Книга: Не взывай к справедливости Господа
Назад: Глава четвёртая
Дальше: Вместо эпилога

Глава пятая

1

Жизнь в деревне наладилась. Кирилл вставал рано, брал удочку и шёл на Дон, хотя рыбак, надо сказать, он был никакой, да и снасти давно прикупленные к случаю для вольной полноводной реки не годились.
Местные промышляли либо сетью, либо всякими хитросплетениями из неё, а на удочку ловили с лодок, выгребая на середину Дона, туда, где пузырями покачивались на воде мягкие пластиковые бутылки.
Такая ловля на «кусты» судака, щуки, а, если повезёт, то и стерлядки совсем безопасна. Рыбнадзор за удочку не наказывает, хотя таким способом можно выловить рыбы больше, чем за сутки потаённой сетью.
Метод ловли на «кусты», конечно, гениальный, но подлый: аккуратно, несколькими рыбаками подрывается под самый корень большой куст ивняка, топиться на середине реки или на разведанных ямах, привязанный к бороне или к другой какой железяке-якорю. Две-три бутылки над кустом показывают точное его расположение под водой – и всё, садок готов!
Возле куста рыбу прикармливают разной-разностью: пареной пшеницей, горохом мочёным в молоке, ручейником, дождевыми червями. Приманка в этом случае закатывается в глиняные кругляши, чтобы не относило течением от места ловли.
Вода постепенно размывает глиняную скорлупу, и рыбий стол – вот он! Глотай, не зевая!
В прогретой донской воде ветви и корневище куста постепенно обрастают личинками и всякой водной живностью, что является дополнительным соблазном для обитателей всякого ранга. Рыба здесь, что называется, толчётся, вот и закидывай удочку, лови вокруг и около, а пузыри бутылок предупреждают, где находиться куст, чтобы не потерять крючки в его рогатках.
Дон возле села полюбовно разбит на делянки, а пришлому человеку там делать нечего, побьют. Понимая это, Назаров промышлял больше у бережка, на отмели, где хорошо брали пескари и бирючки.
Бирючки – местное название странной породы рыб – пятнистой, как форель, колючей и сопливой, как ёрш.
Десяток-другой рыбёшек пойманных с утра хватало на хорошую уху. А она из бирючка была отменная.
Тётя Поля говорила, что рыба эта – эндемик, и нигде больше в Дону не водится.
По местной легенде, адмирал Синявин, владелец усадьбы от которой теперь остались – полуразрушенный дворец, построенный в восточном стиле и этот чудесный, удивительный парк, завёз форель, которая каким-то образом породнилась с русским ершом, отсюда и причудливый вид этой рыбы, жирной и прозрачной на свет.
Еще сам Александр Сергеевич Пушкин, проездом на Кавказ, заезжал сюда на постоялый двор, чтобы отведать этого самого «бирючка», о чём он и писал в своих записках.
Так это или не так, тётя Поля не знала, но люди говорят…
Уху Кирилл готовил сам, уж очень это хлопотливое и ответственное дело, чтобы доверять его женщине, хотя рецепт, в общем-то, незатейлив и прост: в несолёную кипящую воду бросается несколько горошин чёрного перца и вся рыбья непотрошёная мелочь вместе с чешуёй, у рыб покрупнее срезаются плавники, хвост, головы без жабер и тоже – туда, в кипяток, а тушки ждут своей очереди.
Весь этот сор часика полтора вываривается до кашицеобразного состояния, затем воду хорошо подсаливают и на две-три минуты опускают в кипяток оставшиеся тушки, и тут же вынимают их обратно на тарелку.
Теперь бульон процеживают, добавляют крупно нарезанный картофель, лук, щепотку пшенца, самую малость, с отварных тушек отслаивают нежное белое мясо и тоже кладут в процеженный бульон, варят до готовности, бросают пару листочков лаврового листа и зелень – укроп, петрушку, сельдерей – всё, что есть под рукой, снимают с огня, уха настаивается минут десять, и всё – готова к употреблению!
Если крупной рыбы достаточно, то можно есть её отдельно в холодном виде, прихлёбывая тем, что в тарелке. Как говориться – дёшево и сердито!
После такого обеда Кирилл шёл к себе в сарайчик. Рядом с его раскладушкой пылились кипы старых журналов, он брал один из попавшихся под руку, размышляя над хроникой давно минувших времён, и минут через десять засыпал сном праведника.
Проснувшись, шёл купаться на Дон, а потом они с тётей Полей пили травяной чай с мёдом.
Так и загостился он в селе. Июль месяц. Жара.
У соседа Михаила ульи уже созрели для мёда, и Назаров помогал крутить ему медогонку, за что и получил в подарок трёхлитровую банку густого, как вишнёвая смолка пахучего мёда.
Летние вечера в деревне долгие. Это ночи короткие, а вечера, нет, длинные, особенно если ты целый день свободен и не напрягался на работе.
Это у Михаила вечера короткие.
Он приезжает с работы поздно, ставит казённую «Волгу» к себе во двор, переодевается в домашний дешёвый спортивный костюм китайского пошива с белыми трёхрядными стёжками лампасов, и в огород.
Любит он это дело – в земле повозиться. То какие-то новые сорта помидоров выращивает, обламывая сочные «пасынки» с кустов, высоких, метра по полтора, с большими, покамест зелёными шарами, то обкуренных дымом пчёл из улья выметать начнёт, рамки на свет проглядывает, губчатые, ноздреватые, как срезанный ломоть пшеничного хлеба.
Липа отцвела, теперь гречиха за Доном розовой позёмкой занялась. Самое главное время для рабочей пчелы начинается, – мёд на второй выгон запасать.
Это с виду только, за пчелой дел никаких – не корова вроде, а забот не меньше, и глаз опытный нужен, знающий.
Михаил живёт бобылём, без жены. Один. А мужик справный, аккуратный, без озорства какого-нибудь, хотя ещё и не старый. В его возрасте и при своём доме и хозяйстве баб к себе можно табунками водить, но он к этому делу, видать, пристрастия не имеет. Живет, как живётся.
Кирилл, бывало, облокотится об оградку, подойдя к его участку, позовёт на перекур с разговорами на эту тему, а тот только рукой отмахнётся, – некогда, мол, на ходу перекурю!
От «пшеничных» сигарет с длинным мундштуком-фильтром отказывается. Достанет свою непременную «Приму», горькую, как чадящая полынь, и вновь – весь в труде, хотя с Назаровым у него сложились отношения самые дружеские.
В редкие свободные минуты Михаил и сам приходил к новому знакомому – на лавочке посидеть. О текущей политике поматериться, душу отвести: вроде, власть и наша, русская, а отношение к народу, как у оккупантов. Чудно! Районное начальство капризное, больше свои частные дела, колеся на служебной машине по хозяйствам, улаживает. Пока угомонится, нальётся дармовой водочкой, отвезёт его личный шофёр-охранник к очередной любовнице, а для себя времени и не хватает, – самая «работа» у начальства потом, после трудового дня. Артачиться не станешь. Выгонят! А, где в селе работу с гарантированной зарплатой найдёшь? Да и своя скотинка тоже кушать хочет… Отвезёт Михаил кому-нибудь по заданию начальника мешков десять отборного комбикорма, и себе щепотку прихватит. Сальце-смальце зимой все любят! Вот она, рука-то, в локте к себе сгинается! Как говорили старики: «Глаза наши ямы, руки наши грабли. Что глаза увидят, то руки и загребают».
Прижился Кирюша на вольных харчах, да на материнской любви к себе тёти Поли.
Как-то написались у него, может о ней, а, может, и о другой женщине:
«Ты зря все глаза проглядела, рукой протирая стекло.
А времечко-время летело, а времечко– время прошло.
Скрипела в избе половица под крепкой мужскою ногой.
Кричала какая-то птица над тихой пугливой водой
И листья с деревьев слетали. И выла, как ведьма, труба.
И губы твои трепетали в сухих безнадёжных губах.
То сила его прошумела. То слабость твоя процвела…
Ты перстень дарёный надела, но грош ему нынче цена!»

А Павлина Сергеевна любит по вечерам на порожке сидеть, или под сиренью на лавочке.
У неё все дела давно переделаны. Не научилась она за столько лет жизни в деревне горбатится на огороде. Когда помоложе была, – в школе пропадала, некогда было к земле прислониться, сердцем прикипеть, ну а теперь и совсем ни к чему.
Огородик у неё маленький, ладошкой прикроешь. Сотки три, не более. С большим – не управишься, а этот в самый раз.
Ей мешка картошки до нового урожая хватает.
Другой живности, кроме полдюжины кур, да подсвинка Борисыча у неё нет.
Хоть пенсия и маленькая, а ничего, обходится, давали бы только денежки вовремя, без ставших теперь почему-то привычными задержек.
Непонятно ей, проработавшей более полувека в народном образовании, вроде и не совсем тёмной женщине, учительнице начальных классов, прожившей невозвратные годы при советском развитом социализме, почему в магазинах, сколько она себя помнит, кроме хозяйственного мыла, слипшихся конфет «подушечки» да ржавой селёдки с банками вечно зелёных помидоров, ничего не было. За ситчиком да за тюлем в городах, а то и в самой первопрестольной очередь выстаивать.
Хлопоты одни, а не жизнь! Теперь всё совсем по-другому – было нечего одеть, стало не на что купить.
Но, не разбираясь глубоко в политике, она понимала, что и сегодняшняя, так называемая «перестройка» не приносит российскому люду ничего хорошего. В одно мгновение откуда-то, как черти из рукомойника, появились пронырливые, хваткие до народного добра личности с непривычными русскому слуху фамилиями. Они с телеэкрана стали наперебой и взахлёб корить её страну, её, якобы ленивый народ, виноватый уже фактом рождения в своей бедности и отсталости, не желающий никак принимать западные ценности.
Пустили в обиход ранее запретные и невиданные доселе доллары, насмехаясь над честно заработанным рублём, за который она, сельская учительница, корпела по ночам над тетрадями Васяток и Манек, Сергеев и Зинок, выискивая, как вредных насекомых, ошибки. Учила любить свою землю, свою малую родину, пусть холодную и неприветливую, без которой не бывает и большой Родины, страны.
Как-то всё не то и не так получается в жизни!
Неужто напрасно маленькой свечечкой горела она здесь в задонских потёмках, чтобы хоть чуть-чуточку теплее и светлее была та самая жизнь, таких понятливых и таких неразумных колхозных ребятишек.
Думала, – вот они-то и сделают свою жизнь, свой колхоз, своё село удобными для себя и своих детей. А получилось всё наоборот, – рассыпалось как домик из песка само понятие «Россия».
Горько и больно старому женскому сердцу чувствовать себя человеком другого, второго сорта на собственной земле, обвиняемой в лености и нищете.
Вечер длинен, медленно садится солнце, пыльная улица пуста и неуютна. Пусто и неуютно одинокому старому человеку в этом лукавом и становящимся постепенно чужим, мире.
Так или примерно так думала пожившая на свете учительница, сиротливо сидя на рассохшемся дощатом порожке, коротая своё тягучее время, невыносимое после привычных школьных хлопот.
Сейчас каникулы, школа пуста, как вон тот скворечник на длинном шесте, где примостилась паучьей паутиной, сделанная соседом-умельцем телевизионная антенна. Птицы подросли и улетели, и гудит скворечник своей дырой, своим пустым чревом при каждом дуновении ветра, склоняясь над крышей, как будто высматривая непонятную людскую жизнь.
Павлина Сергеевна давно не ведёт уроки, но не оставляет школу, привычно ей там, уютно. На общественных началах собрала школьный музей, выискивая по всей необъятной России своих учеников; знаменитых и не знаменитых, построивших свои судьбы неотделимые от судеб страны.
«Работай! Занятие хоть и бесполезное, а всё – дело. Куда от вас, таких дотошных, денешься?» – сказал на педагогическом совете новый, молодой, только что окончивший Воронежский университет и поставленный директором на место бывшего, не перенёсшего разрушительных нововведений в систему обучения и скончавшегося от инфаркта добрейшего человека, благословившего когда-то Павлину Сергеевну на её собственное начинание.
Хорошо, что нежданно-негаданно постоялец объявился, хоть и виновата в том старая учительница, а радуется. Ласково Кирюшей зовёт. Какой-то он свой, домашний, как будто всё время рядом жил. Укатит с утра на Дон рыбачить, а она уже тоскует, ждёт его, ворчит по старческой привычке.
За домом стала прилежней ухаживать. По три раза за день пыль по углам сметает, посуду моет-перемоет, всё чистоту наводит, чтобы гостю нравилось.
Особенных разносолов у неё никогда не водилось, но на завтрак яичницу-глазунью и кофе подаёт, чтобы всё, как в городе было, чин-по-чину, чтобы не заскучал постоялец-то, Кирюша её.
Радуется, что ему здесь понравилось, вот хотел опять на одну ночку остаться, а, видать, прижился.
Говорит, на монтажном участке прорабом работал, а теперь, как многие, случайными заработками перебивается.
Время, значит, такое – всё случайное!
Вот Михаилу хорошо, соседу, положительный человек, несмотря ни на что. У него всё постоянно – и работа, и хозяйство, и его холостая жизнь. Правда, жениться ему бы следовало, жена бы у него, как у Христа за пазухой жила. Да где они, эти жёны? Молодых да порядочных мало, а старухи, кому нужны? Да и молодые – теперь что? Набалованные. Курят, водку почище мужиков глотают. Время такое, разор один. Квартиру враз в забегаловку превратят! Нет, Михаилу лучше одному, хотя и одному – плохо. Вот Кирюша, постоялец её, места в жизни никак не найдёт. Мается бедный. Обронил свою молодость, а где, и сам не поймёт. Да… что-то он долго с реки не возвращается? Вон они тучи, какие на небе. Сразу всё потемнело. Как бы град не был, всю зелень посечёт-почистит. Надо пойти, посмотреть наседку с цыплятами, под крышу загнать, дождём захлестнёт. Цыпляткам вторая неделя, ещё пуховые…

2

Как все жители деревни, тётя Поля встаёт рано.
На первый взгляд дел у неё вроде никаких нет – ну, выпустит кур во двор, повозиться для порядка в огороде, покормит хрюню-кабанчика, резвого малого, начинающего уже набирать жирок. Васятку, Борисыча этого.
Поросёночка розовобрюхого привёз по случаю сосед Михаил. «Воспитывай, соседка, – говорил, – а сальце к Рождеству поровну поделим. Кормов я тебе навезу сколько нужно. Корми!» Вот и прижился Васятка. Озорует только, загородки ломает, подлец!
Тётя Поля всё делала неспешно, по холодку, и на это у неё уходило всё утро.
На кухне слышался певучий скрип половиц, громыхание кастрюлей, тихое причитание над убежавшей кашей, плещущий звук воды из крана: все те хлопоты, которые делают деревенскую избу уютнейшим уголком в мире, куда всегда рвётся душа русского человека, кто бы он ни был – президент страны или вольный бомж.
Точно такие же звуки будили Кирилла и в детстве – когда уже вроде проснулся, а глаза не разлепишь в сладкой дремоте, и ты лежишь себе, прислушиваешься ко всему, что происходит в избе. Сердце наполняется упругой радостью жизни, любовью и нежностью к окружающему пространству, ко всему, что называется домом. «Память возвращается, как птица, в то гнездо, где раньше родилась…» – вот они, строки настоящей поэзии! – Кирилл встряхивает головой, прогоняя смутные видения, натягивает джинсы и выходит на кухню:
– Тётя Поля, дай я тебе подсоблю! – слово «подсоблю» вставил специально для простоты обращения, потянувшись к ведру с парной ячменной кашей для Васятки.
Вообще-то зря человеческим именем обзывать животное.
Когда его заколют, как скажешь: «Васятку зарезали! Приходи на печёнку! Нехорошо? Конечно, нехорошо!» Так думал Кирилл, когда они разгораживали в сарае загончик, который был для заматеревшего Васятки мал. Но имя поросёнку дал Михаил, а он тут настоящий мужчина. Как оговоришься? Ну, ладно, Васятка – пусть будет Васяткой.
Пока они с долгими перекурами возились с жердями и досками, Василий, выскочив на волю, перепахал, несмотря на своё человечье имя, своим свинячим рылом половину хозяйского огорода, разбросав на грядках уже завязавшуюся молодую картошку. Есть, он её не ел, но копал усердно.
Хозяйка еле оторвала его от столь увлечённого занятия, заманивая в сарай краюхой свежего хлеба.
Загородка получилась на славу, теперь Васятка мог свободно разминать затёкшие от долгого лежания ноги и не гадить возле самой кормушки, а мастера – обмыть это дело.
Павлина Сергеевна с охотой протянула ведро Кириллу:
– Болит голова-то, небось?
– А с чего ей болеть? – захорохорился он.
Голова у него действительно после добротного пития не только не болела, а была чистой и ясной, как та самогонка на мёде.
Он только вынес ведро на улицу, как набежавшие куры чуть не сбили его с ног, кидаясь на взлёте за дармовым угощением. Жадно хватали из ведра мешанину, обжигались, мотали головами и снова кидались под ноги с наглой бесцеремонностью.
Кирилл выплеснул из ведра часть каши, спровоцировав при этом невыносимый галдёж и драку безмозглых птиц.
Только успел Кирилл войти в сарай, как Васятка, почувствовав хороший завтрак, попёр танком на ограждение, стараясь вывернуть жердину и ринуться в атаку на свою законную долю дневного пайка.
Жердина, прибитая прочно основательным Михаилом, не поддавалась, тогда сообразительный хрячок переключился на калитку, пытаясь носом снять её с петель, как заправский домушник, фомкой. Если бы не металлический запор, Васятка смахнул бы дверь в один момент голодного азарта.
Хотя он и был поросёнком, но аппетит имел волчий.
Закрученный, пружинистый хвостик задиристо говорил о физическом и душевном здоровье своего хозяина.
Оставив в покое дверь, Васятка встал на дыбы, по-человечески заглянул в, источающее неимоверно вкусный запах, ведро с кашей: «Чегой-то там мне принёс этот двуногий слуга?»
А «слуга» тот, опустив ведро, не спеша, дощатой веселкой принялся помешивать кашу, – прилежно студил ее, заботясь о поросячьем желудке. В один миг свариться при таком аппетите!
Такого Васятка вынести не мог. Гневно сопя, и втягивая запах круглыми в две дырочки, как электрическая розетка, ноздрями, он забегал по всему загону. Васятка нервничал, на глазах происходило немыслимое: его законный завтрак, такой вкусный и наваристый хочет пожрать, поглотить, слопать какое-то мерзкое двуногое существо.
Терпению Васятки пришёл конец. Раскидывая слюну, он грудью бросился на загон.
Кирилл поспешил просунуть меж жердин ведро – чёрт с ним, пусть подавиться!
Но тот с разгона выбил из рук ещё не совсем остывшее месиво, сунул туда морду и, обжигаясь, стал мотать головой, разбрасывая, куда попало ошметки своего завтрака.
Ведро дужкой зацепилось за его широкий, откормленный затылок, и вконец ошарашенный Васятка в панике с ведром на голове, дико вопя, заметался по сараю.
Услышав, что в сарае твориться что-то неладное, в дверной проём заглянула тётя Поля:
– Ай-яй-яй! Василий Борисыч, Василий Борисыч, как тебе не стыдно, безобразник ты такой!
Самое удивительное, – что, услышав голос своей хозяйки и кормилицы, Василий Борисыч сразу же затих, остановился, ведро соскочило с его головы, поросёнок резко повернулся на знакомый голос, виновато моргая белёсыми ресницами, и уставился на тётю Полю, внимательно слушая укоры в свой адрес.
Кирилл с удивлением посматривал на поросёнка, было видно, что до него, хоть и с трудом, но доходит смысл слов хозяйки.
Васятка, согласно хрюкнув, сунул морду в остатки еды и стал торопливо глотать, «хапать» с нескрываемой жадностью.
Тётя Поля, зашла в закуток, собрала обрезком валявшейся здесь фанеры, разбросанные ошлёпки еды в деревянную кормушку:
– Ишь ты, хулиган, какой неаккуратный! Я тебе кашу варила, завтрак готовила, а ты разбрасываешься добром! – Она легонько ладошкой ударила увлечённого до самозабвения «Василия Борисыча» по его розовой округлой спине.
Он в ответ, переступив задними ногами, как-то весело хмыкнул, не отрываясь от кормушки. Кириллу даже показалось, что поросячья физиономия самодовольно улыбнулась, мол, говори, говори, а я есть буду.
– Он, Борисыч мой, сам аккуратный, почём зря гадить не будет. Он ещё с тобой не обвыкся, вот и нос воротит, задирается. Испугал ты его, небось.
– Так он у меня из рук ведро выбил, пока я примеривался! – топтался рядом с хозяйкой Кирилл, по-мальчишески оправдываясь.
– А-а, это он может. Пошли в дом! Самим завтракать пора! Вот оно, солнце-то, как высоко поднялось! Так и жарит…
– Тётя Поля, а, почему он Борисыч? Вы его, как районного начальника величаете.
– Да Михаил ему такое отчество дал, говорит, – мой начальник, боров, его тоже Борисычем обзывают. Так привычнее, говорит. Пойдём на веранду завтракать!

3

На веранде ещё не рассеялась утренняя прохлада, и чаёвничать там было – одно удовольствие! Хорошо сидеть! Не спеша цеплять мельхиоровой ложечкой оставшееся ещё с зимы варенье, крутить по сторонам головой, выслушивая в птичьем щебете переливчатый и долгий посвист живущей где-то иволги.
Далеко она, а голос её чудесный, как протяжный хрустальный звон.
В открытую дверь воровато прошмыгнул легкомысленный ветерок, но, обнаружив людей за столом, прошёлся на цыпочках вдоль стены, вытер разгорячённое лицо батистовой, в крупный орнамент, занавеской, и также быстро исчез, как появился.
Ушёл, убежал ветер в поле погулять на воле, на просторе придонском, поиграться в травах, сорвать пушистые головы одуванчикам, побеситься, закручивая в жгуты на дорогах пыль, чтобы потом унестись с потоком раскалённого воздуха прямо в зенит. Там хороводят небесные птицы, там ходит кругами одинокий коршун. Поиграет ветер в его перьях и унесётся дальше, чтобы покататься, остужаясь, на кудлатом облаке, собрать потом в горсть всю его влагу и швырнуть прямо вниз на жухлые поникшие цветы и травы, напоить их разгорячённые рты живительным небесным соком.
– Пойду, небось, на Дон, теперь, говорят, хорошо карась идёт, жирует, – Кирилл встал, поблагодарил приветливую хозяйку и пошёл на веранду ладить снасти.
– А чего же дома сидеть! Иди! Да к обеду не задерживайся, я сегодня окрошку сделаю. Иди! – Павлина Сергеевна тоже поднялась из-за стола, собирать посуду.
В этот раз для рыбалки Кирилл облюбовал место вдали от села, на «Гусятнике», как называют это место жители. Там в зарослях куги и сладкого сочного тростника наедает жир разное сазанье поголовье. Иногда сюда со стороны Азова, заблудившись в протоках, заходят в гости пусть и немногочисленные, но царственные стерлядки. Кому хоть раз приходилось снимать с крючка эту достойную рыбу, тот никогда не забудет её острые панцирные литые цвета чернёного серебра шишаки на боках.
Осторожно, счастливчик! Лучше прибереги для этого случая брезентовые рукавицы, иначе крови не миновать!
Но стерляди здесь, под илистыми, пусть и богатыми разной насекомой братией берегами, вряд ли ухватишь, да и штраф за неё выше некуда, а сазана или карася, если ты усидчивый, на киллограммчик поймать можно наверняка.
Левый берег Дона крутой, словно огромный лемех, когда перепахивал путь воде истекающей из Иван-озера, отдыхая, сбрасывал в отвал весь чернозём, покрывая им, монолитные плиты известняка, отчего образовались широкие взгорья, на которых древние поселены и обустроили свою жизнь. И до сих пор по берегу Дона, кучкуясь, стоят многочисленные русские сёла и хутора, обогревая степные просторы Придонья.
На одном из таких взгорий как раз и раскинулось известное село, приютившее Кирилла Семёновича Назарова, вполне городского человека, но с крестьянскими корнями, по-матерински приласкав его в доме старой учительницы.

4

«Хорошо-то как!» – вздохнул полной грудью благодарный гость этих мест, спустившись к воде и раскинув удочки на берегу, заросшем тальником и лопухами по понизовью.
В воздухе сгущалась духота, оплывая маревом на противоположной стороне с полем низкорослой, но уже зарозовевшей, гречихи.
Счастливый рыбачок лёг на раскинутую куртку, искоса поглядывая в ожидании поклёвки на покачивающиеся яркие поплавки.
Рядом, как будто сама по себе шевелилась куга, крохотной заячьей дробью стреляла по воде рыбья мелочь, что-то чмокало, плескалось, вздыхало, но поплавки невозмутимо оставались стоять на месте, выхваляясь нарядом оперений на бесцветной водяной поверхности.
Кириллу надоело смотреть за поплавками, и он, опрокинувшись навзничь, закрыл глаза, отдаваясь умиротворённой природе. Дремота одолела его, и он поплыл далеко-далеко – и от Дона, и от весёлых поплавков танцующих на воде, и от себя самого.
Через некоторое время вроде кто-то неосязаемый, но властный заслонил его лицо, и Кирилл резко открыл глаза.
На уже потемневшей воде, наползая друг на друга, обмахрённые белой кисеёй, ломались волны, заставляя бешено плясать такие неустойчивые теперь, поплавки. Озноб прошёл по узким ланцетовидным листьям лозняка на берегу.
Холодно.
Кирилл потянул замок молнии, сшивая металлической зубастой стёжкой до самого подбородка распах куртки.
Куртка из плотного плащевого материала сразу же загородила его от резких порывов ветра, и теперь стало заметно теплее.
Поплавок удочки закачался, как Ванька-встанька, была в его детстве такая игрушка, заметался по волне, ныряя и выныривая из потемневших вод, но это не было удачной поклёвкой, а только лишь игрой ветра. Вряд ли какая очумелая рыба, прячась от стихии по ямам, схватит его наживку, и он с сожалением смотал на катушку леску, сложил удилища и озабочено огляделся.
А в это время Павлина Сергеевна, выйдя на улицу, почему-то затревожилась.
Она, зябко запахнув вязаную шерстяную кофточку, и потуже, по-старушечьи затянув у подбородка белый в горошек ситцевый платок, осталась стоять, тревожно вглядываясь вдаль.
Зябко передёрнув водную пелену, с Дона потянул низовой ветер. Видно собралась гроза и нешуточная.
Росший на отмели камыш недовольно зашумел, затужил, заскрежетал узкими жестяными листьями, закачался, смахивая на берег с гребня волны желтоватую грязную пену.
Минуту назад, столь приветливые зелёные берега реки стали пустынными и хмурыми, словно природа, сдвинув суровые брови, поросшие лозняком, осокой, конским щавелем, строго взглянула на расшалившихся детей своих, копошащихся в траве, снующих в воздухе, ныряющих в воде, и они притихли, по-детски затаившись и поглядывая из своих укрытий на мать свою, опасаясь её гнева и последующего наказания.
Стало тревожно и неуютно чувствовать себя одинокой, как эта вот веточка донника, желтевшая под всевидящим и равнодушным оком просторного неба.
Маленькой соринкой в нём высоко-высоко, далеко-далеко, кружила безнадёжная птица, в отчаянии бросив свой дом, своё гнездовье, предавшись воле стихии.
Сморгнёт и не заметит эту соринку природа. Не до того ей…
Ветер был свежий и напористый.
Деревья, уставшие и обескрыленные жарой, в ожидании дождя зашумели, залопотали на своём древнем языке, непонятном людям, приветствуя надвигающийся ливень.
Уж очень сухие стояли в последнее время дни.
А им, деревьям, как и всему живому на земле, хотелось омыться в животворной влаге, зеленеть и тянуться к солнцу, пестуя на гибких ветках и стеблях всё, что свистит, скачет, ползает и летает в этом чудесном мире, изменчивом и постоянном, как бывает, изменчива и постоянна сама жизнь.
С другого берега, со стороны лесополосы, ворочаясь и рокоча, прямо по розоватой дымке гречихи, к Дону ползла с холодной синеватой проседью, лохматясь по краям, тяжёлая, набухшая, гружёная дождём туча. В её чреве то и дело вспыхивал огонь, и тогда туча наливалась красным светом. Молний не было видно, но уже чувствовалось, что они вот-вот вспорют брюхатое чудовище, вырвутся наружу и будут полосовать вдоль и поперёк этого громоздкого и неуклюжего зверя огненными хлыстами, погоняя его всё быстрее и быстрее к Дону, к селу на его высоком берегу, за огромным, ещё барских времён парком.
А тем временем там, где сидел незадачливый рыбачок, подминая под себя прибрежный кустарник, туча наползала, наваливалась на крутой берег, и вот она уже заполнила всё пространство, весь мир.
С её лохмов боков из-под огненных бичей скатолись крупные капли влаги, потом крупная ледяная сечка, потом ударил такой раскат грома, что Кирилл даже присел от неожиданности. Он, пригибаясь и втянув голову в плечи, прыжками вырвался из лопушистых зарослей на вытоптанную деревенской скотиной широкую площадку, надеясь найти подходящее место, чтобы переждать грозу.
От коровьего стойла, пустующего и неприютного, пологий берег резко переходил в кручу, обнажая выветренные непогодой и промытые полой водой рыхлые известковые плиты уступами выступающее наружу.
Там, в этой крутизне, то ли пастухами, то ли рыбарями, а, может, и ватажными хлопцами, шалившими когда-то по Дону, была уготовлена просторная пещера с плоским известковым потолком и песчаным полом.
В этом логове было просторно, уютно и чисто, а, главное, сухо. Ноздреватый пористый известняк хорошо поглощал влагу, воздух был прохладен и свеж, не чувствовалось мрачного запаха сырой земли и глины, как будто пещеру только что проветрили сквозняком, хотя, даже сейчас, в разыгравшуюся грозовую бурю, здесь было тихо.
Кирилл, не раздумывая, нырнул туда и выпрямился во весь рост – до потолка ещё и рукой не достанешь. В углу, подёрнутые пеплом, чернели уголья забытого кострища, и его присутствие враз смягчило чувство одиночества и потерянности, всё чаще и чаще приходившее к Назарову в последнее время.
«Ревела буря, дождь шумел, во мраке молнии блистали…», – сказал он сам себе вслух, присел на щербатый кусок известняка лежавший под ногами, и с удовольствием закурил, пережидая непогоду: не вечно же ей колотиться грудью в истерике о крутой берег Дона, опоражнивая налитое водой небо.
Выход из пещеры стеной загородил ливень, там за его струями Илья пророк вколачивал и вколачивал огненные, раскалённые гвозди в беззащитную землю. Грохот стоял невероятный, как будто мимо неслись и неслись порожняком товарные составы, скрежеща, сталкивались на полном ходу, сходили с рельс, а по ним, по рельсам этим, неслись новые составы, и тоже опрокидывались, корёжа железо вагонов, и конца этому не было видно.
Кирилл, отдышавшись в этой неприступной крепости, радовался, что не побежал сразу в село, ураган наверняка бы сбил его с ног, таких порывов ветра он не помнил. Зачем его понесло на эту рыбалку? Поклёва всё равно не было, рыба, вероятно предчувствуя непогоду, потеряла всякий интерес к изощренной прикормке, а сидеть просто так, без результата, Назаров не любил, хотя по местным понятиям, рыбак он был никакой.
Дождь, который загнал Кирилла Назарова в заброшенную доисторическую пещеру, с каждой минутой набирал и набирал силу. Теперь вход застилала сплошная стена воды. Со стороны села ручьи, соединяясь в один сплошной поток, скатываясь с горы, срывались над головой Кирилла ревущим водопадом. Вода местами стала просачиваться сквозь ноздреватый известняк и крупными каплями падать к ногам.
Несколько капель скатились ему за воротник, и Кирилл, поёживаясь от знобящей влаги, прижался к задней совершенно сухой стене с угловатыми сколами известняка, но зато сухими и ещё не остывшими от дневного зноя. У зева этого каменного убежища образовалась пенистая грязная лужа, а с потолка, закручиваясь в жгуты, стекали бесчисленные струйки. Кирилл поднял голову и в полумраке увидел, как чернеет и чернеет камень в местах его разлома, ещё немного и не выдержав напора, многотонная нависшая над ним громада рухнет, погребя его под собой. Ему даже показалось, что камень зашевелился, когда после одной самой ослепительной вспышки, ударил такой гром, что ватой заложило уши.
При следующем ударе грома вода хлынула в пещеру, осыпав пленника мелким щебнем. Затем потолок сдвинулся, сложился вдвое, загородив выход наружу. Сразу стало холодно темно и сыро. В кроссовки просочилась вода, ступни ног в них разъезжались, и стоять было неудобно.
Кирилл попробовал выбраться из этой западни, но камень сдвинуть, никак не удавалось. После нескольких безуспешных попыток он бросил эту затею, ещё не представляя себе всю сложность положения, в которое он попал. Теперь стало тихо-тихо, как будто всё буйство природы было направлено только на то, чтобы спрятать здесь, в этой западне одинокое человеческое существо, и показать – кто хозяин в этом противоречивом мире?
Теперь, завершив своё дело, гроза, погромыхивая тележными колёсами о булыжник, откатывалась куда-то вдаль, волоча за собой тяжёлые кожаные мешки с водой, и в пролом хлынуло солнце. Нагретые камни стали дымиться, источая запахи сырой земли и стылой известковой штукатурки.
В солнечном свете безвыходность положения не казалась такой очевидной. Кирилл с надеждой сунул в пролом руку, пытаясь найти край обрушившегося карниза, чтобы попытаться расчистить тесный проём, но рука ушла по самое плечо так и не достигнув края плиты. Монолит был метровой толщины и крепко впаялся в грунт, а в щель, между ним, и тоже каменной стеной пещеры, можно было просунуть разве только кулак.
Кирилл убедился, что без отбойного молотка или хотя бы ломика все попытки выбраться были напрасны, когда, ободрав ладони, он в отчаянья присел на корточки перед сплошной тупиковой стеной.
Ни шороха, ни звука снаружи не было слышно. Кирилл пытался кричать, но задавленный каменным мешком крик глох, запутавшись в ноздреватом камне.
Сколько прошло времени, он не знал, но по красноватому лучу солнца можно было догадаться, что наступил вечер.
Хотя воздух после грозы был свеж и пропах зеленью, но Кирилл, то ли пугаясь стеснённого пространства, то ли от тщетных попыток выбраться наружу, стал задыхаться, покрываясь холодной испариной. Он, как попавшее в капкан животное, каждым мускулом, каждой клеточкой рвался на простор и свет, хотя сила отчаянья ещё не победила его разум.
От налитых влагой камней тянуло холодом погреба, солнце ушло за край, и в щели светилась только равнодушная синева неба с проблеском одинокой звезды. Кричи, бейся лбом о камень, царапай его шершавую кожу, сдирай ногти на пальцах – всё бесполезно! Шилом море не нагреешь!
Кирилл, отдышавшись, достал мятую пачку и с наслаждением закурил, ощущая реальный вкус жизни. Теперь он остался один на один с ночью в мрачной теснине первобытной пещеры, меняя время от времени, положение тела, чтобы не затекали суставы.
От каждого такого движения сверху сыпался сор, мокрые крошки, какая-то ползучая дрянь, мерзкая и липкая.
Кирилл, передвинув замок молнии до самого подбородка, вжал голову в плечи и так сидел, покачиваясь, в плену своего отчаяния.
Под куртку, медленно, но верно просачивался холод.
Летние ночи после дождя могут быть настолько зябкими, что – хоть шубу надевай, а здесь ещё и набухший водой камень, и тягостный погребной холод сырой земли, который всё пеленал и пеленал своего пленника, выбивая зубную дробь.
Пустая хрустящая пачка от сигарет, вряд ли поможет, но Кирилл, осторожно, чтобы даром не тратить опустевший коробок спичек, поджёг лощёную бумагу, но она, хоть и горела плохо, но осветило уголок пещеры, куда вода или какая-то живность натаскала всякого сора.
Он щепотью стал подбрасывать соринки в огонь. Пламя сначала съёжилось, потом вспыхнуло, и маленький костерок стал разгораться. Кирилл бросил ещё несколько щепоток в огонь, распахнул влажную куртку, так, чтобы тепло огня проникало внутрь. Стало заметно теплее, но мусора было ровно столько, что огонь не успел даже подсушить лёгкую ткань.
Когда пламя погасло, тьма стала ещё гуще, ещё плотнее, она вся срослась с пещерой, образовав с ней одно целое. Кирилл в этой тьме боялся даже пошевелиться, чтобы не обрушить на себя эту страшную чёрную глыбу, которая раздавит его, как ничтожного червя. Всё что живёт, трепещет и бьётся под тонкой и незащищённой оболочкой его тела, в один миг может превратиться в ничто, в прах, смешаться с землёй и каменными обломками.
Ощущение возможного конца раскалённым гвоздём прошило его от затылка до пяток. Завтра всё так же весело будут щебетать птицы, предрассветная прохлада легонько коснётся листьев на парковых деревьях, и они вновь будут лопотать на своём древесном языке вечную молитву солнцу. Оно красным пузырём выплывет с востока, потом, раскаляясь до бела, оторвётся от земли и поплывет своим, начертанным небесным механиком, путём. И не одна душа в мире не встрепенётся памятью о нём.
Его жизнь оказалась такой призрачной, что даже знавшие его люди не заметят исчезновения Назарова Кирилла Семёновича, человека, делившего с ними когда-то не только хмельные застолья. Может быть, только одна старая учительница, его недавняя хозяйка, спохватиться своего жильца и горестно вздохнёт в своём одиночестве – вроде и человек был хороший, а уехал, даже не попрощался…
Что есть жизнь? Короткий переход из небытия в небытие с короткой вспышкой сознания.
В череде его бестолковых дней был только один просветлённый миг, это школьные годы. Потом, обманутый крикливыми лозунгами о величии рабочего класса, он, забросив книги, подался в монтажную бригаду. Ничего не осталось в памяти от той жизни: грязный, неухоженный быт, тяжёлая, ломовая работа на стройках, ожидание вожделенной получки, водка, табачный дым, снова ломовая работа, получка, мерзость похмельных дней, шалавые девки…
Рассвет просунул острое голубое лезвие в щель, полоснув Кирилла по отёкшим от бессонницы глазам. Ему показалось, что щель теперь стала несколько шире, словно лезвие это было из прочной стали и легко раздвинуло пространство между плитами.
Надо было что-то делать, но под руками, кроме двух складных пластиковых удилищ ничего не было. Долго не раздумывая, он просунул оба удилища в щель и попробовал её раздвинуть, но от его усилий остались в руках только хрупкие обломки.
Здесь мог выручить его хороший домкрат, или трактор. Но трактор сюда не попадёт из-за крутизны берега, тогда остаётся один выход – домкрат. А где его взять? Ждать случайного человека…
Кирилл, прислонившись губами к щели, стал громко кричать в надежде, что какой-нибудь ранний рыбачок услышит его крик. Кричал до тех пор, пока не сорвал голос. Никого.
Кирилл сел в угол на корточки и стал ждать. Прошёл час или два, но там, на берегу не было слышно ни малейшего движения. Теперь уже сквозь узкое пространство между плитами протиснулся желтоватый луч солнца, и в пещере стало заметно теплее.
Новый день входил в силу.
Кирилл снова стал кричать в щель, – что вот он здесь, помогите! Но в ответ, только равнодушный плеск воды, да знойное жужжание каких-то насекомых в траве.
Голос его основательно сел. Что понапрасну кричать в пустоту? Вот если бы кто проходил мимо, тогда другое дело! А так – дохлый номер!..
Кирилл, отчаявшись, присел на корточки.
Что предпринять в такой ситуации? Остаётся одно – ждать. Ждать, ждать и ждать. Может, какой рыбак, вроде него, по своему недомыслию в самый разгар дня угнездится здесь, а может, какая сельская мелюзга придёт сюда пескариков подёргать…
Место здесь уж очень пустынное, отдалённое, – на большого любителя.
Кирилл снова весь превратился в слух. Каждое движение живого существа, ящерки или жучка его настораживало, заставляло приникать к отверстию и слушать, слушать и слушать. Он как локатор, с надеждой крутил головой на всякий звук, но кроме равнодушного дуновения ветерка да шороха насекомых ничего не слышал.
А солнце между тем поднималось всё выше и выше. В пещере начало парить так, что пришлось снимать с себя всё до трусов. Примостившись на ворох одежды, он незаметно для себя, уснул. Сказывалось его ночное бдение.
Сколько он спал, неизвестно, но пришёл в себя сразу, как будто неизвестная страшная сила вышвырнула его из омута, куда закрутило водоворотом.
Ощущение во сне было такое, безнадёжное.
Кирилл беспокойно зашарил вокруг себя, перетряхивая одежду в поисках неизвестно чего.
Страшно хотелось курить. Мысль о еде, отпала как-то сама собой, а вот желание хотя бы одной затяжки не давало ему покоя.
Он в надежде заглянул в щель, но кроме выцветшего за день неба никого не увидел.
Стало заметно прохладнее. Солнце, умаявшись, ослабело, и теперь сквозь отверстие потягивал только лёгкий сквознячок. Пришлось снова обряжаться в одежду.
Отчаяние охватило его.
Кирилл изо всех сил надавил на плиту, но только заломило в плече. Камень даже не шелохнулся. Шилом море не нагреешь.
Что делать? Что делать?
Положение тупиковое, если его никто не обнаружит, так и сгниёт он здесь заживо, глупо и недостойно. Холодный ужас пронзил его до самых пяток. Неужели это всё? Вот он указующий палец судьбы! Не мни себя царём своего бытия, есть ещё кто-то, кто может остановить твой напрасный бег…
Вторая ночь прошла в мучительном ожидании чего-то неотвратимого: или плита съедет так, что раздавит его, как жука навозного, или его сердце не выдержит ужаса одиночества и разорвётся.
Ночь длиннее всей его жизни…
Ночь. Бесконечная ночь, словно небесные часы дали сбой и остановились. Время превратилось в осязаемую субстанцию, которая лежала вот здесь, у его ног, тоже неподвижно, как и каменная глыба над ним.
Пространство вокруг него сжалось до размера его осязания, а дальше монолит непроглядной тьмы и каменного тупика в который упирается его сознание, усугубляя безвыходность положения.
Всё.

5

Из мучительного кошмара обрывочных видений его вывел отдалённый звук всплеснувшей воды и лёгкий шлепок весла. Сжатая пружина, высвобождаясь, подбросила его к самой щели. Кирилл громко, что есть мочи, заорал, крик вышел из пересохшей гортани, обрывистый и по-звериному нечленораздельный, но ответа не было.
Он приложил ухо к проёму, но звуки эти больше не повторялись: или лодка ушла далеко, или не было никакой лодки, а только губастый сазан в полусне ударил как лопатой по набегающей волне и тут же сразу ушёл под воду.
Кирилл, обхватив руками голову, горько заплакал.
Всё можно было ожидать в его жизни: и удар пьяного ножа под ребро, и срыв с головокружительной высоты, когда приходилось по консолям и балкам, балансируя руками, ходить, контролируя сварные стыки конструкций, да и в юности, когда сам, восседал не всегда пристёгнутый страховочным фалом на краю, на самом обрезе. Сорвался – и…
И вот теперь, запертому со всех сторон в каменной западне, ему пропадать, как дикому животному, попавшему в ловчую яму.
Отчаянье победило все чувства.
Он даже потерял контроль над временем, и только обречённо стонал, прислонившись головой к шершавому, тупому и безразличному к его судьбе, камню.
Из забытья его вывели детские весёлые голоса. Ватага мальчишек, скатившись кубарем с горы, рассыпалась у самого входа в пещеру, весело хлопоча возле воды. Ещё до восхода солнца самые заядлые рыбачки из местных решили нагрянуть сюда подальше от родительских глаз. Покурить вволю, пожечь костры, поозорничать.
До Кирилла сразу ещё не дошло, что это спасение.
Он засуетился возле камня, машинально стараясь раздвинуть щель, потом с каким-то клёкотом прокричал в отверстие, что он вот здесь: «Сынки! Здесь я! Вот тут! В яме!»
Раздался испуганный визг, и дробная россыпь ног по берегу, по кустам, по каменистой осыпи, – и всё пропало. Снова гнетущая тишина и одиночество.
Ему стало казаться, что эта мальчишеская шебутня только приснилась, или это просто галлюцинация сознания в замкнутом пространстве.
Он снова впал в забытьё тяжёлое, как похмелье.
Уже засветлело небо. Уже птичья разноголосица разбудила, рассыпавшись по прибрежным кустам, батюшку Дон. Уже бросилась играть в смертельные догонялки рыбья мелочь, выпроставшись из-под коряг и топляка, разбросанного половодьем по ямам. А Кирилл ничего этого не видел. Он так и сидел в оцепенении и полной прострации духа.
Только маленькая серебряная ладанка, как последняя надежда, зажатая в его ладони, пульсировала живым существом, или это несогласная кровь толклась в его жилах, пробуждая волю к жизни…
– Э, ты кто? – раздался грубый мужской голос, уплотненный обычным, ничего не выражающим матерком.
Это один из родителей ребятни, испуганной подземельным голосом, пришёл проверить, – кто там такой, что вздумал пугать детей.
– Друг, это я! Я!Я!Я! Придавило так, что не выберусь!
Мужик просунул в щель лом и попытался сдвинуть плиту, но она даже не шевельнулась.
– А зачем ты туда залез?
– От грозы скрывался! Слушай, не спрашивай! Сходи к Михаилу, у него домкрат есть. Пусть сам придёт сюда!
– У нас Михаилов почти полдеревни! Какой Михаил? Фамилия?
– Шофёр он! Начальство районное возит.
– Мишка-пчеловод? Знаю! Анучин что ли?
– Да не знаю! Анучин, Портянкин, Носков… – Кирилл обрадовался до того, что стал шутить. – Во, попал! Сунь сигарету, курить страсть охота!
– Сунул бы я тебе, да не курю! Петька, айда к дяде Мише пчеловоду, у которого мёд берём! И пусть домкрат прихватит, тут его соседа прищемило! Да, побыстрей! – сказал он одному из мальчишек и снова, просунув лом в щель, попытался расширить прогал.
Но известняковая плита, только легонько шатнувшись, осела. Проём уменьшился до того, что и руки не просунуть.
– Да-а! – только и протянул мужик, быстро выдернув лом из щели. – Грёбаная плита рухнуть может.
– Не трожь! Домкратить надо осторожно! – Кирилл просунул в щель майку. – На, намочи в Дону! Я два дня без воды сижу, горло, как голенище кирзовое.
Мужик просунул обратно ему мокрую майку, и тот стал жадно её обсасывать, как губку.
– Ещё намочи!
Теперь осталось одно нестерпимое желание – покурить.
Но уже слышались весёлые голоса ребятни и зычный голос Михаила:
– Кирюха, я тебя по всему Дону искал! А ты вот оказывается где!
Автомобильный домкрат – штука хоть и небольшая, но это не лом. Гидравлика!
Несколько качков рычажком. Пенёчек – в распорку. Ещё несколько качков. И ещё пенёчек – в распорку. И вот она – свобода!
Кирилл вывалился из проёма и тут же упал на песок.
Михаил был догадливым и сунул бедолаге раскуренную сигарету в рот. Тот, блаженно затянувшись дымом, широко улыбался, словно только что разрешил неразрешимое.
Его сосед оказался ещё более догадлив, чем можно подумать. Он достал из-за пазухи бутылку самогонки, пригласил мужика, цикнув на ребятню, чтобы бежали домой, – и Кирилл снова ожил, как будто он только что не прощался со всем белым светом.
А как была рада тётя Поля! Она хлопотала и хлопотала возле Кирилла. Угощала всем, что у неё было. И снова хлопотала, по-матерински озабочено заглядывая в глаза своему постояльцу.
Кириллу было стыдно за то беспокойство, которое он принёс пожилой женщине, и он сидел, виновато улыбаясь, и только шептал:
– Не надо, тётя Поля! Не надо! Пожалуйста…

6

Попросил Кирилл Семёнович Назаров как-то своего соседа и избавителя Михаила свозить его в Задонский монастырь.
Нестерпимо захотелось Кириллу побывать в этом прославленном и монахами намоленом за многие годы святом месте. За жизнь свою несуразную покаяться, к высокому приобщиться, внутренними слезами душу омыть.
После того злосчастного места, в которое он по неосмотрительности попал, Назарову стало казаться, что вся его жизнь – это только череда несуразностей и ошибок. Как жить дальше, он не знал. Окунаться снова в кошмар рыночного блудодействия и заморочек ему уже расхотелось, а начинать с чистого листа, он не мог.
…И вот теперь он стоял, склонив голову, в том месте, где покоились мощи святителя Тихона…
А в Богородческом храме светло. В Богородческом храме солнышко играет. Поднимешь взгляд – зажмуришься. Певчие на хорах в канун праздника Рождества Иоанна Предтечи ему славу возносят, – как хрусталь поёт. Двери храма распахнуты. Вечерний воздух столбом стоит. Свечи горят ровно, пламя не колышется. Высок купол – глаз не достаёт. Дышится легко и радостно. Велик храм. Богат храм. Золота – не счесть! Тонкой работы золото, филигранной. Одежды настоятеля серебром шиты, новые. Нитка к нитке. Где ткали-шили такую красоту – неизвестно. Женская рука терпелива. Тысячи серебряных ниток вплести надо, узор вывести. Серебро холодком отдаёт, голубизной воды небесной, свежие и чистые ключи которой из-под самого зенита льются, душу омывают. Всякую пену-мусор прочь относят.
Богородческий храм при мужском монастыре стоит. Угловым камнем и отцом основателем при том монастыре, был и есть Господень угодник, чудотворец Тихон, на земле Задонской просиявший. Вот и реликвии его здесь – рака с мощами, одежды ветхие церковные, икона Его – с виду казак, борода смоляная, глаза острые, пронзительные; всё видят, каждый закоулок сердца, как рентгеном просвечивают. Спрашивают: «Кто ты? Для чего в мире живёшь? Какой след после себя оставишь? Как по жизни ходишь – босиком по песочку белому донскому, или в кирзовых сапогах слякотных – да по горенке?..»
Стоит Кирилл Семёнович Назаров, русский мужик, душа замирает!
Монахи в одеждах чёрных, вервием опоясаны – и старые, и молодые, но молодых – поболее, взгляд у них посветлее, не печальный взгляд затворника-старца, а человека мирского – не всё ещё улеглось, умаялось.
Вон невысокий плотный парень, скуфья на нём тесная, ещё не застиранная, тело на волю просится… Стоит, перебирая чётки с кистями из чёрной шёлковой пряжи с крупными, как мятый чернослив, узлами. За каждым узелком – молитва Господу. Рука у монаха широкая, пальцы синевой окольцованы, видно не одну ходку сделал в места, далеко не святые. Татуировочные кольца замысловаты и узорчаты. А взгляд чистый, умиротворённый, наверно сломал в себе ствол дерева худого, неплодоносящего, сумел сжечь его, лишь седой пепел во взгляде просвечивает, когда он, видя Кириллову заинтересованность собой, посмотрел на него и, вздохнув, отвернулся, продолжая передвигать узлы на чётках, и что-то шептать про себя.
У Христа все – дети, и нет разницы между праведником и мытарем. Простил же он на кресте разбойника, утешил, не отвернулся. Раскаявшийся грешник, – что блудный сын для отца своего, вернувшийся в дом свой. Как говорил апостол Павел в послании к Коринфянам: «Итак, очистите старую закваску, чтобы быть вам новым тестом… Посему станем праздновать не со старою закваскою, не с закваскою порока и лукавства, но с опресноками чистоты и истины».
Не ведомо, долго ли пробудет сей монах в послушании, но точно – в новые меха старое вино не вольётся. Причастность к высшему разуму выпрямила путь его, поросший терниями.
Двери храма нараспах, как рубаха у казака в жаркий сенокосный день. В алтаре Христос-Спаситель на верховном троне восседает. Вседержитель.
Глаза тянутся смотреть на Него, прощения просить за жизнь непутёвую, за расточительство времени, отпущенного тебе, за содеянные неправедности. И сладко Кириллу, и стыдно, и горько за утраты его. Неверным другом был сотоварищам, нерадивым был для родителей. Не согрел старость их, слезы мать-отца не отёр, в ноги не поклонился… Суетился-приплясывал. Рукоплескал нечестивому, в ладони бил. Просмотрел-проморгал молодость свою, весну свою невозвратную. Цветы срывал, раскидывал. Разбрасывал на все стороны. Руки не подал протянутой тебе. Со старыми – неугодливый, с молодыми – заносчивый…
Горит храм. Пылает огнём нездешним, неопалимым. Свет горний, высокий. Оглянулся – отец Питирим стоит, преподобный старец тамбовский, земляк его. В руке посох сжимает. Укор в глазах. Серафим Соровский рядом, борода мягкая, округлая, взгляд милостивый, прощающий. Он не укоряет, а ласково по голове гладит ладонью незримой тёплой, мягкой. Хорошо под ладонью той, уютно. Сбоку ходатай перед Господом за землю Русскую, за отчизну ненаглядную – Сергий Радонежский, прям и горд, как тростинка над речным покоем.
Молельщики и утешители наши, отцы пресветлые, просветители, как же мы забыли заповеди ваши? Землю свою, Родину ни во что не ставим. Ворогу славу поём, щепки ломаем…
Так думал Назаров, стоя в Богородческом храме Задонского мужского монастыря. До того у него о Божьей Церкви было иное представление: полумрак, старушечий шепоток в бледном отсвете лампад, чёрные доски икон, прокопченные плохими свечами, тленом пахнет, мёртвой истомой, а здесь – торжество воздуха и света, торжество жизни вечной – «Свет во тьме светит, и тьма не объяла его»…
Стоит, а свет по плечам льется из просторных окон цветными стеклами перекрещённых Торжество во всем, величие веры православной.
Местных прихожан мало, все больше люди приезжие, в современных одеждах. Задонск как раз расположен на большой дороге, соединяющей юг России с Москвой. Люди рисковые, серьезные, милостыню подают не мелочью. У самых ворот монастыря бойкие «Фольксвагены», респектабельные «Вольвы», даже один белый "Мерс" подкатил, когда Назаров замешкался у входа. Высокий парень лет тридцати, потягиваясь, лениво вышел из престижной, даже в наших вороватых властных структурах, «тачки». Нищенка к нему с протянутой рукой подбежала. Парень порылся, порылся в широких карманах, не нашел наших «деревянных» и сунул ей долларовую бумажку зеленую, как кленовый лист. Та радостно закивала головой, и стала мелко-мелко крестить в спину удачливого человека, который даже не оглянулся, – напористым шагом пошел в монастырь.
Бабушка не удивилась заграничному листочку, на который разменяли Россию, и тут же спрятала в пришитый к байковой безрукавке, в виде большой заплаты, карман. Она не удивилась американской денежке, как будто стояла у стен Вашингтонского Капитолия, а не в заштатном городке Черноземья, возле тяжелой и всё повидавшей монастырской стены, где сотнями расстреливали удачливых и неудачливых, и просто тех, кто подворачивался под горячую руку.
Задонск поражает приезжего человека обилием церквей, большинство которых после десятилетий безверия весело посверкивают своими куполами, и вряд ли найдется какой русский человек, будь то хоть воинствующий атеист, которого не тронули бы эти столпы православия. И Кирилл, кажется, на уровне генной памяти почувствовал свою принадлежность к некогда могущественному народу, великому в его христианской вере. Ни один агитатор-пропагандист не в силах сделать того, что делают эти молчаливые свидетели истории. Они даже своими руинами кричат за веру в милосердие, к которому призывал две тысячи лет назад плотник из Назарета.
Вечер под Ивана Купалу каждым листочком на придорожных деревьях лопотал о лете, и Назаров, присоединившись к группе паломников, по-другому их не назовешь, отправился к Тихоновской купели под зеленую гору, по соседству с которой встает из праха и забвения еще один монастырь, но уже – женский.
Дорога туда столь живописна и притягательна, что речи о транспорте не могло и быть, хотя он и приехал на "Волга" соседа Михаила.
Царившая днем жара спала. Кипящее знойное марево потянулось вслед за солнцем, а оно уже цепляло верхушки деревьев, проблескивая сквозь листву красками начинающего заката: от голубого и палевого до шафранного и огненно-красного, переходящего в малиновый.
Заря вечерняя…
Выйдя на пригорок, Кирилл закрутил головой в разные стороны, упиваясь представшей панорамой русского пейзажа. Взгляд ласточкой скользил над полями созревающего жита, взмывая вверх к дальнему лесному массиву, где в лучах закатного солнца на темной зелени бархата огромным рубином алела куполообразная кровля, вероятно ещё одного строящегося храма, поднимающегося из пучин забвения на месте былых развалин.
Спускаясь в тенистую долину, он ощутил на себе объятия благодати и торжественности того, что мы всуе называем природой. Каждый трепещущий листок, каждая травинка были созвучны его нравственному подъему после изумившей его вечерни в Богородческом храме. Душа Кирилла плескалась в этой благодати. Мириады невидимых существ несли ее все выше и выше, туда, в купол света и радости.
Когда-то здесь Преподобный Тихон Задонский построил свой скит, освятив это место своим пребыванием, своей сущностью святой и чудотворной. Утешитель человеков – здесь он утирал слезу страждущему, здесь он поил иссохшие от жизненных невзгод души из своего источника добра и милосердия. И Назаров чувствовал здесь своей заскорузлой в безверии кожей его прохладную отеческую ладонь.
Дорога была перекрыта. К знаменитому источнику и купели прокладывали асфальтовое полотно, стелили, как утюгом гладили, и паломники остановились, окруженные странными людьми: пожилые и не очень пожилые, как дети они махали руками, что-то говорили на своем детском языке, смотрели на людей детскими глазами, восторженными и печальными, беспечными и озабоченными. Одного не было в их взгляде – угрюмости и ожесточенности. Они лепетали, как вот эти листочки на раскидистом дереве, В их лепете слышалось предупреждение, что дальше машины гу-гу-гу! – что дальше дорога перекрыта и – руки, руки, руки, протянутые с детской непосредственностью в ожидании подарка, гостинца от приезжего родственника.
Рядом расположен интернат для умственно-неполноценных людей, безнадежных для общества.
Но это, как сказать! Пушкин в "Борисе Годунове", помните: «Подайте юродивому копеечку!». Недаром говорили в старину русские, что на убогих Мир держится. Они взяли на себя страдания остального здорового и довольного жизнью человечества, чтобы он или ты могли наслаждаться литературой, музыкой, искусством, любовью, наконец. Вдыхать аромат цветов и любоваться красками заката. Как сказал один из великих русских поэтов: "Счастлив тем, что целовал я женщин, мял цветы, валялся на траве…"
Неизвестно, случайно или нет, выбрано место для дома скорби, но символично, что именно здесь, под сенью святителя Тихона Задонского, под его неусыпным покровительством в этом животворном уголке России нашли приют убогие и страждущие, нищие духом, вечные дети земли.
Протянутая рука по-детски требовательная, и Кирилл в эту руку, пошарив по закоулкам карманов, высыпал мелочь, символичные деньги – со стыдом и смущением все, что у него нашлось.
В дыму и гари от кашляющей и чихающей техники, от грейдеров, самосвалов, бульдозеров, следуя за всезнающими попутчиками бочком, бочком, забирая влево от грохота и скрежета железа, асфальтного жирного чада, он оказался, как у Господа в горсти, в зеленой ложбине, под заросшей вековыми деревьями горой, из сердца которой бьет и бьет неиссякаемый ключ.
Почему-то опять всплыли в памяти слова из Евангелия от Иоанна: «…кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек: но вода, которую Я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную».
Так говорил плотник из Назарета.
Из сердца горы бьёт и бьет неиссякаемый ключ. Вода в ключе настолько холодная, что, опустив в неё руку, тут же выдергиваешь от нестерпимой ломоты в костях. Отфильтрованная многометровой толщей песка и камня, вобрав в себя живительные соки земли, она чиста и прозрачна. Целебные свойства этой воды известны давно, и сюда приходят и приезжают с бутылями и флягами, чтобы потом по глоточкам потчевать домашних и ближних чудесной влагой задонского источника, который в долгие часы одиночества наговаривал святителю Тихону вечные тайны жизни и смерти.
Вера в чудотворную силу этой воды заставила и Назарова зачерпнуть пригоршню, припасть губами и медленно, прижимая язык к нёбу, цедить эту влагу, сладчайшую влагу на свете.
После жаркого дня ледяная вода источника, действительно, вливает в каждую клеточку твоего тела силу и бодрость. Вон пьёт её большими глотками разгорячённый тяжёлой физической работой в оранжевой безрукавке дорожный рабочий. Вода по его широким ладоням, по синеватым набухшим жилам скатывается на поросшую густым с проседью волосом грудь и капельки её светятся холодными виноградинами в пыльной и мятой поросли.
Рядом, напротив источника, как таёжная банька, в которой однажды в далёкой Сибири выгоняла из прораба Назарова опасную хворь старая кержачка, срублена небольшая купальня, где переминалась с ноги на ногу очередь желающих омыть своё тело этой живительной ключевой водой.
Веруй, и будет тебе!
Вода источника обладает чудодейственной силой и может снять бледную немочь с болезного и страждущего по вере его. Трижды осени себя трёхперстием и трижды окунись с головой, – и, как говорят люди в очереди, сосущая тебя отрицательная энергия поглотится этой влагой и потеряет свою губительную силу.
Как говориться, голос народа – глас Божий, и Кирилл тоже стал в очередь.
Стоять пришлось недолго – в купальню, как раз, заходила группа мужчин, и женщины впереди Назарова, подсказали, что можно и ему с этой группой идти в Божью благодать.
Неумело, скоропалительно перекрестившись, он нырнул во влажный полумрак избушки.
На уровне пола тяжело поблескивала тёмная вода в небольшом проточном бассейне, по бокам – маленькие, как в общественной сауне, раздевалки, открытые, с гвоздочками вместо вешалок.
Скидывая летнюю не громоздкую одежду и торопливо крестясь, прыгали с уханьем, а выныривали из бассейна с глухим постаныванием на вид совсем здоровые мужики, обнаженные и загорелые.
Тысячи маленьких стальных лезвий полоснули тело, когда Кирилл со сдавленным дыханием ушёл с головой на дно, и вода сомкнулась над ним. Трижды поднявшись и трижды опустившись на бетонное ложе бассейна, Назаров, путая слова, читал про себя забытую, с детства не простительно забытую, молитву каждого христианина, католика и православного, всякого исповедующего веру во Христа – "Отче наш".
Суставы заломило так, что он, пробкой выскочил из воды, непроизвольно постанывая.
То ли от чудодейственной силы Тихоновского источника, то ли от ледяной свежести, действительно, каждый мускул его тела радостно звенел подобно тугой пружине. Легкость такая в теле, что, кажется, он навсегда потерял свой вес. Словно ослабело земное притяжение, и Назаров, вот-вот взмоет к потолку.
Быстро натянув рубашку, он вышел из купальни на воздух, на вечер.
Темная зелень деревьев стала еще темнее, еще прохладнее, еще таинственнее. Грохот машин и железа унялся, воздух очистился от смрада выдыхаемого десятками стальных глоток равнодушной техники. Слышались отдаленные голоса людей. Кто-то кого-то звал. Кто-то не подошёл к туристическому автобусу, плутая в тихом вальсе вековых стволов могучих деревьев, – свидетелей Тихоновских таинств и чудотворения.
Было уже довольно поздно, и надо возвращаться домой, в селение соседнего района, где Назаров по воле случая теперь проживал.
Михаил на белой стремительной "Волге" ждал Кирилла на спуске к источнику, и наверняка уже, нетерпеливо посматривал на часы. У него хозяйство, земля, жук колорадский, паразит, замучил, свиноматка на сносях… Жизнь! Жрать все любят!
Назаров поднял руку, чтобы посмотреть время. Но на запястье часов не было, – таких привычных, что их обычно не замечаешь. Дорогие часы, японские, марки "Ориент". Игрушка, а не часы. Хронометр. Автоматический подзавод, водонепроницаемые. Стекло – хрусталь, бей молотком – боек отскочит, чистый кварц. Браслет с титановым напылением. Жалко!
После того, как он вышел из купальни, туда прошла большая группа женщин, а эту заграничную штуковину Кирилл повесил в раздевалке на гвоздик, на видном месте, за тот самый матовый титановый браслет, забыв как раз, что хронометр пылеводонепроницаемый.
Наверное, он пришелся впору на чью-то руку. Жалко…
Ждать, пока женщины покинут купальню? Вздохнув, он направился к машине.
Ну, да ладно! Забытая вещь, – примета скорого возвращения, что его несколько утешило. Кириллу Семёновичу Назарову, действительно, очень хотелось побывать здесь еще, надышаться, наглядеться, омыть задубелую в грехе душу, потешить ее, освободить от узды повседневности, будней, отпустить ее на праздник.
Позади Кирилл услышал чей-то возглас. Оглянулся. Его догнала немолодая запыхавшаяся на подъеме женщина. Догнала и взяла за руку. Назаров в смущении остановился. Денег у него не оставалось, и Кириллу нечего было ей дать. Но женщина почему-то ничего не просила, а лишь вопросительно заглянула в глаза и вложила в ладонь его заграничную игрушку с текучим браслетом. Непотопляемый хронометр! Броневик! Былая похвальба перед друзьями!
– Господь надоумил. Часы-то, никак, дорогие!
Ему нечем было отблагодарить старую женщину, и он прикоснулся губами к тыльной стороне ее ладони сухой и жухлой, как осенний лист. Женщина, как от ожога отдернула руку, и часто-часто перекрестила Назарова:
– Что ты? Что ты? Христос с тобой! Разве так можно? Дай тебе Бог здоровья! Не теряй больше. До свидания!
В лице ее Кирилл увидел что-то материнское, и сердце его сжалось от воспоминаний. Он никогда не целовал руку матери. Да и сыновней любовью ее не баловал. Молодость эгоистична. Поздно осознаешь это. Слишком поздно…
Вопреки ожиданиям, Михаил сладко спал на спине поперек салона «Волги». Ноги, согнутые в коленях, свисали в придорожную полынь, золотая пыльца которой окропила его мятые джинсы. Самая медоносная пора.
Назарову было жаль будить друга. Он огляделся по сторонам. Уходящее солнце затеплило свечку над звонницей Богородческого храма. Кованый крест ярко горел под голубой ризницей неба – свеча нетленная…
Назад: Глава четвёртая
Дальше: Вместо эпилога