляла? Где была?»
– Кирюша, родненький, отпусти меня! Не трожь больше! Мне к хозяйке пора! – Дина с недавнего времени снова Пелагею Никитичну стала называть хозяйкой, а не свекровью. – Как же я перед ней стоять буду? Что скажу? Включи свет, я на часы посмотрю!
В комнате тихо, ослабленная панцирная сетка на солдатской койке временно отдыхает, на полу стелется самотканый половичок из отливающего серебром голубоватого лунного сияния, это в единственное не зашторенное окно, выламывая раму, во все глаза таращится любопытница в морозном кружале.
У, старая сводница! Сгинь, скройся, пропади! Не буди в молодых душах сомнения в своих поступках.
Молодость всегда права, она ещё, эта молодость, нагрузится думками в старости, накукуется в одиночестве, наплачется и нарыдается.
Это верно во все времена и во все эпохи так же, как земля вращается вокруг солнца.
Кирилл зажимает ладошкой девушке рот, целует в глаза, на губах шорох её ресниц, словно проснулись бабочки лета и пробуют на взлёте свои помятые снегобоем крылья.
Невозможное просит Дина, немыслимое! Да он и не держит её! Поверни ключ, и ты свободна. Десяток шагов до вахтёрши. А та – с понятием, сама по молодости голову теряла, Что ж, женское дело – известное! Рубль за вход, а два рубля за выход…
Как в песне: «… А я скажу – в саду гуляла, домой тропинки не нашла!»
И забудет выпускница музыкального училища все сроки, отведёт от своих губ горячую ладонь Кирилла и, запрокинув голову, отдаст ему всю себя, ни о чём не жалея. И зажмурится смущённая ночная сваха, западёт за тучку, а там и рассвет поднимается с потягом, хоть и долгий, зимний, а неминучий.
Утром, наскоро, чтобы прогнать ночные наваждения, Кирилл опалит нёбо горячим до невозможности чаем, и, рассасывая с глубокими затяжками сигарету, приобнимет в помятой постели Дину. Потом – на работу, в свой «Шараш-монтаж», в контору, где плоское катают, круглое таскают, а что не поддаётся – ломиком!
Дина слегка поправит перед засиженным мухами зеркалом со щербинкой причёску, промокнёт платочек в дегтярном чае, протрёт им личико и, тоже в дверь потихоньку, на цыпочках, бочком-бочком мимо старой ведьмы, у которой в это время самый, что ни на есть, сладкий сон.
Куда идти в такую рань? Занятия в училище во вторую смену, библиотека работает только со второй половины дня, остаётся нести повинную голову к Пелагее Никитичне, которая в последнее время стала как-то по-особому приглядываться к своей сношеньке.
Раньше такого не замечалось. Доченькой звала. Дюймовочкой. Цветиком ненаглядным…
Что делать? Шило в мешке не утаишь, а попробовать ещё раз стоит. Стыдно врать, но другого выхода не придумаешь. Попробую, наверное…
Дорога к дому быстрая, хоть и не близкая. Ещё не нашлись и первые слова, а дверь уже – вот она! Тяжёлая. С места не стронешь. Потянула на себя ручку, а дверь-то сама и открылась, да так быстро, что Дина чуть не опрокинулась навзничь перед своей свекровью, – лицо строгое, сухое, глаза красные от бессонной ночи, скорбь в тех глазах и влага непросыхаемая.
– Вот что, девка, по всему видать жена ты не мужняя, себя блюсти никак не можешь! Возраст твой, конечно, молодой! Димушки, сынка моего, я думаю, тебе не дождаться. Не прячь глаза! Вижу, вижу! Приглядчивая ты… В теле женском… Красивая… А нам красивая – ни к чему. С лица воды не пить. Вот тебе – слова мои! А вот – чемодан с вещами! Там всё по порядку выложено. Можешь проверить. За книгами, уж очень они мне были несподручны, ветродуя своего пришли. Не крутись, не крутись! Знаю. Сама видала, как вы с ним кружева возле училища плели. Тьфу, ты! Срамота одна! Бери, бери свой чемодан! Вот – Бог, а вот – порог! И судья тебе навстречу! – Пелагея Никитична, как ни тяжек был ей этот разговор, спокойно выставила на веранду чемодан, давая понять девушке нежелательность её пребывания в этом доме.
Что тут скажешь? Права или неправа Пелагея Никитична так поступать с девушкой, не знаю, но наверное, совершенно права, – скажут мне сотни матерей, насмотревшись на своих сношенек не совсем строгого поведения.
«Квелые пошли мужики! Квелые! – судачат в досужих разговорах старухи. – В наше время такой девке подол бы завязали на голове, да вожжами по тому месту, которое зудит! А сегодня – что? Проморгают глазищами свой позор, и снова: «Голубка моя сизокрылая! Радость моя!» – А те опять на чужой сучок смотрят, где бы своё гнездо пристроить».
Вышла Дина из калитки – улица широкая в обе стороны. Ходи, куда глаза глядят! Места везде много, на всех хватит. Чемодан в руке неподъёмный, в нём всё приданное. На душе груз, как в этом чемодане фибровом. Одно место, куда можно постучаться, это рабочий барак Кирилла. Кирюша всё может. Все узлы развяжет. Он такой, такой, такой…
Каким образом Дина оказалась возле общежития, она и сама себе сказать не могла.
Постояла перед дверью в нерешительности. Чемодан у ног. А войти не может, духу не хватает. Жмётся к стенке, холодно, на руки дышит.
Может, услышала шорох за дверью, может, вышла просто так посмотреть на погоду, знающая всё про всех тётя Мотя, любительница портвейна и сплетен. Она не раз видела Дину с Кириллом и теперь, подошла к ней, как к старой знакомой.
– Что, дочка, из дома выгнали?
– Ага! – почему-то с откровенной доверчивостью сказала та и, опустившись на чемодан, заплакала.
– А ты, никак, замужняя будешь? – откуда-то прознала старая ведьма её теперешнее положение, вроде, как рядом стояла.
– Ага! – не найдя другого оправдания, снова призналась девушка в несвойственном ей простодушии.
– А чего же ты так расстроилась? Какая кума под кумом не была! Дело житейское. Вот я сама, когда в офицерской столовой работала… Н-да, – прервала она свою мысль, – Кирюша Назаров человек хоть и молодой, а толк в девках понимает, знает что почём. Со вкусом малый, со вкусом… Сердцеед, ничего не скажешь! Чего ж мы стоим-то здесь на морозе! Проходи! – Вахтёрша открыла дверь, пропуская Дину впереди себя. – А чемодан твой я в кладовку поставлю, чтобы он глаза не мозолил. Ага?
– Ага! – обречённо повторила девушка, всё больше и больше проникаясь тёплым чувством за участие к себе чужой, посторонней женщины пусть и не совсем благостного вида.
Как говорят, – доброе слово и ежу приятно. Человек, хоть существо и мыслящее, а тоже вроде того ежа, погладь по головке, он тебе всю душу выложит.
Тётя Мотя достала из тумбочки высокий нержавеющий стали заварной чайник, всыпала туда почти полную горсть чёрных кудреватых стружек из холщового мешочка, и пошла на кухню, махнув Дине рукой, чтобы она села на стул возле её вахтенного стола, обозначенного телефоном и связкой ключей.
Через минуту она принесла исходящий паром чайник и две алюминиевых солдатских кружки. Вероятно, другая посуда здесь просто не держалась.
– Ну что, девка, давай чайком твою беду сполоснём, глядишь – и полегчает! А? – Тетя Мотя достала из кармана пяток ирисок в цветастых бумажных обёртках, разлила по кружкам горячий нефтяной отстой, разломила на две половинки баранку и одну протянула гостье. – Подкрепись, чего ты? – Потом, подумав, снова нагнулась к тумбочке, чего-то там пошарила и достала початую бутылку вермута, гаже которого может быть только портвейн производства местной разливной линии. – Будешь?
Гостья отрицательно покачала головой. Какой праздник, когда матица над головой обломилась? Куда она пойдёт теперь: жить негде, а до получения диплома осталось всего-то три месяца, квартиру в эту пору не найти, а если и найдёшь, то потом куда? В свою деревню Мухобоево. Учителем пения для местных первоклашек, которых осталось меньше, чем пальцев на руке…
– Ну, значит, ты не будешь! – Баба вытащила бумажную затычку, подняла бутылку, посмотрела на свет и припала мятыми губами к зелёному горлышку, предварительно протерев его рукой. Оторвавшись от бутылки, она снова заткнула её самодельной пробкой и поставила под ноги. – Тогда чайком грейся! – по увлажнённым глазам, ставшим теперь улыбчивыми, было видно, что тётя Мотя приходит в хорошее расположение духа. – Не квелись! Я с Ахрипчем, комендантом нашим, Архипом-хрипунком, переговорю, он тебе комнатку под лестницей оформит, в которую я тебя сейчас отведу, и будешь жить, как у гулюшки. – она, весело хмыкнув, вылезая из-за стола, пропела: «…Жила бы, как у гулюшки – пила б, ела, что хотела, а работать х…шки!» Эх, годы молодые! – баба подняла чемодан гостьи и приказала следовать за собой. – У нас на первом этаже семейные ютятся, так что начальству из ЖКО ты глаза мозолить не будешь – откуда здесь девка? Постельку тебе добуду. Чего ты? Живи, коль жить хочешь! Кирюшу своего баловать каждый день будешь. Да и на свидание никуда ходить не надо, коль милый рядом. И-ех! Мил уехал, мил оставил мне малютку на руках… – Теперь тётя Мотя развеселилась по-настоящему, наверное, вспомнила свою расторопную молодость.
Дина вздохнула и, опустив голову, пошла за решительной женщиной, которая с «Ахрипчем» запросто все дела может устроить и найти бедной девушке крышу над головой.
Тётя Мотя, действительно, вершила все дела по бараку: кого, куда поселить, а кого выселить, кого впустить без документов, а кого и с документами отматерить так, что посетитель или посетительница сразу забывали дорогу в эту сторону.
С комендантом «Ахрипычем» она отбывала окончание лагерного срока на поселении под Соликамском. Оба сидела за растрату – один за имущество вверенного ему колхоза, а другая за недостачу в продуктовом ларьке.
Времена были тогда серьёзные. Растрата считалась государственным преступлением и срока давали тоже серьёзные.
Это теперь – кто взял много, освобождён от ответственности – значит, человек состоялся, умён, значит, сто достоинств в нём…
Комната под лестницей была хоть и маленькая, но уютная. Деревянный топчан вместо солдатской, на ржавых пружинах койки, (скрыпа не будет слышно! – ухмыляясь, сказала догадливая ведьма), выкрашенная охрой тумбочка в головах, на тумбочке большой обломок зеркала, толстое стекло которого было совершенно чистым, полосатый без наволочки матрац, тоже без пятен и разводов, подушка, из которой кое-где выступал пух, но ткань была целой и невредимой.
Топчан стоял возле трубы водяного отопления. В комнате было довольно тепло и чисто.
По женской косметике на тумбочке перед зеркалом и некоторым аксессуарам, забытым невзначай на резном старинном стульчике, можно было понять, что до недавней поры здесь кто-то жил и обывал.
Дина вопросительно подняла глаза на приветившую её женщину.
– Не боись, дочка! Это место счастливое – отсюда замуж птицей вылетишь! Перед тобой здесь, тоже вроде тебя, Нюрашка-швея проживала. Месяц только и попользовалась моей добротой, а там замуж выскочила за строителя заслуженного, которому квартиру ко Дню Советской Армии профком выделил. Я у них и сватьей была, вниманием ённой родни попользовалась… Пойду, бельё постельное принесу!
Когда говорливая женщина ушла, Дина устало опустилась на топчан, разглядывая низкий скошенный потолок, выкрашенный белой краской.
О том, что совершается жизненный перелом совсем непохожий на то, что она переживала в своей, в общем-то, достаточно короткой жизни, до её сознания пока не доходило.
Молодость безоглядна, учится только на своих ошибках и с этим ничего не поделаешь.
Была размеренная жизнь в привычном для девушки доме. А теперь шумный перекрёсток четырёх дорог вместо тихого пригляда добрейшей Пелагеи Никитичны.
«Ничего, ничего – твердила она себе, – вот получу диплом, и мы с Кирюшей по комсомольским путёвкам уедем в Сибирь (тогда модно было, сломя голову, отправляться на «запах тайги»)! Кира такой хороший! Под его ладонями так уютно и надёжно, что ничего в жизни не страшно… Тётю Полю (это она о Пелагеи Никитичне так) только жаль. Дима сам виноват – не надо было по такому пустяку человеку голову терять. Меня одну оставил…»
Её размышления о своей бренной жизни прервала вездесущая тётя Мотя:
– А вот и постелька тебе готова! Ничего, ничего! Полежи, отдохни! – Вахтёрша положила пакет чистого белья на тумбочку и ушла на своё место княжить на вахте.
Теперь только оставалось ждать с работы Кирилла, а там посмотрим…
6
Но, как назло, Кирилл в этот вечер пришёл позднее, чем обычно – сдавал испытательные экзамены на электросварщика, а требования к сварному соединению на монтажных работах довольно строгие и не каждый претендент с первого захода может заварить образец стыка во всех пространственных положениях, а Кириллу это удалось.
Тогда по неписаному закону бригады он должен был выставить русский магарыч, что называется просто хорошей выпивкой за счёт виновника.
Или магарыч был предельный, или закуски маловато, но пришёл Кирюша, как говориться, не то что не в «себе», но достаточно хорош, и чтобы не светиться по общежитию в таком виде, тихо проскользнув к себе в комнату, провалился в омутовый сон. Только что и успел снять куртку…
Как украдкой не выглядывала из-под лестницы Дина, она Кирилла так и не дождалась, и тоже потихоньку уснула, по-детски свернувшись калачиком на своём новом месте.
Тётя Мотя хотела было позвать её поужинать с ней, но, заглянув к Дине, будить её не стала – пусть девочка поспит.
Что ни говори, а в рабочих общежитиях иногда встречаются такие женщины, для которых судьба постороннего человека, не является чужой – семья всё-таки!
Сам знаю, сам помотался более десятка лет по таким баракам, где волчьи закон и человеческие отношения не всегда вступают в противоречия.
…Утро вечера мудренее.
Встряхнул головой Кирилл – ничего, в голове не плескается. Молодой ещё. Здоровый организм за ночь выгнал дурной хмель через ноздри весь без остатка, только, прочистил кашлем опалённую гортань и пошёл в общественный умывальник приводить себя в порядок.
Постояв в раздумье возле хлещущего ледяной водой крана, он нырнул в душевую кабину, которая в столь раннее время пустовала.
Струи горячей до невозможности воды острые, как раскалённые спицы, тут же вонзились в каждую клеточку, в каждую пору расслабленного сном организма, пробуждая его к действию.
Вспомнив, что клин вышибают клином, Кирилл быстро перевел рычажок крана в положение холодной воды, и теперь уже стальные прутья хлестали его наотмашь, выгоняя всякое желание расслабиться. Вот – так и надо! Ух, ты! Вот – теперь и хорошо! Вот – теперь и порядок!
Внизу бодрая тётя Мотя, что совсем было непохоже на её долголетнюю привычку по утрам клевать носом столешницу, заговорщицки показывая глазами на дощатую кабинку под лестницей, сказала елейным голосом:
– А у нас гостья поселилась! Красавица! Не поинтересуешься?
Кирилл на ходу отмахнулся:
– Да пошла ты со своей красавицей! Я на работу опаздываю, а ты со своими шутками?
– Работа в горы не уйдёт, а вот красавицу и без тебя подберут! Федула твой приедет, я её и сосватаю за него. Ему квартиру обещали к Первомаю дать. Он ведь не как ты шелапут, а человек надёжный, семейный. Поверь моему слову! Из-за тебя, подлеца, девка пострадала, а ты!.. – Тётя Мотя махнула рукой и обиженная пошла на своё место. – Ему Дину свою не жалко, губошлёп! Я б на её месте тебе по самые микитки оторвала! Работа! Работа! Постоит твоя работа – не кончит! – по лагерной привычке отпустила она вслед Кириллу совсем не женскую скабрёзность.
Кирилл, отхватившись от дверной ручки, вернулся к старой ведьме:
– Тётка Матрёна, (Кирилл, дурачась, всегда называл так, в общем-то, добрую старую ведьму), а при чём тут Дина? Она что, сюда приходила?
– Приходила! Вон она, сиротка, под лестницей спит! Её хозяйка из дома выгнала! А ты вроде и не знаешь, жук навозный! Я её здесь поселила. Бутылка за тобой, Кирюша! – сразу сменила она свой голос на ласковый. – Нет, лучше две! Иди, – она снова указала глазами на коморку, – иди уж, грёбарь областной!
Хрустнул, разогнулся крючок на обитой дерматином двери.
Здесь под лестницей маленькая комнатка хорошо прогревалась от чугунной, почти во всю стену, батареи отопления, развёрнутой, как гармонь на деревенской свадьбе.
Пьянящий, опускающий душу в омутовые глубины первородного греха, запах раскрытой молодой женской плоти на мгновение остановил Кирилла на пороге. Раздвинутые, как крылья большой белой птицы, колени совсем лишили разум рабочего парня.
Ещё не выходя из сонного оцепенения, девушка уже была опрокинута, раздавлена, размята напором юношеского восторга.
Душа опускалась в глубины, а тело взлетало и падало, и снова взлетало, и снова падало, чтобы опять взлететь и обрушиться окончательно сломленным той недостижимой высотой, где гуляют одни вечно молодые боги.
– Что ты? Что ты, что ты? – то ли всхлипывала, то ли задыхаясь объявшим её чувством, комкала слова в своей сладкой гортани молодая женщина. – А-а-аа…
Ах, молодость! Я и сам ходил коршуном в поднебесье, сбивая крыльями края облаков, и сам падал соколом, сражённый непостижимой тайной жизни и её всепобеждающей силой…
7
Всё улеглось, всё стихло, всё вошло в привычный каждодневный обиход рабочего общежития.
Барачная жизнь имеет одну важную особенность: быстро забываются – как радость встреч, так и горечь расставаний. Сплетни тоже не приживаются – некогда, да и другие развлечения занимают местных обитателей куда как охотнее. Кто пришёл-ушёл, кто с кем живёт, никого не интересует. Может, правда, кто и взрыднёт за стаканом об утраченных грёзах, но тут же забудется, вскинет голову и заржёт по-лошадиному на все четыре стороны, обхохатывая свою такую короткую, но уже неудавшуюся жизнь.
Здешние насельники – тот самый слой общества, от которого болят зубы у местных начальников: «Всех бы их туда!..» – а куда, не договорят, и так ясно.
Но попробуй, выковырни это гнездовье, разори его, как старый улей, кто же будет добывать мёд, хоть для тех, хоть для этих хозяев жизни, с худосочных цветов разных производственных контор и строек объявших со всех сторон город?
Дина всё так же была благодарна многоопытной старой Матрёне, называя её более приличным именем – «тётя Мотя».
Тётя Мотя строго доглядывала за тем, чтобы девушке не досаждали слишком уж рьяные поклонники.
Она всем любопытным и дотошным выдавала Дину за свою племянницу, и только Кирилл имел свой неограниченный доступ в её укромное местечко, что как раз совпало с приездом в общежитие Федулы, которому явно не понравились бы встречи «сладкой парочки» у него на глазах.
Теперь Федула был какой-то странный, совсем непохожий на того степенного Федулу, рассудительного и по-деревенски скупого.
После смерти матери он продал свой довольно крепкий дом с усадьбой в полгектара одному городскому начальнику под дачу, а начальник тот помог Федуле приобрести кооперативную квартиру в доме, который уже ждал новосёлов.
А от комнаты в коммунальной квартире, которую ему пообещали в профкоме за безотказную работу, он неожиданно отказался. «В этом пенале сам живи!» – сказал он обескураженному председателю профкома, который по доброте своей хотел ещё и выпить стаканчик-другой дармовой водки за оказанное внимание одинокому труженику наковальни и молота.
Когда Федула возвернулся в свою барачную комнату, он перво-наперво выставил бутылку водки и ящик чешского пива на прицепе.
Николай Яблочкин, только сухо кашлянув в кулак, удивлённым взглядом посмотрел на Федулу и, теряясь, что с ним редко происходило, не сразу пододвинулся к столу.
На Федуле был тесноватый бостоновый костюм в крупную полоску, галстук и самое главное – на месте потерянного когда-то зуба теперь светилась золотая фикса, отчего казалось, что у этого мужика всегда праздник.
Федула, не дожидаясь пока сядут за стол его товарищи, сам разлил по стаканам водку, поднял свой и, не говоря ни слова, выпил.
Так пьют в память самых дорогих людей.
Яблон с Кириллом, поднявшись, тоже молча выпили, каждый, думая о своём: Кирилл тоже потерял мать, так и не сумев похоронить её, а Яблон пил «за тех, кто в море». Он в детстве хотел стать капитаном алых парусов, а неласковая судьба завернула его на ветреные стапеля монтажных площадок.
Второй стакан отдался в руке Федулы праздничным звоном – значит пришло время гулять нараспашку.
– Федула, а, Федула, – спросил его Николай на правах авторитетного человека, – отчего ты сегодня такой щедрый? Капусту на корню рубишь, а? Смотри, хрустами дорога в ад стелется!
– А я и в аду с кувалдой не пропаду! Чертям подковы на копыта ставить буду. Ты вот пей тут, там не дадут!
А я туда и не спешу! – Яблон сорвал зубами колпачок с пивной бутылки. – Жениться бы тебе, Федула! Квартира есть. «Отходную» поставить? Поставил! Под тебя теперь любая девка, как шестёрка под туза, ляжет. Правда, Кирюха? – подал он открытую бутылку Кириллу.
– А то нет!
Кириллу нравилось всё: и застолье, и внимание к себе Коли Яблочкина, и даже Федула в нелепом на сегодняшний день костюме, который сидел на нём не то чтобы уж нескладно, а как-то непривычно, да и не к месту. В бараке предпочиталась простота в одежде и в обращении. Иное вызывало насмешки и явную неприязнь его насельников.
Федула как-то нехорошо посмотрел на Кирилла, передёрнул на шее галстук, стандартный узел которого под тесным воротничком нейлоновой рубашки держался на резинке, потянулся было снова к стакану, но в последний момент раздумал:
– Женюсь! А-то как же! Вот щас этого гвоздя в табуретку вобью, и женюсь обязательно!
Огромный прокопченный коксом и железной окалиной кулак вроде нехотя оторвался от стола и повис над лохматой головой Кирилла. – Ты зачем девку сюда привадил, сучий потрах?
– Окстись, Федор! – Яблон первый раз назвал Федулу его настоящим именем. – Окстись! Девка эта, студентка что ли, – племянница Матрёны будет. Она её сюда приволокла. При чём здесь наш Кирюха?
– А при том! А при том, что у меня в кулаке пять пальцев, – Федула медленно разжал кулак, – и все на него указывают! – Иди, позови Дину. Пусть она мне сегодня отходную на гитаре сыграет! Му-зы-кант-ша! – вздохнул он восхищённо. – А тебя я сегодня бить не буду. Погожу пока! Иди, позови, уважь Федулу напоследок! – легонько потрепал он Кирилла за вихры. – Иди, позови!
Что оставалось Кириллу делать? Пойдёшь, когда такой кулак возле глаза окажется! Да и самому Кириллу захотелось похвастать перед циником Яблоном своей талантливой и такой красивой подругой, которая доводиться роднёй самой бабке Матрёне.
В том, что жительница чуланчика под лестницей, – племянница Матрёны, Кирилл разубеждать никого не стал. Так было спокойнее для всех.
Дина, действительно привязалась к всесильной вахтёрше и часто оставалась за неё на посту, пока чёртова баба приводила себя в порядок после нескольких бутылок вермута.
Человек привыкает ко всему. Привыкла и Дина. Ей в этом мужском муравейнике, как ни странно, никто жить не мешал.
Обитатели здесь привыкли больше к женщинам другого порядка и возраста. А эта, что? Ребёнок! На музыке играет! Какого-то Шопена знает! Может начальника уголовного розыска? Тот, говорят, тоже еврей… А начальника таковой службы лучше обходить, как быка, сзади. Для безопасности.
Вот и живёт себе студентка тихо. Иногда, правда, на какой-то странной гитаре в шесть струн из бычьих жил, так душу тронет, что остановиться какой чудак возле двери, повиснет нетрезвой головой, да так и останется стоять, покачиваясь, пока ноги держат.
– Ах ты, чёрт бесстыжий! – обрушилась на Кирилла тётя Мотя, когда он тихонько постучал в дверь под лестницей. – Опять девку с путя сбиваешь! Нету её! Нету! Она ещё с учёбы не пришла.
Кирилл для верности снова подёргал ручку на двери. Тихо. Значит, действительно Дины нет в комнате, хотя преддипломную практику она проходит в детском саду, а занятия с детьми давно уже закончились.
– Иди, иди! Не торчи, как сучок в глазе! Придёт твоя Дина, никуда не денется! Может чё передать ей?
– Передай, что её на бис Федула вызывает! Он сегодня в новую квартиру переезжает! Отходную, как и полагается, поставил. Приходи и ты с ней! Водки – море! – хвастанул Кирилл.
Старая ведьма оживилась.
– Федулу я уважаю! Он хоть и мужик ломом подпоясанный, а тоже наш человек. Меня старую не обидит. Я ему ещё услужу! Услужу! – почему-то, глядя на Кирилла, с нажимом на последнем слове сказала Матрёна.
– Послужи, коль есть чем! – обозлился тот.
Матрёна подтолкнула его к лестнице:
– Иди, хрен моржовый! А-то всю водку без тебя твой Яблон вылакает! Иди! Мы тут сами разберёмся.
Кто это мы – было ясно по вожделенному виду Матрёны.
Кирилл вернулся в свою комнату:
– Матрена обещалась вместе с Диной придти, когда та с практики вернётся.
Федула нетерпеливо заёрзал на стуле, порываясь куда-то:
– Может, ты, Яблон, за портвейном сгоняешь? Матрёна придёт…
– Слиняю, гони «башли»!
Федула передал Николаю деньги:
– Если портвейна нет, бери вермут! – крикнул виновник торжества вслед.
– Уже беру! – хохотнул Яблон и скрылся за дверью.
Федула сидел, уткнувшись взглядом в Кирилла. Глаза молотобойца ничего доброго ему не сулили, и Кирилл молча вышел из комнаты.
В коридоре его снова окликнула Матрена:
– Тоскуешь, соколик? Молод ты ещё, как я посмотрю, с бабами вожжакаться! Тебе самому ещё мамка нужна, губы вытирать, а ты в самцы метишь. Вот Федула – другое дело! Он, хоть не орёл, а дятел, но для жизни в самый раз будет. Сосватаю ему одну подходящую! Сосватаю… А ты зенки на меня не упирай, не пуль! Видали мы таких! – Матрёна сегодня была в ударе. Она всегда в ударе, когда чувствует близкую выпивку. – Поди к сюда! – заёрзала ведьма на стуле. – Ох, ох, ох, что ж ты маленьким не сдох! Гляди, какой фраер! Малява пришла из военкомата. Не хотела я тебя нынче расстраивать, а ты сам напросился. На, давай! – Матрена порылась у себя в столе и протянула ему казённую бумагу, где говорилось, что Назаров Кирилл Семенович подлежит весеннему призыву в армию, и обязан явиться на призывной пункт к такому то числу до 8-00 с предметами личной гигиены.
Кирилл растерянно взял из рук Матрены небольшой клочок бумаги.
Бумага эта, в который раз, как отводной канал перед плотиной, переведёт течение всей его жизни в совсем иное русло. Назаров по молодой беспечности совсем забыл о конституционной обязанности – проходить службу в Вооружённых Силах Родины по исполнению призывного возраста.
А возраст ждать не стал, взял да исполнился. Вот ведь, как бывает!
Так с этой бумажкой в руках он и возвратился на ватных ногах в комнату.
Федула вопросительно посмотрел на него:
– Что, опять повестка в милицию? – с нескрываемой надеждой спросил он.
Кирилл машинально протянул ему маленький голубой листок.
– Так это ж обмыть надо! – через минуту, уяснив, в чём дело, почему-то возликовал Федула. – Страна героев рожает, а п. да – дураков! Может, ты, как Александр Матросов, грудью амбразуру закроешь! Чего ты, чудак? Медаль дадут, или орден какой! Пляши!
Кирилл вяло опустился на койку.
От своих старших товарищей он знал, что в армии страшнее дедовщины может быть только старшина, а страшнее старшины, старшина-хохол.
Так говорили все, кто отслужился.
Только один Федула, наверное потому, что служил в стройбате, в разговоры вставлял своё понятие о службе, как о самом обычном деле: «Какая разница? Что здесь – «Я – будь!», что там – «Я – будь!». Одним словом – бери больше, кидай дальше!»
Но не это теперь беспокоило призывника в солдаты, а то, что все блага гражданской жизни останутся за спиной, как остаётся пустота за плоскостью зеркала: вроде вот они, предметы, а рукой не достанешь, только пыль да паутина на пальцах.
Эх, Дина-Диана! Пыль да паутина на пальцах…
Шумно отдуваясь, в комнату ввалился Яблон с покупками:
– Во, псы-колодники! На червонец, падлы обсчитали! – разгрузил он сумку на столе и, ощерясь во весь рот, высыпал сдачу Федуле в кулак. – Одна щебёнка осталась!
Тот, не глядя, скинул мелочь в карман, потом указал на Кирилла:
– Служить в армии не хочет. Все служат, а он – никак!
– «Никак» – это в гальюне бывает, а тут явное дезертирство на почве членовредительства! Что, Кирюха, правда, тебя скоро с бубенцами провожать будем? – оживился его друг.
– Да вот… через месяц уже…
– Тогда давай лучше выпьем! В Армии как в тюряге: кто не был, тот побудет, а кто был, тот не забудет! Может, тебе по хулиганке срок месяцев на шесть сделать, тогда и в армию не возьмут? Хочешь – мы сегодня в клубе окна побьём, и ты – от службы отмазан? Перехомутаешся полгодика, и – в дамках!
Не успел Федула покрошить батон колбасы на закуску, как в дверь постучали.
– Заходи! Кто там? – отложив в сторону нож, обернулся он к двери.
– Это мы – мышка-норушка да лягушка-квакушка!
Матрёна первой ввалилась в комнату, а за ней, не то чтобы вошла, а как бы возникла из неоткуда Дина.
Если Матрена излучала счастливое довольство, то вид у молодой её подруги был какой-то рассредоточенный, какой бывает у человека потерявшего ключи от дома или что-то настолько важное, что занимает его всего без остатка.
Жизнь по советским баракам и общежитиям была настолько проста, откровенна и безыскусна, что находиться в скорлупе своих собственных проблем, ошибок, стихийных неприятностей и прочих форс-мажорных вибраций духа, было никак невозможно – слишком высока межличностная диффузия.
Это как в технологическом процессе – положил под пресс два обнажённых шлифовальным камнем разнородных листа металла: например – сталь и алюминий, надавил, как следует – и вот тебе уже биметалл для всевозможных целей в химии, энергетике и даже в космосе.
Так и в нашем случае.
Погорилась Матрёна своей новой послушнице о жизненных злоключениях, не обошедших старую бабу стороной, смахнула с не совсем трезвого глаза соринку, причитает:
– Что ж я, совсем разве пропащая, ничего не понимаю? Все думают: «Матрёна – ведьма! Сука поганая!» А я сукой никогда не была! По лагерям срока мотала не по своей воле, а по случаю. Тюрьма, хоть и большая, а кто ей рад? Там и для меня было места мало, тесно вот так, как в грудях у меня теперь! – Матрёна стиснула свои мятые груди двумя ладонями. – Не могу, дочка, как тесно!
А та, молодая да глупая, о своём толкует. Тоже печалится. Тоже тревога в груди теснится, сердце давит. Совестно ей перед добрейшей тётей Полей, перед Димой, по её вине, отбывающем свой не малый срок. Стыдно даже перед Матрёной теперь за своё такое короткое, неудавшееся женское счастье.
«Опустивши глаза долу», вздыхает сердешная:
– Я ведь мужа своего невзначай на Кирюшу вашего обменяла. Сразу забыла, за какие провинности, Дима в тюрьме оказался. Всё оставила там, – показала она головой на дверь. – А Кирилл мальчик совсем ещё… Теперь вот, – Дина смущённо запнулась, – к гинекологу, наверное, пойду. Голову кружит и чисто всё…
– Э, милочка, твои бы заботы – да мне! Устрою я тебе встречу с хорошим доктором, враз будешь, как целая! Пойдём лучше к ребятам, там Фёдор, ну, Федула этот. Вот мужик, так мужик! Квартиру купил. В казённой жить не стал, мала – говорит. Пойдём! Нашла, об чём горевать! Тётя Мотя всё устроит! Пошли!
– А, здорово, Матрона-мать! – весело приветствовал Яблон тётю Мотю и, не решаясь в таком же тоне обращаться к девушке своего неизменного товарища, услужливо ей предложил стул. – Садись, чего там!
– Здорово, здорово! Хоть и здоровее тебя видели, хлюст тамбовский! Язык-то прищеми! – ничуть не обижаясь на провокацию, в тон ему ответила тётя Мотя. – Садись, дочка, не стесняйся, – это она теперь к Дине, – мальчики нас угощать будут!
Но Дина, как стояла в дверях, так и осталась стоять, словно ей незнакома была эта комната и люди за столом.
Кирилл после получения казённой бумаги был настолько рассеян, что сразу не нашёлся, что сказать девушке, в глазах которой он видел только своё отражение и ничего больше.
Федула, ай да Федула! Мигом подскочил к девушке, взял её за руку, и плавно, как будто в танце повёл к стулу и бережно, с поклоном, усадил. Для него сегодня наступал звёздный час.
У каждого человека должен быть свой звёздный час. Только звёзды бывают разной величины…
– Федя, ласково обратилась к нему Матрёна, по какому случаю пир?
Знала, всё знала ведьма, за что угощает простоватый Федула своих товарищей. Только теперь она решила показать Дине состоятельность и жизненную надёжность человека, которого она, по сговору с Федулой пророчила ей в женихи: «Ну, и что, что не красавец, зато хозяин какой! Трудяга! И по женщинам не ходок. Нет, не ходок… Зато никто его от тебя не уведёт. Знаешь поговорку: «Печь не уведут, а мерина не уе…т».
Дина в такие моменты прыскала себе в ладошки, краснела и никак не соглашалась на убедительные и, в общем-то, справедливые слова пусть циничной, но прожившей немало на этой земле, сводни.
Федула при Дине сразу же преобразился, вытер вспотевшую от напряжения шею платком и небрежно посмотрел на стол, где громоздились бутыли толстого стекла с дешёвым вином и рваные ошмётки варёной колбасы:
– Какой это пир? Вон они, – Федула махнул головой в сторону двух друзей, – так захотели… А мы и в ресторан могём. Что, пошли? – обратился он почему-то с вызовом к Кириллу, словно Федула хотел угостить только одного его.
– А не дорого тебе будет, Федя? – снова подластилась Матрёна к Федуле. – Накладно все ж…
– Что, деньги? Зло! – философски определил Яблон. – Веди, Сусанин, так и быть!
Матрена радостно, как девочка, которой предложили что-то вкусненькое, потёрла ладони.
– Что-то стало холодать!
– Не пора ли нам поддать?! – в тон ей ответил тот же Яблон, который уже успел разлить по стаканам красный суррогат вина.
В то время, все портвейны и вермуты райпотребсоюзного происхождения были только суррогатными.
– Выпить что ли для разминки? Ну, с Богом! – Матрёна, не дожидаясь остальных, шумно вздохнула, и содержимое стакана исчезло в её густо, не по возрасту, накрашенных губах.
Остальные поддержать её не решились. Зачем здесь переводить «продукт», когда можно со вкусом посидеть в соседней рабочей столовой, превращённой в вечернее время в простенький кабачок для непритязательной местной публики?
Даже заядлый выпивоха, каким был Николай Яблочкин, и тот брезгливо отстранил от себя поспешно налитый стакан:
– Политуру не пьём!
Дина, чем-то обиженная, сидела, обособлено, не подавая никаких признаков своего присутствия.
И только Кирилл, сам не зная почему, крепко зажал в горсти гранёный стакан, как зажимают в атаке последнюю гранату – весь он был уже там, в строю, в походе, в боевой шинели…
– Ручки зябнут, ножки зябнут – не пора ли нам дерябнуть! – Кирилл зло посмотрел на сияющего Федулу: – Да пошёл ты со своим рестораном! Мне и тут не тесно!
– Не на-до! – Дина вдруг обернулась к Кириллу и протянула руку, чтобы взять у него полную до выщербленного края эту проклятую посудину. – Не хорошо, Кирюша!
– Кому не хорошо, а мне как раз! – он почему-то разозлился: и на Дину, которая была вроде как виновата, что сегодня так радужно светится этот дятел Федула, и что старая Матрёна ехидно щуриться на него своими красными, изъеденными трахомой глазами, и за свою повестку в кармане.
8
Дешёвый винный напиток, называемый тогдашним пьющим народом «вшивомор», поднялся выше головы Кирилла и затопил его.
Оставшись в гордом одиночестве, он, обиженный на весь белый свет, опустошил подряд все налитые стаканы, мрачно пожевал ставшую в набухшей гортани безвкусной, колбасу, посидел так минут несколько, потом открыл вторую бутылку, но «повалить» её он так и не смог. На третьем глотке она опрокинула его на койку, подарив на прощание полное забвение и покой похожий на смерть.
Да, молодость податлива на всяческие искушения, имя которым – порок. Но и сам быт, в который окунулся Кирюша Назаров, был порочен в самом его основании. Нахлынувшие по зову Партии и Комсомола на индустриальные стройки маргиналы всех мастей прививали «комсомольцам-добровольцам» свой образ жизни, свои привычки, своё отношение к женщине – вульгарное и потребительское.
В Тамбове наращивался комплекс химического комбината по производству лакокрасочных и других сопутствующих материалов.
Нехватка рабочих рук заставляла начальство спустя рукава глядеть на состав того самого рабочего класса, который гордо именовался гегемоном.
Этот гегемон не только героически осваивал ударные стройки, но и не менее героически пил. Пил до тех пор, пока не кончались деньги. Тогда снова в рабочей столовой надо было покупать в кредит талоны на питание, потуже подпоясываться монтажным ремнём и снова героически выполнять решения Партии и Правительства и всех Пленумов и Съездов, громыхая кувалдой по железу и затягивая гайки на болтовых соединениях или пыхая ядовитым сполохом электросварки, намертво соединять то, что недавно было «плоским и круглым».
Всё сошлось и съехалось на этот раз в одной точке.
Сам барачный быт безликого общежития сглаживал все индивидуальные черты тех, кто туда попадал. И не важно кто ты на самом деле – физик или лирик, ты, прежде всего обитатель, насельник, член этого гудящего день и ночь гнездовища.
Тяжёлый физический труд монтажника, где «плоское катают, круглое таскают а, что не поддаётся – ломиком!», тоже не добавляет эстетики в окружающую промышленную среду.
Привитые в школе нравственные принципы в этой «дымогарной» среде медленно разъедаются, как разъедается и деградирует металл под воздействием агрессивного продукта вырабатываемого здесь же в исходящих ядовитым паром и дымом химических реакторах.
Стройка, где осваивал азы жизни Кирюша Назаров, была названа «Комсомольской» и поэтому сюда часто наведывались журналисты всевозможных изданий, раздувая искру скромных рабочих успехов в пламя побед.
Однажды, вспомнив школьные поэтические опыты, Кирилл опубликовал в столичной «Комсомольской Правде» трубные стихи с особой ударной концовкой; «Если надо – пойдём с гранатой! Если есть комсомолец – встань! Здесь ведь тоже чья-то Гренада, чья-то здесь закаляется сталь!».
Рабочие после часто называли его обидным и насмешливым словом – «Хренада». Мол, эй, Хренада, подай ключ рожковый 38х42!
Стыдно было Кириллу за свою опрометчивость – жуть! Снова оставил он свои попытки из мусора лепить Галатею.
Самое главное – не выделяйся! Будь, как все! Вот Кирилл и не выделялся – делал то, что делали его товарищи, и делал он это с энтузиазмом, вот потому он остался лежать в спокойном и гордом одиночестве на проржавленной койке, пока без него решались такие дела, которые по логике, ну, никак не должны были произойти в тот вечер.
Недаром в народе говорят, что утро вечера мудренее.
Для Кирилла следующее утро было настолько мудрым, что сразу же отрезвило его на всю жизнь, по крайней мере, в отношениях с женщинами.