Глава тринадцатая СОЛОВЬИНЫЕ СУТКИ
Весна вошла в полную силу в тот вечер, когда в ближнем орешнике на протоке вдруг запел соловей. Он рассыпал свою трель по всей округе, но вдруг оборвал ее и смолк.
Возвращавшиеся с тренировки перед походом в тыл разведчики замедлили шаг, ожидая новой трели. Соловей молчал.
— Не понравилось, как сработал, — вполне серьезно произнес Андрианов и скомандовал: — Привал вправо.
Солдаты разлеглись на траве, еще мягкой, ослепительно зеленой, пахнущей свежестью и весной.
И хотя пели птицы, все-таки было тихо, так тихо, что откуда-то из чащобы стало доноситься несмелое похрустывание и пощелкивание — может быть, это белки шелушили шишки. И в этой певучей тишине, пробиваясь сквозь птичью разноголосицу, раздалась новая соловьиная трель — осторожная, словно примеривающаяся. Соловей смолк, пощелкал, снова свистнул и закатился в полную силу. И сразу ушли война, предстоящий поход в тыл противника, все невзгоды и сомнения.
Удивительно ясный, пронизанный рассеянным светом вечер, пахнущая лесным настоем певучая тишина, птичий звонкий гомон и покрывающий его соловьиный, за сердце берущий голос — все обволакивало душу мягким и чуть грустным раздумьем.
Сашка Сиренко лежал неподалеку от Дробота, заложив руки под голову и согнув в колене правую, особенно уставшую и потому нывшую ногу — сержант опять отрабатывал с ним приемы борьбы. Он смотрел в высокое зеленовато-розовое небо, думал о том, что снова пришло лето, что живет он теперь далеко от родных мест, а конца войне не предвидится. Он вспоминал завод, который, как писал отец, понемногу восстанавливают, вспоминал почти не тронутый разрушениями освобожденный город, но видел почему-то добродушное, будто домашнее Азовское море. Ему вдруг стало очень грустно оттого, что он может не увидеть ни этого моря, ни своего зеленого городка, ни товарищей. Нет, он не собирался отказываться от боевого задания, на которое почти что напросился, он не сетовал на военную судьбу — в конце концов, он сам ее выбрал и мог только радоваться, что она сложилась в общем-то удачно. Просто ему было грустно.
Отдаваясь этой грусти и чуть жалея себя, он поймал себя на том, что море исчезло и что он слушает соловья. Птица щелкала, свистела и перекатывала какие-то особенные звуки, и Сашка понял, что соловья он слышит в первый раз. Раньше он слышал, как бьют перепела, раз видел гордые шеи дудаков, сам держал щеглов, но никогда не слышал соловьев. А теперь соловей пел запросто, смело, и издали ему отвечал второй, тоже еще примеривающийся и постепенно входящий в силу. И было это так красиво и необычно, что спирало дыхание.
— Слышь, Сашко, — подвинулся к Сиренко Валерий, — эти солисты в наших краях почему-то не появляются. Я только читал о них, но никогда не слышал.
Сашка устало махнул рукой: «Замолчи» — и снова торопливо подложил ее под голову. Перед глазами опять встало море и дальний, еле заметный степной берег.
— Аж не верится, что такое может быть в жизни, — выдохнул он.
Валерий не засмеялся, он серьезно посмотрел на Дробота, и тот понял Хворостовина. Пряча смущенную улыбку, протянул:
— А вот у нас соловьев нет…
— Вы сами-то, сержант, откуда? — спросил Хворостовин, и тут только Сашка вспомнил, что Дробот никогда не рассказывал о себе, никогда не говорил, откуда он и что делал до армии. Теперь он с острым вниманием прислушивался, гадая, ответит сержант или нет. Но, видно, и сержантское сердце было тронуто и вечером, и соловьем, потому что ответил он мягко, едва приметно улыбаясь:
— Из Забайкалья.
— То-то, я смотрю, скуластый. — И, прослушав очередное соловьиное коленце, Валерий уточнил: — Геройское у нас трио собралось — казачье. Ну а что после войны собираетесь делать?
— Не знаю, — уклончиво ответил Дробот, — была одна думка… Но не знаю. А ты?
— Я? Буду офицером, — твердо, как о давно решенном, сказал Хворостовин.
К ним подползли другие разведчики; перевертываясь с боку на бок, подкатился и лейтенант Андрианов. Отрывистый разговор вполголоса, на намеках и недосказках, колыхался, как костер на ветру: зальются соловьи — притухнет, примолкнут — затрепещет опять. Начисто ушли звания, прошлые заслуги, будущие испытания. Впереди замаячила мирная жизнь, но какая она, — оказывается, почти никто не знал. Только немногие успели поработать и приобрести специальность, да и то не ту, которая пришлась бы по душе.
— Был я слесарем, — сознался Дробот, — а душу к моторам тянет.
Выяснилось, что лейтенант Андрианов, кадровый офицер, тоже не успел поработать.
— Воевать я вроде научился, — с виноватой улыбкой сказал он и сразу от этого стал роднее и ближе. — А вот что буду делать после войны — не знаю. — Подумал, вздохнул: — Если из армии уволят… Я армию люблю.
— А у нас, — усмехнулся Сашка, — некоторые в офицеры собираются и не думают, что могут уволить.
Хворостовин резко дернулся:
— Ты чудак, Сашка! Ты представляешь себе, что после войны сразу настанет мир и благоденствие? А я убежден, что и после войны армия нам потребуется, потому что есть капитализм. Он не очень добренький, — Валерий кивнул в сторону передовой. — Не забывай — это тоже капитализм.
И так странно было слышать это определение на войне, где все понятия заменило слово «фашизм», что ребята задумались, но соловьиные коленца не давали думать — они тревожили и манили куда-то.
— Ну а ты кем после войны будешь? — спросил Хворостовин.
— Я? — удивился Сашка. — А кем был. Слесарем-наладчиком. Могу электриком. Словом, на завод. Лишь бы война кончилась, а там я себе дело найду.
И потому, что медлительный Сашка сказал это запальчиво, все рассмеялись и снова погрустнели. Ведь один только Сиренко был подготовлен к мирной жизни.
— Он и поваром может быть, и радистом…
Даже Валерий посмотрел на Сашку с тем подчеркнутым уважением, с каким смотрел в первый день их знакомства. Но не удержался и, навалившись на Сиренко, дурашливо прижимая его, шумел:
— Этот у нас профессор! Энциклопедист!
— Отставить, — негромко приказал Андрианов. В дело вступил третий соловей, потом четвертый, и вскоре весь орешник и дальние кустарники и, кажется, весь лес зазвенел, защелкал, засвистел.
Такого еще не слышал никто, и все примолкли, слушая пение, ощущая, как выпадает роса, замечая, как медленно уходит ввысь и нежно зеленеет небо. Теперь пришла не грусть, не раздумье, а удивительная полнота ощущений, полнота жизни, когда каждый нервик и каждая жилка хотели жить, за что-то бороться, к чему-то стремиться. И с этим ощущением — радостным и немного стыдным, благодаря своей необычности, но таким, что даже стыдом этим было приятно покрасоваться, — взвод возвращался в свое расположение. Уже на подходе к нему лейтенант Андрианов поравнялся с Хворостовиным и очень серьезно сказал:
— Мне тоже кажется, что вам следует пойти в офицерское училище. В вас есть что-то…
— Не знаю, что у меня есть, но если не убьют и не покалечат, товарищ лейтенант, офицером я стану обязательно.
Никогда еще взвод не был так по-хорошему спаян, никогда не были так хороши ребята, как после этого соловьиного вечера.
* * *
Реку форсировали ночью, под прикрытием сильного артиллерийского и минометного огня — пехотинцы в это время делали попытку отвоевать плацдарм на западном берегу. Им это не удалось — в решающий момент экономившие боеприпасы немцы не поскупились, и подтянутые к реке переправочные средства снова укрылись в протоках. Пехотинцы ругались и не знали, что в это время взвод разведки по глухим болотистым тропам пробирался через линию фронта.
К утру вышли в заданный район, и лейтенант Андрианов приказал обсушиться и поесть. Только после того как люди успокоились, уточнил задачу. Она вытекала из создавшейся обстановки.
Если воздушным разведчикам противника не удавалось разобраться в сложных движениях подходящих резервов, то вражеские радисты-перехватчики были более удачливы. Они добросовестно засекали работающие рации и резервных, и основных частей, пеленговали, записывали их передачи и в общем-то довольно точно определяли и направление движения, и род войск, и некоторые иные данные. Нашему командованию об этом доносила агентурная разведка, угнездившаяся где-то в глубине вражеской обороны.
Разумеется, и наша радиоразведка не сидела сложа руки, и она перехватывала, пеленговала и расшифровывала радиограммы противника. Но в последнее время работа застопорилась: противник неожиданно сменил один из шифров, и некоторое время часть его телеграмм оставалась непрочитанной.
Десятки таких же разведывательных групп, как группа лейтенанта Андрианова, переходили и перелетали линию фронта, чтобы найти этот шифр, а заодно пошерстить радиоразведку противника.
— Действуем в обычном порядке, — говорил Андрианов. — Группой захвата командует сержант Дробот. В его непосредственном подчинении Сиренко и Хворостовин, оба знают связь. Задача — добыть нужные документы и, если представится возможность, взять «языка».
Уточнили на местности пути отхода, сигналы, места сборов и иные детали предстоящей работы, подсушились и двинулись в лес.
Он был голосист и пахуч. Но ни его красота, ни соловьиное пение уже не трогали солдат — нервы были напряжены и внимание обострено. Сашка шагал вслед за Дроботом, изредка поправляя лямки рации, и с удивлением отмечал, что он почти не волнуется. Лес стал ему близким да и дело привычным. На душе было покойно, и он больше думал о том, что ему предстоит сделать, чем об опасности.
Лейтенант вел группу строго по азимуту, почти не сверяясь с картой. Он давно изучил и карту, и аэрофотоснимки местности, которые достал для группы капитан Мокряков. Отшагав с десяток километров в тыл врага, лейтенант остановился у обрывистого оврага с неторопливым ручейком.
— До первого объекта метров пятьсот. Соблюдать сугубую осторожность. Группе захвата начать выдвижение. Особо обращаю внимание на уничтожение техники противника. Сиренко, временно передайте рацию сменщику. Он будет находиться при мне до вашего возвращения.
Трое разведчиков неторопливо вошли в заросли, пересекли овраг и углубились в лес. Он был чистый, словно подметенный.
Ровные мачтовые сосны стояли привольно, и негустой, трогательно зеленый подлесок с нежными хвоинками на концах ветвей казался украшением. Кроны деревьев сомкнулись, и в лесу стоял мягкий, рассеянный свет. Только кое-где в него стремительными, розоватыми кинжалами врывались первые лучи солнца. Чистенький лес просматривался очень далеко, поэтому разведчики двигались скачками — от одной группы деревьев к другой. Когда вдалеке блеснул голубоватый просвет опушки, Дробот подал сигнал, и вслед стали выдвигаться группы обеспечения. Они растягивались широкой подковой, чтобы понадежней прикрыть разведчиков, действующих на решающем направлении.
Тройка Дробота ползла от деревца к деревцу, прислушиваясь к окружающему. Было тихо, как бывает тихо в весеннем лесу, — деревья стояли не шелохнувшись, только птицы неистовствовали. Их щебет перекрывал все шорохи и шумы и в конце концов стал даже раздражать — слишком уж не подходило пение к тому, что нужно было сделать разведчикам. И потом — хотелось тишины. Как можно более полной, чтобы услышать малейший шорох, предупреждающий об опасности.
Издалека, перекрывая птичий гомон, донесся тяжелый, слитный гул. Он быстро приближался и разделялся. Сквозь гул моторов явственно пробивался неравномерный, хищный лязг гусениц. Гул как бы обогнул опушку, к которой подползала группа захвата, прошел с левой руки и оборвался где-то не очень далеко.
Обстановка усложнилась, и Дробот оглянулся, разыскивая глазами лейтенанта Андрианова. Тот знаком приказал ему залечь и наблюдать, а сам с несколькими разведчиками пополз в ту сторону, где оборвался гул моторов и лязг гусениц.
— Выследили? — озабоченно спросил Хворостовин.
Дробот неопределенно пожал плечами, но по привычке определил:
— Остановились бронетранспортеры. Два. Или… нет, два.
Сашка молчал — он еще не представлял себе обстановку, а когда разобрался, шепнул:
— Не может быть, чтобы подошли специально. Просто случай.
Дробот благодарно посмотрел на него и приказал:
— Продолжай наблюдение.
Когда зрение привыкло и стало различать детали, впереди и чуть влево из леса несмело выступила отлично замаскированная сетью и свежими деревцами большая машина. А спустя некоторое время обозначился вход в землянку, окаймленный белыми, ослепительно чистыми березовыми жердями. И уж под самый конец, когда слева и сзади фыркнул автомобильный мотор и постепенно стал затихать вдали, к этим жердям, очевидно от дороги, подошел немец с автоматом.
— Ну вот и все в порядке, — облегченно вздохнул Дробот. — Теперь чуть подвинемся.
Они подползли ближе и долго наблюдали за немцем, кружащим вокруг машины и землянки.
Человек никогда не ходит бесцельно. Даже когда ему хочется побродить просто так, от нечего делать, он обязательно, даже не замечая этого, начинает двигаться по определенному плану. Это знал Дробот и ждал, когда часовой начнет придерживаться этого самого плана, а значит, и ритма.
И действительно, часовой быстро определил свой путь. Он доходил до какой-то точки за машиной и поворачивал обратно. Дробот знаком приказал двигаться за ним и бесшумно пополз вперед. Он даже не полз, а скользил. Казалось, что под ним не шевельнулась ни одна травинка, не перекатилась ни одна шишка. Все его жилистое, напружиненное тело представлялось невесомым.
Почти у самой машины, за крохотными, застенчиво-нежными елочками он шепотом приказал Хворостовину прикрывать их, а Сашке следовать за ним. Вскочив на ноги, он встал возле машины у самых ее скатов, так, что ноги его были скрыты от часового. Сашка прижался рядом и невольно услышал, как всегда собранный, спокойный сержант дышит прерывисто. Почему так волновался сержант, Сашка не разгадал: послышались шаги, не четкие солдатские шаги, а шаркающие, расслабленные.
Часовой шел, тихонько насвистывая и пританцовывая: на него, видно, действовали поздняя весна, и пахучий лесной воздух, и птичье щебетание. Дробот нагнулся, вытащил нож. Часовой, все так же пританцовывая и тихонько напевая, вывернулся из-за угла тяжелой, обвешанной какими-то надстройками и деталями машины, и единственное, что помнил Сашка, были его большие, испуганно-удивленные глаза.
— Оттащи подальше, в кусты, — приказал Дробот.
Сашка потащил тяжелое, обмякшее тело часового, стараясь не заглядывать ему в лицо и понимая, что не может не смотреть. Мертвое, оно властно притягивало Сашку, и он, уже укладывая часового в густой, выросший, видно, из одной шишки соснячок, посмотрел ему в лицо.
Часовой был почти мальчишкой — тонкошеий, с полными, теперь обиженно и болезненно вывернутыми губами, с легкими весенними веснушками на переносье и щеках. Он был таким беспомощным, таким жалким, что Сашка вдруг ощутил острое сострадание и подумал, что не стоило бы убивать его. Ведь Хворостовин хорошо знает немецкий язык. Может, стоило вначале поговорить с часовым, убедить его, а потом прихватить с собой. Ведь вот оказался же тот длинный шофер своим. Зачем же было убивать этого, может быть, очень хорошего парня? Ведь как он танцевал на посту, как весело насвистывал и напевал, коротая скучную службу. Небось также думал о мирной жизни, о том, что его ждет после войны. Нет, слишком уж жестоки и Дробот и Валерка. Слишком жестоки… Большое Сашкино тело обмякло, ему уже не хотелось двигаться. Он думал о том страшном, в чем участвует, что вошло в его душу и, он знал это, чем-то покалечило ее. И опять, дойдя в своих мыслях до длинного шофера, он вспомнил и эсэсовца, и Прокофьева, и все, что увидел и узнал о своих врагах, и понял, что этот неизвестно почему и за что погибший немецкий парнишка был виноват уже хотя бы в том, что носил ту же проклятую форму, что и офицер, и, хотел он того или не хотел, служил тому же черному делу. И если Сашка мог понять это, то и этот немецкий солдат тоже должен был понять, куда и зачем его привезли. А если он не понял, не сумел бороться за свое право оставаться чистым и честным, то что же сделаешь?.. Если ты служишь черному делу, не нужно думать, что оно тебя не испачкает.
Умом Сиренко понял, что часовой убит правильно, что иначе быть не могло, но где-то в душе он все равно не мог примириться с этим. Ему все еще казалось, что часового можно было уговорить, спасти, сделать человеком. И эта раздвоенность завершилась одной прямолинейной мыслью: «Надо кончать с войной».
Он и сам не заметил, как вышел из сосняка и двинулся к машине. Пошел не таясь, потому что уже привычный лес и знакомое дело придали ему силу и уверенность в себе. Даже услышав далекий треск мотоциклетного мотора, он не удивился и не насторожился — он слишком был уверен в себе и в том, что с ним ничего не случится. Уже подходя к машине, Сашка вдруг увидел, как на дорогу вынырнул мотоцикл, лихо поднял облачко пыли и тормознул как раз против тропки, которая вела в землянку. Сашка и в эту минуту был еще под влиянием собственных подспудных мыслей и опять не увидел в этом ничего необыкновенного. Зато в следующее мгновение, когда мотоциклист наклонился, чтобы поставить машину па стояночную опору, и болтавшийся у него на груди короткий автомат соскользнул и помешал ему сделать это, Сашка понял, что к землянке подкатил немец.
Он сразу покрылся испариной, дернулся было, желая что-либо сделать. Ни Дробота, ни Хворостовина рядом не было. Сашка опять взглянул на немца и словно впервые увидел его в мельчайших деталях: в высокой офицерской фуражке и высоких, ярко начищенных, но покрытых пылью сапогах с необыкновенно широкими и высокими задниками, в чистеньком, туго перетянутом мундире с красно-белой ленточкой Железного креста в петлице, с гранатами и запасным магазином на поясе — все было аккуратно и даже парадно. Но, как ни странно, лица этого немца он не разглядел.
Мотоциклист, скользнув безразличным, скучающим взглядом по Сашкиной растерянной фигуре, небрежно отдал честь, отвернулся и, достав из багажника мотоцикла бархотку, стал чистить сапоги.
* * *
Когда Дробот снял часового и приказал Валерке подойти, Хворостовин не мог не отметить изменения сержантского лица — таким оно было страшным и властным. И это необычное выражение словно закрепило тот высокий подъем, в котором находился сам Хворостовин. Он стал видеть и слышать гораздо резче и рельефней, чем секунду назад, и в то же время ощущал в себе пружинящую легкость и ловкость.
— Давай! — прохрипел сержант. — Входи… И Валерка, сам не сознавая почему, сделал то, что делал часовой. Он начал насвистывать, шаркающей походкой спустился по ступенькам, решительно толкнул дверь и с порога беспечно осведомился:
— Как жизнь, старина? Покурить нет?
Сидящий спиной к нему радист в больших, окаймленных резиной наушниках, не оглядываясь, махнул рукой и продолжал что-то писать, локтем придерживая бумагу, а кистью вращая верньер, удерживая волну. Валерка не стал его тревожить. Он осмотрел землянку, рацию, приборы, опираясь на плотное сильное плечо радиста, отодвинул ящичек и заглянул в него. Радист недовольно пошевелил плечом, и Валерка, предупредительно отдернув руку, извинился, но не по-немецки, а по-французски:
— Пардон, мосье, — и только после этого покровительственно добавил по-немецки: — Работай, работай, старина. Я ищу сигарету.
Радист, не отрывая локтя от бумаги, второй рукой с зажатым карандашом быстро махнул в сторону ящика стола. Валерка открыл его, достал две сигареты, взял зажигалку, раскурил сигарету и сунул ее в рот радисту. Тот, продолжая писать, благодарно кивнул. Теперь только Хворостовин услышал быструю, почти сливающуюся дробь морзянки: она пробивалась из-под мощных черных наушников.
Прежде чем прикурить вторую сигарету, он подошел к двери и махнул рукой Дроботу. Сержант на цыпочках вошел и прижался в уголке, за спиной радиста.
Валерка прикурил, затянулся и достал бумаги. Щурясь от сигаретного дыма, он небрежно листал их, пробегая глазами. Радист, видимо боковым зрением, увидел непрошеную ревизию, хотел было возмутиться, но, взглянув на Валерку, сразу отвернулся — уходила волна. Он опять настроился, отстучал «расписку» и, снимая наушники, сердито сказал:
— Нечего копаться в делах.
— Почему же? — насмешливо протянул Хворостовин. — Это интересно.
— Не твоего ума дело. — И, затягиваясь, миролюбивей закончил: — Сейчас приедет унтер…
И тут только, как следует разглядев Валерку, его маскировочный, явно не немецкий костюм, его оружие, недоуменно осведомился:
— Ты откуда взялся? Ты кто такой?
Валерка отступил на шаг, затянулся и с великолепной небрежностью ответил:
— Я — русский. Пришел с той стороны.
Радист обалдело поморгал глазами, тоже затянулся и попробовал было усмехнуться:
— Перестань болтать! Положи документы. Сейчас приедет унтер…
— Что ты пугаешь своим унтером! — искренне возмутился Валерка. — «Унтер, унтер»! — передразнил он. — Видали мы и не таких унтеров. Ты лучше скажи, где у тебя шифры.
— Да ты кто такой, чтобы спрашивать? — по-настоящему возмутился радист. — Эй, часовой!
— Вот дурак! Ты что, не понимаешь? Я тебе сказал: я — русский. Пришел с той стороны. Мне нужны шифры, тебе — жизнь. Давай меняться.
Немец, кажется, начал кое-что понимать. Его мясистая шея багровела и маленькие глазки наливались кровью. А Валерий, чтобы успокоить его, уточнил:
— Часового мы сняли. Понял?
Тут он допустил ошибку — переиграл: вместо того, чтобы быть начеку, хотел еще раз затянуться.
Радист сделал резкий выпад ногой, и Валерка едва успел отпрыгнуть. В следующее мгновение немец был уже на ногах и, конечно, подмял бы хрупкого Хворостовина, но на помощь пришел Дробот.
Они оттащили радиста в угол и стали быстро рыться в ящиках и ящичках, но ничего похожего на шифр обнаружить не могли. Сержант собрал все радиограммы, засунул их за пазуху маскировочной куртки и выругался: — Куда пропал Сиренко? Он лучше разбирается во всей этой кухне, — он кивнул на нагромождение ящиков и ящичков с лимбами, шкалами и приборами.
Сержант уже повернулся, чтобы выскочить из землянки, когда в нее ворвалось нарастающее тарахтенье мотоциклетного мотора. Мотор взревел и смолк. Оба разведчика выпростали автоматы и затаились. Осторожно, боясь звякнуть металлом, стали готовить гранаты. Но секунды текли, а в землянку никто не входил.
На опушке было тихо, пели птицы. Пели, как всегда, радостно и заливисто. И снова это пение больно ударило по нервам, снова оно мешало сосредоточиться и в то же время заставляло что-то предпринимать.
Осторожно выглянув за дверь, сержант стал выдвигаться на лестницу. Он увидел мотоцикл и спину немецкого мотоциклиста. По привычке схватывая детали, он вдруг дернулся в сторону. Мимо него в стремительном, отчаянном броске вытянулся Сашка. Он упал на немецкого аккуратиста и, подминая под себя, ловко, как на занятиях, завел его руку за спину, одновременно второй рукой зажал ему рот.
Даже в этой напряженной обстановке сержант не мог не отметить мастерскую работу подчиненного. Он ничего не успел приказать Сиренко, Сашка сам легко, как бревнышко, подхватил унтера и потащил в землянку. Он совсем не удивился, увидев сержанта. Сашка знал: сержант должен, обязан быть там, где трудно. И он был на месте. Чему же удивляться?
Дробот молча пропустил Сиренко в землянку, вышел и закатил мотоцикл в кустарник.
Унтера посадили на место радиста, отобрали оружие, папку, с которой он приехал, дали воды — он был жалок, и ему было больно: в горячке Сашка слишком сильно заломил ему руку.
Сиренко вышел из землянки и подал сигнал группе прикрытия. Командир взвода с двумя разведчиками перебежками пробрались к землянке и шепнули, что на опушке стоят два бронетранспортера, а легковая машина ушла в село.
Лейтенант Андрианов подоспел вовремя. Унтер пришел в себя и стал самим собой — вызывающим нахалом. Он грозил, что все равно всех перебьют, а если его отпустят, он может гарантировать разведчикам жизнь и даже хорошее обращение.
Хворостовин смотрел на него с легким удивлением и брезгливостью.
— Что будем с ним делать, товарищ лейтенант? — устало спросил он. — Типичная тыловая крыса, которая ничего не смыслит в войне.
— И все-таки придется допрашивать… пока есть время.
— Вы ведь ставили нам задачу взять сговорчивого «языка», а этот — просто дрянь.
Хворостовин, правда, употребил другое, более подходящее к пленному слово. К его удивлению, унтер понял его и обиделся:
— Вы не имеете права оскорблять унтер-офицера германской армии! — И, тыча пальцем в сторону Валерки, истерически закричал: — Тебе я не гарантирую жизнь! Тебя мы расстреляем!
Валерка побледнел, глаза у него сузились, автомат угрожающе дрогнул.
— Ну ты, падаль… Выходи! — Хворостовин сделал знак автоматом. Унтер вскочил, обеими руками поправил свою высокую фуражку и гордо вытянулся:
— Я готов! Но вы ответите…
Андрианов покачал головой и решил:
— И верно, черт с ним. Возиться со всякой дрянью. Сиренко, выводи из строя аппаратуру.
Сашка не понял, о чем говорили пленный и Валерка, но догадался, что унтер сволочь и что с ним в самом деле нечего возиться. И тут припомнился часовой, его обиженное мальчишеское лицо, и Сашка почти злорадно подумал о себе: «А ты над ним расслюнявился. Может, и тот такой же».
Злясь на себя, на идиота-унтера, Сашка рывком сорвал с панели провода, развернул первый аппарат и стал отдирать крышку.
Треск проводов, скрежет металла и дерева заставили унтера вздрогнуть. По складу своего ума он не мог представить, что кто-то может поднять руку на святая святых его деятельности, которая, по его мнению, была основой мироздания. Но такие люди нашлись. Они не только скрутили его, не только не собираются оказывать ему уважение, а беззастенчиво ломают то, что он почитал превыше всего. Что-то сдвинулось в нем, и он с недоумением посмотрел вокруг. Валерка, поймав его взгляд, все так же безжалостно и брезгливо подтолкнул автоматом:
— Давай, давай, — и, сдерживая ярость, добавил по-немецки: — Шнель!
Тут только унтер оценил обстановку, заметил убитого радиста и надломился.
Все так же прислушиваясь к треску и скрежету — Сашка исправно давил лампы и рвал внутреннюю проводку, — стараясь посмотреть, что делается у него за спиной, унтер вдруг спросил:
— А что вам нужно?
— Давай, давай, — подтолкнул его Валерий. — Кому говорят?
— Но позвольте! Если я военнопленный, то вы обязаны сохранить мне жизнь. — И, замечая, что его слова ни на кого не действуют, а карие безжалостные глаза Хворостовина не изменяют выражения, попытался возмутиться: — Сохранение жизни военнопленным предусмотрено международными законами. Если узнают о том, что вы их нарушили, вас накажет ваше же начальство.
— Ну-ну! — яростно зашипел Валерий. — Падаль!
И унтер понял, что погиб. Погиб ненужно и бездарно. Он окончательно сломился и, поворачивая бледное, подергивающееся лицо то к одному, то к другому разведчику, лепетал:
— Но позвольте… позвольте…
Андрианов впервые в жизни видел, как человека пробивает пот. На лбу, на лице, на носу пленного он выступал сразу и не растекался, а так и висел крупными каплями, словно мокрого пленного выкрутили да позабыли высушить.
— Наконец, вам просто невыгодно меня расстреливать. Я слишком много знаю. Я могу быть полезен. Ваше командование не простит вам этого.
— Ну что ты знаешь? — с невыразимым презрением протянул Валерий. — Что ты можешь знать?
На этот раз в голосе унтера прозвучали искренние нотки возмущения и, пожалуй, законного высокомерия:
— Что я могу знать? Мальчик! Я знаю то, чего не знает и командир полка. Я имею доступ к самым секретным документам.
Хворостовин искренне рассмеялся:
— Ты скажи еще, что у тебя в руках шифры.
Унтер помялся, затем, быстро овладев собой, ответил с достоинством:
— Я не скажу, что они у меня, но кое-что я знаю…
Хворостовин с хорошо отработанной простотой обратился к лейтенанту:
— Да что с ним разговаривать, товарищ лейтенант. Сделаем капут — и точка.
Андрианов уже втянулся в эту сложную и трудную игру и тоже натурально, без натяжки остановил:
— Успеется. Узнайте, что он знает о шифрах. Пусть расшифрует хотя бы одну радиограмму.
Хворостовин перевел, и унтер, еще колеблясь, протянул руку к папке, с которой приехал. Он легко расшифровал первую радиограмму, потом, подумав и подсчитав что-то в уме, расшифровал кое-какие слова во второй. Две другие он отложил и принялся за третью.
— Стой! — остановил его Хворостовин. — А эти почему откладываешь?
Унтер смотрел на него все с тем же высокомерием и одновременно с покорной надеждой.
— Дело в том, что не все шифры поддаются расшифровке без специальных пособий. А вот эта, — он потряс одной из телеграмм, исписанных пятизначными цифрами, — зашифрована новым шифром, и я его еще не знаю. — Заметив, как побелела рука Хворостовина, сжимавшая автомат, как сузились глаза лейтенанта, поправился: — Возможно, я вспомню ее на память. Она шифровалась при мне.
Он долго морщил лоб и наконец стал выписывать над цифрами слова и слоги. Андрианов наблюдал за его рукой и чувствовал, что унтер старается писать правду. Такие, раз уж начали говорить, говорят правду. И сейчас было не так уж важно, что написано в телеграмме. Важно, что унтер запомнил некоторые слова и слоги и поставил их над цифрами. Если эта бумажка попадет опытным шифровальщикам, они по одному правильно написанному слогу расшифруют все и подберут ключ к новому шифру.
Наверное, об этом же подумал немец, потому что он вдруг побледнел и, утирая пот, робко спросил:
— Теперь мне… капут?
Сиренко оглянулся — точно так же спрашивал и длинный шофер, однако тон его был совсем другим. Сашка взглянул на безмолвного Дробота и опять стал рвать проводку и давить лампы, прекрасно понимая, что уничтожение их наносит вред врагу, но в душе протестуя против такой деятельности. Ему, рабочему человеку, хотелось бы забрать с собой все эти рации и приборы — они были сделаны умными людьми, добротно и продуманно.
Но он ломал и портил то, что могло служить доброму делу, а служило злому.
— Скажите ему, что если он будет вести себя как следует, то мы его доставим через линию фронта, — после некоторого раздумья решил лейтенант.
Хворостовин недобро блеснул глазами на немца, и тот понял ответ лейтенанта по-своему.
Он заговорил быстро, то поднимая, то бессильно роняя руки, уже унижаясь и не стыдясь этого.
— Послушайте, — молил он. — Я знаю очень много. Очень! Такое, что, кроме меня, никто не знает…
— Слышали, — перебил его Валерка.
— Нет-нет, никто, например, не знает истины о Гельмуте Шварце… — Лейтенант, Сиренко и Дробот невольно насторожились — они в третий раз слышали это имя, и унтер уловил их движение.
— Да-да. О нем. Ко мне случайно попали кое-какие его документы — перепутала фельдсвязь. Я держал их на всякий случай. Они могут заинтересовать вашу контрразведку. И еще я вам скажу, что к нему приехал генерал. Из Берлина. Это — важный начальник.
Унтер говорил и говорил, и Хворостовин едва успевал переводить. Андрианов что-то прикидывал и несколько раз испытующе посмотрел на Дробота. Видимо, он принял решение и коротко приказал:
— Переведи, нет времени.
— Так вот, — сказал Валера, — если не будешь мешаться под ногами, мы, пожалуй, доставим тебя через линию фронта. Но запомни — идти самому и во всем помогать нашим людям. Тебе это выгодно. Войне скоро капут, а ты останешься живым и крепким. Только — предупреждаю — никаких шуток. Понятно?
Валерий потряс автоматом, твердо уверенный, что конвоировать унтера предстоит ему. Лейтенант решил иначе:
— Сержанту Дроботу и рядовому Сиренко немедленно начать выдвижение на исходный рубеж. Задача — доставить пленного, копии с шифра, остальные документы и ждать нас до сумерек. Если опоздаем — переходить линию фронта самостоятельно. Хворостовин со мной, — и, уже улыбаясь, неофициально сказал Дроботу: — Сейчас устроим отвлекающий сабантуйчик. По твоему методу.
— Думаете генерала взять? — поинтересовался Дробот.
Лейтенант усмехнулся:
— А что? Чем черт не шутит? Но рисковать основной задачей не имеем права. Поэтому, Дробот, на тебе — все. Понял? А мы попробуем захватить бронетранспортеры. Понимаешь — экипажи как остановились, так и залегли спать. Стоит лишь один часовой… — Лейтенант доверчиво улыбнулся и, пожав руки разведчикам, уже на пороге посуровел: — Смотри, Дробот, на тебе — все. Действуй сообразно с обстановкой.
* * *
Не столько практик, сколько теоретик разведки, знаток славянских стран, генерал Штаубер имел прочные связи далеко за пределами германской армии. Работая в одном из высших военных учебных заведений, он подготовил немало продвинувшихся по службе офицеров и генералов, а с основным костяком генеральских кадров рейхсвера был связан старинной дружбой, взаимным уважением и сознанием, что каждый нужен каждому.
Вот почему командующий группой армий не только принял Штаубера в очень напряженный момент, но и, обеспечив надежной охраной — двумя бронетранспортерами и офицером для поручений, предоставил возможность побывать в передовых частях.
Штаубер остался верен себе — перед поездкой он надел темный танкистский комбинезон, пилотку, а генеральскую фуражку повесил в машине и сам сел за руль старенького, давно утратившего блеск мерседеса. Правда, на его машине был тщательно отрегулированный, новенький мотор и новая резина. Но это не бросалось в глаза — кузов был потрепан и не вызывал уважения. Водитель — стар, худ и высок, а комбинезон и пилотка как бы подчеркивали его дисциплинированность, экономность и, косвенно, неудачливость: шоферы, возящие важных начальников, одеваются шикарней. А так мог одеться только шофер третьестепенного начальника, едущего по своим третьестепенным делам на паршивенькой, третьестепенной машиненке.
Генерал Штаубер не собирался задерживаться у обер-лейтенанта Гельмута Шварца. Ему нужно было лишь ободрить своего ученика, которого последнее время постигло несколько служебных неудач, проинформировать о положении дел и нацелить на решение новых задач. Он любил Шварца и верил, что его звезда еще взойдет — он беспокоился об этом без напоминаний. Нужные люди достаточно хорошо знали имя этого офицера.
— Вам следует, дорогой Гельмут, заняться не только своей основной работой, но и кое-чем другим. Возможно, придется все переигрывать, и тогда потребуются заранее подготовленные люди. Ищите и готовьте таких, причем заранее ориентируйте их, что служить придется, может быть, и не тем, кого вы сейчас представляете.
— Но, господин генерал! — вскочил Гельмут.
Генерал тоже встал и прошелся по избе — высокий, чуть сутуловатый, с огромными залысинами — размеренными, чуть расслабленными движениями.
— Я понимаю тебя, мой мальчик. Но помни — история войн учит, что вчерашние противники могут стать союзниками. И наоборот. Это нелегкий процесс, и его нужно и предусмотреть и подготовить. Должен тебе сказать, что обычно такая подготовка бывает двусторонняя — везде имеются силы, более или менее трезво оценивающие обстановку. Будем считать, что мы с тобой принадлежим к таким силам. — Он вздохнул и провел тонкими, нервными пальцами по жидким, светлым, словно выцветшим волосам. — Во всем этом деле важно соблюдать основной принцип разведки — сугубую осторожность. Мы не боги и не можем предвидеть, как в деталях будут развертываться события. Поэтому важно иметь карты, которые могли бы сыграть в любой игре. Открыть их рано — они будут биты. Открыть поздно — они не понадобятся. А чтобы сыграть, вовремя, нужен резерв. Вот такой резерв и собирай. А что такое резерв? Это те же консервы. Поэтому готовь и консервируй свои кадры.
— Специально для этой цели? Без немедленной отдачи?
— Да. Поэтому методы работы нужно изменить. Твои кадры не должны знать, на кого они будут работать. Будем говорить прямо — авторитет и уважение к германской армии потеряны по крайней мере на несколько поколений. Поэтому славянские народы не поверят, что мы хотим им добра. Да и в самом деле, добра мы им не хотим. Нам нужно добро для себя. Но то, что мы не сумели взять в открытой борьбе своими руками, нужно будет взять позднее, обходным маневром, чужими руками. Такие руки есть. Сейчас они против нас, но придет время, когда они будут с нами. А кто может поручиться, что мы всегда будем с ними? Важно использовать эти руки в наших целях в трудный момент. Вот почему тебе предстоит работать теми же психологическими методами, как ты и работал, совершенствовать их и готовить кадры. Какая при этом основная установка?
Генерал остановился, посмотрел на Гельмута. Шварц выдержал взгляд, но промолчал — он умел слушать и выжидать, и это понравилось генералу. Таким и должен быть разведчик — умеющим слушать и выжидать.
— Она заключается в том, что никакой установки не будет. В каждом отдельном случае действовать индивидуально. Но исходить из основной предпосылки — в мире есть две силы: коллективная и частная. Они в непримиримой борьбе. Эту борьбу и ставьте себе на службу. Используйте религию и мелкое недовольство крупными делами, стремление к стяжательству, к личной наживе и к моде, ко всему необычному. Понимаете? Везде нужно начинать с маленького клинышка, вбивать его, вбивать и расширять брешь. Была бы брешь, а об остальном позаботятся другие.
— На это потребуется много времени. Это трудная работа. — Гельмут задумчиво покачал головой. Ему все больше и больше не нравилось то, что говорил генерал.
— Да. И все же начинать нужно сейчас.
— А… есть ли время?
— Нужно найти, — уклончиво ответил генерал.
Ординарец накрыл стол, и Шварц со своим учителем не спеша завтракали. Пили мало, и только хорошее, легкое французское вино. Генерал считал, что разведчик должен уметь пить, и пить много, но не любить это занятие.
— Оно для дураков, Гельмут. Вино хорошо лишь для дружеской беседы, в любви. Оно как бы гарнир к основному. Но на свете много примитивов, которые видят в нем основное. Пусть им будет хуже. Лови их на этом.
Впервые Шварцу не требовалось ни хитрить, ни лукавить, впервые его оставило напряжение неминуемой схватки. Он отдыхал и наслаждался умной беседой, хорошим вином и чудесными сигарами, которые привез с собой генерал. Грустные мысли, которые владели им последнее время, ушли. В самом деле — все еще впереди. Важны умение, знания, важны запасы. Консервирование — это сказано здорово. Обработанный и законсервированный шпион, осведомитель, диверсант похож на мину замедленного действия. Никто не знает, где и как она сработает. И просто приятно будет знать, что в твоих рунах ниточки от их детонаторов. Первые сомнения, посеянные генералом, смутные подозрения ушли.
Вероятно, эта приятная беседа могла бы затянуться, но в избу вбежал офицер командующего, растрепанный я красный:
— Господин генерал, несчастье! Я бы даже сказал — скандал!
— Может быть, не так уж страшно?
— Нет, это действительно страшно, и именно скандал. Командир полка просит вас прибыть на место происшествия.
— Вы забыли сообщить мне о самом происшествии, — холодно ответил Штаубер.
— В тылу части появились диверсанты. Они уничтожили радиопост, перебили всю вашу охрану и, захватив бронетранспортеры, расстреляли обоз полка. Потом повредили и уничтожили несколько раций специального армейского узла связи. Командир полка находится сейчас на месте происшествия и просит вас немедленно прибыть — он теряется в догадках. Диверсанты ускользнули.
Теоретически Штаубер, конечно, понимал, что могло произойти. Когда ему передадут подробный отчет о случившемся, он разберется в нем и определит, в чем и где допущены просчеты и промахи, использованные противником. Но руководить или давать советы он не считал себя обязанным. Поэтому он сухо ответил:
— Вы доложили мне сразу о трех происшествиях. Куда я должен прибыть — к обозу, спеццентру, радиопосту? Я думаю, что к мертвым солдатам охраны вы меня приглашать не собираетесь.
Офицер командующего был явно смущен и озадачен, он покраснел еще больше и развел руками:
— Дело в том, что как раз к мертвым солдатам вас и приглашает командир полка.
Нет, заниматься этими делами генералу не хотелось. Но здесь был его ученик, который смотрел на него с тревогой и долей надежды: ведь происшествие было ударом по его карьере, а рисковать ею Штаубер был не вправе. Оставить Шварца в трудную минуту — значит потерять его доверие. И генерал, пожав плечами, усмехнулся:
— Что ж, будем прилагать теорию к практике.
На месте, где генерал оставил свою свиту, лежали только мертвые. Лежали там, где заснули, — на густой жирной траве, под деревьями, на которых пели птицы.
Поодаль стояла большая группа офицеров. Командир полка, высокий, мясистый оберет, представился генералу и заискивающе попросил:
— Ваш опыт, господин генерал… Ваши знания… Только они могут помочь… — И с откровенной ненавистью посмотрел на Шварца. — Мне порой не на кого опереться.
Штаубер понял оберста. Полковник давно и навсегда невзлюбил Шварца и теперь пытается свалить вину на него. А поскольку ему известно, что генерал приехал к своему бывшему ученику, то полковник надеялся, что генерал не захочет раздувать дело, и тогда оберет выйдет сухим из воды. Это было логично, и с этим можно было согласиться при одном условии — нужно поддержать Шварца и тем самым создать ему условия для будущей благоприятной работы.
— Ваша легенда? — отрывисто спросил Штаубер у полковника.
— По-видимому, они следили за вами и, когда вы оставили охрану, напали на нее. Некоторое время ждали, что появитесь вы, разведывали местность и нашли дополнительные объекты для нападения. Но им кто-то помешал, и они вынуждены были поторопиться. Нанесли несколько ударов и скрылись, чтобы подстеречь вас в другом месте.
Нет, полковник не был оригинален. Он работал грубо — слишком торопился списать с себя малейшую вину.
Он забыл, что события развернулись на его участке и он обязан отвечать за них. И генерал ответил уклончиво:
— Принимаем как рабочую. Но вначале нужно осмотреть все объекты.
На радиопосту они нашли мотоцикл и тут только обнаружили, что унтер-офицер, обслуживающий секретную часть и шифровальный отдел, исчез. Оберет, который все время ходил рядом с генералом, не подпуская к нему Шварца, сразу отстал: пропажа унтер-офицера путала все его карты.
Сложнее была обстановка на радиоцентре. Он находился километрах в трех от поста, и все оставшиеся в живых солдаты и унтер-офицеры показывали одно:
— К школе, которую занимал радиоцентр, подъехали два бронетранспортера. Из переднего выскочили два человека, и один из них, в фуражке унтер-офицера, потребовал провести их к командиру роты. Они прошли в его кабинет, вышли и проследовали в малую операторскую. Потом один остановился у входа в большую операторскую с оружием на изготовку. Второй вызвал солдат из бронетранспортера, и, когда те подошли, они начали громить операторскую и подсобные помещения. Второй бронетранспортер в это время развернулся и по очереди расстрелял и поджег специальные автомашины и склад горючего.
Попытка оказать организованное сопротивление не увенчалась успехом — нападавшие были хорошо вооружены, действовали быстро и так же быстро скрылись в северо-западном направлении.
Генерал позволил себе подозвать оберста и спросить:
— Вам не кажется, что моя скромная персона не могла заинтересовать диверсантов? — Он жестом показал на свой черный комбинезон. — Ваша легенда требует уточнения.
Потом обратился к Шварцу:
— Ваше мнение, господин обер-лейтенант.
Гельмут прекрасно понимал игру генерала и примерно представлял себе обстановку. Он понимал и другое — сейчас решается его дальнейшая судьба. Ведь он должен, наравне с командиром полка, нести ответственность за происшествие. Это придало его мыслям особую стремительность, четкость и прозорливость. Ей способствовало и то, что Шварц угадал знакомый почерк — нечто подобное с отвлекающими действиями он уже видел: все последние поиски противника проходили по этой схеме.
Пока дулся оберет, пока внутренне иронизировал генерал, он представил себе весь участок фронта, постарался продумать действия командира вражеской группы и пришел к выводу — опыт, накопленный русскими разведчиками в поиске мелкими группами, был применен кем-то в более широком масштабе, и применен дерзко, с размахом и удалью.
— Я считаю, господин генерал, что русские вначале напали на радиопост, а уже затем — на ваше охранение. Я считаю, что они прошли на стыке с соседом, по заболоченной пойме, и кто-то из них сейчас подходит к этой же пойме. Поэтому я прошу немедленно организовать засаду в этом районе.
Генерал согласился со Шварцем и выжидательно посмотрел на командира полка. Давний спор с начальником разведки не позволил оберсту трезво оценить его предложение.
— Я не думаю, чтобы такая большая группа, да еще на боевых машинах могла проникнуть сейчас так далеко в глубину заболоченного леса.
— Но может проникнуть маленькая. Например, с пленным унтер-офицером.
— Унтер-офицерская фуражка была на одном из тех, кто нападал на радиоцентр, — язвительно отпарировал оберет и уже убежденней отметил: — Я думаю, что это была хорошо организованная, связанная с партизанами группа. Она направилась в тыл, к партизанам, и оттуда ее или вывезут самолетами, или она примкнет к партизанам.
Шварц собирался настаивать — он и в самом деле понимал всю опасность положения и был почти уверен в достоверности своей легенды поведения русских. И генерал склонен был поддержать его — пара взводов в засаде ничего, кроме уверенности в том, что все будет сделано как следует, не дала бы. Но в это время подкатил мотоциклист и передал оберсту телеграмму.
Сосед слева сообщил, что в тылу его участка разгромлен еще один армейский радиоцентр. Диверсанты действовали на двух бронетранспортерах.
— Вам все понятно? — спросил оберет Шварца. Генерал так и не поддержал Гельмута — бронированный отряд явно уклонялся в далекий тыл. Для генерала и для оберста замысел противника обозначился совершенно ясно. Оберет повеселел: то, что такое же несчастье произошло и в соседнем соединении, сразу умаляло его вину вдвое.
Шварц стоял на своем. Он был уверен, что действия бронетранспортеров не имеют самостоятельного значения, что они только помогают кому-то главному. А главными в этих условиях могли быть только те, кто ведет лесными тропами взятого в плен унтера, начиненного важными военными секретами. Однако Гельмут был воспитан офицером-разведчиком и умел сдерживаться, не спорить с начальниками. В конце концов он тоже снял с себя ответственность.
Но, вернувшись домой, он снова и снова припомнил все подробности действий вражеской разведки, снова и снова рассматривал карту и на свой страх и риск принял решение выслать в засаду своих подчиненных. То, что взбунтовалось, а потом погасло в нем во время беседы с генералом, пробудилось вновь. Пока собирали солдат, пока они пополняли боеприпасы и слушали задачу — прошло немало времени, и в засаду они вышли уже далеко за полдень.
К этому времени генерал вернулся к Шварцу и, поморщившись, будто добрый отец, узнавший о глупой шалости любимого сына, объяснил:
— Хотя мне и кажется, что суть дела вы раскусили правильно, главное все-таки не в этом происшествии. Главное в том, что русские поняли опасность радиоразведки и решили нанести удар. Они действительно медленно запрягают, как говорил Бисмарк, да быстро скачут. Даже на чужих бронетранспортерах. И это, Гельмут, мне очень не нравится. Нужно спешить. Спешить всем. И мне и вам. Положение очень серьезное.
Внутренний бунт Шварца нарастал. В конце концов, он воюет для Германии и ради нее осваивает новые приемы разведки, а не для неизвестных благодетелей.
Все, что говорил генерал, было умно, дельно и теоретически, может быть, совершенно верно. Но когда подошло время действовать практически, он спасовал. Можно было подумать, что Штаубер поступал так во имя каких-то высших, непонятных ему, рядовому офицеру, соображений. А ведь обстановка была настолько ясна, что бездействие генерала было необъяснимо. Скрыться за спину донесения, упустить врага — непростительно и для рядового солдата, и для теоретика военного дела.
Они расстались дружески, но Шварц уже не был тем Шварцем, что до приезда генерала Штаубера.
* * *
Сиренко и Дробот шли позади унтера. Все молчали, и Дробот чаще и чаще останавливался и прислушивался. Когда далеко позади вспыхивала и гасла перестрелка, он вздыхал и скреб затылок.
Немец шагал размеренно, выпятив грудь, изредка поправляя жидкие длинные волосы — его фуражку забрал Валерка, — и на перестрелку не обращал внимания.
Лес редел, становился ниже. На смену соснам пришел ельник вперемежку с березняком и осинником, под ноги все чаще попадались пружинящие мхи. Птиц становилось все меньше и меньше.
Дробот опять вздохнул и решил сделать привал.
Честно, на троих, разделили запас сухарей и сала, честно раскурили по унтеровской сигарете. После долгого молчания Дробота прорвало:
— Понимаешь, Сашок, не нравится мне обстановка. Вот мы говорили с тобой о нашем опыте. Заметь — лейтенант его учел. По-моему, ему удалось перебить спящую команду и захватить бронетранспортеры. Сейчас он шебуршнет в тылу немцев. Делает он совершенно правильно, задачу выполняет, а мне не нравится, ага.
— Чего ж это не нравится? — недовольно спросил Сашка.
Он все еще думал о происшедшем, о разбитых рациях — хорошо было бы притащить такие в часть: как бы они послужили! И этот внутренний протест против уничтожения того, что сделано умными руками человека, невольно настраивал его на сердитый, недоверчивый лад. Даже возбужденный собственными мыслями и сомнениями, Дробот заметил это и недоуменно посмотрел на него. Только после этого Сашка понял, что ведет себя не слишком примерно, и миролюбивей уточнил:
— Опыт у нас плохой, что ли?..
— Да нет, видишь ли… Действуем мы как-то по стандарту — в одном месте поднимаем заварушку, а в другом действуем. Иногда это случалось нечаянно, иногда — с задумкой. Так что ж ты думаешь, у немцев нет таких, которые могут додуматься до того же? Будь здоров — у них есть всякие.
Сашка не понял, до чего могут додуматься немцы, и степенно ответил:
— Ну и пускай додумываются. Мы-то знаем, в чем дело.
— Во-от, — оживился сержант. — Мы знаем, а они, думаешь, не знают? А раз знают, так они что — только донесения писать об этом будут? Нет, брат! Они прежде всего постараются нас с тобой перехватить, чтобы этого черта выручить! — он кивнул на унтера.
— Как же они перехватят? — уже серьезней спросил Сашка.
— Да очень просто, парень. Сядет какой-нибудь немецкий офицер, хотя бы тот же Шварц, и прикинет — куда могли деться русские? Откуда они пришли и куда могут пойти? А место-то это одно — вот к которому мы идем. Подсчитает, когда русские могут подойти, и подбросит пару взводов, и будет нам с тобой на орехи. — Дробот подумал и уточнил: — Нам-то что — у нас есть запас времени. А вот лейтенанту может выйти труба. — Еще помолчал: — Да, не нравится мне этот самый Гельмут Шварц — хитрая личность, ага. Очень хитрая.
Он опять надолго замолк и, словно разыскивая подтверждения своим нелегким мыслям, вдруг спросил:
— А ты как бы действовал на моем месте?
Об этом Сиренко никогда не думал и осторожно предположил:
— Ну, если наша главная задача — доставить «языка», то я бы… в зависимости от обстановки…
— Ну-ну, давай, давай. Обстановку я тебе обрисовал.
Сашка долго и трудно прикидывал самые различные варианты, а когда убедился, что все они приводили к тому, что придется либо драться с немцами, либо бежать от них, обозлился и бухнул в совершенном отчаянии от своей полной неспособности принимать решения:
— Значит, нужно выходить сейчас же, не ожидая лейтенанта!
Сказал и подумал, что сморозил страшную глупость — кто и где переходил линию фронта днем? Дробот неожиданно обрадовался:
— Верно, Сашок, мыслишь. Верно! Ага! Что тут главное? Неожиданность. Ведь ни одному черту не придет в голову, что мы с тобой, как идиоты, полезем через линию фронта днем. А если и подумают — так просто не успеют ничего сделать. Заметь — болота эти не патрулируются, а только просматриваются противником. И если аккуратно, так… Тем более, что лейтенант сейчас шурует в тылу… Значит, немцы тоже сейчас смотрят в тыл. Рискнем?
Сашка думал недолго. Ощутив, как внизу живота вдруг похолодело, он рассердился на себя и как можно безразличней протянул. — Можно…
Но за деланым равнодушием Дробот уловил и его растерянность, и еще что-то, чего он не понял, — подозревать Сашку в трусости он не мог. И он решил, что Сиренко задумался о том же, о чем беспокоился и сам Дробот, — как дать знать Андрианову, что они приняли новое решение, и, главное, как помочь группе, которую, возможно, может застигнуть засада. Первая забота отпадет, как только они вернутся в свое расположение — у Андрианова была рация, и можно предупредить его по радио. А вот помочь… мало ли как может меняться обстановка…
— Ты прав, Сашок, — сказал сержант после раздумья. — Помогать им нужно. — Сашка недоуменно посмотрел на сержанта, но промолчал. — Нужно обмануть немцев. Обязательно обмануть. А как — подумаем.
Они опять пошли по знакомой неприметной тропке. Мха было все больше, и все чаще попадались осины, а ели были черные и хмурые. Наконец под ногами зачавкала грязца, и сержант с досадой отметил:
— Следы останутся обязательно. А это, брат, никуда не годится.
Он опять задумался, потом решительно остановился.
— Пошли назад.
Когда вернулись метров на триста, приказал драть бересту. Несколько кусков бересты он распрямил и карандашом написал: «Минен». Повесил таблички на самых приметных деревьях, а внизу прикрепил обструганные заостренные ветки-стрелки, как бы указывающие обход. Сами они пошли как раз туда, куда указывали стрелки, и Дробот покрикивал:
— Ковыряй землю сапогами. Создавай следы.
И снова он останавливался, драл бересту и писал таблички, прикрепляя под ними ветки-указатели. Когда они залезли в болото по колено, сержант решительно повернул назад и приказал двигаться бегом. У первых табличек свернул на первоначальную тропку и быстро зашагал к месту переправы.
Перед болотом Сашка спросил:
— А не думаете, что они нас раскусят?
— Думаю, что раскусят.
— Так зачем же…
— А время? Пока полазят, пока раскусят — пройдет время. А нашим это сейчас необходимо, — и прикрикнул на задыхающегося, с обиженно-страдальческим лицом унтера. — Давай-давай! Шнель, ага!
Они еще долго ползли, перебегали, лежали и прислушивались. Лес по-прежнему свистел и перекликался на все птичьи голоса. Немец еле двигался, и разведчики по очереди помогали ему вытаскивать длинные худые ноги из засасывающего болота.
Потея, Сашка поругивался:
— Это называется физическая тренировка, — и, глядя в усталые глаза пленного, злился: — Ну чего лупаешь? Попался бы к нам на выучку — бегом бы бегал.
Дробот только один раз позволил себе пошутить:
— Чего ты с него требуешь — нестроевщина… Таких хоть тренируй, хоть нет — один черт, ага.
* * *
Уже после обеда обер-лейтенант Шварц получил первое серьезное предупреждение — руководивший засадой унтер сообщал по радио, что они напали на следы противника, но он скрылся в непроходимом болоте. Попытки найти тропку — не удались. Один из солдат чуть не утонул в глубоком, затянутом ряской окне. Обход болота затруднен — мешает минное поле.
— Что за черт! — рассердился Шварц. — Откуда там минное поле?
Пока он брал справки у саперов, пока звонил в вышестоящий штаб, а его солдаты все еще пытались нащупать проход через болото, наступил вечер. Проклятые бронетранспортеры исчезли, и Шварц чутьем чувствовал: русские пробираются сейчас к переднему краю. Если до ночи не обнаружить противника — русские прорвутся.
Шварц, прихватив оставшихся солдат, сам направился в район засады. Он осмотрел и болото и таблички из бересты. Все было правильно. Следы со всей очевидностью показывали, что советские разведчики вышли из болота и бегом проследовали в тыл немецкого полка — видно было, как они спотыкались. Были и следы, которые вели к болоту и там пропадали. Подумалось, что русские использовали какое-то народное, не известное Шварцу средство или метод форсирования болота. С этим тоже следовало считаться. И Шварц задумался.
Он медленно шел по лесу, пока машинально не остановился перед табличкой, задумчиво потрогал ее и вздрогнул — на ветке-указке дрожала и переливалась в запоздалом солнечном лучике крохотная даже не капля, а росинка. Ветка была сырая. Он потрогал ее еще раз, убедился, что она действительно свежая, выругался и приказал:
— Собрать людей, и пошли!
Разведчики тронулись с опаской, но Шварц на ходу объяснил:
— Нас обманули — указки поставили сами русские, чтобы сбить нас с толку.
Они прошли полдороги, когда один из солдат запоздало вспомнил:
— Я сразу заметил, что на табличке последняя буква «н» написана не по-немецки.
Понимая, что кричать не следует, что солдат ни в чем не виноват, Шварц все-таки заорал:
— Что же ты, болван, молчал?!
Солдат оправдывался, и, уже остывая, Гельмут понял, что и этот болван в чем-то прав; солдат мог считать, что минное поле ставили мобилизованные в немецкую армию поляки, или французы, или венгры, или даже русские — ведь и они используются на военных работах.
«Все верно… все верно, — с тоской думал Шварц. — Нагнали всяких, продают и покупают всех, а когда сделка прогорает — ищут новых хозяев, чтобы продаться самим».
Им овладело безразличие, тупая усталость, за которыми стояла злоба — на командование, на жизнь и военные неудачи, и даже на самого себя. Чувства эти не успели получить развития — головной дозор доложил, что впереди замечено подозрительное движение. Шварц подобрался и отдал необходимые приказания. Его подчиненные изготовились к бою. Но движение, хруст ветвей и хлюпанье грязи стали удаляться, и Шварц решил преследовать неизвестных. И когда его люди уже двинулись вперед — откуда-то слева послышался голос, говоривший на вполне приличном французском языке.
— Господа, помогите! Мы погибаем!
Всего могли ожидать побывавшие во Франции солдаты, но только не французской речи в глубине мрачных белорусских болот. Что-то размагнитилось в людях, что-то спуталось, и Шварц, сам не понимая почему, ответил по-французски:
— Где вы? В чем дело?
— Мы в этом проклятом болоте. Помогите добраться до германского командования. Нам крайне необходимо. У нас важное задание.
Чавканье грязи и хруст валежника не прекращались, а невидимый голос говорил все громче и громче, словоохотливо рассказывая о своих злоключениях. Шварц приказал неизвестному выйти, но тот сослался на невозможность бросить тонущего товарища. Тогда вперед пошли пятеро солдат. Когда они скрылись за кустарником, в болоте наступила тишина, и только далеко справа еще слышались хруст и чавканье. Шварц прислушался к этому уже далекому и все удаляющемуся шуму и понял все. Он крикнул:
— Огонь!
Но кричать, пожалуй, не следовало — из кустов вырвались струйки автоматных очередей. Опешившие солдаты невольно подались назад, прячась у подножия деревьев. Пока они прятались, пока изготавливались к бою, болото то отвечало огнем, то все удаляющимся чавканьем. Немцы били слитными очередями, потом перешли в преследование, но разыскать мнимых французов так и не смогли.
Шварц не злился — он уже привык к неудачам, и новая неудача только усилила раздвоенность мыслей и настроения, которая родилась и углубилась в этот несчастный день. Достаточно умный и трезвый, для того чтобы не верить на слово, Гельмут понимал, что дело, которому он старался служить как можно лучше, с душой, творчески, дало трещину и она все расширяется и расширяется.
В полку Гельмут со злостью доложил командиру о стычке в лесу и, впервые не совладев с собой, возмутился;
— В конце концов, разведчики существуют не для того, чтобы ими понукали. К ним нужно прислушиваться. А вы, господин оберет, попросту прозевали русских диверсантов. И если поднимется буча, я предупреждаю — специально подниму это дело и покажу, как благодаря вашему невниманию к моим донесениям и просьбам мы не только понесли потери, но и упустили важнейшие армейские тайны.
И тоже впервые командир полка не стал протестовать. Он был удручен и подавлен. Он только слабо попытался оправдаться мнением генерала и уж совсем неожиданно попросил:
— Знаете что, Шварц, надвигаются слишком серьезные события, чтобы нам с вами ссориться. Я обещаю поддерживать вас, а вы… вы постарайтесь не пакостить. Сейчас такое время, что мы оба не знаем, кто и кому больше пригодится…
Этого Шварц не ожидал — гордый, неприступный оберет тоже начал торговаться и тоже на что-то намекал. Когда такие мысли овладевают многими, они свидетельствуют о начале конца. И это не улучшило самочувствия обер-лейтенанта. Его раздвоенность увеличилась. Не спасали даже соловьи, которых любил слушать Шварц. Они пели повсюду, но уже не вызывали ощущения радости жизни.