Книга: Не взывай к справедливости Господа
Назад: Глава третья
Дальше: Часть четвёртая

Глава четвёртая

1

Потолкался, посмотрел на яркие, замысловатые спортивные и охотничьи причиндалы, смутился от вопросительного взгляда бойкой девицы за прилавком, и так, на всякий случай, купил катушку с леской и несколько маленьких занозистых крючков – большой рыбы в тамбовской реке Цна не водилось, а на плотвичку и карасика такие крючки – в самый раз.
Как известно, запас карман не трёт, всё равно две-три недели придётся слоняться по Тамбову, который в такую жару душен и невыносим. Куда лучше сидеть на бережку, в тенёчке, сторожа поклёвку.
Улов – коту облизнуться, да удовольствие немалое.
Всякие саквояжи и пакеты Кирилл терпеть не мог. И теперь сунул эти рыболовные снасти прямо в карман.
Едва он нашёл своё место в автобусе, как тот, коротко просигналив, тронулся в путь.
В салоне густо пахло нагретой резиной и пластиком.
Повесить куртку некуда, и Кирилл, расстегнув её, развалился в кресле у окна.
За окном ничего интересного не было, он, откинув высокую спинку кресла, с наслаждением вытянул ноги и прикрыл глаза с намерением хорошо выспаться. За шесть часов дороги он успеет это сделать.
В проходе ещё толпились пассажиры, громко разговаривали между собой, задвигали вещи, вздыхали, кашляли – обычная дорожная толчея, когда автобус переполнен, но Кирилл уже спал.
Откинутая ветром занавеска больно хлестнула его по лицу и он, досадливо морщась, открыл глаза – «Надо же! Вздремнуть успел!»
Автобус, ласково урча двигателем, уже давно вынырнул из городских объятий и катил по широкой, ровной, не совсем привычной для России дороге с односторонним многорядовым движением. Автобан, да и только!
Мимо пролетали бетонные эстакады дорожных развязок, козырьки нарядных кафе, заправочных станций европейского сервиса: всё это говорило о близости большого города, но распахнутый лесной заслон уже показывал, что Воронеж остался позади, а впереди только дрожащее в летнем мареве асфальтное полотно магистрали.
Кирилл осмотрелся и с удивлением обнаружил, что рядом с ним, деликатно примостившись на краешек кресла, сидела простоволосая маленькая, сухонькая женщина с короткой причёской, не по-сельски стриженых воздушных волос, седых и тоненьких, как осенние паутинки.
Хотя соседка одета была в простенький серый жилет поверх наглухо застёгнутой кофточки и такого же цвета, как жилет, юбку, и сидела как-то бочком, назвать её бабушкой или панибратски мамашей, было никак нельзя. Язык не повернулся бы. Неуловимые черты старой интеллигентки не позволяли это сделать. Такие лица теперь встречаются всё реже и реже – бывшие врачи, учителя, библиотекари, прожившие всю свою жизнь в тревожных размышлениях, чтениях учёных книг, в постоянных нравственных сомнениях правоты своего дела, поступка.
В обликах таких стариков нет самодовольства, вздорности, старческого брюзжания, лишь стеснительность в движениях, в каждом взгляде отцветших глаз…
Кирилл, смущённый неизвестно чем, подобрал ноги, выпрямился, как провинившийся школьник за партой под взглядом учительницы, и отодвинулся поближе к окну, показывая жестом на освободившееся пространство.
Женщина кивком головы поблагодарила его и, тяжело передвинув от прохода себе под ноги две сумки из клеёного, коричневого дерматина, которые уже лет двадцать назад вышли из моды, уселась немного поудобнее.
По всему было видно, что она возвращается из города домой с покупками где, наверное, не совсем расторопные местные предприниматели ещё не успели освоить деревенский рынок.
– Что же вы так нагрузились? – Кирилл Назаров показал взглядом на сумки. – Себя не жалеете!
– Что поделаешь, молодой человек? Живём, как можем. А можем и того хуже. У нас в сельмаге свободно стоят только водка да стиральный порошок. Хлеб привозят с перебоями. Так что приходиться кататься за продуктами в столицу чернозёмного края, как теперь говорят. Воронеж всё-таки! Там дешевле купишь и качественнее…
Кирилл согласился с ней, услужливо переставив сумки на свою сторону, чтобы женщине было удобнее сидеть.
– Да нет! Что вы? Спасибо! Мне скоро выходить… Извините, пожалуйста! У меня к вам огромная просьба – помочь на остановке с моим багажом. Проходы узкие, не пройти никак…
– Конечно, конечно! О чём разговор? – с радостной готовностью откликнулся Кирилл, и сам удивился своей поспешности.
Впереди, сквозь зелень деревьев просматривались крыши сельских строений, и автобус стал заворачивать в ту сторону, съезжая с магистральной трассы.
Вот уже распахнулась улица, широкая и длинная с добротными постройками из белого кирпича, говорящими о достатке и прочности бытия.
Село, вытянутое в одну линию по обе стороны дороги, казалось бесконечным.
Но вот показался памятник, похожий на старинный верстовой столб – высокая четырёхугольная пирамида из ракушечника с жестяным скачущим конём в навершии.
Соседка попросила шофёра остановиться и стала прилаживать на плечо, уже перевязанные бичевой сумки.
Кирилл спешно подхватил их и пошёл вслед за женщиной из салона.
– Спасибо, спасибо! Я сама! – женщина попыталась взять сумки из рук услужливого попутчика, но Кирилл уже спрыгнул на землю.
Пока он прилаживал соседке на худенькое плечо поклажу, пока она его признательно благодарила, придержав за рукав, автобус бесшумно тронулся под горку.
Шофёр конечно подумал, что женщина вышла на остановке с родственником, нажал на газ и рванул вперёд настолько быстро, что ни крики Кирилла, ни машущие руки женщины, не могли остановить автобус.
Водитель, сосредоточившись на дороге, конечно, их не видел.
Назаров в растерянности опустил руки. Хорошо ещё, что он без вещей! Вот он, весь тут! А то бы пришлось возвращаться снова на автовокзал, ожидая с возвратным рейсом своё добро.
Он стоял, озадаченный таким оборотом дела, и машинально потянулся за сигаретой.
Женщина, сокрушенно охая, опустила сумки на землю, и снова придерживая Кирилла за рукав, стала горячо извиняться за свою нерасторопность.
– Да вы-то тут причём? – успокаивал он расстроившуюся женщину. – Я сам виноват, что не предупредил шофёра!
– Нет, молодой человек, это я такая неловкая! Могла бы и сама со своим добром управиться. Как же теперь быть? Вас дома, небось, ждут. Да и на работу опоздаете…
Назарову стыдно было признаться, что дома его никто не ждёт, да и вообще, кому он нужен кроме самого себя!
Тем не менее, успокоил женщину, сказав, что он в отпуске и спешить ему некуда. А одну ночь, да в летнее время, он может где-нибудь легко переждать.
Женщина обрадовалась:
– По поводу ночлега – не беспокойтесь! Я живу одна. И места в доме вполне достаточно. Пойдёмте ко мне! Всё равно попутного транспорта уже не будет. А у меня хорошо, тихо… Я живу в парке, Дон рядышком. Вода у нас чистая, лёгкая, без химии. Вон ведь жара, какая! Охолонитесь. Я ужин сготовлю! Вечер, а солнце так и не унимается! – захлопотала она виновато.
Воздух действительно стоял сухой и жёсткий, окунуться в прохладную воду сейчас было бы немыслимым удовольствием, и он, подумав, что не бывает худа без добра, подхватил сумки, весело перекинул их через плечо:
– Ну, что ж! Пошли, куда идём!
И Кирилл повернул в сторону парка, вслед за обрадованной старушкой.
Парк густо зеленел за огородами и простирался на всё обозримое пространство.
После удушливого запаха разогретого битума дороги, в парке стояла спокойная прохлада летнего дня. Воздух необычайно чист и лёгок. Кирилл извиняюще посмотрел на попутчицу и выбросил недокуренную сигарету в лопухи.
Парк рассекала на две части широкая просека. Было видно, что аллея прорублена совсем недавно. Справа и слева от дороги лежали ещё не сгнившие деревья, рогатясь почерневшими ветвями.
В дармовых дровах село, очевидно, не нуждалось.
Ещё на дороге Кирилл заметил, как по палисадникам на невысоких опорах тянулась газовая труба – долгожданная радость каждого сельского жителя. На русскую зиму не то, чтобы дров, а и угля не напасешься, а здесь – повернул кран и – вот она, голубая жар-птица! Жарь, парь, пироги пеки!
Дорога вдоль просеки была посыпана мелким красным песочком. Обочь, на железных горбатых столбах висели фонари. Правда, провода к ним были почему-то оборваны. Но всё равно просека напоминала аллею городского сада, не хватало только музыки да ларьков с пивом и мороженым.
Было видно, что местная администрация, используя энтузиастов, пыталась окультурить парк, да раздумала. Зачем сельскому жителю эти аллеи? Он так за день набегается по вольному воздуху, что – дыши – не хочу! А козы, которые облюбовали парк, погуляют и так, без городских удобств – пиво не пьют. А мороженое им кто даст?
Назаров крутил головой, с удивлением рассматривая редкие для этой местности деревья: стояли в своём несгибаемом хладнокровии высоченные кедры с кустистыми иголками на ветках, причудливо изгибались, завязываясь узлами, красноствольные уссурийские сосны, столетние лиственницы в светло-зелёном бархате, раскидистые дубы и серебристые тополя, усеянные сплошь многоэтажными грачиными гнёздами с подтёками побелки, словно по деревьям прошёлся пьяной кистью весёлый маляр. Широколистный американский клён соседствовал с русской липой, ещё не отцветшей, с густым запахом медового настоя. Веретенообразный можжевельник источал умиротворяющий ладан, кипарисы, туя и ещё что-то такое, чему не найдёшь названия.
Наверняка этот барский парк на берегу Дона был гордостью своего ушедшего хозяина, оставившего потомкам память того времени. Невероятно далёкого и сказочного.
Нечаянные попутчики шли молча, думая каждый о своём. Женщина о тягостном бремени надвинувшейся так незаметно старости, Кирилл о предстоящем ночлеге: «Ну, ладно, старушенция чистенькая, аккуратная, небось, со свиньями не положит. Схожу, искупаюсь на Дон, отосплюсь на трезвую голову, а завтра с утречка успею домой. Ничего, всё развлечение! Да и места здесь райские…»
Назаров всегда любил неожиданные повороты, – новые знакомства, люди, местность, где ещё ни ступала его нога.
Одним словом до всего любопытен был этот Назаров.
Аллея неожиданно открыла короткую улицу на два порядка с одноэтажными домами-близнецами из силикатного кирпича стандартной постройки.
Каждый дом был на два хозяина, добротный, ещё не потерявший своей свежести, с верандами из вагонки, выкрашенными в одинаковый голубой цвет, выгоревший на солнце до небесного.
Такие дома строили в недавнем прошлом в крупных хозяйствах для местной интеллигенции и специалистов среднего звена.
Дома ставили обособлено от села, в живописных местах, зачастую с полными или частичными удобствами, что являлось, конечно, великим благом для сельского жителя.
Возле одного такого строения, женщина остановилась, открыла калитку в палисадник, где густо ветвилась уже отцветшая сирень: там, где недавно свисали пахучие гроздья соцветий, теперь топорщились на тонких плодоножках маленькие зелёные ягодки, если можно так назвать жгуче-горькие зёрнышки.
– Вот мы и дома! – сказала женщина, оборачиваясь к Назарову. – Ну и подвела же я вас! Дела, небось, ждут? А вы вот со мной провожаетесь. Проходите! Что же теперь делать? Я сейчас поесть сготовлю… Гость – всегда гость!
Кирилл ничего не ответил, только пожал плечами и прошёл к веранде, снял с плеча сумки. Поставил их у порога, раздумывая, – проходить или не проходить в дом.
На веранде было чисто, уютно.
При виде своей хозяйки с табурета спрыгнул, мяукнув, котёнок, выгнул спину, потянулся и сразу же пошёл не к гостю, – что это ещё за человек такой? Потёрся о ногу Кирилла и успокоенный прошмыгнул в палисадник к заинтересовавшим его огуречным грядкам.
– Схожу, посмотрю на Дон! – сказал Кирилл женщине, снимая куртку. – Жарко! Может, искупаюсь…
– А почему же не охолонуть! Лето ведь. Я Вам сейчас и полотенце вынесу – и ушла в сумеречную прохладу дома.
Но Кирилл, не решаясь обременять женщину, положил куртку на табурет, где перед этим сидел котёнок, и направился к реке, изгиб которой был виден отсюда и слепил глаза солнечными бликами по воде.
Могучая река, вбирая в себя силу русской земли и солнца, несла свою мощь достойно и неторопливо.
С берега к Дону спускалась лестница из бракованных бетонных маршей, доставленных сюда когда-то по случаю. В некоторых местах марши были сколоты, и сквозь сетку обнажённой арматуры пучками выбивалась сочная, густая трава.
Внизу под берегом плескалась ребятня, забавляясь шатучей лодкой-плоскодонкой.
Бетонная лестница уходила прямо в воду, и Кирилл быстро выпроставшись из одежды, сразу же вошёл в ласковые объятья реки. Хорошо! Вода плотно упиралась ему в грудь, обволакивала его, затягивая на середину Дона, и он, поднырнув под мальчишек, ушёл глубоко в воду, вынырнул уже за лодкой, и ласточкой понёсся на другой берег.
Но сколько бы он не махал руками, берег – вот он! – всё никак не приближался.
Пловец почти уже выдохся, а дотянул только до середины, хотя Кирилл плавал неплохо. Умерив свой порыв, он перестал бороться с рекой, плыл теперь медленно и расчётливо. Добравшись до другого берега, он, цепляясь за кусты лозняка росшего прямо из воды, выполз на сушу и долго отдыхал, прежде чем пуститься в обратный путь. Дорога назад была гораздо труднее.
Когда Кирилл вышел на берег, отряхивая с ладоней воду, его уже пошатывало.
Натянув джинсы и завязав узлом на животе рубаху, он, беззаботно посвистывая, стал подниматься по ступеням вверх, – ночлег и предстоящие с ним хлопоты его перестали волновать.
На светлой веранде его ждал ужин.
Кругляши молодой, отварной картошки ещё исходили паром, зелёные крокодильчики огурцов, метёлки лука и свежего укропа, хлеб, нарезанный тонкими ломтиками, соль в деревянной, расписной коробке – всё это красовалось на столе, покрытом клеёнкой в крупную голубую клетку.
Недавно вымытые полы ещё отдавали влагой, отчего на веранде стоял запах дождя и луговых опят.
Кирилл всем своим существом почувствовал деревенский уклад жизни, совсем, как в том далёком его детстве.
Хозяйка всплеснула руками:
– Ай, яй-яй! Что же Вы ушли без полотенца? Брюки намочили… Кушать-то, небось, ой, как хочется!
– Да не откажусь! – Кирилл пододвинул к столу табурет и сел, оглядываясь. – С чего бы начать?
– Можно я вам настоечку предложу? – нерешительно спросила хозяйка.
– Предложите-предложите! – Гость в ожидании сложил руки на животе.
Женщина достала из холодильника невесть как сохранившийся пузатенький старомодный графинчик с высокой притёртой стеклянной пробкой и поставила перед Кириллом.
В графинчике на дне перекатывались шарики можжевеловых чешуйчатых ягод.
Гость удовлетворительно хмыкнул и посмотрел на хозяйку:
– В одиночку как-то не с руки, привычки нет, может, и вы со мной?
Пожилая женщина улыбнулась и поставила перед Кириллом две крохотные рюмочки на тонких ножках:
– Ну, только с извинительной целью, чтобы вам не было неловко. А, как вас зовут, молодой человек? Ведь мы с вами, к моему стыду, так и не познакомились…
Смущённый Назаров назвал своё имя и вопросительно посмотрел на женщину.
– Павлиной Сергеевной, когда-то звали меня ученики… А Вы можете называть тётей Полей. Какая я теперь Павлина? Курица старая! – женщина потихоньку, в кулак, засмеялась.
– Ну, тогда за знакомство! – Кирилл налил рюмку и протянул женщине, потом налил себе.
Можжевеловая водка была хороша! Холодна, как родниковая вода, и крепка, как утренний морозец.
Кирилл, проголодавшись на вольном воздухе, с большим удовольствием стал есть, похрустывая огурчиками, втирая в соль белые продолговатые завязи луковиц с зелёными косицами, замахивая в рот душистые веточки укропа.
Павлина Сергеевна улыбчиво, по-свойски поглядывала на случайного гостя, крепкого мужика, ещё не утратившего ребячьей свежести и лёгкого озорства. Было видно, что человек он порядочный, обиды никакой не сделает, и старая женщина, успокоенная и радостная неожиданным общением, только вытирала платочком кончики губ, вспоминая что-то своё, далёкое…
Гостю тоже, видать, было хорошо и уютно на этой чистенькой веранде, за этим столом с деревенским ужином. И он, тоже успокоенный, вспоминал своё, тоже далёкое – канувшего в неизвестность отца, которого он смутно, но помнил, мать, бабушку в белом платочке в горошек, молодую картошку с зелёным луком и огурчиками на такой же веранде, но в другом месте и в другом времени.
Вечером, они с Павлиной Сергеевной, теперь уже тётей Полей, сидели на лавочке перед домом, и Кирилл Семёнович Назаров, глядя на затухающее позднее небо, рассказывал о себе; весёлые и горькие случаи жизни, и старая умная женщина поддакивала ему, доверительно улыбалась и покачивала седенькой головой.
Назаров не стал стеснять свою хозяйку и согласился спать во дворе, в маленьком сарайчике, где для него Павлина Сергеевна разложила низкую раскладушку и застелила её чистой простынёй поверх ватного, стёганого одеяла.
Постель была готова, и теперь они с тётей Полей сидели, любуясь угасающим днём, и мирно беседовали, как близкие родственники.
– Тётя Поля, а почему вы одна живёте? – предварительно извинившись за своё любопытство, спросил Кирилл.
– Как одна? Вон – целое село со мною рядом! Да и ты вот сидишь здесь, – незаметно перешла на «ты» женщина. – Сосед Миша через стенку живёт. Наведывается часто. Он шофёром работает в районной администрации. Починит что, когда надо. Человеку одному нельзя. Не на кладбище обитаю. Одиночество – грех большой. Я хоть и атеисткой была, а, кто в то время не был безбожником? А теперь вот иконку повесила в переднем углу. С Богом живу.
– Да я не в этом смысле. Родственники где? Дети?
– Детей у меня много было. За полвека работы в школе для меня всё село – дети!
– Ну, а сын, или дочь?.. Ваши дети, Павлина Сергеевна? – назвал он её теперь снова почему-то по имени-отчеству.
– Мои дети, они вот где! – Павлина Сергеевна приложила две сухонькие ладошки к сердцу, – они все там остались. Как война началась, с войной всё и кончилось. Ты ведь вот тоже один. Любовь, как река, в неё два раза не войдёшь. А родственники все там, – она посмотрела на защемлённую полоску света на горизонте, как будто щёлочка под дверью осталась, и тихо вздохнула. – Ну, ты посиди. Посиди, если хочешь. А я спать пойду. Пора мне. Я тебе на столе молока оставила. Парного. Соседка Марья принесла. Попей перед сном. Глядишь, – хороший сон приснится.

2

Разве думалось сегодняшнее одиночество молодой выпускнице педагогического техникума, летящей с руками нараспах навстречу своей любви жарким июньским полднем рокового (Ах, война, ты война! Что ты подлая сделала?..) тысяча девятьсот сорок первого года?
Душе её смеялось и пелось, и жёсткие стебли трав, хлещущие по обнажённым, тугим девичьим икрам, подгоняли её – быстрее, быстрее, быстрее! – когда она увидела на пустынной просёлочной дороге одинокого путника, своего суженого, своего ряженого Павлушу.
Она ждала его приезда и боялась этого.
Ей, девочке, молоденькой учительнице, только что направленной после окончания учебного заведения в сельскую школу, неприличной в глазах местных жителей была бы эта, такая желанная встреча с её Павлушей – не жена ведь!
Да и она только что устроилась на квартиру, ещё не обжилась совсем.
Её хозяйка, женщина строгих нравов, какие тогда существовали в селе, вряд ли разрешила бы оставаться на ночь, невесть откуда взявшемуся парню, когда её квартирантке всего семнадцать лет, а до замужества надо блюсти себя, честь девичью защищать, да к тому же, молоденькая учительница здесь у всех на виду… мало ли что языки длинные намолотят!
Там, в Лебедяни, где она училась, они с Павлушей решили пожениться, когда ей исполниться восемнадцать лет, а это будет только осенью, – далеко-то как!
– Подожди, родненький! – шептала она в прощальный выпускной вечер. – Через три с половиной месяца мы будем вместе. Устроюсь на квартире, начну работать, вот тогда и распишемся. И всё будет, как у людей. Какой ты нетерпеливый! Агрономы тоже в колхозе не валяются на дороге. У тебя диплом с отличием. Председатель, если ты его уговоришь, может и квартирку нам построить. Всё будет хорошо. Всё уладиться. Не торопись! Ишь, какой прыткий! Я тебе напишу, как устроюсь…
По-женски права и мудра была недавняя выпускница учительского техникума. Рассудительна. Действительно, нехорошо будет загодя честь девичью рушить. Нехорошо…
Не выдержал её Павлуша! После первого письма – вот он. Объявился. Что же ей теперь делать?
Павлуша, порывистый и безоглядный, подхватил её на руки, окунулся в её волосы и задохнулся ими:
– Ах, ты моя Павочка! Птичка небесная! Невеличка ты моя!
И целовал, целовал, целовал…
Высока трава. Широк луг. Скроешься, как в омут нырнёшь. Не достанут глаза чужие, любопытные!
Девичья любовь податлива, сговорчива. Ласковое слово, как вино крепкое, с ног валит.
Высоко кружит коршун, всё видит, да никому не расскажет…
И захлестнула удушливая волна молоденькую девочку, выпускницу учительского техникума в старинном городе Лебедянь. Отец-мать далеко, а милый – вот он!
И закружилась в водовороте, опускаясь на самое дно, отпустив на все четыре стороны волю и разум.
Павлуша лежал, грыз травинку, посмеивался:
– Ну, теперь всё! Никуда от меня не убежишь, не денешься. Закапканил я тебя, птичку, навечно! Пойду в колхоз ваш на работу проситься. Документы – вот они! – Павел похлопал по карману своего пиджака. – И жить вместе будем. Я к твоей хозяйке, как молодой специалист, попрошусь. А срок подойдёт, так и распишемся. Домик свой построим. Детей разведём. Я знаю, ты детей любишь. Ну, а если меня агрономом не возьмут, я и скотником могу поработать. Я – человек не гордый!
Высоко кружит коршун, всё видит.
Она стыдливо прикрылась ладошкой, мысленно отгоняя распростёртую над ними птицу.
Коршун покружил, покружил, покрутил укоризненно головой и заскользил на воздушных лыжах туда, в сторону батюшки Дона, где в хлебном поле весело посвистывали расторопные суслики в надежде не попасться на обед в когтистые лапы крылатого разбойника.
Ах, война, ты война! Что ты подлая сделала?..
У председателя колхоза, куда она, стесняясь неимоверно, привела своего Павлушу, особых вопросов к дипломированному агроному, только что окончившему Воронежский сельхозинститут, не возникло. Радостно, как после мороза или хорошей выпивки, потерев руки, он встал из-за стола и, ласково обнимая гостя, усадил его на своё место:
– Ну, хоть один грамотный человек наконец-то в нашем хозяйстве объявился! Ты сиди, сиди! – попридержал он Павла за плечо, когда тот, смутясь от неожиданной готовности председателя освободить своё место, попытался выйти из-за стола, – Я тебе это место не враз уступаю. Не боись! Мы, может быть, с тобой ещё повоюем. Ты моим политруком будешь… как Фурманов у Чапая. Ты не думай, я ведь тоже книжки читаю. А вот диплома такого у меня нет! – председатель нежно погладил плотный складень документа о высшем образовании. – Если до весны ты не сломаешься здесь, – он хитро посмотрел в сторону молодой учительницы, с которой он уже успел познакомиться, и было видно, что он её выбор одобрял, – если поладишь с народом, я тебе к будущему Первомаю новоселье обещаю. А теперь пойдём ко мне домой обедать, пошли, пошли!
– Петр Филимонович, вы бы его сперва на квартиру устроили. Ему ночевать негде! – закраснелась колхозная молодая учительница.
– Вот-те раз! Как негде? Пускай сперва у твоей хозяйки обживется. Места у неё, я знаю, на вас двоих хватит. За это мы ей трудодни отпишем. А – поженитесь, так и свадьбу сыграем. Правда, сынок? – с начинающим агрономом председатель сразу перешёл на «ты», видя, что тому такое предложение страсть, как понравилось.
Отец у Павлуши погиб в Донбассе, на шахте, стахановским методом добывая уголёк стране, когда тому было всего десять лет от роду, так что его мать, тоже потомственная горнячка, поднимала сына одна, опускаясь каждый день в забой, где деньги, немалые по тем временам платили не только за страх, но и за работу, там, в грохочущем чреве земли.
Мать Павла изо всех сил старалась огородить сына, от, казалось бы, неминуемой и опасной потомственной судьбы шахтёра. Учила в школе. Дотянула до десятилетки, что по тем меркам уже считалось большим делом. Потом, отвезла повзрослевшего сына в город Воронеж к дальней родственнице, которая работала техничкой там, в институте, что и определило судьбу Павлуши.
Не сказать, чтобы у Павла было призвание к агрономическим наукам, травопольной системе. Но во время учёбы он втянулся и сумел полюбить эту, далеко не героическую, но такую необходимую земную профессию.
С Павлиной, или Павочкой, как её называли все в донецком посёлке, они жили по соседству, и Павел на правах старшего брата опекал её от чересчур ухажористых парней, и как-то само собой, незаметно, привык к Павлине, и полюбил эту, начинающую расцветать девочку.
Хотя они учились в разных городах и в разное время, но на студенческих каникулах встречались дома, и будущей учительнице нравилось и льстило внимание такого заступника, как её Павел: мужественного, крепкого, надёжного. Обязательные провожания после танцев в клубе светлыми летними вечерами сами собой перешли в короткие поцелуи, и только потом-потом в молчаливый разговор рук, вызывающий трепет и смятение молодого, здорового тела, раскрепощённого взаимностью чувств и желаний.
Теперь всё устраивалось, как нельзя лучше.
Уставший и задерганный отчётами и сводками в район председатель колхоза был рад свалить ненавистную бумажную работу на молодого специалиста с высшим образованием.
«Ну, слава Богу! – думал про себя председатель Петр Филимонович. – Теперь есть, кому цифры подсчитывать, а то до настоящей работы руки не доходят: с покосом ещё не управились, а уже по уборке озимых отчёты строгай. А там и под зиму сей… Беда, да и только!»
Учёному агроному было, куда приложить свои знания на этой отзывчивой к заботливым рукам земле.
Павел сам не ожидал такого быстрого поворота в своей судьбе, только слушал да поглядывал.
Он прибыл к невесте налегке, без необходимых вещей и одежды, подгоняемый единственным желанием скорее обнять свою ненаглядную и такую беспомощную в житейских делах Павочку.
Неожиданная легкость, с которой он устроился на работу, окрылила его, – теперь они будут вместе навсегда и навечно!
Ах, война ты война! Что ж ты подлая сделала?!
Отсутствие всего необходимого не расстроила молодого специалиста. «Авось, как-нибудь обойдусь! – думал он. – Спешить некуда! Съезжу домой, заберу шмотки и вернусь. Главное – вот она, любовь и радость! Рука в руке. И жизнь молодая, яростная раздувает парусом рубаху и дышит в лицо угаром, как захмелевший друг».
Хозяйка, где квартировала молодая учительница, поначалу никак не хотела слушать доводов своего председателя колхоза:
– Нет, нет и нет! Куда я его положу? У меня и кровати-то нет лишней! Да и девочка у меня на постое. Училка молодая. Разве можно такой грех на душу брать? Случится ещё что?
– А что может случиться, Марья? – притворился председатель простачком непонимающим. – Агроном, человек умный, городской. По-всему видать аккуратный, непьющий, пакостить не будет. А работой я его загружу, как мерина нашего. У него, не у мерина конечно, а у студента этого, не то что баловство какое, а и рука подниматься не будет. Трудодни тебе, вроде, не лишние, как я думаю. Свеклу пропалывать баб собираю, так что – смотри, может лучше постояльца взять? А?
– Фелимоныч, я не про то говорю! Девка-то у меня живёт уж очень молодая! А за молодыми, сам знаешь, глаз да глаз нужен…
– А-а! Ты вон про что! Свою вольную молодость, наверное, вспомнила. Греха боишься? Иди-ка сюда!
Председатель отвёл в сторону Марью и что-то весело прошептал ей на ухо, отчего она расплылась в улыбке и хлопнула Фелимоныча шутейно по объёмистому животу:
– Дурак ты старый! Это сколько времени-то прошло! Ну, ладно, уговорил. Пущай, пока я к нему присматриваться буду, он на сеновале у меня поспит. Сена-то ты мне с гулькин нос выписал, козе не хватит. Вон полчердака пустует! Пусть там твой агроном и спит! Чтобы по ночам нас, женщин, в краску не вводил. А на зиму ты ему ищи другое место, у меня от мужского духа голова кружится. Заноси, сынок, вещи в горницу! – обернулась она к смущённому парню. – Как вещей нет? Ты что, так вот и на работу устраиваться приехал? Сирота что ль?
Агроном, почёсывая затылок, переминался с ноги на ногу.
– Его вещи багажом идут! – выручил председатель, подмигнув улыбчивому парню. – Пусть пока налегке побегает! Ему и так в одних сандалиях жарко будет. Ну, я пошёл! Да, Марья, приходи за продуктами новому постояльцу. Мы сегодня бычка завалим, так что не зевай, а то тебе одни рога достанутся! Бодаться будешь. Ну, давай! – пожал он руку Павлу. – Устраивайся. Теперь уж завтра ровно в шесть жду в правлении на развод. Попробуй, проспи у меня!
Тётка Марья подозрительно посмотрела на свою зардевшуюся постоялицу, потом на парня и, неизвестно чему усмехнувшись, пошла в дом, показав новому гостю на чердак:
– Лезь, устраивайся! Ночи стоят тёплые. Я тебе сейчас кое-какую постелю подам. Отдыхай с дороги! Или, нет, пошли в дом, я тебе на скорую руку яишенку пожарю. Да и молочком попою. Парное. Только со стойла принесла. Не цедила ещё.
Молодой агроном от яичницы отказался, а молока попил к большому удовольствию своей хозяйки.
Забравшись через слуховое окно на чердак, он, радостно ухнув, нырнул головою в источающую луговые запахи, ещё не очерствевшую, недавнего покоса траву: «Ах, как хорошо всё устраивается! Напишу домой письмо, чтобы мать за меня не переживала. Обрадую её. Мол, на работу агрономом, как она мечтала, принят. Председатель, по всему видать, ничего дядька! Толковый!..
– Вот так завсегда! Марья, устрой! Марья, накорми! А как сказала про сено, так и закосоротился хрен старый! Опять по буеракам да оврагам траву обкашивать придётся! – ворчала внизу хозяйка. – Ну-ка, подай парню постилку! – обернулась она к Павлине, сунув ей в руки лоскутное стёганое одеяло и такую же, сшитую из ситцевых обрезок, подушку. – Ты молодая, на крыльях, туда взлетишь, а то мне, старухе, не вскарабкаться, – потом, немного подумав, сказала, – нет, дай-ка я сама поднимусь, греха ещё с тобой наживёшь! Разве можно, – парень бугай-бугаём, а девка рядом молоденькая, неразумная. Я Филимонычу обязательно скажу, чтобы он новому агроному другую фатеру подыскивал! – тётка Марья, продолжая ворчать, молодо поднялась по лестнице, придерживая под мышкой «постелю».
Молодая учительница пушинкой бы взлетела туда, на чердак, под крышу, в жаркую полутьму, сама бы расстелила, ладошками разгладила постель. Э… да, что там говорить! Ни один глаз не увидит, ни одно ухо не услышит, чтобы они там ни говорили, ни нашёптывали друг другу.
Сработала чистая женская хитрость – она, вроде бы и не понимала, о чём говорит её бдительная хозяйка. Только, густо зардевшись, поддержала свою заступницу:
– Конечно, тётя Маша, как можно на себя такую нагрузку брать? Пусть до осени на чердаке перебьётся. Если мыши его не съедят! – хихикнула в кулачок, обрадовавшись, что её хозяйка ни о чём не догадывается и принимает постояльца за неизвестного и незнакомого Павлине человека.
– Ты там не озоруй только! Не кури! А то избу спалишь, не приведи Господи! А сенца под голову поболее нагреби, помягче будет. Да ты молодой, небось, и так спать здоровый! А председателю своему скажи, чтобы тебе другую квартиру подыскивал. А то я знаю вас, кобелей! Насмотрелась за свою жизню. У меня девка на руках, училка. Я её блюсти должна, понял? – втолковывала тётка Марья высунувшемуся по пояс из слухового окна весёлому парню.
– Не, я смирный! Я девок боюсь! – отшучивался он, принимая из рук хозяйки «постелю». – А курить меня мать давно отучила, уши до сих пор болят. Да и спичек у меня нет. Не бойтесь, тётя Маша, не запалю я ваши хоромы. Может, мне ещё в них жить да поживать придётся. А Петру Филимоновичу скажите, чтобы он место для покоса выделил. Я вам на две коровы сена напластаю. Успевай сушить. А с этой квартиры я не съеду! Больно хорошо здесь!
– Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего! – услышав о сене, которое обещал навалить новый постоялец, подобрела тётка Марья. – Ну, пожалуй, конечно, не без того. Я тебя не гоню, коль ты такой смирный. А там, как Бог пошлёт! Может Демьянову избу тебе отдать, когда женишься. Он, Демьян-то, раскулаченный, а изба у него ещё свежая, перед самыми Соловками её рубил, да жить не пришлось. Ни слуха, ни весточки. Сгнил, поди, он с детками на Северах. Говорили ему: «Вступай в колхоз, может, простят тебя комбедовцы, что хорошо живёшь: избу вот срубил, наличники выкрасил суриком… К нему и подступились. А он – кошки в дыбошки! За топор схватился. Но, – куда там! Обратали, как миленького! А изба осталась. Кладовая теперь там. А, на что она, кладовая, когда туда класть нечего. Одни госпоставки только…
Тётка Марья, следуя вековой деревенской привычке, ложилась спать рано, с «курями», ещё засветло. «А чего по-пустому глазами хлопать? Солнце – на бок, и человеку в постелю надоть. Солнце – встало, и ты давай, шевелись, управляйся с делами. За день так нахряпаешься, что, дай Бог, до перины добраться. А ты говоришь – бессонница! У кого – бессонница? У лентяев, да лежебок она, бессонница. А трудовому человеку сам сон в ладонь идёт. Положишь голову в горсть, и, – как провалилась! А утром разломаешься – и ничего, жить можно – любила она втолковывать своей неразумной постоялице, которая всё сидит и сидит за книжками. Керосин, хоть и казённый, председатель, Филимоныч этот самый, слава Богу, отпускает его без меры, а всё – жалко! Чего его зря жечь-то? Горючка, всё-таки…
Нового агронома постепенно затягивали колхозные будни, да и молодой учительнице начальных классов приходилось днём пропадать в школе, в бывшем доме ещё одного кулака-«мироеда», расстрелянного в коллективизацию прямо у себя во дворе за непонимание линии партии, которая опустошала у таких вот сундучников закрома на пользу «обчества».
В «обчестве» прошлогоднее зерно погнило, сгорело с недогляду, а у этих «паразитов» семена отборные, чистые. Как говорится – сей в грязь, будешь князь.
Бывший пятистенок рачительного хозяина, рубленый из сосновых брёвен, да таких, из которых смолу не доили, простоит ещё ой-ёй! сколько, был поделён на классы, где и занималась многочисленная детвора, постигая премудрости орфографии и арифметики.
Обязательным – в то время было только начальное образование, так что русская изба «мужика-захребетника» ещё долго послужит верой и правдой народному делу.
Школу надо было готовить к новому учебному году: завести дрова для прожорливых печей, сделать небольшой ремонт классов, изготовить наглядные пособия, в магазинах их не отыщешь, да и методички разработать, как учили в техникуме.
На всё требовалось время и желание.
Чем хлопотнее были дни, тем слаще вечера, а летний день велик – ждёшь, не дождёшься!
Убедившись, что хозяйка, потеряв бдительность, крепко спит под неизменным стёганым одеялом на широкой русской печи, отгороженная ситцевой занавеской; молодые её квартиранты, пользуясь предоставленной свободой и безрассудными влечениями друг к другу, ныряли на чердак и, забыв обо всём на свете, проваливались во власть хаоса, из которого рождается, живёт и пульсирует всемирная гармония.
Сено на чердаке путалось в волосах, травинки покалывали спину, руки, обнажённые бёдра, мешали каждому движению, но молодость неприхотлива и упоительна в своих желаниях.
Ах, война, ты война! Что ты подлая сделала?..
…Павлина Сергеевна, взмахнув от лица рукой, как отгоняют мух, сморгнула неожиданные воспоминания. Одинокая и затерянная, как сухая веточка ромашки в ворохе сена, она осталась на этом свете терпеливо доживать сиротскую старость.
«Вот и наседка куда-то запропастилась с выводком», – она прислушалась, стараясь уловить сквозь шум деревьев характерное квохтание, но, кроме утробного ворчания грозы да тревожного лепета деревьев, ничего не слышала. Заглянула в сарай, где, выпятив генеральскую грудь, ходил гоголем петух да несколько кур жались к насесту, посмотрела туда-сюда, – нет наседки! С тем и ушла снова в дом, оставляя за спиной редкие, но крупные и тяжёлые первые капли дождя.
В доме сразу стало темно и сыро, как будто тучи, влезая в окна, развешивали по всем углам свои мокрые лохмотья.
Пришлось включить свет, который в одно мгновение разогнал все навязчивые видения. «Куда-то Кирюша запропастился, голова бедовая?» – впервые назвав своего постояльца не Кириллом, как его называла до этого, а Кирюшей, она неожиданно поразилась тому, что неожиданно сравнивает его, сегодняшнего гостя, с тем, теперь таким далёким и негасимым образом…
Война смахнула, скомкала и растоптала её, только что начинающую жизнь, в бутоне, в самом первоцвете…
Как же, как же, писал когда-то Кирилл Назаров, будучи ещё молодым монтажником, на обшарпанном столе рабочего общежития, ломая карандаши, строки о войне, проклятой и великой:
«…Покоя нет на белом свете, как много лет назад:
– Огонь! – кричат в испуге дети. – Огонь! – кричит солдат…
Оборван крик. Солдат и воин лежит, к земле припав.
Коровкой Божьей капля крови на молодых губах.
Большой знаток огня и боя, ему сам чёрт – не брат,
устал от крови и разбоя… Ты отдохни, солдат!
Пока из мрака преисподней тебя на суд зовут,
свинец и сталь на свет Господний травою прорастут».

Того Павлушу, агронома учёного, ненаглядного и такого желанного, под широкой ладонью которого там, в пахучем пространстве деревенского чердака, сладостно томились её наливные девичьи груди, сразу же всосала жадная и чёрная воронка всеобщей мобилизации, бездонную прорву которой каждый день старались наполнить до краёв районные военкоматы.
В селе вдруг стало тихо и скорбно.
Даже тётка Марья, у которой не было ни мужа, ни сыновей, чтобы бояться за их жизни, и та, повязав чёрным платком голову, подолгу длинными вечерами простаивала на коленях перед забытыми до срока в повальном атеизме иконами. Вымаливала у Бога милосердие к русской земле и её шлемоносцам, которые, несмотря на все усилия, всё пятились и пятились назад, накапливая ярость для решающего удара.
Да, наверное, такова уж природа русского человека – надо долго колотить его по пяткам, чтобы основательно разозлить.
До боли в глазах смотрела молодая учительница, Павочка, в спину уходящего Павлушу, до первой слезы. Она тогда уже знала, чувствовала, что видит его в последний раз. Женское сердце – вещун.
Голубая даль, в которой скрылся ещё один солдат Отечества, всосала в себя душу ещё одной русской женщины, ни оставив никакой надежды на будущую встречу.
Потухшая и поблекшая, загребая босоножками придорожную пыль, она шла назад, в село, и чёрная стена печали, стена плача заслонила её от окружающего мира.
Были только – она и её печаль.
Не заметив поворота дороги, она переступила её и теперь уже шла по обкошенному лугу, где грядками лежали поваленные навзничь свистящей равнодушной косой неисчислимые травы, ещё вчера встречавшие солнце в полный рост, обрызганные росой и светлой синевой июньского рассвета.
Ближе к Дону, там, где одним своим концом село упирается в берег, трава в валках уже созрела, подсушилась, превратившись в добротное сено, а кое-где даже была собрана в копны.
На такую копну и повалилась молодая женщина, ещё девочка, печальница, сжавшись в комочек, как сжимается зелёный листок на огне перед тем, как превратиться в золу, в пепел. Девочка ещё до конца не сознавала, что с ней случилось, но чувствовала всем существом своим, ещё и не совсем женщины, что пыльная дорога, бегущая к горизонту, пересекла её, начавшуюся так хорошо складываться, жизнь.
Короткие вечера, проведённые под уютной крышей сеновала, привадили её к напористой мужской ласке, когда, раскрываясь, как набухшая почка под упругими струями парного весеннего дождя, вся её женская сущность тянулась к ней, к этой ласке, вбирая её в себя с пугающим и сладостным трепетом. Теперь она, как веточка, отсечённая от дерева, ещё зелёная, ещё обрызганная дождевой влагой, но уже обречённая, не распустившись своим первоцветом, сохнуть и вянуть под равнодушным к её участи небом.
Она очнулась от вечерней зябкости тянувшей со стороны Дона вместе с белёсым стелющимся по жёсткой стерне туманом. Отряхнув ситцевое платьице от налипших травинок, огляделась по сторонам.
Молчащая, пустующая даль немного успокоила её, и тяжело вздохнув, она пошла в сторону села, где востроносой безвёсельной лодочкой по тихой небесной заводи уже заскользил молодой месяц.
Тётка Марья сидела на приступочке у своего дома, обняв колени большими жилистыми руками. Увидев свою незадачливую постоялицу, она встала, обняла её за плечи, и по-матерински ласково погладила по голове:
– Ничего, детка, твоё дело молодое, лёгкое и печаль твоя лёгкая, как осенняя паутинка в воздухе. Ветер подует, и нет её, паутинки этой. Улетела! А я почти всю жизнь не мужниной женой жила, хоть и замуж вышла в шестнадцать лет, да за какого мужика! Бывало, когда ещё мы своим хозяйством жили, до колхозов этих, пойдём с ним в поле по делам каким, а он посадит меня на плечо и несёт так, посмеиваясь, до первой копны, а потом – в копну, да и зацелует до беспамятства. Очнёшься, а уж день-то к закату клониться. Семьи тогда были большие. Свёкор мой, ну, как нынешний председатель, строгий, страсть какой! Зачнёт ругаться, да кулаки перед носом сучить, что день задарма прошёл. Жуть берёт! А мой – всё – папаня да папаня! Лицо руками загородит и оправдываться зачнёт, как дитё малое. Такой смирный был. Ну, а потом, – эта самая революция, разруха, люди беднеть стали. Он, муженёк мой, хоть и телок не лизанный, а всё туда же – пошёл в Совет комиссарить. Откуда только такая прыть взялась, богатых шерстить, хотя при старой власти и мы жили ничего себе. А он, как заразился! Бывало, приедут верховые с продразвёрсткой – на поясе бомбы, в руках наганы, при саблях… Ну, и к нашему двору. Свёкор, царствие ему небесное, к тому времени уже упокоился. Мой – за хозяина остался. Не лезь он в активисты да в комбеды, и посейчас жил бы… Здоровый бугай был, что ему сделается? Прости, Господи! – тётка Марья, вздохнув, перекрестилась. – Приедут эти, верховые, да с обозами, сунут плётки за голенища, а ты, Марья, стол накрывай, гостёчков дорогих встречай, чтоб им пусто было! Самогонки выставь. И что он в них нашёл, в комиссарах энтих? Они – такие же люди, только, может быть, пьют поболее, да и побессовестней, чем наши, деревенские. Выпьют – материться зачнут: «Зажали, – говорят, – твою мать, кулаки грёбаные, хлебушек народный. Скопидомничают. Сами сожрут, не подавятся! Ну, мы у них закрома-то повыворачиваем наизнанку. Пойдём, Миколай, – это они уже к нему, муженьку моему, царствие ему небесное! – Пойдём, – говорят, – Миколай, интерцанал велит всё делить поровну. Богатых быть не должно! Весь мир насилья мы разрушим до основанья! Пойдём, Миколай! Ты, как представитель комбеда, бумагу изъятия подписывать будешь!» – Ну, Николай мой, тоже пристегнёт бомбы к поясу и – шасть со двора! Я его – не пускать. А эти, верховые, ржать зачинают: «Ты, – говорят, – Миколай, пролетарскую совесть на баб не меняй. Айда, по сусекам пошебуршим!» Ну, и увезут с собой подводы две-три хлеба. А после них по селу разговор нехороший шелестит, что мой Николай счёты с недругами сводит. Говорила я ему, – тётка Марья опять перекрестилась, – сними ты этот шишак с головы! Ну, будёновку со звездой. И бомбы свои в уборную забрось. Зачем связался? А вот он крайним и оказался. Раз – уехали эти верховые, а Николай мой в Совете какие-то бумаги подшивал, ещё нитки из дома брал. Ну и задержался допоздна. Я жду – нет его. Ну, думаю, в комбеде излишки кулацкие обмывают, засиделся маленько. Я уже засыпать стала. Слышу, – скребётся кто-то за дверью. И тихо так, как котёнок, голос подаёт. Я думала сначала, что это наш Васятка во сне постанывает. Дитё, Господи, жалко. Не досмотрела я дитя своего, Васеньку. Грех на мне. Не отходила его. От дифтерии он в тот проклятый год и преставился. Посинел весь. Впился ноготками детскими мне в шею, да так и застыл, – тётка Марья вытерла кончиком платка глаза и вздохнула тяжело-тяжело, продолжая дальше горестные воспоминания. – Ну, это… – смерть сыночка, потом было. А тогда слышу, скребётся кто-то за дверью, – она снова глубоко вздохнула, – ну, скребётся и скребётся. Котёнок – думала. Уснула кое-как, а утром отворила дверь – батюшки! Вот он, Николай мой! Ноги по нехорошему раскинуты, и лежит ничком, головой в мою сторону. Я ещё выругалась в сердцах, – как можно так пить, чтобы через порог не переползти! Запрокинула его навзничь, а у него из губ кровавые пузыри пенятся. Я – в голос! К соседям! Втащили его кое-как на постелю, положили под иконы, если что случится. Запрягаю лошадь, колхозов-то ещё не было, слава Богу, своя скотина, и – в район за фельдшером. Доктор приехал. Посмотрел. Покачал головой и велел не трогать его. «Крепись – говорит – Марья! У него позвоночник перебит. Он теперь, как дитё малое. Сам и ширинку, чтобы сходить по-малому, не расстегнёт. Так что – крепись Марья, и жди его часа, как пробьёт колокол. Может, с недельку и поживёт». А Николай-то, слышь ты, ещё ровно десять годков жил. Да, как жил! – тётка Марья горестно махнула рукой, – мучился только, а не жил. И по-малому, и по-большому сам опростаться не мог. Лежит бревном, да и только. А, что сделаешь, коль Господь такую кару послал? Николая-то кто-то из-за угла оглоблей перешиб. Из-за этих, верховых, что ли? А ведь я ему говорила – не комиссарь, Коля, не бери грех на душу! А он меня всё за тёмную считал. Неграмотная, мол, ты, Маша, поэтому дальше своего корыта и не видишь. А вот оно, какое корыто получилось! Полное слёз, мойся – не хочу! Эх, жизнь! – она прижала за плечи к себе заплаканную, горестную постоялицу. – Что поделаешь, коль такая оказия получается? Теперь вот германца держать надо. Без нашего воинства покромсает он, немец этот, землю нашу православную, где жить-то станем? Беда! Пошли в избу, там и горевать будем. Нам, бабам, только горевать и остаётся. Зябко тут! – И тётка Марья, звякнув щеколдой, повела девушку в мягкую, податливую темноту жилья.
Так, не зажигая огня, они и уснули, обнявшись, как близкие люди.
А там, куда закатывалось солнце, гремела и рвала в жестокой ярости воздух, железо и землю война Отечественная, самая праведная и самая страшная.
На Москву катился, подминая всё под себя, перевертень фашистской свастики – чудище о четырёх ногах обутых в кованые солдатские сапоги из продубленной бычьей кожи. И не было этому перевертню удержу. Быстрота, с которой напирали фашисты, была ошеломляющей, порождая в тылу панику и всяческие разговоры.
Страна оделась в траур. Не было дня, чтобы, то в одном, то в другом конце села, не голосили бабы, получая похоронки – последний привет с фронта…
Павлина Сергеевна, молодая учительница, Павочка и ждала, и боялась местной почтальонши, невысокой, но громоздкой бабы с каменным, суровым лицом матери-Родины, обутой в любую погоду в жёсткие рубчатые калоши с узкими загнутыми кверху носами – «шахтёрки».
Только кому-кому, а молодой девушке, учительнице, недавно освоившей село, бояться суровой почтальонши не было никакого резона. Прислать ей весточку с фронта мог только живой Павлуша. Мёртвые не пишут. Не до того им. Вон сколько их с набитыми землёй распахнутыми в крике ртами лежат в раскидку на чёрном мраморе русского поля, считая широко раскрытыми глазами в дымном небе отяжелевшее от свежего мяса вороньё.
Получить похоронку Павлина Сергеевна, ну, никак не могла! Не мать ведь и не сестра! А то, что она была дороже всех советскому солдату Павлу Петровичу Ковалёву, штабные писари догадаться не могли, и за это на них нет никакой вины. Поэтому жила Павлина Сергеевна, постоялица тётки Марьи в полном неведенье о судьбе своего Павлуши. Ни одной весточки, ни одного словца, ни одной строчки с того берега, где кончаются все надежды.
Но, несмотря ни на что, государственная машина работала исправно. Каждое утро по радио читались боевые сводки за прошедшие сутки и отчёты трудовых коллективов о принятии сверхплановых обязательств и безвозмездных взносов в копилку оборонного фонда. Люди отдавали последние силы и скудные сбережения государству, лишь бы это помогло фронту.
Уборочная компания в этом году, даже при почти полном отсутствии мужских рук, прошла на несколько дней раньше обычного.
В школе начались занятия.
Как говорится, – война войной, а жить надо!
Немец уже вплотную подступал к Москве, да и Воронеж становился прифронтовым городом.
Началась мобилизация на трудовой фронт – рытьё окопов и противотанковых рвов по периметру предполагаемого фронта врага. Готовились к худшему.
Первый урок, который с таким нетерпением и страхом ждала молодая учительница Павлина Сергеевна, прошёл до обидного буднично и скомкано. Не получилось урока, как мечталось. Дети, первоклашки, одетые кое-как, с пугливыми лицами, ни в какую не желали сосредоточиться на словах своей учительницы.
Рождение сынов и дочерей, слава Богу, в то время ещё не научились ограничивать. Поэтому класс Павлины Сергеевны был большой, целых тридцать пять маленьких человечков со своими, как теперь говорят, индивидуальностями, каждый по-своему ждал от первой в жизни учительницы чего-то важного и необычного, досель неслыханного, а не нудных повторов каких-то букв и цифр. Ребята никак не хотели входить, нет, не в океан знаний, а в маленький, журчащий ручеёчек; не то чтобы выкрикнуть букву алфавита или досчитать хотя бы до десяти, они с трудом, и то в конце учебного дня смогли запомнить и правильно выговорить имя и отчество своей учительницы.
Расстроенная и подавленная Павлина Сергеевна пришла домой и стала горько жаловаться на своё, как ей казалось, неумение вести уроки.
– Какие уроки, голубь мой? Немец вон почти на задах, на самых огородах стоит, а ты, девка, – уроки! Мужики головы кладут, а мы, бабы, одни нужду мыкать остались. А твои ребятёнки, даст Бог, подрастут, выпростаются из коротких штанишек, и не то что твоё имя правильно выговаривать будут, а и другие слова, которые похлеще. А ты им всё про маму да, про раму. Жизнь, она сама, кого хошь, выучит. Как матюгаться зачнут, так и к работе готовы. Не тужи! Давай лучше я тебя обедом накормлю. Я сегодня петушка порешила к твоему приходу. Вон он на загнетке парится! Упрел, небось. Садись, лапша, ох, и наваристая!
Так и пошли, закрутились гайкой по резьбе бесконечные дни полные тревоги и ожидания чего-то совсем невыносимого, всё плотнее стягивая жизнь Павлины Сергеевны с жизнью всей страны.
В один из дней, ближе к первым морозцам, всю сельскую интеллигенцию района собрали в здании райвоенкомата и объявили, что посильную помощь фронту они могли оказать только безвозмездным трудом на загородительных работах.
Надо, во что бы то ни стало, остановить коварного врага.
С лопатой и ломом, небось, все знают, как обращаться. Пока мороз не прихватил землю, будем рыть окопы для наших красноармейцев, а для ползучего гада возведём такие рвы, что ни один немецкий танк не переступит нашу священную черту. Поняли? С завтрашнего дня вы будете по законам военного времени мобилизованы на трудовой фронт в свободное от основной работы время. Доставку к месту земляных работ осуществим механизированным или тягловым способом. Вопросы есть? Нет вопросов? Разойдись!
Хоть и привыкла с детства в шахтёрском посёлке к разным хозяйственным работам молодая учительница, но копать рвы и котлованы в зачерствевшей к зиме почве было невмочь. А куда денешься?
Обязаловка и чувство своей причастности к защите Отечества помогали ей не выпускать лопату из рук.
Земля тяжёлая, глинистая, неподъёмная. К вечеру шатало и валило с ног. Руки как плети становились. Пота смешанного со слезой не утрёшь, а назавтра снова, после занятий в школе, на телеге вместе с бабами и – на «передний край», чтобы нашим защитникам оборону держать. Им, солдатикам родимым, и того горше под пулями прогибаться. А может, какая и в сердце впилась, ужалила, освободила от позора свою землю захватчикам оставлять. Где-то и Павлуша её там, не дай Бог, лежит родненький, распластав руки. Родину многострадальную своим телом закрывает. Ни одной весточки не пришло. Ни словца приветного…
Остановится молодая работница трудового фронта, положит руки на черенок лопаты и вдаль заглядится. А тут, бабы шикают, мол, чего размечталась? Работать давай!
Однажды закружило, завертело её, поплыла-поехала земля под ногами, и очнулась она только в телеге – телогрейка под головой и высокое небо над головой.
Скрипит тележная ось противно и нудно. А тошнота в горле лягушонком торкается, да холод под сердцем застуженным.
В районной больнице старый доктор, оставленный мобилизационной комиссией по возрасту – надо и в тылу кому-то людей выхаживать, только качал головой и цокал языком: «Эх, девка, девка, как же тебя угораздило в это время затяжелеть? И не замужем ещё? А жених на фронте? Ну, ничего, дело наживное! Крепись, дочка, может это и к лучшему. Война вон сколько народа пожирает! Кому-то надо потери восполнять. Ты не плачь, не сокрушайся, может быть, мы что-нибудь и сделаем. Глядишь, и сохраним твоего ребёночка. Это от непосильной работы у тебя нутро разошлось. Ты потерпи, потерпи!»
Боли и отчаянью молодой учительницы начальных классов сельской школы не было границ. Что делать? Куда прислониться? С тех краёв, где дом родительский, люди бегут. Говорят – немец жмёт, бомбы щвыряет. Почта туда давно уже ходить перестала – не пожалуешься, и прощенья у родителей не выспросишь. Одна на белом свете, как соринка в глазу…
Доктор ничего сделать не мог, и лежала она так, пустая и горькая, в слезах и мокроте на узкой железной кровати в уголочке больничной палаты, зажмурившись от пугающего мира.
Ей казалось, что вся её внутренность лежит здесь, на виду у всех. И кровоточит. И кровоточит…
В больницу за ней приехала тётка Марья с узелком чистого белья, закутанной в шаль кастрюлькой куриного бульона и парой сваренных вкрутую яиц.
Села подле неё, подержала за руку, погладила, как маленькую по голове и стала отпаивать её из большой алюминиевой кружки, ещё не остывшим, крепким и душистым бульоном: «Пей, голубь мой, пей! Силы тебе ещё пригодятся. И Павлуша твой возвернётся живой и здоровый. Не убивайся загодя. Чего в жизни не бывает? Яичко вот съешь!»
Уговоры и ласковый, заботливый голос тётки Марьи подняли Павлину Сергеевну с опостылевшей, пропахшей хлоркой и креозотом постели, и маленькое незадачливое существо, прислонившись головой к плечу своей хозяйки, закусив губу, тихо постанывало, возвращаясь к жизни.
На улице их ждала терпеливая колхозная лошадь, запряженная в широкую дощатую телегу.
В телеге золотилась на закатном солнце большая охапка соломы, на которую заботливо и усадила свою постоялицу добрая тётка Марья. Накрыв своей страдалице ноги старым со свалявшейся шерстью полушубком, она легонько, для порядка стеганула хворостиной зазевавшуюся лошадь, круто по-мужски развернула телегу, и они поехали домой, молчаливо думая каждая о своём.
Молодая учительница под однообразное, ненадоедливое покачивание громоздкой телеги успокоилась настолько, что даже успела незаметно уснуть.
Открыв глаза, она уже не чувствовала себя обречённой и брошенной.
Вот уже холодным широким иссиня-чёрным рукавом выпростался из-за поворота Дон. Водная гладь его, готовясь к неминуемым первым морозам, была пустынной и отрешённой от всего сущего, что творилось в это время на русской земле. Война и людские беды были безразличны равнодушной реке, видевшей за свои тысячелетия столько слёз, что их вполне хватило бы, чтобы в них утопить всех обидчиков, на всей русской земле…
Ещё не успели, как следует спуститься сумерки, переходя в длинную осеннюю ночь, как женщины – молодая и старая, были уже дома.
Тётка Марья, распрягла лошадь, гнедую, со спутанной гривой понурую кобылу и оставила её до утра в своём дворе.
Нетопленная с утра печь простыла, и в избе стояли холодные потёмки.
Хозяйка, не раздеваясь, зажгла керосиновую лампу под стеклянным щербатым пузырём, опустила её перед собой на пол и, стоя на коленях, стала возиться с топкой.
Вскоре, заранее приготовленные дрова занялись нетерпеливым переменчивым огнём, и по дому забегали, заметались испуганные тени. А, вроде, это и не тени вовсе, а чёрные крылатые существа, слетевшие сюда из другого мира, оттуда, откуда погромыхивая железом, разрывая сердце, накатывается гроза.
И эти мятущиеся тени вселяли ещё большую тревогу и смятение в горемычные души двух одиноких женщин.
– Ну, что, дочка, раздевайся, не в гости пришла! – оглядываясь на стоящую в нерешительности девушку, сказала нарочито строго хозяйка. – В ногах правды нет. Сейчас чай пить будем. Я тебе тут пирог с яблоками испекла, и медку баночку соседи принесли, как узнали, что ты в больнице с аппендицитом лежишь. Ты только меня, старую, не подводи. Правда, она кому нужна? Никому! А тебе ещё здесь жить да жить надо.
Вот так и рассудила умудрённая житейским опытом деревенская женщина положение сельской учительницы, которая в деревне, конечно, всегда на языке.
Ещё долго в стылой ночной темноте порывистый ветер раздувал горящий уголёк окна, высвечивая два женских силуэта, беседующих за столом на своём женском, непонятном ветру языке, доверительном и сокровенном.
Больше на рытьё окопов хрупкую учительницу уже не посылали, и она, втянувшись в ежедневную работу, всё своё время отдавала испуганным войной детям, занимаясь с ними и после уроков, до самого вечера, пока их, будущую безотцовщину, не забирали домой измученные за день и обычно всегда простуженные бабы – несгибаемые солдаты тыла.
А Воронеж уже бомбили немцы, и по ночам в морозном воздухе, в красных зловещих сполохах были видны с той стороны белые, беспокойно шарящие по небу лучи прожекторов.
Стояло страшное время. И детское сердце сжималось в тоске.
Что было потом? Да мало ли, что было потом! Потом было всякое.
Долго, долго ещё будут бередить душу эти дни, отражаясь в глазах тех мальчиков чёрной, несмываемой тенью.
Может быть, отсвет прожекторов из того мира, а может, генетическая память народа отразилась однажды в случайных строчках Кирилл Назарова, когда его раздумья ложились на чистый лист бумаги:
«Туман молчаливый клубится, деревья в тумане до пят.
Крикливые чёрные птицы по низкому небу летят.
Отстрел начинается, или – земля полыхает окрест?
Куда они вдруг заспешили? Кто гонит с насиженных мест?
Поля, перелески, лощины: отрада для русской души…
По заводи тихой морщины в сухие бегут камыши.
Во мраке дома ледяные, как страшного сна миражи…
Что птицы?! Ведь им не впервые над голою пашней кружить.
Но только ли душу излечит российская мглистая тишь?
Дыханье отравленной речки спалило прибрежный камыш.
Туман молчаливый клубится и небо заката в крови.
Огромные чёрные птицы покинули гнёзда свои.
Куда? До какого предела? В какие края понесло?…
Ведь нынче не время отстрела, а время спасенья пришло».

3

…Тихо в деревне. Тепло. Обвисшие плоды слив сквозь задремавшую листву звёздным соком наливаются. Кирилл сорвал один тяжёлый и холодный, как галька на отмели, кругляш. Слива была кислой – ещё не пришло время перебродить сладостью.
Полоска прощального света на горизонте бледнела и бледнела, пока стала совсем неразличимой на тёмном, с крохотной, как иголочный укол, звёздочкой.
Ночь как-то незаметно заполнила всё пространство.
«Наверное, права тётя Поля, утро вечера мудренее! Пойду-ка я спать! Назавтра что-нибудь придумаю!» – Кирилл поднялся, выбросил щелчком далеко в кусты тлеющую сигарету и направился к сараю.
В сарае было темно, тихо, густо пахло травяным настоем. Ещё с вечера он заметил на стенах развешенные веники чабреца, мяты, голубой полыни, кустики земляники с ягодой, веточки донника и ещё каких-то трав. Уже подвянувшие, они источали такой аромат, что у него сладко закружилась голова.
Едва дотянув до раскладушки, он сразу же провалился в пустоту. Густой, как этот медвяный запах, сон завернул его в свои пелены.
На новом месте Кириллу спалось, как младенцу, легко и без сновидений. Такое с ним случалось только в хорошем подпитии. Ни один лазутчик с фронта тревоги не мог достучаться до его дверей этой ночью. Глухо.
Гостя разбудила лёгкая прохлада утра. Ещё не открыв глаза, он услышал возле себя шорохи, царапанье, тихое постукивание, как будто кто-то пробовал забить в доску гвоздь, да всё никак не решался.
Кирилл повернул голову на эти странные звуки и увидел рядом деловито похаживающую пёструю курицу, важную и уверенную в своей безопасности.
Прогонять её он не стал и посмотрел на часы. Было половина седьмого, вставать в такую рань не хотелось, ехать в Тамбов – тоже, и он снова закрыл глаза в надежде проспать первый автобус: «Авось, доберусь вторым рейсом, а то и вовсе не поеду, деньги у меня есть, свободное время тоже, заплачу за постой и харчи Павлине Сергеевне и ещё на одну ночку останусь… Почему не сделать себе маленький праздник?»
Перед сараем стоял могучий осокорь с раскидистой кроной, огромный и широкий, – целый сад с птичьим щебетом и толкотнёй.
Там, в листве о чём-то, перебивая друг друга короткими резкими звуками, которые издаёт нож в ловких руках точильщика, ладились между собой воробьи. Один такой расторопный проскочил в распахнутую дверь, но, испугавшись, то ли вельможной пеструшки, то ли человека с улыбкой взглянувшего на него, на всём ходу развернулся и выскочил обратно на улицу.
Солнце, просунувшись сквозь ветвистую крону тополя, рассыпало по земляному полу сарайчика яркие шарики света и заигралось ими.
Лето.
Там, снаружи, свистело, ворочалось, кричало, жужжало и пело на все лады и ноты июньское утро.
«Нет, не поеду! Останусь денька на два!» – решил Назаров, потягиваясь от удовольствия быть свободным от работы, друзей, вина и женщин, от всего того, что пеленает по рукам и ногам любого взрослого человека.
Так и остался Кирилл Семёнович Назаров у старой учительницы Павлины Сергеевны, тёти Поли, на целую неделю, устроив себе каждодневные маленькие праздники.
Хозяйка брать деньги с постояльца наотрез отказалась, сославшись на то, что ей самой надо бы доплачивать гостю за его присутствие в её одиночестве.
– Я-то одна-одинёшенька знаю почему – война-разлучница! А вот тебе, такому видному мужчине, неужели так и не встретилась та, единственная, необходимая, без которой вся жизнь – только ветер в горсти!
Что мог ответить Кирилл Назаров пожилой женщине? Свою жизнь словами не расскажешь.
Нет, дорогая Павлина Сергеевна, его жизнь не в горсти ветром свистит, а в сердце горьким комком слежалым, чёрствым угнездилась.

4

Жил, как впотьмах по лесу кружил: о терновые кусты руки царапал, кожу обрывал, шарахался от дерева к дереву, вместо любимой, пустой воздух обнимал, тьму кромешную, лбом о стволы ударялся, а к дороге всё равно не вышел.
За буреломом, и дурнолесьем путеводную звезду разве разглядишь, ориентир свой разве отыщешь? Совсем как в той хулиганской песенке: «Шёл я лесом-интересом, встретил девку голышом, в опояске камышом…»
Ну, да что теперь об этом говорить?! Прошло, проехало и прокатилось. А в итоге, – домино, – «пусто-пусто».
«Надо что-то менять! – сказал себе через пару дней тихой деревенской жизни Кирилл Назаров. – Поеду в Тамбов к Шитову. Хватит ему придуряться! За срыв строительства я, что ль, буду отвечать? Пусть этот «самородок» неизвестных кровей амбразуру своей грудью сам закрывает! Крутит он что-то с деньгами вкладчиков, как в «очко» карты тасует…»
Попрощался Кирилл утром с гостеприимной Павлиной Сергеевной и пошёл на автобусную остановку: улица широкая, в обе стороны сирень кудрявится. Утренняя прохлада лёгким ознобом тело бодрит. Хорошо! Дорога блестит на солнце, длинная. Машины по ней как «бегунки» по застёжке «молния» туда-сюда только скользят. А вот и его рейсовый – Воронеж-Тамбов с одышкой подкатил. Поехали!
Дорога в пару сотен километров, конечно, утомительна, но если, вытянув ноги под сиденье переднего товарища, откинуться на прохладную синтетическую кожу кресла, то можно хорошо подремать. Или пуститься в приятные размышления. Глядишь, дорога покажется не совсем длинной и надоедливой в постоянном промельке ничего не выражающих лесопосадок обочь нашенских, не совсем уложистых дорог.
Размышлял бы Кирилл Семенович Назаров о хорошем, да приятном, чтоб душа в своих возвращённых днях улыбалась, но мысль о недострое, как птица-дятел в самое темечко стучит-долбит: «Сволочь твой Шитов! Карамба! Ему место в тюряге париться, а не на Сейшельских островах! Сдать его, что ли, органам? Повязать бумагами финансовыми, которые вот здесь, в папке подшиты! – Кирилл Семёнович, вспомнив о папке с документацией, которую он не успел взять с собой в Старый Оскол, немного расслабился, – покажу Шитову эти бумаги, прижму подлеца к стенке: – Вот они обязательства! А вот выполнение! А вот дебит с кредитом! А вот это! А вот!.. А – вот…»
Автобус неожиданно качнуло, и Назаров, хоть и не больно, но довольно ощутимо ударился о спинку сидения и открыл глаза: в окне всё так же бежали бесконечные лесозащитные полосы, переходящие в бескрайние русские поля в большинстве своём начинающие зарастать тонкими кленками и разнообразным сорняком. «Без хозяина и товар – сирота», – вспомнил он часто повторяемую матерью поговорку.
Земля после многочисленных реформ и всяческих починов пребывала в крайнем запустении.
Опыт расхищения народных богатств сыграл подлую штуку: кто будет ценить, доставшееся с такой лёгкостью бывшее народное добро. Глотай, пока не подавишься!
Вот проглотили, а пока ещё никто и не подавился; то ли глотки, как ямы широкие, то ли земля наша легче пуха стала…
В окне замаячила телевизионная вышка. Слава Богу, вот он город родимый в круговой обороне крашенных охрой покатых крыш!
Тамбов тем и хорош, что издалека виден весь и сразу. Въезд в него больше похож на въезд в районный городок среднего масштаба из-за тесноты одноэтажных изб частного сектора и обилия садов в палисадниках. Кажется, что ты вернулся в своё детство; суровое и такое далёкое, что воспоминаниями запорошило глаза. Ау! Да откликнуться некому… Вон высокое здание с элеваторными ёмкостями для зерна, до сих пор именуемое Егоровой мельницей, вон на круче, возле телебашни белые пятиэтажки тех ещё, «хрущобок» спасших когда-то от бездомности пришлых из окрестных деревень строителей модного тогда призыва комсомольцев на возведение корпусов заводов, так называемой, Большой Химии.
В то время всё было большое: большие люди, большие стройки, большие трудовые достижения, ухнувшие единовременно в провал чёрной дыры горбачёвской перестройки…
Кирилл, молодо спрыгнув на землю, разминая ноги, прошёлся туда-сюда по пыльной площадке для отстоя машин.
Но маршрутного автобуса на остановке не оказалось, и Назаров обогнул здание автовокзала с фасадной стороны, где всегда можно было нанять до города или такси, или частника.
Там действительно табунилась, бездельничая, стайка водителей, которые сразу же, без лишних разговоров, наперебой предложили ему прокатиться «в любую сторону его души».
Город величиной в один размах руки, и Назаров – вот уже задрав голову снизу вверх, стоит возле присутственного здания.
«Вот парадный подъезд, по торжественным дням…»
На душе было муторно от предчувствия того, что Карамба, пользуясь связями в мире «понятий», распиливает по своему обычаю деньги дольщиков.
В стране жизнь по понятиям давно уже заменила жизнь по закону…
Положение депутата делает его недосягаемым для правосудия, а Кирилл – вот он весь! Хотя ни одной бумаги с финансовыми делами он не подписывал, кроме тех, что требовались для строящегося объекта.
Но это, – если будет разбираться, действительно, оно, правосудие.
А где право?
Как говорилось когда-то: «Прав не тот, кто прав, а у кого больше прав!». Ну, если по теперешнему, то правы все, кто может откупить себе право.
С тяжёлым сердцем Кирилл поднимался по широкой крутой лестнице оправленной в гранит и мрамор к парадному подъезду административного здания.
Здесь всё напоминало – мал человек и подл в своей обыденной ничтожности. Куда идёшь, мужик? Здесь боги восседают на Олимпе! «Оставь надежды, всяк сюда входящий!»
Назаров глубоко вздохнул и потянул на себя тяжёлую дубовую дверь.
– Уфф! – сказала дверь, и перед ним вырос высокий овальный хомут на подставке в виде огромной буквы «О» для сканирования карманов посетителей.
Что-то виделось похабное, матерное в этом овале.
Кирилл усмехнулся своим неподобающим в данный момент мыслям.
Наверное, скоро придумают сканировать не только карманы, но и мысли, с которыми просители будут приходить сюда для решения своих проблем, чтобы сразу – щёлк наручники! – А, подлец ты, с пустыми карманами да к нам! Выкинуть подлеца наружу! Чтобы знал своё место!
Перед Назаровым, как Ванька-встанька, вырос дюжий молодец в милицейских погонах:
– Сто-ять! – положил тот широкую ладонь на плечо Кириллу, когда он, слегка пригнув голову, хотел было нырнуть в этот металлический овал. – Куда?
– Туда! – кивнул головой Назаров в сторону хомута.
– Не положено!
– Мне к Шитову, по личному вопросу!
– А у нас все – по личному! Общественное – в стране Советов осталось! Шитов по обмену опытом в Париж отбыл. Приходи через недельку, он все твои вопросы решит, если они решаются. Приходи, чего ты?..
Но Кирилл, несколько обескураженный «тыканьем» этого привратника в погонах сержанта, уже стоял на улице, оглядываясь по сторонам – куда теперь податься?
Номер своего сотового телефона депутат Шитов никому из посторонних не доверял, и у Назарова его тоже не было. «Я тебя сам найду, когда понадобишься. Звони по рабочему! Мне скажут!» – и всё! Повернётся, бывало, с усмешкой и снова в свой огромный, как броневик, американский «Хаммер» на заднее сидение заваливается. По-ехал!
Постоял, постоял Назаров возле мавзолейного вида здания, где отбывают свою службу руководители области, и подался к себе на квартиру принять душ и потом, в тишине, решать свои навязчивые кроссворды, от которых уйти никак невозможно.
Возле подъезда его остановила соседка, языкатая, бойкая бабёнка неопределённых лет, но определённого направления во всегдашнем с ним разговоре:
– Кирилл Семёнович, дорогой наш человек, что-то в твоей квартире всё время такая тишина стоит? Просто невдомёк! И женского голоска не слышно? В монахи, что ль, записался? Такой молодой, счастливый, и – холостой?
– Вот потому и счастливый, что холостой! – отмахнулся Кирилл от назойливой женщины и поднялся в свою квартиру.
Сухо, как спусковой крючок, щёлкнул заждавшийся хозяина замок, и дверь легко подалась, выдохнув застоялый воздух. Кирилл, не включая свет, огляделся по сторонам.
Тишина. Ни шороха. Ни вздоха.
Квартира встретила его угрюмым равнодушием. Да и хозяин ли он здесь? На полировке стола, под неверными, путающимися в тополиной листве лучами солнца проглядывали старые засохшие пятна то ли от пролитого вина, то ли от крутого кофе.
Беспорядок постели со взбитыми простынями и забытый женский лифчик, лучше всего говорили о скоротечной, поспешной любви и холостяцком унылом бесприютстве.
Что-то менять в такой жизни надо, а что, Кирилл и сам не знал.
Постоянного присутствия женщины на этой суверенной территории он никак не допускал.
Как все старые, задубелые одиночки, Назаров и представить себе не мог в своей квартире ни одной женщины, согласившейся разделить с ним судьбу.
Сколько бы он ни примерял к себе такую ситуацию, сколько бы ни представлял рядом с собой женщину, всё выходило – или пошлый пьяный бред, или занудливое бытование под одной крышей разных человеческих существ.
Когда люди женятся? Правильно, в молодости, когда зашкаливает давление и дыхание прерывается от одного короткого соприкосновения взглядами, а, если хорошо повезёт, то и рукавами.
Была у него в школе одна тайная любовь, о которой никто не знал и не догадывался – приехавшая с родителями на короткий срок в Бондари девочка с лучезарным именем Света. Она училась с ним в параллельном классе только один год, а вся жизнь потом светилась её именем.
Сколько раз в ребяческих мечтах он с головой погружался в тот душный, вязкий омут первых, не выплеснутых чувств к этой девочке с невозможным взглядом из-под пушистых, как одуванчики, ресниц.
Но отец девочки неожиданно получил в области начальственную должность, и все остальные три года школьной учёбы Кирюши Назарова прошли бесцветно и невыразительно.
Может быть, поэтому ему никак не удавалось повторить те одурманивающие воображение чувства.
Увы, одуванчики улетели в слепящий и зияющий зенит…
Даже трагическая связь с Диной, с его по-настоящему первой женщиной, не сумела оборвать тоненькие ниточки-струны, которые нет-нет, да и отзовутся в его душе мелодичным серебряным звоном.
Хотя тогда в нём поселился и вырос, распуская стебли, ядовитый цветок равнодушия к противоположному полу с налётом лёгкого цинизма, отравляя радость общения.
А звон нет-нет, да и напомнит о несбывшемся, которое никогда не может сбыться.
…После освежающего душа, сон был лёгкий и крылатый, как в мальчишестве. И утро было гораздо мудренее вечера: «Да, пошёл он, этот жучок-древоточец с его непомерным аппетитом! Бюджет стройки висит полностью на этом вонючем депутате, вот пусть он и расхлёбывает! Карамба к таким вещам привык, выпутается. А я тоже отдыхать поеду в Гагары! Фу ты, чёрт! В Гагры! «…Ах, море в Гаграх!» – вспомнил он старую, теперь уже забытую песенку весёлых пляжных курортников.
Холостяку собраться в дорогу, как подпоясаться.
Щёлк! Щёлк! – спусковая собачка замка, и снова квартира в одинокой безвестности – ни скрипнет половица, ни всплеснёт радостным всплеском вода из крана.
Тамбов по утру зябкий, пустой, вроде Кирилловой квартиры.
Идёт он пешочком, шаг лёгкий мальчишеский. Куртка – враспах. В глазах бес лёгкой надежды на пляжные увлекательные приключения.
Кирилл лёгким шагом подростка повернул от центрального рынка в сторону вокзала на утренний поезд южного направления.
Вот он, герой моего повествования на узком повороте своей судьбы.

5

Откуда-то из-за реки неожиданно на город наползла тяжёлая, гружёная дождём туча.
И – прорвало! Длинные, хлёсткие струи стегали по окнам, били по асфальту, ломаясь и раскалываясь вдребезги, словно кто-то многорукий выдаивал и выдаивал из брюхатой тучи, из многочисленных её сосков небесное молоко.
На новороссийский поезд Кирилл уже опоздал, а следующий на юг поезд Тамбов-Анапа отправлялся ровно через четыре часа.
В такую погоду возвращаться в дом, в свою пустующую квартиру Назарову не хотелось, да и ловить машину – дело совсем безнадёжное.
Выскочив на открытый перрон, он сразу же попал под мокрое суровое полотнище дождя и тут же снова нырнул в раскрытые настежь двери вокзала.
«Вот она, жизнь-то холостяцкая, какая! Как в блатной песенке: «Встречать ты меня не придёшь в открытые двери вокзала», – усмехнулся Кирилл. Всё ещё помнилась его былая жизнь с весёлым, хожалым народом, с хмельными застольями и песнями, в большинстве которых сквозила пагубная пустота порока.
Камо грядёши?
«В никуда!» – ответил сам себе Назаров и повернул к стойке с пивными подтёками на искусственном мраморе столешницы и остановился: в такую погоду хорошо бы водку пить, а не это порыжевшее пойло.
Но водку в последнее время на вокзалах продавать почему-то запретили, хотя рюмочку пропустить перед разлукой или встречей – кто же откажется?!
Возле окна, стоял разноцветный, обклеенный рекламными стёжками чайно-кофейный автомат.
И то хорошо!
Кирилл, втиснув в приёмную щель несколько монет, выцедил из автомата горячий кофейный аромат и отошёл с бумажным стаканчиком в сторонку, дабы не расплескать себе на руки обжигающий напиток.
Вкус кофе напоминал отвар из пережженных желудей, которым мать его отпаивала в детстве, изгоняя донимавшую его диарею, а попросту, понос от избытка поглощаемых перезрелых соседских слив, сладких и с привкусом вина.
Вино они с другом, боязливо оглядываясь по сторонам, однажды попробовали на какой-то большой праздник: то ли на Покров, а то ли на зимнего Николу. Понравилось…
Назаров, скомкав опорожненный стаканчик, ловко метнул его в мусорную корзину, но, к сожалению, корзина была полна, и мятая пустышка, скатилась с этого Арарата под ноги человеку, стоящему за «мраморной» стойкой, и цедящему с наслаждением из ребристой толстого стекла кружки с желтоватой ватной пеной.
Пена была такой густой и говорила или о хорошем качестве пива, или о наличии в нём некоторого количества стирального порошка, – бывает и такое.
Кирилл наклонился поднять мятый стаканчик, но тут ему кто-то грубо перехватил шею, а его руки быстро оказались заломленными за спиной в холодном захвате наручников.
– Тп-р-ру, стоять!
Зловеще тихо обожгло дыханием ухо, и, распрямившись, Кирилл Семенович Назаров увидел обочь двух милиционеров, туго сжимавших ему локти.
Кирилл, желая освободиться, передёрнул плечом, но тут же почувствовал нестерпимую боль в ключицах. Заломленные за спиной руки вмиг оказались вздёрнутыми так, что запястья в наручниках очутились выше головы, и Назарова переломило пополам. Не было возможности даже повернуть голову.
– За что? – только и выдавил он.
Но ответа не последовало. Молодчики молча выдавили его в аварийный выход, возле которого стоял зелёный с голубой полосой дежурный УАЗик, и втолкнули Кирилла в железный кузов с маленьким зарешеченным окном.
Несмотря на только что прошедший ливень в машине было душно и сильно пахло то ли бензином, то ли алкоголем, смешанным с табачным дымом. То ли – и тем и другим.
Кабина водителя, в которую уселись молодцы в серой униформе, была отделена от Кирилла небольшой решёткой. За решёткой матово светилось стекло забрызганное тёмно-красной гадостью, похожей на запёкшеюся кровь.
Назаров несколько раз возмущённо прокричал туда о попрании элементарных прав человека на свою свободу, но в окне смутно проглядывали только мощные загривки и – ни слова в ответ.
Милиционеры переглянувшись, что-то гыкнули между собой и машина, дребезжа на рытвинах всеми суставами, тронулась от вокзала в сторону Первомайской площади, где располагалось областное управление внутренних дел.
Кирилл ничего не мог понять: куда, зачем, почему? Почему он оказался здесь?
Заломленные за спиной руки болели так, что он, не выдержав, стал биться головой о решётку и громко кричать, чтобы его освободили от наручников.
Машина остановилась.
– Чего орёшь? Ласты защемили? Эй, Колюха! – крикнул он сержанту, который сидел за рулём. – Мы с него браслеты снять забыли. Дай-ка я их расстегну!
Сержант вылез из кабины, не спеша, закурил. Потоптался на месте, заправил в брюки выбившуюся из-под ремня бледно-голубую форменную рубашку. Достал маленький с ноготок ключик и протянул напарнику:
– Расстегни! Не убежит!
– Правда, не убежишь? – спросил тот с издёвкой в голосе. – А то ведь – пуля-дура догонит! – И картинно хлопнул себя по боку, где у него висела на поясе потёртая курносая, из коричневой кожи, пустая кобура от пистолета. – Давай сюда свои хапалки!
Назаров, не вылезая из машины, повернулся к милиционеру спиной.
Тот, слегка ковырнув в замке, освободил Кириллу наболевшие запястья:
– Отдыхай! – Он легонько толкнул в спину задержанного, защёлкнул за ним замок двери, и машина снова тронулась, неловко переваливаясь на ухабах.
Они почему-то ехали не по центральным улицам, а по объездной дороге, мимо частных построек утопавших в яблоневых садах и зарослях сирени.
Возле одного такого дома машина остановилась, сержант, что был за рулём, легко спрыгнул на землю:
– Я – щас! – и скрылся в палисаднике.
Минут через десять он вышел с каким-то, одетым в гражданский костюм, довольно полным человеком, и они подошли к машине.
Снова щёлкнул замок, дверь отворилась, и милиционер сидевший рядом с водителем, ухватившись за ручку двери, легко вспрыгнул к Назарову в зарешеченный отсек машины и уселся напротив, на узкое сидение, предварительно смахнув с него, какую-то ветошь.
А тот, гражданский, оказался в кабине на его месте, отчего машина мягко осела.
Милиционер достал сигареты, закурил сам, и дружески подмигнув Кириллу, протянул ему мятую пачку.
Кирилл молча отвернулся, хотя ему нестерпимо хотелось сделать хоть одну затяжку.
Тревожно вглядываясь в мутноватое зарешеченное окошко двери, он ломал голову над причиной своего столь бесцеремонного и наглого задержания.
«Совсем обнаглели урядники тамбовские! Что хотят, то и делают! Напишу жалобу прокурору! Это дело так оставлять нельзя!» – бушевало у него в груди.
Мысли оборвались сразу же, как только машина подъехала к знакомому жёлтому зданию областного управления милиции.
Об этом здании ходили всякие городские легенды.
По одной из них здесь в бетонных подвалах расстреливали отчаянных и быстрых на руку сподвижников мятежного Антонова, которые с песней: «Эй, орава с пьяным гулом! Коммунист по грудям – пли! Чур не ползать перед дулом, Не лизать у ног земли!» – рвали на груди расшитые маргаритками и крестиками смертные сатиновые и холщовые рубахи, принимая на грудь свинцовые окатыши комиссарских маузеров.
Антоновцы ушли, а песня их осталась. Вот она:
«Что-то солнышко не светит,
Кружит вороном туман…
Смерть свои расставит сети —
Каждый будет кровью пьян…
Эх, воля-неволя —
Петля, да стена!..
Во чистом, во поле
Могила темна!..
Ворон каркает зловеще,
Совы жалобно кричат…
Видно, сон приснился вещий:
Не найти пути назад!
Час кончины близок, братцы,
Нет спасенья никому…
Нам бы вволю разгуляться,
Прежде чем сойдём во тьму!
Всех убьют нас темной ночью,
Как бандитов и воров…
Коммунисты зря хлопочут —
Каждый к смертушке готов».

Вот такая она, песня тамбовских повстанцев – горькая и гордая своей правдой…
В одном из таких подвалов, ожидая расстрела, сидел более года, один хороший тамбовский поэт с милосердной фамилией. Правда, счастливо отделался: пули он не поймал и был благополучно отправлен на севера добывать «волчьи изумруды».
Нехорошее, плохое здание, хотя и замаскированное водостойкой охрой под обычный чиновничий улей.
Машину немного качнуло, – это освободил сидение тот гражданский человек и, не закрыв за собой дверцы, враскачку по-пингвиньи направился к угловому центральному входу.
Назарова, почему-то повели через охраняемый двор, с чёрного, незаметного с улицы из-за железных ворот, хода.
Вели не под оружием и без наручников, но руки на всякий случай велели держать за спиной.
Вдруг маленькая железная дверь в стене распахнулась сама собой, и в двери показался молодой, наверное, только что демобилизованный из армии, худенький милиционер с короткоствольным автоматом на плече и в погонах рядового.
– Вас ждут! – сказал он неизвестно кому. То ли Назарову, то ли конвойным за его спиной.
Кирилл оказался в узком без окон коридорчике, который освещался тусклой лампочкой накаливания за ребристым толстым стеклянным колпаком вмурованном в стену.
В коридоре было сумеречно и мрачно. Темно-зелёные стены в оспинках облупившейся штукатурки, узкий проход, где двоим не разминуться, сумеречный свет – всё создавало гнетущий эффект безысходности.
Возле железной двери, за которой слышались резкие голоса, один из конвойных приказал Назарову стать лицом к стене, а сам, нагнувшись, долго возился со шнуровкой ботинок – развязывал, перетягивал шнурки и вновь завязывал.
За дверью – снова глухая возня, что-то отрицающий голос, потом резкий вопль: «Не надо!», потом удары во что-то мягкое, снова крики, потом мёртвая тишина, потом истошный взвизг несчастного человека: «Я всё скажу!» и снова мёртвая тишина.
«Пыточная комната!» – содрогнулся Кирилл, в порыве ворваться туда и защитить несчастного.
В милицейских катакомбах, Назаров это знал точно, часто применяются пытки ударом тока от тракторного магнето, защемление мошонки деревянными, обмотанными войлоком тисками, игра в «забивание гвоздей», это когда берут несчастного за руки и за ноги и легонько так, в раскачку, ударяют копчиком о стену.
Всё зависит от фантазии и умения мучителей в милицейских погонах.
– Вперёд! Скомандовал конвойный.
И Кирилл, со сжавшимся от жалости и дурных предчувствий сердцем, снова пошёл по коридору.
Неожиданно длинный бесконечный проход упёрся в лестницу на второй этаж, откуда сиял ровный дневной свет ртутных ламп, да так ярко, что Назаров на секунду зажмурился.
Переход к резкому свету от сумерек коридора вызвал резь в глазах.
Он оглянулся назад. Конвойный теперь был один, другой, наверное, незаметно исчез за той ужасной дверью.
Милиционер кивком головы приказал ему подниматься по лестнице, и Назаров, покорно повиновался.
Возле глухой, обитой дерматином под кожу, двери Назарова конвойный остановил и, дважды постучал по дверной ручке согнутым пальцем. Через некоторое время дверь распахнулась, и в проёме оказался тот одышливый гражданин с походкой пингвина. Жестом гражданин пригласил Кирилла войти, оставив конвойного за дверью.
Кабинет, в который вошёл Назаров, ничем не отличался от сотен других кабинетов, где восседают наши чиновники среднего звена. Типовой канцелярский стол, откидной календарь и небольшая стопка бумаг на нём, два стула, кожаное кресло для хозяина, зелёный сейф на тумбочке с правой стороны стола и, конечно же – мордатый портрет действующего президента над креслом.
Ничем не примечательный кабинет. В таких кабинетах Назарову было всегда тесно, и в советское время, и теперь. Эти всегда скучные чиновничьи лица, эти самодовольные генсеки, и президенты на серых скучных стенах, эти столы с бумагами и чернильными приборами, эти сейфы с забытыми напрочь деловыми папками.
Весь этот антураж вызывал у Назарова клаустрофобию, боязнь замкнутого пространства.
Он, не ожидая приглашения, опустился на стул, который стоял возле стола, расстегнул ворот рубашки и вопрошающе посмотрел в маленькие глазки под белёсыми поросячьими ресницами, судя по всему, хозяина кабинета, враз осевшего в мягком кресле, как опара.
Человек уселся, молча перевёл глаза на бумаги, и уже не обращая внимания на посетителя, стал их перекладывать с угла на угол. Потом опять переложил на старое место.
Достал из выдвижного ящика папку, что-то в ней отметил, потом, взяв ластик, стёр то, что отметил и снова положил папку в стол.
Было видно в его нарочитых движениях, какой-то только ему одному ведомый умысел.
Эта бессмыслица стала выводить Назарова из себя и он, достав носовой платок, шумно высморкался, напомнив о своём присутствии.
– Ваши документы? – Человек за столом теперь внимательно уставился маленькими, ничего не выражающими глазками, на Кирилла.
– А ваши? – Назаров не стал нервно вопрошать – за что привели его сюда? По какому праву? И может ли он себя считать арестованным? Если надели наручники и привели его сюда, к «гражданину начальнику», значит нелепо спрашивать – за что? Поэтому он, как можно спокойнее спросил то, что позабыл сделать следователь – представиться.
Лицо следователя стало наливаться малиновой краской, которая говорила о крайней степени возмущения, а также о нездоровом образе жизни его обладателя.
Лицо не покраснело, а именно налилось дурным соком иссиня-розовым и густым, как перестоявшее повидло. Обвислые щёки затряслись. Человек встал. Наклонился над столом так близко к Назарову, что он явственно почувствовал дурной запах его дыхания и обильного пота из-под мышек.
Следователь, а это был, конечно, он, сунул в лицо Назарову свой служебный красный складень, и снова осел в кресле.
Кириллу было всё равно, как зовут этого человека, и он тут же забыл его имя. Главное – это был действительно следователь по особо важным делам, как значилось в его потёртом удостоверении.
Назаров положил свой паспорт на краешек стола.
Следователь почмокал мокрыми, мятыми губами, покрутил головой, словно его шею стягивал не галстук, а жёсткая витая верёвка. Весь его вид говорил о том, что вот, мол, попал ты, парень, как кур в ощип, и что теперь с тобой делать я и сам не знаю…
Назарову все эти лукавые профессиональные, но дешёвые по сути примочки были известны от довольно опытных и знающих людей, с которыми ему приходилось общаться по работе. Можно сказать, от первоисточников.
Следователи всегда напускают туману, чтобы подчеркнуть значимость своего служебного поста. «Семёныч, – говорили такие люди, глотая из закопченной кружки чифир, – Семёныч, они козлы ментовские, такого туману на допросах напускают, что краёв не видно. Тут главное – не оступиться! Суки они, Семёныч! Зуб отдам!»
Так говорили ему бывалые люди, – основная рабочая сила монтажных бригад.
– В чём меня обвиняют, гражданин следователь? – чтобы продолжить разговор, пошёл Кирилл на крайнее средство.
– Тебя на суде будут обвинять гражданин Назаров! На су-де! – пробулькал тот нутряным голосом. – На су-де!
Назарову было невдомёк, что с этого часа все его якоря опустились на дно вот этого заведения, где он сейчас находится.
«Пингвин», так окрестил про себя следователя Кирилл, нажал кнопочку под столешницей, и тут же перед Назаровым вырос милиционер, но не тот, который привёл его сюда, а другой, незнакомый.
– Пошли! – сказал «Пингвин», переваливаясь с кресла.
– Пошли! – сказал вошедший милиционер, положив руку на плечо Кирилла.
– Куда? – Поднялся Кирилл, снимая руку милиционера со своего плеча.
– Туда… – неопределённо сказал «Пингвин», указывая глазами на дверь.
У Назарова отлегло от сердца: «Выпустили. Забрали без оснований, и выпускают без извинений… Во, дела!»
Он хотел что-то сказать грубое: и «Пингвину», и действующему чересчур вольно милиционеру, но, вспомнив про паспорт, остановившись в дверях, спросил:
– А документы?
– У нас надёжнее. – «Пингвин» достал из кармана ключ, открыл сейф и положил туда паспорт гражданина Назарова Кирилла Семёновича, как значилось под его красной, но уже без советского герба, обложкой.
– Пошли, пошли! – подтолкнул его сзади милиционер.
– Куда? – опять переспросил, донельзя озадаченный таким поворотом дела, Кирилл.
– Да, в гости к тебе! Ты не приглашаешь, вот и приходится самим набиваться. Николай, – теперь уже «Пингвин» обратился к милиционеру, – вели, чтоб машину к выходу подогнали, а мы уж с Кириллом Семёновичем сами по лестнице потихонечку спустимся. Да?
Но Кирилл ничего не ответил, только с тревогой оглянувшись на кабинет, где они только сидели, вышел на лестничную площадку и растерянный пошёл вниз на первый этаж.
«Пингвин» шумно сопел за спиной.
Внизу, возле дежурного поста, их поджидал «Николай», тот милиционер, которому дано было распоряжение подготовить машину. Короткоствольным автоматом он показал Кириллу идти на выход, а сам стал за его спиной:
– Иди!
– Иду… – угрюмо сказал Назаров, поняв неотвратимость происходившего, и отворил на выход большую застеклённую дверь этого дома повышенной тревоги.
Маленький «воронок» – уазик с зашторенным мелкой решёткой окошком в задней части кузовка уже поджидал Назарова гостеприимно распахнутой дверью там, где находилась решётка.
– Прошу! – услужливо скользнул «Пингвин» ладонью по воздуху, приглашая Назарова в машину, а сам сел рядом с водителем.
Сопровождающий милиционер легко вскочил в кузов, где сидел Назаров, захлопнул дверь, и они поехали.
Маленький, словно игрушечный, автомат небрежно лежал на коленях у молодого парня, и Кириллу вдруг пришла сумасшедшая мысль: мол, как легко завладеть оружием, – короткой очередью свалить конвоира, выпустить очередь подлиннее через переднее окно, прошить водителя с «Пингвином», – и ты уже на свободе.
Почему-то ему показалось, что он советский партизан, а вокруг фашисты, и его везут на расстрел.
– Фу-ты, бля! – вслух выругался Кирилл своим мыслям.
– Ты чего! – очнулся от дремоты милиционер. – Нецензурно, не положено!
– А с «положенными» знаешь, что делают? – Но продолжать дальше, где говорится, что делают с теми, кто лежит, он не стал, и молча отвернулся к окну.
Машина уже ехала по его улице, и Кирилл искренне удивился – ведь он не показывал дорогу к своей квартире, а теперь они почти у дома…
Всё также стоят в ряд высокие раскидистые тополя, которые, как помнил Назаров, они с ребятами сажали ещё в те давние времена, когда он был комсомольцем, и они работали здесь в один из субботников по благоустройству города. Так же щербатятся бордюрные камни на повороте к его дому. Вон и вечно непросыхающая лужа у подъезда. А вот на лавочках сидят никуда не исчезающие старушки-соседки… А вот и машина остановилась…
Кирилл на секунду закрыл глаза: вроде он не сегодня утром вышел из дома, а отсутствовал целую вечность, и с удивлением обнаруживает, что ничего не изменилось, всё на своих местах, а он теперь уже совсем другой.
Машина коротко и противно взвизгнула.
Вот именно, не просигналила, а взвизгнула, вероятно, водитель нечаянно задел сигнальную кнопку.
Женщины на лавочке у подъезда испуганно вскочили, да так и остались стоять, чуть ли не по стойке смирно. Такова была первая реакция на этот сумасшедший выкрик милицейского сигнала у опытных жителей страны. Мало ли что будет! На их памяти было всякое, и такое, которое не забывается.
В широко открытой двери показалась фигура «Пингвина», который нарочито резким тоном скомандовал:
– Гражданин Назаров, на выход!
Кирилл посмотрел на конвойного, который сидел рядом с ним. Но тот, ощерясь в улыбке, сказал миролюбиво:
– Только после Вас! – И небрежно перекинул автомат с ладони на ладонь.
Кирилл, смущаясь соседок, тяжело спрыгнул на землю. За ним мухой выскочил конвойный и встал за его спиной.
– Ой, Кирилл Семёнович, ты, как наш президент Ельцин с охраной ходишь! – отойдя от испуга, протянула та его говорливая и дотошная соседка. – А мы думали, о нас грешных милиция вспомнила. Прегрешений-то много, а ответ один держать! Постращались мы маленько!
«Во, дура! Ей-то чего надо!» – Кирилл ещё больше смутился и направился к дому.
– Вы! – указал «Пингвин» на разговорчивую, и немного подумав, – показал на ещё одну, стоящую рядом женщину. – И Вы! Понятыми будете!
– Это зачем? – разом удивились обе.
– А всё за тем же! Идите за мной, там видно будет! – «Пингвин» сначала пропустил конвоира, затем пропустил понятых впереди себя, и все пошли в дом.
Кирилл со спокойной душой поднимался к себе в квартиру по бетонным, закиданным окурками, ступеням. Что можно у него найти, кроме стопки книг, да несколько пачек вермишели быстрого приготовления. Было только неудобно перед соседями за столь быстрое и необычное возвращение к себе домой.
Сделав два оборота ключом, Назаров встал в сторонке, пропуская неожиданных гостей впереди себя.
– Только после Вас! После Вас! – повторил слова конвоира «Пингвин» и легонько подтолкнул Кирилла в комнату.
За ним вошли и все остальные, оглядывая ничем не примечательное жилище холостяка.
Смятая постель на молчаливом, но многое повидавшем, диване.
В углу, у окна, невысокий книжный шкаф с бессистемным книжным набором. Кирилл иногда покупал что-нибудь из новинок, особенно маленькие поэтические сборнички в тоненьких обложках с заковыристыми названиями. Несколько книг прозы. Кирилл особенно любил писателя Виктора Астафьева, его пронзительные рассказы и повести возбуждали его память, заставляя вновь и вновь переживать своё сельское детство, свою неудавшуюся юность. «Мастер и Маргарита» Булгакова. Эта знаменитая колдовская книга заставила Назарова в книжной лавке местных баптистов приобрести толстенный том «Библии» – книги всех книг.
Кирилл в долгие часы бездействия брал этот увесистый сборник древнееврейского откровения и уходил с головой в причудливый метафоричный и мудрый мир пророков, которые в своём отечестве нередко бывали побиты каменьями за правдивый, мудрый нелицеприятный язык.
Скандальный, вечно жаждущий милостей от Бога, народ этот безжалостно воевал с соседями, бывал и сам неоднократно пленён, но всё не унимался в своём превосходстве и исключительности. Но при всём при том, такой заряд мысли несла эта книга, что, отложив её, сразу чувствуешь свою мизерную роль в жизни, свою беспомощность перед временем, свой страх перед Великой Сущностью – Богом всех богов. Великая книга великого народа, теперь рассеянного, как плевел, по всему земному пространству.
Теперь она, в строгой тёмно-зелёной под коленкор обложке, лежала одна на пустом маленьком журнальном столике, подчёркивая своей монументальностью и весом, шаткость опоры ножек стола, зыбкость его состояния и одиночество всемирного закона заключённого в этой книге.
«В день сей Господь, Бог завещает тебе исполнить все постановления сии и законы: соблюдай и исполняй их от всего сердца и от всей души твоей. Господу сказал ты ныне, что он будет твоим Богом, и что ты будешь ходить путями Его и хранить постановления его и Заповеди его и законы Его, и слушать гласа Его…» – (Второзакония 26-16-18)
Но разве кто услышит Господнего глас в греховной, жизненной кутерьме?
Вот и Кирилл в последнее время книгу эту не открывал и теперь искренне удивился тому, что «Библия», наверное, давно лежала вот так на столике, а он её и не замечал…
И тут взгляд его остановился на той лагерной самописанной продымленной доске привезённой из Сибири, которая висела у Назарова в переднем углу вместо иконы.
Глаза, измученные голодом и лишениями, напоминая о страданиях, скорбно смотрели на него, заставляя содрогнуться от того, что теперь происходило в его собственной квартире, где хозяйничали пришлые, чужие люди, и Кирилл помимо своей воли, размашисто перекрестился.
Пока милиционер нехотя перекладывал подушки на диване, пока листал книжечки стихов, пока шарил почему-то за книгами в шкафу, у порога понятые обескуражено топтались на месте, при каждом движении милиционера боязливо косились на Кирилла, словно теперь ожидали от него чего-то страшного и непоправимого, что сразу изменит жизнь их всех.
Назаров, не чувствуя за собой никакой вины, безучастно смотрел на действия милиционера.
Его более всего раздражал «Пингвин», который, лениво развалившись в кресле, спокойно листал какую-то книжицу, выпавшую при обыске из шкафа. Кирилл заглянул в раскрытую страницу, это были стихи Николая Рубцова: «В горнице моей светло. Это от ночной звезды. Матушка возьмёт ведро, молча принесёт воды…»
Перед Кириллом возникло из небытия лицо его матери, строгое и вопрошающие: «Что ты ещё натворил, сынок, без меня?..»
«Пингвин» отложив стихи, нехотя взял со столика «Библию», молча подержал её навесу:
– Твоя?
– Ну, моя! Вам-то не всё равно?
– Тебе всё равно, а нам – интересно…
– Моя! Что, разве нельзя читать мудрые книги?
– Почему же – нельзя? Читать можно… – «Пингвин» повернулся к понятым: – Сюда, пожалуйста!
Женщины, вытянув шеи, внимательно разглядывали толстенный сборник в руках у следователя.
Тот спокойно разломил книгу пополам, показывая её страницы понятым.
Кирилл остолбенел: внутри Библии листы были аккуратно вырезаны так, что образовали что-то подобное плоской шкатулки, и там, в её чреве, лежал небольшой прямоугольный пластиковый плотно утрамбованный свёрток с белым порошком.
«Что? Куда? Откуда? Он никогда не вырезал страницы этой книги для тайника! Подлог! Зачем?»
«Пингвин» освободил пакет, подержал его перед затаившими дыхание понятыми, и снова втиснул в бумажное ложе. Затем вытащил несколько листков бумаги из портфеля и стал что-то мелко-мелко писать.
– Подпишите что видели! – «Пингвин» пододвинул листки понятым.
Те, помявшись в нерешительности, подписали бумагу.
– Подпиши! – пододвинул листки Назарову следователь.
И тут перед Назаровым возникло, словно начертанное огненным перстом на камне изречение из Сираха: «Наблюдай время и храни себя от зла – и не постыдишься за душу твою: есть стыд, ведущий ко греху, и есть стыд – слава и благодать. Не будь лицеприятен против души твоей и не стыдись ко вреду твоему… Подвизайся за истину до смерти, и Господь Бог поборет за тебя».
– Я ничего подписывать не буду! Это провокация! – Назаров повертел Библию в руках. Книга вроде его и не его. Цвет обложки вроде как изменился что ли? Нет, это не его книга! – Библия не моя, её заменили!
– Как не твоя! Вот твоё показание, что Библия твоя. Вон и понятые это слышали…
Милиционер повертел в руках странную каторжанскую икону, положил на стол и подошёл к «Пингвину»:
– Что дальше делать?
– А ничего! Гражданина Назарова – в следственный изолятор! Наркота у него в захоронке! Героином промышлял, подлец!
Все вышли на лестничную площадку.
«Пингвин» опечатал дверь. На руках у Кирилла образовались, словно ниоткуда, наручники и его снова повели к машине, оставив понятых в недоумении взволновано судачить о происшедшем.
Назад: Глава третья
Дальше: Часть четвёртая