Тридцать первая глава. Обер-полицмейстер в растерянности
1-го мая 1853-го года, вечером, даже поздним вечером, запросил вдруг высочайшей аудиенции Александр Павлович Галахов, обер-полицмейстер Санкт-Петербурга. Ясное дело, государь принял его незамедлительно, оставив даже семейный ужин.
Обер-полицмейстер столицы такой важности птица, что откладывать с ним встречи не приходится. Да и не станет он просто так являться — раз примчался, значит, это важно для судеб империи российской, ибо от происходящего в Санкт-Петербурге зависит вся империя. В общем, Его Величество тут же принял Галахова.
Александр Павлович, как и положено обер-полицмейстеру, был мужчина бесстрашный и бесстрастный. Никаким приказанием его невозможно было озадачить или смутить. Любое желание императора было для него законом. Не страшился он и императорского гнева — готов был снести от своего государя и командира буквально всё, любую несправедливость даже.
Но в тот вечер первого мая творилось что-то неладное. Явившийся обер-полицмейстер явно был чем-то смущён и расстроен, что, в свою очередь, заставило Николая Павловича крайне изумиться и даже заволноваться, и Его Величество крикнул прямо с порога:
«Стряслось что? Бунт что ли?»
«Да нет, Государь, в столице всё совершенно спокойно».
«Но что случилось, в таком случае? Галахов, живо отвечай мне».
«Меня просто раздосадовало одно обстоятельство. Собственно, я решил, что оно расстроит, видимо, Ваше Императорское величество».
«Да что именно? Говори, не томи же».
«Я только что узнал, что в тюрьме умер генерал Ушаков».
«Ну, во-первых бывший генерал. А почему это меня должно расстроить?»
«Государь, но он ведь должен был отсидеть всего 6 месяцев. Я решил, что Вашему Величеству будет неприятно, ежели старик умрёт в тюрьме. Тут вина падает уже как бы на нас».
«Галахов, ты забыл, видно, что решать вообще не твоё дело. Решаю я один. А старику этому и шести месяцев мало. И никакая вина на нас не падает. Вина на нём одном. Понимаешь?»
Обер-полицмейстер молча кивнул, а император продолжал:
«Он же опозорил меня, этот треклятый Ушаков. А ты ещё жалеть его вздумал. Допустил вокруг себя такое дикое, бешеное воровство. Это же скандал, и какой скандал! Да его четвертовать мало! А лучше его было бы сгноить в тюрьме. Так подняли бы вой: «Герой войны, за Бородино Георгия получил». Вот я с приличия и дал ему 6 месяцев. Ан судьба распорядилась иначе, и по справедливости. Так что нечего этого старого разгильдяя жалеть. Он заслужил свою жалкую смертью. И я тебе честно, открыто говорю: «Туда ему и дорога». Вот так-то любезнейший».
Обер-полицмейстер молчал. Возражать царю было не в его правилах.
Я же от себя замечу следующее. Ежели старый, почтеннейших лет генерал, заслужил наказание за то, что в его канцелярии творились всякие безобразия, то чего заслуживает государь, допустивший в империи своей страшное лихоимство, взяточничество, казнокрадство?! Какой казни заслуживает государь, империя которого столь ограбляема его подданными, его непосредственными подчинёнными?
Но, конечно, подобная мысль никак не могла прийти в голову обер-полицмейстеру Петербурга. Скорее всего, в его голове вообще тогда ничего не шевелилось.
При этом несомненно и то, что сам Николай Павлович считал себя абсолютно правым и на своём невольном попустительстве воровству внимания никоим образом не акцентировал. Хотя знал, не мог не знать, что его любимчик, светлейший князь Александр Чернышёв покровительствует негодяям, к числу коих принадлежал и Политковский. Не мог не знать Александр Павлович и того, что шеф корпуса жандармов граф Алексей Орлов сам вор, и вообще на руку не чист.
И всё же персональной вины за собой император совершенно не чувствовал. А вот против Павла Николаевича Ушакова страстно негодовал и в душе желал тому самой страшной казни.
Что мог делать в этой ситуации обер-полицмейстер? Принять то, что есть. Что он и делал, хотя старика Ушакова и стало ему жаль, но стоя пред императором, старался не подавать виду.
Николай же Павлович, сказав «туда ему и дорога», счёл разговор об Ушакове исчерпанным и перешёл на другую тему. Он заговорил о Политковском, но не об самом Политковском (о нём говорить он вовсе не хотел), а об его балеринках, однако ж отнюдь не в плане собственных любовных притязаний. Николай Павлович всё никак не мог отказаться от мысли раздобыть дары Политковского своим пассиям-танцовщицам.
Вот на это царь и повернул разговор, и говорил весьма обстоятельно:
«Слушай, Александр Павлович, вот о чём я подумал. А может, стоит всё ж таки продолжать присматривать за этими б…, за этими чёртовыми балеринками? Ну, не мог он им одно лишь дерьмо дарить! Никак не мог! Без сомнения, они что-то припрятали, не могли не припрятать, как только выведали, что начинается следствие. А об этом ведь весь Петербург говорил. Так что пройдохи-девицы не могли не узнать. Вот и припрятали проклятые девчонки, ибо знали, скоро к ним явятся с обыском. С обыском-то явились, но слишком поздно — всё было уже припрятано. Надо бы разоблачить и отыскать бриллиантик, колечки, да браслетики — они ведь приобретались на денежки наших инвалидов. Надо вернуть им то, что причитается».
Обер-полицмейстер Галахов в знак полнейшего согласия кивнул головою и коротко, но чрезвычайно деловито молвил:
«Будет сделано, Ваше Императорское Величество. Приложим все усилия».
«Ну, иди, Галахов. Я очень надеюсь на тебя и очень верю, что мы сможем подсобить бедным нашим инвалидам. А то я думал, что мы вычтем украденную сумму из доходов Ушакова, а у старика чистых денег самый мизер оказался на счету. И не то, что миллиона, но и пятидесяти тысяч не наберётся. Вот теперь вся последняя надежда на балеринок. А об Ушакове и не думай — старик полностию заслужил позорный свой конец».